Часть вторая

Онлайн чтение книги Начало жизни
Часть вторая

Глава первая

На бабушкином окне — белые кружевные занавески и цветы в горшках: бальзамин с мясистым прозрачным стволом, усаженным розовыми мотыльками, красная герань, фикус. Цветы и занавески отделяют комнату бабушки от всего мира. Перед окном — стол. На столе — начатое шитье и железная красивая коробка с надписью: «Уфимский натуральный липовый сотовый мед». Но в коробке не мед, а клубочки ниток и разные пуговицы.

В верхнем углу комнаты иконы. Бабушкины боги, все худощавые, голодные, строгие. Даже у богородицы и младенца щеки бледные, без румянца. Перед иконами зеленая стеклянная лампадка с маслом, она зажжена день и ночь. Зачем? Наверно, чтобы богам было светло и не страшно.

Папа и Сева уже в Ленинграде, а Маша с мамой и Володей по пути заехали в гости к бабушке, папиной маме. Она живет в маленьком деревянном городке, при ней — ее двоюродная сестра Глафира Ивановна. Обе старушки ходят в черном, на головах у них в будни черные ситцевые платки, в праздник — черные кружевные шали. Они староверки.

Бабушкины сыновья все разъехались по разным городам и оттуда посылают ей деньги на жизнь. На эти деньги бабушка и живет вместе с Глафирой Ивановной. Навещают ее редко. Илье некогда, заводские дела не пускают, Тимофей — артист, всё время в разъездах, Леонид учительствует на Урале, далеко отсюда.

Бабушка рада приезду внуков. Маленького Володьку она видит впервые. Машеньку ей привозили показать, когда девочке было шесть месяцев. Бабушка взяла ее тогда на руки, стала забавлять и увидела, что на девочке нет креста. Борис Петрович и Анна Васильевна смутились, начали что-то говорить о прогрессе, о праве каждого на свой образ мыслей. Бабушка оглядела их с осуждением и, ни слова не говоря, на другой день окрестила внучку. «Каково мне было перед батюшкой, — корила она сына. — Младенец-то ваш все размеры приличные перерос, срам один. Спасибо, батюшка знакомый, долго не рассуждал. Окунул девку в воду и дело с концом. Она — орать, да уж поздно: крещеная…»

На Володе тоже нет креста, но мама теперь научена горьким опытом: свекровь — старуха упрямая, ее не переспоришь. Староверка, из тех, что живьем себя сжигали в знак протеста против петровых новшеств. И мама вежливо обманывает бабушку: «Крестили Володеньку, да вот затерялся крестик где-то…» Бабушка тотчас достает из круглой жестяной коробочки серебряный крестик и вешает Володьке на шею. Он удивлен — в первый раз видит такую игрушку. Хватает руками, теребит. Мама сидит молча, опустив глаза. Она знает, что врать нехорошо, но ведь иногда приходится…

— С дороги в баньку надо бы, — говорит бабушка. — Вот Глафира отведет вас, тут недалеко. А внучка я вам не дам. Сама его вымою, дома.

Глафира Ивановна ведет Машу и маму в баню. Маша никогда не была в бане: дома ее всегда купали в большом деревянном корыте. Отчего-то становится ужасно стыдно: все раздеваются без стеснения, и Маша раздевается. Она боязливо входит из предбанника в мыльную, держа в руке бабушкин зеленый эмалированный таз. Глафира бесцеремонно оглядывает ее, приторно улыбаясь.

Маша торопливо моется. Придумали, тоже! Зачем это мыться всем вместе? Лучше дома. Счастливый Володька, его дома купают!

Домой возвращаются розовые, распаренные. Бабушка торжественно вставляет в Машины вихры круглую гребенку. Гребенка должна изменить направление волос: они у Маши растут вперед, на лоб, а бабушка старается завернуть их все к затылку и закрепить гребенкой. Волосы не согласны. Над круглым Машиным лбом появляются торчащие во все стороны петушиные вихры, выскользнувшие из-под зубцов гребня. Вот и зачесали! Всё не как у людей.

— У Ниночки волосы белей были и мягче, как у Бори в детстве, — задумчиво говорит бабушка.

— Ниночку мы при Деникине потеряли, — говорит мама, взглянув на бабушкиных богов.

Маша слушает и ей становится страшно. Потеряли! Точно она ехала вместе со всеми на телеге, упала на дорогу, а они и не заметили. Потеряли маленькую девочку. Она сидит теперь в лесу, на обочине дороги, зовет маму, сестру, а никто и не оглянулся. Потеряли! Когда теряют, то можно найти и вернуть. Зачем так говорят?

— Вот переезжаем, — продолжает мама. — Каково там будет, на новом месте? Всем заново обзаводиться придется. Прежде у нас цветы на окнах были, целый сад, а на новом месте…

Бабушка встает и начинает шарить на верхней полочке старенького самодельного буфета. Отыскав, подзывает Машу и протягивает ей синюю жестяную коробочку от леденцов:

— Вот возьми, дедово наследство… Семена тут цветочные в пакетиках… Дед твой великий цветочник был, вот как любил красоту земную.

Маша вынимает из коробочки крохотный пакетик, похожий на порошки от кашля. — А как он цветет, бабушка?

— Вот посадишь, вырастет, — и узнаешь. Только поливать не ленись.

Интересно! А вдруг вырастут диковинные голубые лилии с золотыми тычинками, как в сказках? А зернышки мелкие, кривенькие, ни за что не поверишь, что это и есть будущий цветок!

— Пойду с внучкой деньги мотать, — говорит бабушка, хитро прищурясь. Она набрасывает на себя кружевную шаль и берет внучку за руку. Они ходят по лавкам. Вот игрушечный магазин: сколько тут всякой всячины!

— Что тебе купить?

Что купить! Тут глаза разбегаются. Но Маше не трудно догадаться, что денег у бабушки, наверно, мало. Надо попросить такое, что стоит недорого, иначе завтра бабушке не на что будет купить капусты для щей. Маша останавливается на крошечной кукле из папье-маше, с подвижными руками и ногами. Кукла умещается на бабушкиной ладони, платье ей легко сшить из любого маленького лоскутка.

Бабушка довольна умеренностью внучки. Для Володьки она покупает тряпичного зайца с длинными ушами, а для Севы — целый поезд из металлических вагончиков разного цвета. Шикарный подарок! Он еле умещается в бабушкиной кошёлке.

Дома Глафира кормит гостей грибным супом и жареной рыбкой, — оказывается, у старушек сейчас пост. Ну ладно, и суп и рыба — вкусные.

— В баньке ты очистила от грязи свое тело, а теперь надо очистить душу, — говорит после обеда Глафира, обращаясь к Маше. — Пойдем в церковь на исповедь. Ты исповедывалась прежде?

— Нет, — мрачно отвечает Маша, почему-то вспоминая баню, наполненную голыми женщинами и детьми.

— Ну вот и пойдем. Расскажешь батюшке о своих грехах, покаешься, он тебе их отпустит и будет тебе легко на душе.

— Мне не хочется… — вполголоса говорит Маша, уставившись на ножку стола, торчащую из-под холщовой скатерти. Хоть бы кто-нибудь помог!

Но выручить никто не хочет. Бабушка даже не обратила внимания на ее слова. «Ну вот и пойдете завтра с утра», — говорит она Глафире, словно это дело решенное. А мама возится с Володькой и ничего не слышит. Или делает вид, что не слышит? Боится упрямой бабушки?

Бога же нет! Маша знает это, и мама согласна, и отец. Почему же ее заставляют идти исповедываться! Притворяться? «Батюшке надо говорить только правду», — поучает Глафира. Противная старушенция. Какое дело ей до Машиной души? «Очистить душу»! Все секреты узнать!

— Не хочу исповедываться, — говорит она вечером матери, выбрав минуту, когда Глафиры, и бабушки в комнате нет.

Мама изменилась с тех пор, как не работает в школе. Маша хорошо помнит, как строго и беспощадно сказала мама кухарке детдома, укравшей сахар: «Я вас увольняю». А сейчас она сговорчивей. Наверно, не вступится за свою несчастную дочку.

И действительно, мама говорит:

— Не придавай значения. Бабушке это приятно, значит, надо сходить. Она вам игрушек накупила и всего… Это недолго, — отвечает мама.

Ах, игрушек! Хотели подкупить ее, что ли? Маленькая кукла становится почему-то противной, в руки бы ее не брать! Маша готова возразить, что она привыкла говорить правду, что в бога она не верит, что это будет для нее мучение… Но в комнату входит Глафира в длинной ночной сорочке, и Маша умолкает. Ночью ей не спится. Как же быть завтра? Врать этому батюшке? Не хотелось бы врать, но говорить правду о своей душе какому-то незнакомому дядьке она не желает. И не скажет. Придется занять его какими-нибудь пустяками — взяла один раз без спроса коржик, укусила папу, когда он высек ее… Хватит с этого батюшки. Не болтать же ему о некоторых, совершенно секретных Люськиных рассказах, которые Маша слушала с интересом и которые безусловно относятся к грехам…

Утром в церкви светло, но всё равно не весело. Людей мало. Кто-то заунывно читает по книге какую-то молитву или поучение. По обоим бокам — кулисы, как в театре. В одну из кулис справа Глафира приводит Машу и говорит ей шёпотом:

— Сейчас батюшка кончит исповедывать одну тетеньку, она выйдет от него, а ты иди. Это недолго.

Маша ждет. Тетенька исповедывается неторопливо, со вкусом. Она рассказывает свои грехи обстоятельно и достаточно громко, так что Маше всё хорошо слышно.

— Не знаю, как и приступить, грешна… Намедни приснились мне вы, батюшка. И таково-то приятно, что не знаю, как рассказать… Будто прочитали вы проповедь, подошли ко мне… И вдруг всё исчезает, и я — в какой-то яме…

«Неужели ей не стыдно такие сны рассказывать какому-то старичку?» — возмущенно думает Маша. Как на беду, тетка говорит очень внятно. Чтобы отвлечься от назойливых рассказов, Маша начинает рассматривать церковные кулисы на противоположной стороне. Там — куда интересней: там несколько мальчишек-подростков в длинных до пят облачениях. Что это напялили на них? Наверно, они наряжены в ангелов, у них — вроде церковного драмкружка…

«Ангелам» явно скучно. Увидев ожидающую исповеди курносую девчонку со вздернутой губой, они оживают. Один показывает ей «нос», приставив к своему носу обе ладони с растопыренными пальцами. Маша хочет ответить тем же, но вспоминает, что нельзя. Они тут свои, им не попадет, а ей…

Другой мальчишка высовывает язык и дразнит ее. Она опять принимает безразличный вид. Это еще пуще раззадоривает «ангелов». Самый изобретательный из них начинает лепить что-то из кусочка желтого воска. Вылепив смешного чёртика с хвостом и рожками, он сажает его сверху на большую свечу и показывает Маше: каково? Маше очень смешно, она еле сдерживается, чтоб не расхохотаться. Мальчишкам только этого и надо! Маша весело разглядывает чёртика, вытягивая шею, — всё-таки, он маленький и — далеко. Но вдруг из отделения батюшки выходит тетка, которая исповедывалась. Вся красная, потная, она крестится и прячет свои бесстыжие глаза, уходя из церкви. Теперь Машина очередь.

Нет, она не станет раскрывать души перед этим старичком. Но, подняв глаза на батюшку, Маша видит, что это совсем не старичок. У него даже седых волос нет, бородка подстриженная, глаза вкрадчивые. Вот так на поминках Ниночки выглядел один гость, вытиравший салфеткой усы и бороду. Рядом — высокая стопка книг в кожаных переплетах с металлическими застежками. Интересно, что это за книги?

Батюшка начинает подсказывать ей грехи. Маша монотонно отвечает: «было»… Отвращение и чувство протеста испытывает она к этому дядьке, положившему ей руку на голову. Скорей бы кончилось. Какое он имеет право!

Священник отпускает грехи, что-то говорит в напутствие, и Маша торопливо выходит из церкви на свежий воздух. Как легко дышится на улице, под зелеными липами!

«Зачем я подчинилась, зачем согласилась на эту комедию? Разве могу я поверить свои мысли чужому несимпатичному человеку? Лиде бы я исповедалась, даже Севке, даже маме. Но не этому попу. Открывать душу можно только хорошему человеку, которого любишь и уважаешь и которому не хочется врать.

Лиде бы я исповедалась. А что если бы Лида попала в такое положение? Она ни за что не согласилась бы. Меня заставили, но… Не надо было подчиняться, слушаться. Но ведь нельзя не слушаться маму… Вообще-то мама очень хорошая, справедливая и честная, только тут она сплоховала. Нет, я поступила худо, согласившись идти на исповедь. Больше никогда не пойду. Если бабушка верит, пусть сама и молится. Лучше я ей полы вымою, лучше целое ведро картошки начищу, а в церковь больше не пойду».

Видно, такой у тебя склад, Машенька: последнюю свою ошибку ты делаешь, почти понимая, что это ошибка. И от этого она становится особенно горькой. Хорошенько обозлившись на самое себя, ты ее уже никогда не повторишь.

Глава вторая

Стояло хмурое северное утро, когда они проехали Колпино. Огромный город открылся перед глазами Маши, за окнами вагона мелькали дымящиеся трубы и серые корпуса заводов. В дыму заблестела золотая шишечка.

— Это Исаакий, — сказала мама, — Исаакиевский собор. Приедем, пойдем посмотреть на него и даже на верхушку влезем. Он очень высокий.

На вокзале встретил папа. К дому ехали на извозчике. Где-то вдали глухо постреливала пушка. «Вода подымается», — сказал папа. Маша не поняла: где подымается? Почему?

— Вот это бывший царский дворец, — показал папа, когда извозчик проехал красивую круглую площадь с колонной. За садиком, огороженным узорной решеткой, виднелся трехэтажный дом со статуями на крыше. — Теперь туда всем ходить можно. Музей.

Маша засмотрелась на дворец и не сразу заметила, как перед нею возникла Нева. Река была огромная, она вся шевелилась, серая и тяжелая, как зверь в гранитной клетке. Она вспухала, как перебродившее тесто, она подымалась по гранитным ступенькам всё выше, как будто хотела выплеснуться на берег.

— Хорошо, что вы уже приехали. Будет наводнение, — сказал папа, посмотрев на Неву. Он не предвидел, что Нева взбунтуется так, как это бывает с ней раз в столетие.

Ленинград… Всё здесь показалось Маше большим, суровым. Большая река, какой она никогда не видала прежде, большие дома… И квартира, куда их привез отец, тоже была большая, — из трех настоящих комнат. Когда отперли дверь, навстречу выбежал Севка.

— А я не боялся один, а я не боялся! — крикнул он Маше с порога. — Идем, я покажу тебе, где я сплю.

С этими словами он схватил сестру за руку и потащил к платяному шкафу. Раскрыл дверцу и оказалось, что сверху висит одежда, а внизу ему постелено спать, и подушка есть, и одеяло. Здорово! Маша никогда не видала таких чудес.

Комната, в которой стояли платяной шкаф и кухонный столик, называлась столовой. В «спальне» Маша увидела две кровати, в третьей комнате — письменный стол и стул. Это был папин рабочий кабинет. Книги были связаны в стопки и лежали на полу, шкаф для них еще не купили.

Папа пригласил семью поесть — за маленьким кухонным столиком все едва разместились. Маша взяла свою тарелку на колени. Родители обсуждали, что еще надо купить из мебели, а что придет багажом. За окном виднелась гладкая светложелтая стена каменного дома. В переулке какая-то старуха водила трех белых пушистых шпицев. Вскоре она ушла.

Прошел татарин-старьевщик с пустым мешком в руке. Он высоко задирал голову, словно обращаясь к жителям верхних этажей, и кричал:

— Халат-халат!

— А ну печёнки — легкого, печёнки — легкого! — долетел в открытую форточку голос лотошника. Увидев его из окон, хозяйки выходили на улицу и покупали полфунта или четверть фунта его товару.

— Здесь такая мода — кошкам и собакам покупают печёнку и легкое, — объяснял папа. — Та мадам со шпицами берет каждый день по два фунта у этого лотошника. Она — из бывших. Сколько еще тут всякой швали! Мы с тобой, Аня, тоже фунта два брать будем… иногда. Для себя и детей. Печёнка — вещь полезная.

Снова послышался глухой пушечный выстрел. Маша взглянула в окно: по улице бежала модно одетая дама в шляпке с пером. Она была босая, чулки и туфли держала в руках.

— Почему это, мама? — спросила Маша, но ответа не последовало. Мама внимательно смотрела в окно. На середину улицы быстро вытекал сердитый ручей, он делался всё шире, бурливей, он был не в силах остановиться.

— Наводнение! — Отец повернул выключатель, но электричество не вспыхнуло. — Света не будет, а у нас и керосина нет. Я побегу в керосинную.

Маша смотрела в окно: отец шел по щиколотки в воде, подымая повыше заржавленный керосиновый бидончик. Полы его пиджака и пустой бидончик относило ветром в сторону. Ветер гудел, взметал брызги воды, сотрясая листы кровельного железа, наполовину оборванные с крыш, подоконников и с навесов парадных. Казалось, высокие дома забрели в какое-то озеро и не знают, как выбраться назад. Кругом что-то трещало, хрустело, раздавались всплески воды, крики пешеходов.

Папа не возвращался долго. Стемнело, мама украдкой вытирала заплаканные глаза. Нева шумела уже под окнами, радуясь новому простору, как будто делала хорошее дело.

Мама зажгла свечу и вышла на лестницу. До дверей их квартиры оставалось три незалитых ступеньки.

К подъезду подплыла лодка. В лодке сидели мокрые люди. Слышалось клохтанье кур, трепыхавшихся в клетках. Это жильцы, державшие во дворе птицу, спасали свое добро.

Люди высадились, вынесли клетки с птицей.

— Спасибо, дядя Паля! — сказали они тому, кто сидел на веслах. Он оттолкнулся рукой от подъезда, взмахнул веслом, и лодка, прошуршав деревянным бортом о стену, поплыла снова во двор, в темень.

Вода прибывала. Отца не было. Мама стала снова увязывать в узлы только что распакованные вещи и приготавливаться к эвакуации на второй этаж. Оттуда уже спустилась к ним добросердечная соседка, жена дяди Пали. Она пригласила новых жильцов к себе и успокоила маму:

— Борис Петрович людям помогает, наверно. Не беспокойтесь, придет. Видели, как мой-то в Лодочника превратился? А керосинчику для лампы пока что возьмите у меня.

Они уже собрались наверх, как вдруг в парадную снова въехала лодка. Теперь, проплывая дверь, все нагибали головы. В лодке сидел папа, мокрый, без шляпы, с засученными рукавами пиджака и серой кошкой на коленях. Он ухватился кое-как за перила, выпрыгнул на верхнюю, еще не залитую водой ступеньку и обнял маму:

— Поволновалась, моя хорошая, вижу… Понимаешь, что получилось? Иду я за керосином, топаю по воде, вижу — лавка закрыта. Дверь набухла, не открыть, продавцы выбрались черным ходом. А тут крик: «Ребенок, ребенок остался!» Понять ничего нельзя. Смотрю в окно: рядом с керосинной — квартирка полуподвальная, много ниже нашей, залито всё, дверь не открывается, а на кровати парнишка вроде Володьки. И никого дома, родители, видно, на работе. Парень уже в воде по пояс, орет благим матом. Окна у них чуть повыше мостовой. И закрыты. Пришлось выбить стекло. Паренька я отдал соседям с верхнего этажа, а окно доской заткнул. В другом месте по дороге кошку подобрал, тонула, дуреха. Ну, потом еще помог кое-кому.

Отец, видимо, устал и озяб, но глаза блестели. В нем чувствовалась та энергия, которая возникает в человеке в минуты испытаний и благодаря которой среди лиц испуганных и растерянных в трудный час можно видеть лица радостно-возбужденные, полные уверенности в превосходстве человека над всеми темными силами.

По неосвещенным лестницам Маша подымалась с Севой за руку всё выше, потому что мама сказала: «идите наверх», думая, что Маше известно, где живет жена дяди Пали. Дети прошли четвертый этаж и стали подыматься на чердак, когда их окликнули снизу из лестничного пролета. Пришлось вернуться на второй этаж.

Маша и Сева неуверенно вошли в незнакомую квартиру. Их встретила беловолосая девочка с двумя бантиками на туго заплетенных тоненьких косицах.

— Заходите, не бойтесь! — сказала она, показывая в темном коридоре дорогу. — В комнате у нас лампа, будем рассматривать «Ниву».

Сева сразу забыл о наводнении, увидев толстую огромную книгу — годовой комплект журнала «Нива» за 1911 год. Здесь было много картинок, больших и маленьких. Маша успела перелистать статьи, посвященные магнетизму и спиритизму. «Попрошу у них почитать, — подумала она, — и сама выучусь разговаривать с духами».

Комнату украшали фотографии, фарфоровые яички с бантиками, макет деревянного кораблика с тремя мачтами и снастями.

Девочку с тоненькими косичками звали Леля. Ей было девять лет, она ходила уже во второй класс. Леля рассказала, что ее скоро примут в пионеры и что отец выписал ей специальную пионерскую газету «Ленинские искры». Леля хотела показать Маше эту газету, но пришла Анна Васильевна и позвала детей вниз.

— Вода убывает, — сказала она. — До нас не дошло на одну ступеньку.

На другой день Леля водила Машу и Севу смотреть, что натворило наводнение. На улицах лежали заборы, сваленные водой, размытые поленницы превратились в груды швырка, раскиданного по дворам и улицам. В Ленинском парке возле «американских гор» несколько ив покосились, нагнув свои вершины к реке. Вода размыла их корни, она напирала со стороны Невы, и деревья накренились под тяжестью собственных веток. В другом конце парка, возле мостика, ведущего в Петропавловскую крепость, многие деревья тоже наклонились в сторону реки. На одном из мостов очутился баркас, осевший здесь после спада воды.

На улицах валялись ржавые листы жести и бог весть откуда принесенные в эти места зеленые крашеные доски. Некоторые папиросные ларьки были повалены или отнесены водой в Совершенно неожиданном направлении.

— А на Васильевском острове, папа говорил, целые деревянные дома смыло, — рассказывала Леля. — А сколько всякого добра в складах промокло и пропало, это ужас! Там сейчас каждый день субботники.

В домах «бывших людей» шла срочная распродажа подмоченной мебели. Родители Маши купили на аукционе книжный шкаф, потертый ковер и настоящую китайскую вазу с отбитым краем. Всё стоило дешево, дороги были деньги: папа получал их мало.

Знакомство с Ленинградом продолжалось, каждый новый день был днем открытий. И о каждом новом открытии Маша писала в зоотехникум своей подружке Лиде.

Дом, в котором поселилась Машина семья, помещался в тихом переулке на Петроградской стороне. С Володей на руках Маша каждый день выходила в переулок, где между булыжников пробивалась зеленая трава, гуляла с братом под окнами. В одном из домов жил сапожник. В своем окне он вывесил удивительный прейскурант в стихах, где все цены на набойки, каблук, новую подошву или латку были изложены под рифму и выписаны аккуратно тушью на листе ватмана.

Поначалу ребята с Машиного двора только издали наблюдали за ней. Девочка Ира, в отглаженном платье из легкой шерстяной материи, с распущенными по плечам кудрями, однажды спросила ее насмешливо:

— Кто твой папа?

— Мой папа прохвессор, — скромно ответила Маша.

Девочка засмеялась:

— Профессор кислых щей! — Она окликнула сестру: — Идем, Олечка, в парк, няня зовет. Будем играть в серсо.

Что такое серсо — Маша не знала. Оставив Володю дома, из любопытства она пошла в парк и увидела: нарядно одетые дети под наблюдением няни, перебрасывали один другому со своих легких деревянных шпаг кольца из ивовых прутьев. Это выглядело красиво и легко, Маша залюбовалась.

Ира заметила ее и сказала громко другой девочке: «Профессорша из Чухломы пришла!». Маше ничего другого не оставалось, кроме как уйти. Теперь она почувствовала не просто обиду, а что-то вроде ненависти к этой холеной девочке с распущенными кудрями. Попросить маму купить серсо? Куда там, хватило бы на хлеб! А здорово было бы, если б она пришла с Севой и Лелей в этот самый парк — парк общий, всем можно играть в нем — и тоже перекидывала бы и ловила цветные Колечки! Хорошо бы утереть нос этой воображале… Но серсо нет. Не сделать ли его самой? Но в городе нет лозняка, прутиков, из которых можно было бы сплести такие кольца.

— Нам надо экономить, — объясняла мама Маше, посылая ее на рынок. — На тебе шесть копеек и купи фунт бурака. Только здесь его называют «свекла», так и спрашивай, а то засмеют. Он стоит в одних лавках шесть копеек фунт, а в других пять. Если ты купишь за пять и не хуже, то копейку можешь взять себе на ириску. Иди.

Маша крепко зажимает в кулак две трехкопеечные монеты и идет на рынок.

Прежде чем пройти к зеленым рядам, она обходит ряд, где сидят старухи в темных наколках и старомодных шляпах. На маленьком бетонном возвышении вдоль стены крытого рынка расстелены газеты, на них — чистые тряпки, а на тряпках лежат разные сокровища. Здесь — вышедшие из моды веера, черепаховые гребни и пряжки, перламутровые пуговицы, отливающие розовым и зеленым, старые кружева, цветные почтовые открытки. Дольше всего Маша задерживается возле открыток: чистые стоят дороже, а те, на оборотной стороне которых что-нибудь написано, — дешевле.

Какие пестрые, забавные открытки! Вот девочка и мальчик в белых меховых шубках спрятались под огромный красный мухомор — идет серебряный снег, осыпая белую землю и красную шляпку гриба. Так не бывает, но это красиво, это же сказка! Едет весенний поезд, из каждого окна цветных вагончиков машут зелеными ветками разные жучки, комарики, мотыльки. Открытки для взрослых гораздо хуже, они просто глупые. Тетка обнимается с дядькой, а толстенький ребенок с крыльями стреляет в них из лука. Зачем? Неизвестно. Или — пасхальное яйцо, из которого вылезает полуголая дама, а внизу надпись «Христос воскресе!» Нет, на эти открытки Маша не смотрит, то ли дело зверюшки или деды-морозы с куклами и розгами, торчащими из мешка… Глаза разбегаются. А старухи-владелицы этой роскоши просят вкрадчиво: «Тебе нравится? Купи, девочка!».

Купи! Мама велела фунт бурака купить, а не открыток.

Вот и зеленные ряды. Всё здесь пестро и ярко. Бросается в глаза товар двух зеленщиков-китайцев: сочный длинный зеленый лук, чистый розовый редис без единой червоточинки, кружевные охапки укропа, мелкая листва и белые вымытые корни петрушки, толстенькие палочки спаржи, лохматые корни сельдерея с резными темнозелеными султанами листьев, нежная молодая морковь. Всё здесь — чистых, аппетитных тонов, всё красивое. Коренья все промыты под краном, на них ни комочка земли. Зелень у китайцев стоит дороже, но покупатель идет к ним охотно.

А почем нынче эта, как ее тут называют, свекла? Маша обходит лавки, потом лотки и, наконец, покупает свеклу за пять копеек. У частника. Частник заманивает покупателей любезным обращением, сбавляет цену. Копейку сэкономила, не худо.

Что же купить на копейку?

И вдруг все искусители Сытного рынка окружают Машу, словно узнали откуда-то, что у нее завелась денежка.

— Умирающий чёртик! Тиу-тиу-тиу! — кричит красноносый старичок, надувая зеленую резиновую голову с рожками.

— А вот американский житель! Американский житель!

Растерянная Маша тянет шею к стеклянной баночке с водой, в которой то всплывает наверх, то ныряет на дно какой-то уродец. Почему он американский житель? Неизвестно. То вниз, то вверх… Как маленький водолазик.

— Тещин язык! Тещин язык! — кричит рядом мальчишка. Он берет в зубы какой-то маленький бумажный свиток, надувает его — и свиток превращается в стремительно выброшенный вперед красный язык с перышком на конце… Вот так чудо! Кончик тещиного языка коснулся Машиной щеки и снова молниеносно исчез — мальчишка явно приглашает Машу купить его изделие.

— Сколько сто́ит?

— Три копейки!

— У меня одна только…

Мальчишка презрительно сплевывает — он мгновенно потерял к ней всякий интерес — и снова затягивает свою песенку: «Тещин язык! А вот тещин язык!».

Маша уходит с базара в унынии, сопровождаемая выкриками толстой торговки с десятками пестрых шариков на тонких, как нитки, резинках:

Московский раскидай,

Знай покидывай-кидай,

Если делать нечего,

Кидай с утра до вечера!

На копейку пришлось купить две тоненьких ириски себе и Севе.

Очень нравились Маше ленинградские газетчики. В большинстве это были мальчишки-подростки с толстой пачкой газет подмышкой. Они виртуозно выкрикивали названия газет и главные газетные Новости:

— Ичирние краснаэ газииита! Краснаэ ичирние га-зиита! Покушение на советского полпреда! Похороны наркомвоенмора Михал Васильича Фрунзе! Чрезвычайнай партейная конференция Ленинграда! Газиииита «Правда»! Краснаэ газииита ичирний выпуск! А вот налетай! Журнал «Бегемот» свежий номер — приключения Евлампия Надькина! Газииита «Пушка»!

То были времена, когда публику надо было заманивать читать газету. Юным агитаторам за советскую печать и не снилось, что лет через двадцать за газетами будет выстраиваться очередь у каждого киоска.

Маша с уважением и не без зависти смотрела на этих мальчишек. Им доверяют целые пачки газет, деньги! Знают, что никуда не удерут эти хлопцы, и выручку принесут сполна, гордые доверием и первым заработком.

Но попадались и другие газетчики. На Большом проспекте газетами торговала красивая, еще молодая дама в трауре. Черный креп свисал с ее черной шляпы, ресницы больших карих глаз опушены, тонкие губы всегда сомкнуты. Пальцы ее узких рук, красивые и нежные, быстро делали то же дело, что и руки мальчишек-газетчиков, но она всегда молчала. Маша однажды специально остановилась неподалеку от нее и долго ожидала, не закричит ли дама в трауре, как мальчишки: «Ичиирняэ краснаэ газиита!» Но она не кричала. И всё же, газеты у нее раскупали быстро. Всем было интересно купить газету у бывшей графини.

А рядом с графиней-газетчицей на маленькой детской скамеечке сидела девочка лет трех. Ее не с кем было оставить дома и она целые дни крутилась возле матери на улице. Девочка тоже молчала. И хотя про эту газетчицу все знали, что она — бывшая графиня и муж ее удрал за границу, потому что не ждал ничего хорошего от советской власти, однако граждане над ней не смеялись. Она-то не удрала. «Работает женщина, перековывается, — говорил о ней дядя Паля. — Конечно, она сейчас жертвой себя чувствует, но это пройдет. Ей же на пользу. По крайней мере из ее дочки человек может вырасти в трудовой обстановке».

Маша слышала эти разговоры и жалела, что не все «бывшие» перековываются. По улицам еще нередко прогуливались старухи-собачницы со своими моськами и болонками. Старухи не скрывали ненависти к большевикам, а в церковь ходили, чтобы поделиться друг с другом антисоветскими сплетнями и анекдотами. Те, что помоложе, посещали публичные диспуты архиерея Введенского с наркомом просвещения Луначарским и громко возмущались еретической мыслью о том, что человек произошел от обезьяны. «Пусть происходят от обезьяны, если им нравится, а нас создал бог».

Мама водила детей на Исаакий. Они долго взбирались по винтовой лестнице и задохнулись, увидев под собою огромный, шевелящийся город. Улицы лучами расходились в разные стороны, люди казались букашками. Нева уходила в море, в Финский залив. Сейчас она была величественной и спокойной.

Медный всадник скакал поблизости, в Александровском садике. Они спустились с Исаакия и рассмотрели: он был грозный, сердитый, позеленевший от туманов и сырых ветров. Он раздавил змею и торжествовал, вздыбив коня над ядовитым чудовищем. Маша перечитала Пушкина: конечно, это всё мерещилось Евгению — памятники не скачут. Просто человек помешался после наводнения, никто не помог ему и Параше. Дяди Пали там не было, вот что!

Дядю Палю любили все ребята Машиного двора. Держался он обыкновенно, посмеется, поговорит с каким-нибудь хлопцем, даст, шутя, шлепка. В глазах мальчишек дядя Паля был героем еще и потому, что водил дребезжащие и гремящие на ходу трамваи — целых три вагона. Вечером на его трамвае зажигались два фонаря — белый и синий, это был световой сигнал маршрута номер двенадцать. Желтый и зеленый горели на восьмерке, два красных — на пятом номере. Под своды трамвайного парка, где стояли десятки вагонов, дядя Паля входил, как в собственный дом.

Дядя Паля был коренной питерец. Отец его служил на конке, дед был кучером дилижансов, курсировавших между Москвой и Петербургом — все в его роду любили дорогу, движение. До революции молодой дядя Паля успел принять участие в забастовке, и не только участвовать, но и товарищей своих настропалить против царского режима.

Сейчас он был секретарем партийного комитета у себя в трамвайном парке. Жена его не работала нигде, занималась домом и дочкой.

По воскресеньям дядя Паля всегда ездил за город или на острова с женой и Лелей. Как-то раз они пригласили с собой и Машу с Севой.

Трамвай довез компанию до островов, потом они долго шли куда-то по лесу, где за деревьями то и дело сверкали речушки и пруды. Вышли к морю — оно лежало широкое, серое, пропадая где-то за горизонтом. Далеко впереди белел крохотный парус рыбачьей лодки, над темными волнами взлетали чайки, взмахивая узкими острыми крыльями.

«Почему говорят: море синее? — подумала Маша. — Оно и не синее вовсе».

— Море у неба цвет берет, — сказал дядя Паля, словно отвечая на Машины мысли. — Небо синее — и море синее. А сегодня небо наше хмурое, северное, и море ему под стать.

Он подобрал лежащий на песке толстый кусок красной сосновой коры и начал строгать его перочинным ножиком. Кора стала лодкой. Сверху он воткнул мачту из крепкого сучочка, на мачту наколол листок из блокнота — получился кораблик. Дядя Паля отдал кораблик Севе:

— Вот тебе ленинградская игрушка.

Когда Сева отбежал с корабликом к воде, дядя Паля пробормотал ему вслед:

— На море живут, а моря не видели… Не соображают люди, куда семью привозят. И сами, небось, ничего не повидали еще.

Нет, это не был преходящий интерес к новым, приезжим ребятам. Просто дяде Пале до всего было дело. Он и два, и три года спустя, когда Маша и Сева уже говорили по-ленинградски, без акцента, и многое повидали, — попрежнему не забывал о них.

Как-то отец сказал, просматривая «Вечернюю газету»:

— Памятник Владимиру Ильичу Ленину поставлен у Финляндского вокзала. Вот фотография.

Маша взяла газету посмотреть. Фотография расплылась, выражение ленинского лица невозможно было уловить.

— Клише плохое, — объяснил отец, но слова его были непонятны.

Дядя Паля поступил совсем не так.

В одно из воскресений он послал дочку в первый номер к Ло́зам, и она пригласила ребят пойти на Финляндский вокзал, посмотреть памятник Ильичу. «Вы же еще не видели, идемте. К нам двоюродный брат приехал учиться из Вологды, папа покажет ему и вам».

— Я был на вокзале в апреле, когда Ильич приехал в Петроград, — рассказывал дядя Паля детям. — Народищу собралось — не протиснуться. Он так и стоял на броневике, как на памятнике. Стоял и говорил. Только росту был небольшого, простой, такой, шапка в руках.

Маша обернулась к памятнику. Ленин был виден издали, он держал речь. Без шапки, разгоряченный и озабоченный, он объяснял собравшимся людям, что надо делать. Он говорил, что революция продолжается, что власть должна принадлежать Советам рабочих и крестьянских депутатов.

— Мы, трамвайщики, хотели на руках его понести, как не раз потом носили, да не протиснуться было. Другие донесли его до броневика. Это вместо трибуны, он и говорил оттуда. Вот художник так и вылепил. Смотрите-ка да помните: вы в Ленинграде живете, в его городе. В таком городе как-нибудь жить нельзя. Надо так, чтобы не осрамиться.

Глава третья

— Ведите себя хорошо, и в воскресенье я поведу вас в театр, в оперу, — сказала мама. — Там будет петь дядя Тимофей.

Маша видела дядю Тимофея: высокий, всегда надушенный, большеротый, а нос где-то высоко надо ртом, будто дядя Тимофей воображает о себе невесть что. Но это обманчивое впечатление: он совсем не воображает, простой и добрый. Его простота даже ввела Машу в заблуждение: познакомившись, наслушавшись его дурашливых прибауток, она начала хлопать дядю Тимофея по руке, разговаривать с ним, будто с равным, и вдруг поймала на его лице усмешку и догадалась, что она смешно выглядит. Потому что он известный певец, ему целый театр аплодирует, а она — ноль без единицы. После того, как Маша поняла свою ошибку, она стала стесняться дяди Тимофея даже больше, чем следовало. И стала строже следить за своей речью, произносить букву «г» звонко, по-русски, а не глухо, по-украински, говорить «ф», а не «хв». Но больше всего ей хотелось услышать, как он поет. Может, и не так уж особенно? Вон, папа тоже по утрам напевает разные песенки…

Бывший императорский Мариинский оперный театр ошеломил богатством и красотою. «И это всё для нас, и мы в наших ситцевых платьях сядем на эти плюшевые нежноголубые кресла!» — думала она, зачарованно оглядывая нарядные ярусы, отделанные посеребренными лепными украшениями. Театр был, как сказка.

Сидели в десятом ряду, посередине. Красный с темно-золотыми разводами занавес был поднят, за ним оказался второй. Высокий, в прямых складках, он был похож на стволы корабельной рощи, подернутые утренним туманом. Музыканты в оркестре настраивали смычки, но оркестра не было видно, и Маше казалось, что это в складках огромного занавеса медленно зарождается музыка. Сначала беспорядочная, словно сыплется звуковой мусор, — она постепенно делалась всё стройнее, будто входила на приготовленные ей рельсы, и начинала литься плавно, мелодично, могуче. Таинственный переход от неясных шумов к прекрасному музыкальному взрыву нравился Маше еще больше, чем сама опера.

Опера называлась «Руслан и Людмила». Музыка ее казалась Маше знакомой, словно когда-то в раннем детстве девочка слышала эти мелодии, а сейчас только припоминала.

Но понять, что́ они там пели, было невозможно. В первом же действии на сцене собралось множество народу, все перебивали друг друга своими песнями… Правда, они красиво перебивали, словно на голос одного откликалось несколько разных эхо, но Маша сожалела, что все не хотят замолчать и не дадут высказаться кому-нибудь одному. Всё же, она кое-что разобрала из песни Баяна.

А потом началось еще более непонятное. Толстая крупная женщина в мужском костюме объяснялась Людмиле в любви, и никто не смеялся. Когда Людмилу украл Черномор, толстая тетка очутилась в лесу и стала кричать: «Чудные девы, милые девы, слетайтесь!». Это было глупо. Если б она звала чудных юношей, Маша еще поняла бы, но девы… Сама же дева. Неужели не хватило артистов-мужчин? И взрослые не догадываются о том, что сразу бросилось в глаза ей? Кто же поверит, что это — красавец-юноша? Никто! Даже Сева не верил.

Маше не нравилась медлительность оперы. Уже всё понятно, а они поют и поют, точно никак не могут разобраться. Когда стали играть марш Черномора, Маша в каждом, появлявшемся под этот марш, ожидала видеть Черномора. А они шли и шли, какие-то арапчата, гномы, клоуны, а Черномора всё не было. Словно нарочно дразнились.

С самого начала оперы Маша стала искать глазами дядю Тимофея, но не находила. Увидев Руслана, она дернула маму за рукав и спросила шёпотом: «Это он?». Мама недовольно ответила: «Нет! Тише, не мешай слушать!» Пришлось замолчать. После первого действия в антракте Маша снова рискнула спросить, где же дядя Тима? В ответ мама ответила с досадой: «Ты же видела его, что ж ты спрашиваешь? Толстый такой, смешной… Фарлаф. Вспомнила?». Она вспомнила, но была разочарована. Верно его, считают неподходящим для красивых ролей. Знаменитый артист! А роль играет не главную.

— Зайдем к дяде Тиме за кулисы, он нас ждет после второго акта, — сказала мама.

Они прошли в маленькую дверь, назвав свою фамилию вахтеру, и увидели обыкновенную каменную лестницу, по которой вверх и вниз ходили актеры в гриме и костюмах. Внизу на стене висел телефон. У телефона стоял Руслан с жирно подведенными ресницами и говорил кому-то в трубку:

— Шурочка, я скоро приеду. Завари чайку покрепче, устал я сегодня. А варенья моего любимого, черной смородины. Хорошо, маленькая? Виталий не звонил? Ну, ладно!

Телефонная трубка в руках древнерусского витязя выглядела сверхсказочно. Еще более удивилась Маша, когда толстопузый и некрасивый Фарлаф поцеловал ее маме руку и пригласил их в фойе возле артистической ложи. Откуда-то появились шоколадные конфеты, Фарлаф смешил маму разными историями, но тут зазвонил звонок и артисты, отдыхавшие и беседовавшие со знакомыми, поспешили на сцену. Словно. Золушка на балу, испугавшаяся, что часы будут бить полночь и карета превратится в тыкву, а лошади — в мышей.

Маша очень устала после оперы. Они долго стояли в очереди к вешалке, долго одевались, долго ожидали трамвая. Трамвай раскачивался на ходу, а в ушах звучал неприятный женский голос: «Чудные девы, юные девы!».

Дядя стал чаще приглашать на спектакли, и Маша несколько раз слушала оперу, сидя в артистической ложе. Ее уже обучили говорить «слушала оперу», а не «смотрела», научили вести себя скромно и терпеливо. Здесь иначе и нельзя было, дядя мог и не пригласить в следующий раз. Промелькнули одна за другой оперы «Кармен», «Севильский цирюльник», «Любовь к трем апельсинам», «Снегурочка»… Выяснилось, что дядя не мог выбрать себе роль, потому что композитором заранее было решено, что такую-то партию поет тенор, а такую-то бас или баритон. Маша это поняла и только никак не могла признать полногрудую, пышную актрису Травину подходящей для роли пастушка Леля или Ратмира.

Эх, хорошо бы сыграть самой! Не спеть, конечно, голоса у нее сильного нет. Спрашивала дядю, можно ли ей поступить в балетную школу, — отсоветовал. Сказал: «Стара, и дылда к тому же». Одиннадцать лет — и уже стара! Ужас.

Дядя Тимофей мало рассказывал о своей работе. Маша сначала даже не догадывалась, что яркое представление на сцене оперного театра — это не праздник и не развлечение для его участников, а работа. Каждый день у дяди Тимофея были репетиции, мама рассказывала, что дома по утрам он тоже поет, упражняет голосовые связки. Дяде нельзя было есть мороженое, пить вино, промачивать ноги, простуживаться, и еще много других-запретов наложили на него доктора, хотя он был здоров и крепок, как молотобоец.

Но он работал не только горлом. Дядя Тимофей хорошо играл и, наверно, сильно переживал судьбу своих героев. Когда Маша посмотрела его в роли царя Бориса, сходящего с ума, она прониклась истинным сочувствием к артисту. Ничего, ничего не оставалось в нем от добродушного дяди Тимофея. Словно волшебник, он превращался в совсем другого человека, человека с нечистой совестью, мучающегося на своем смертном одре. Он там даже словно и не пел, он почти говорил, так естественно, что Маша забывала все свои претензии к опере.

Дядя Тима работал в театре. Ему за это платили жалованье, часть которого он ежемесячно посылал бабушке. Он ее очень любил, несмотря на ее богов.

А, наверно, приятно зарабатывать деньги? Именно зарабатывать. Если вдруг найдешь деньги на панели, это совсем иное. Нашел случайно, неизвестно чьи, а может, кто-то плачет, потеряв их? Совсем другое дело — заработать, только это трудно. Папа целый месяц работает свою научную работу, а денег получает всего девяносто рублей. И это — на всю семью, на всё. А хорошо бы и самой попробовать заработать. Хоть сколько-нибудь, хоть рубль. Своим трудом. Но каким? Что она умеет делать? И где взять работу ей, когда взрослые найти не могут? А время есть, в школу она все еще не ходит.

Во дворе дома, где жила семья Лозы, был пустырь. Когда-то там стоял деревянный флигель. В годы гражданской войны его разнесли на дрова. Полуразрушенный кирпичный фундамент порос крапивой и одуванчиками.

Мама записалась в очередь на бирже, но безработных много. Ей ничего не обещают. А денег дома нехватает…

— Знаешь, за кирпич платят по копейке за пять штук, — сказала как-то Маше ее новая подруга Леля. — Наши девчонки будут откапывать его, очищать и складывать штабелями. А дяденька со стройки придет, заплатит и заберет.

Копейку за пять штук? Это здо́рово! Маша поспешила на пустырь. Там уже возились две девочки постарше.

— Иди в нашу артель, — сказали они. — Вместе сподручней работать. А деньги поровну.

Маша взялась за дело с азартом. Она раздобыла толстый железный гвоздь, которым отковыривала один кирпич от другого, и железку, чтобы счищать известь. Вскоре руки ее огрубели, покрылись ссадинами и кирпичной пылью. Стопка кирпичей росла медленно.

Девочки не унывали. Одна из них, Муся, высокая, худая, с носом, торчавшим вперед вроде башмачка, напевала вполголоса:

Было трудно мне время первое,

Но потом, проработавши год,

За весёлый шум, за кирпичики

Полюбила я этот завод!

Пела и постукивала своей железкой о кирпичик, и в такт ей отзывались еще две железки, сбивавшие известь. Сложенные в штабеля по тысяче штук, кирпичи были чистенькими и ровными, как шоколадки… Работа продолжалась уже третий день.

Севка тоже хотел войти в артель, но девочки не согласились. А Маша сказала ему:

— Ты лучше за Володей посмотри, пока я буду деньги зарабатывать.

Она уже вошла во вкус и освоилась с тяжелой работой. Один за другим вырастали штабеля кирпичей: тысяча, вторая, третья. Но вот приехал заказчик. Он приехал на платформе, запряженной битюгом с толстыми косматыми ногами. Битюг был крупный и добрый, точно такой, как кони под богатырями на картине Васнецова в Русском музее, куда отец водил ее недавно.

Заказчик был дядька лет тридцати, в фуражке на затылке и черном жилете. Он ходил вокруг кирпичей, ковырял их кнутом, скинул два или три вниз и сказал:

— Как вы чистили? Грани пообивали. Придется выкинуть по сотне из штабеля.

Девочки стали спорить. Все кирпичи были целые, он явно придирался, чтоб заплатить меньше. Муся шепнула Маше: «вот паразит!».

— Ну, ладно, так и быть… Скину полтинник за двести пятьдесят штук, — сказал заказчик. — Поработали, теперь получайте. Это вам деньги, на камешки.

Он вручил Мусе пять рублей пятьдесят копеек и стал грузить кирпич.

Девочки убежали на пустырь и долго высчитывали, сколько придется каждой. Оказалось — один рубль восемьдесят три копейки. Сверх того, оставалась еще одна копейка, которая не делилась.

— А копейку — Мусе, за переговоры! — сказала Маша, и все засмеялись.

Деньги разменяли в ларьке с газированной водой, и Маша принесла домой рубль восемьдесят три копейки.

— Получи, мама.

— Это откуда?

— Я заработала. Сама.

В один осенний вечер папа с мамой пилили дрова на кухне. Когда подходило время готовить ужин, маму, обычно, подменяла Маша. Но пила у Маши гнулась и извивалась, как змея.

В дверь постучали. Мать отперла. На пороге стояли Зоя и два загорелых парня в старых солдатских шинелях.

— Зоечка! — мама увидела только ее, прежде всего ее, и сходу обняла узкие Зоины плечи. — Что ж ты не написала, дала бы телеграмму, мы бы встретили…

— А я не одна, в компании, — сказала Зоя, выдвигая вперед стоявших справа и слева от нее спутников.

Маша узнала их: это были папины студенты Ильченко и Колесников. Папа бросил пилу, обнял их и поцеловал каждого троекратно. Студенты скинули шинели и взялись за пилу, к которой папу больше не подпускали.

Зоя была с чемоданом, упрятанным в холщовый чехол, вышитый у застежки украинскими узорами. Мама отвела ее в комнату и сказала: «Будешь спать вот на этой раскладушке».

Зоя и папины ученики приехали поступать в университет. Маша узнала, что Ильченко зовут Васей, а Колесникова — Авдеем, что они остановились в студенческом общежитии, а в женских комнатах места не было, и тетя Зоя пока будет жить здесь.

Дальше было очень весело. В горячей золе только что вытопленной печки пекли картошку, а мама колотила о стол золотистой воблой, чтобы сделать ее мягче. Картошка с воблой были на зависть всему миру. А потом пили чай с ситным и вспоминали фермы зоотехникума, его богатства — поля, огороды. Вспоминали весело, без сожаления.

Когда студенты надевали шинели, чтобы идти к себе в общежитие, каждый нашел в своих Карманах по золотистой вобле. Они рассмеялись, выразив удивление, и благодарно пожали руку Анне Васильевне. Они стали приходить чаще, стараясь помочь своему бывшему профессору. Приносили показать свою работу, которая давала им заработок: маленькие листочки ватмана с красиво выведенными надписями: «Не курить», «Бухгалтерия», «Заведующий»… На стипендию было не прожить.

С годами времена изменились. Студенты приходили уже не в шинелях, а в пальто. Теперь им никто не совал воблы в карманы. Напротив, сами они не появлялись в квартире Лозы без того, чтобы не вытащить из кармана шоколадку или книжечку переводных картинок для детей. Севе и Володе этот порядок очень нравился.

Глава четвертая

У мамы было четверо сестер и все учительницы, кроме Зои, которая поступила в университет на исторический факультет. Одна из маминых сестер, тетя Надя, учительствовала в деревне под Смоленском. Анна Васильевна знала, что сестре живется неважно, и решила навестить ее летом. Она рассудила так: дети на воздухе, река и лес, дача бесплатная. И сестре помочь можно шитьем, — сельским портнихам всегда работы хватает; особенно, когда платить можно не деньгами, а натурой.

Катится телега с пригорка на пригорок, подымается из овражка на косогор, снова ныряет в низинку, заплетенную сочным зеленым орешником, лозняком, высокой травой в белых и желтых медом пахнущих шапках. Тощая лошадка знает, однако, свое дело. Идет неторопко, зато безотказно. Проехали Белую, Комаровщину, Глинище. Эге, вон опять какая-то деревенька… Не Лытки ли?

Изба, в которой жила тетя Надя, стояла на краю деревни, недалеко от реки. Маша ступила на порог и обомлела: пола не было. Крыша протекала, на земляном полу стояли лужи, как после дождя на улице. Возле печки сбоку дрожал привязанный веревкой за шею теленок. На земле у его тонких ножек лежал навоз.

Тетя Надя, маленькая, худенькая, с носиком вроде фасолины, весело вносила в избу узелки и плетеную корзину с бельем, обтирала тряпкой деревенские лавки, усаживала сестру и племянников. У печки возилась ее свекровь — старая беззубая женщина в поношенном холщовом платье, с кичкой на голове. Она положила на стол круглый черный хлеб, принесла из ямы, заменявшей погреб, кринку холодного молока. Сели завтракать.

В избе, принадлежащей Надиной свекрови, жили семьи двух ее сыновей с женами и детьми. Где было здесь поместиться приезжим родственникам — Анна Васильевна не представляла. В сарае на сеновале обычно спали две девочки, племянницы Нади, там же Анна Васильевна постелила на ночь и Маше с Севой. Сама она с маленьким Володей поселилась в избе. Сразу застучала швейная машинка, и в старую избу каждый день стали заглядывать девушки и молодки с немудреными заказами.

Бедно жила тетя Надя, сельская учительница, вышедшая замуж за бедняцкого сына. Муж ее работал сейчас в городе на кирпичном заводе, был он специалистом по обжигу. Домой приезжал по воскресеньям. А тетя Надя ежедневно ходила в школу за три версты, потому что в Лытках школы не было. Не одна ходила, за ней гуськом спешили ее школьники — целая орава лытковских ребятишек.

Много ли нужно городскому ребенку, чтобы почувствовать себя счастливым среди зелени, у реки, в лесу! Солнышко греет, у рыхлого пенька из-под земляничного трилистника выглянула яркокрасная ягода. В рот ее скорей! А выше, на пригорке голубеет лес, — туда ходят не каждый день, он только кажется близко. Идешь-идешь, аж коленки заломит, пока доберешься. Полежишь на траве у опушки, пока какой-нибудь муравей не заберется тебе под рубашку, и снова вскочишь, как ни в чем не бывало. А в лесу — малина, грибы, в лесу птицы поют, а под кустами шныряют какие-то зверьки, — то рыжий хвостик метелочкой мелькнет, то серый круглый, заячий.

В Лытках не было ни одного богатого дома. В каждой семье рождались дети, становилось теснее, а земли не прибывало. Тетя Надя поначалу чувствовала себя одиноко, проповедуя необходимость культуры и образования. К ней не очень-то прислушивались даже в своей семье, невестка — существо подчиненное. Но в школу детей всё-таки сдали посылать, и даже девочек.

Совершенно непохожая на своих деятельных сестер, маленькая и смирная тетя Надя вскоре по приезде в Лытки заболела чахоткой. Профсоюзный комитет учителей выхлопотал ей путевку на курорт, где ее лечили кумысом. Она и больная не жаловалась, подшучивала над своей болезнью. Тетя Надя вылечилась, хотя продолжала жить в тяжелых условиях. Вылечилась, благодаря своему выносливому жизнерадостному характеру.

В Лытках начались дожди. На сеновале подтекало, в избе всегда было тесно и тоже текло невыносимо. Как-то в избу прибежала старшая племянница тети Нади. Она сообщила, что отец ее в субботу ночью во дворе напоролся пяткой на сучок, нога распухла и начался сильный жар.

У тети Нади был градусник, которым пользовалась вся деревня. Она схватила градусник и флакон с йодом и отправилась к шурину. Изба его стояла чуть повыше, на косогоре. Как старший сын, он первый выделился после женитьбы и справил себе собственную избу.

Маша пошла с тетей Надей, заглянула в дверь. Дядя Федор лежал на полу, На овчине, покрытой полосатым рядном, и стонал. Сильная, крупная нога его посинела и набрякла.

— Доктора вызвать надо, — сказала тетя Надя, осмотрев ногу. — Я здесь сама ничего сделать не смогу. Надо резать, чтобы гной вышел. А то может случиться заражение.

— О докторе мы без тебя знаем, — ответил ей сидевший на лавке старик, родственник Федора. — Не можешь вылечить, — иди с богом. Резать мы не дадим.

— Как знаете, Сидор Васильевич. А только помощь нужна скорая.

Она поклонилась и вышла. В сенцах с ней пошушукалась жена Федора. Маша услышала только одну фразу: «Колдуна из Глинищ просить будем. На синей бумаге ворожит».

— Доктор нужен, а не колдун, — настаивала тетя Надя. Из горницы донесся приглушенный стон Федора.

Вечером Маша пробралась по лужам к избе дяди Федора. Вся его родня столпилась у крыльца. Все молчали. Колдун только что прошел в избу к больному. Маша опоздала.

«Как это он колдует на синей бумаге? — думала она. — Люди верят, может и правда, есть такая сила?»

Прошло полчаса, час. В сени с крыльца заглянула жена Федора и быстро сделала знак собравшимся: «Уходит!» Все бросились врассыпную и попрятались — кто в сарае, кто за забором. Колдун не любил, чтоб на него смотрели.

Маша увидела колдуна: он сошел с крыльца, высокий, худой, в коричневом зипуне, в валяной шапке. Из-под шапки свисали сивые клочья волос, такие же клочья росли на подбородке и под носом. Колдун, нахмурясь, оглядел улицу и пошел прочь. В руке он нес узелок из новой холстины — Федорова жена завернула туда ощипанную курочку, два десятка яиц и пять рублей деньгами.

Тетя Надя весь вечер проговорила с мамой о больном Федоре. Развязка могла прийти очень скоро.

Утром Маша побежала узнать, как дядя Федор. Может быть, всё-таки, колдун помог ему?

В доме суетились, на Машу никто не посмотрел. Она вошла в горницу. Дядя Федор метался на полу, бредил, терял сознание. Его голая нога, местами уже лиловая, стала вдвое больше. На пятке чернело место, над которым колдун водил синей бумагой.

Жена Федора сидела рядом на полу и плакала. Подняв на Машу распухшие глаза, она что-то вспомнила и быстро сказала ей:

— Беги к Наде, скажи — просим доктора, лошадь ей запряжем, пусть привезет. Господи, хотя бы спасти его!

Маша помчалась домой, не замечая, как на ее макушку стали всё чаще падать крупные капли дождя.

— Я поеду с тобой, тетя Надя. Возьми меня! — взмолилась Маша. Ей захотелось действовать, делать что-нибудь трудное и нужное.

— Ты же промокнешь, дождь идет.

— Ничего, я брезентом укроюсь, возьми!

Маленькая тетя Надя в сером платке, завязанном вокруг шеи, и Федоровой дождевом плаще легко вскочила на телегу и взяла вожжи. Маша поместилась сзади нее на сене, укрывшись брезентом, и они поехали.

Дождь лил такой, что в воздухе потемнело. Иногда небо трескалось, как перегретая земля, и в трещину был виден другой, далекий огненный край. Раздавался грохот, словно куча булыжников обваливалась сверху на дно оврага, и снова темнело. Лошадка, видавшая виды и не раз выручавшая хозяев, трусила мелкой рысцой, не пугаясь грозы.

— А, чтоб твою душу на колючую грушу! — ворчала тетя Надя, когда лошадка не могла взять крутого подъема. Копыта скользили по глине, съезжали вниз. — Иди же, Серый! Доктора искать будем Федору, слышишь?

Серко напрягал силы и взбирался на глинистый пригорок. Маша была убеждена, что лошадь — в курсе дела, знает, что с хозяином беда.

Далекие зарницы осеняли поля и гасли, небо полыхало, ветер гудел в ушах и леденил мокрый лоб.

Наконец, дождь притих. С большим трудом добрались до большого села, где жила фельдшерица. Дверь открыла хозяйка.

— Уехала Петровна, отпуск ей дали на месяц, к сыну уехала в Смоленск, — доложила она тете Наде.

— Ой, что вы говорите! Человек умирает, а ее нет! Нельзя его без помощи оставить.

Покачивая головой, хозяйка слушала рассказ о Федоре:

— В Привалове дачница приехала из Москвы, доктор. Попросите, может согласится поехать. Погода-то не больно хороша, да и дорожка ай-ай!

Тетя Надя повернула Серка в Привалове. Еще неизвестно, какой специальности этот доктор. И захочет ли она тащиться бог весть куда? Но надо попытаться.

Чтобы приободрить Серко, тетя Надя встала на телегу и правила стоя. Она рассказывала лошади, что они непременно найдут московского доктора и упросят его спасти Федора.

В Привалове врачиху нашли сразу же. Она приехала всего два дня назад и спала чуть ли не сутки напролет. На этот раз повезло — врачиха была по специальности хирург, и хозяйка видела у нее никелированный ящичек с инструментом.

— Сказала — никого принимать не будет и никуда не поедет, — предупредила хозяйка, прежде чем впустить тетю Надю в избу.

— Ладно, это уж моя забота.

Они вышли обе, тетя Надя и дачница, минут через десять и сели в телегу. Маша с уважением разглядывала металлический ящичек, который врачиха держала на коленях. Эти руки этим инструментом могут спасти жизнь человеку!

Дорога назад была легче. Дождь прошел, я только где-то вдали, на краю потемневшего неба вспыхивали зарницы. Гроза уходила к востоку.

Смотреть на операцию Машу не пустили. Потом тетя Надя рассказывала: Федор лежал без сознания. Кипятили инструмент, а жена его всё просила: «да бросьте вы это баловство, и так ножик чистый, режьте уж, видите, помирает человек!».

Сделав операцию, врачиха сказала: «Завтра было бы поздно!». Ничего не взяла и уехала, обняв на прощание тетю Надю и улыбнувшись ей большими усталыми глазами.

Утром Федор послал за тетей Надей. Ему сразу полегчало, и он торопился сказать снохе спасибо.

— Ты поправляйся — и ладно, — ответила она. — Только ты скажи им всем — жене, старику и прочим, чтобы никогда больше колдуна не звали. Ты одной ногой уже в могиле был по его милости. Мне «спасибо» не надо, ты им скажи, чтобы поняли…

Федор обещал сказать.

* * *

Папа писал из Ленинграда, что ему совсем не нравится такой отдых жены и детей, что нельзя же вечно забывать о себе и что надо же ей наконец отдохнуть по-настоящему. «Июнь вы пробыли у Нади, остальное время отдохните», — настаивал он и перевел маме тридцать рублей.

Поближе к железной дороге в лесу был расположён питомник, в котором выращивались молодые деревца для садов и парков. Заведующий питомником с женой и двумя детьми занимал четырехкомнатный дом и охотно пускал на лето квартирантов.

Заведующий питомником Тихон Николаевич был знаком тете Наде, и в середине июля Анна Васильевна с детьми перебрались на новую дачу. Здесь можно было отдохнуть от телячьего мычания, грязи и протекающей крыши. Кстати, наступила солнечная погода.

Маше нравилась новая дача. Дом, в котором они жили, а с ним и вся территория питомника были окружены высоким деревянным забором и оградой из желтой акации. А вокруг был лес, рощи, вырубки, заросшие малинником, луга, дышавшие солнцем и медом. Ближняя деревня находилась за две версты.

Стройными длинными рядами, как по протянутой нитке, выстроились здесь маленькие деревца, похожие пока на цветы. Меж деревцами кое-где были врыты в землю горшочки с водой. Туда сваливались медведки — вредители, перекусывавшие молодые деревца. Маша с Севой рассмотрели одну: противная, страшная, вроде мягкого рака! Они бросили ее обратно в воду: вредитель, так ей и надо.

Целыми днями Маша бродила со старшим братишкой по лесу, собирая лесные сокровища. Строили шалаши, украшали головы коронами из цветов, собирали ягоды, грибы, разноцветные перышки лесных птиц.

Птицы были любопытны и неосторожны, они подпускали детей совсем близко. Пестрый удод с веером на голове слетал на тропинку у самых Машиных ног, удивленно глядел на неподвижно замершую девочку и докладывал: «У-дод! У-дод!». По высокой траве бродили аисты в форменных мундирах, похожие на картинки к «Петербургским повестям» Гоголя. Они поджимали белые, отороченные черным крылья и время от времени опускали в траву длинные, как канцелярские ручки, красные клювы.

Маше очень захотелось поймать аиста, чтобы подержать его, рассмотреть и выпустить. Один из них бродил совсем рядом, в четырех шагах. Маша стала подкрадываться сзади к задумчивой птице. Мысленно она говорила аисту: «Ты не бойся, ябольно не прижму. Я только потрогаю тебя немножко, рассмотрю и отпущу обратно».

Аист наверно подслушал ее мысли. Он обернул голову — с его длинной шеей обернуться не составляло труда — и посмотрел на девочку, словно хотел сказать: «Ты детеныш человека. Кто знает, что взбредет тебе на ум, когда ты будешь сжимать мои перья своими голыми цепкими руками…»

До него оставалось всего шага два, Маша протянула руки вперед и бросилась на птицу. В тот же миг над ее головой шумно захлопали сильные крылья улетающего аиста. Он удалялся, вытянув назад длинные ноги в красных лакированных сапожках.

Маша валялась на траве, смотрела в небо и думала: «Почему одни люди красивые, другие нет? Чем я виновата, что мне достались такие толстые, словно распухшие губы? Я хочу тонкие. Но мне досталось именно это лицо, а не другое. Значит, есть судьба? Неужели нельзя ничего изменить и надо подчиняться?».

Удивительная женщина тетя Надя. Смелая, энергичная, умная, а с виду пиголица, лицо с кулачок, нос фасолинкой… Как она стоя правила лошадью, когда спешила спасти дядю Федора! Она тогда казалась Маше и ростом повыше, и лицом красивей. Это смелость, настойчивость сделали ее такой. Если человек хорошо поступает, он делается красивее. Ну, хоть немножечко, самую малость, но всё-таки делается. А ведь тетя Надя — сильная. Она же всегда одна в этой деревне, одна против этой темноты, отсталости.

Маше делается стыдно: как это она, городская, грамотная девочка поверила на миг, что колдун поможет дяде Федору! И родители у нее такие ученые, а она поверила. Что же спрашивать с неграмотных! А тетя Надя не поверила ни на минуту. Если б не она, дядя Федор умер бы и лежал зарытый в землю, на кладбище. Вот какая тетя Надя!

— Маша! Машенька!

Мама вышла за ворота и зовет свою помощницу. Помощница валяется в траве, совершенно забыв о том, что обещала маме принести вязанку хворосту.

«А я вот какая! Довольно неважная. Посулила маме помочь и забыла».

— Иду!

Маша прихватывает Севу, они берут у мамы две веревки и уходят в лес. Под высокими темными сводами на земле валяются сухие ветки. Дети собирают хворост в кучу, связывают одной веревкой и оставляют на месте. Идут дальше, собирают еще и приготавливают вторую вязанку, побольше.

Теперь мама будет довольна! Они взваливают на спину хворост и несут домой. Это — ежедневная трудовая повинность. Когда приехали, Тихон Николаевич сразу сказал: «Дров для вас нет, в лесу хвороста много, собирайте!».

«Дача» у них простая, но по сравнению с избой тети Нади — чертог: чисто выбеленная комната, в которой стол, стул, а на полу — три полосатых мешка, набитых сеном — постели. А чего еще надо летом?

Дача хорошая, но хозяин, Тихон Николаевич — плохой. Он хитрый, всё время щурится, так и жди от него неприятностей. «Вы не видели, Анна Васильевна, кто это потоптал табак? Это не Сева, случайно?» А потоптал собственный его пятилетний сын. Сева достаточно умный парень, чтобы не прыгать по цветочным клумбам.

Тихон Николаевич решает сейчас сложную задачу: на желтой акации созрели стручки, надо запасти семян для посадок, на них большой спрос. Нельзя ли воспользоваться услугами этих детей? Работать по дому они приучены…

Маша и Сева с интересом выслушивают его предложение — говорит он с ними наедине, когда мама ушла с Володей в лесок. Маша помнит первые заработанные ею рубль восемьдесят три копейки. Как дома радовались! Не столько даже деньгам, сколько Машиной выдумке. Отчего бы и здесь не заработать? Севе в тот раз не удалось, и потому сейчас он готов принять заказ, невзирая на условия.

— Желтая акация растет у меня всюду, вам только собрать, — объясняет Тихон Николаевич. — Соберете пищики, потом вылущите зерна и просушите их на чердаке, на газете. Там солнце печет, крыша горячая, семена высохнут скоро. На чердаке стоят жестяные формы для хлеба, — в них можно ссыпать просушенные семена.

— А сколько вам надо семян? — опрашивает Сева, деловито задирая голову — Тихон Николаевич очень высокий.

— Там пять таких форм. Вот наполните все, и достаточно. А я вам заплачу.

«А сколько вы заплатите?» — хочет спросить Маша, но стесняется. Сам он не говорит, а спрашивать неловко. Еще подумает, что они жадные. А они нисколечко не жадные, просто у мамы мало денег, и им охота помочь.

Сделать всё по секрету от мамы не удается. Вскоре она замечает страшную суету: Маша и Сева с заговорщическим видом пробегают под окнами туда и обратно, в руках — кошёлки и корзиночка для ягод, сверху всё прикрыто лопухами. Дети поминутно лазят по приставленной к дому лестнице на чердак.

— Чего вы лазите? Упадете еще, — беспокоится мама.

— Ты не беспокойся, не упадем, — говорит Сева. — Мы ж привыкли лазить. Мы играем…

«Скажем ей, когда деньги получим», — сговариваются они на чердаке, ломая пищики и высыпая зернышки на газету.

Оказывается, набрать полную форму — дело не легкое. Уже общипаны все близлежащие кусты акации за чертой забора и внутри двора. Зернышки усыхают, их помещается в форме очень много.

Дети отправляются в экспедицию на дорогу, ведущую к деревне. Когда-то здесь была аллея, соединявшая усадьбу с селом. Дорога окаймлена кустами желтой акации. Дети набрасываются на нее, как голодные козы, и сразу наполняют кошёлки.

— Я отнесу, а ты пока собирай.

Сколько раз пришлось Маше курсировать вдоль этой аллеи! И не сочтешь. Всё носила, носила, носила, всё лазила и лазила по лестнице на чердак…

Когда всё было готово, они позвали Тихона Николаевича.

— Молодцы! — сказал он, улыбнувшись. — Честно поработали! Это куда лучше, чем без толку гонять по лесу или мять цветочные клумбы. Ну, получайте за работу. Четыре копейки за каждую форму, итого шестнадцать копеек.

И он выдал оторопевшей Маше серебряный гривенник, медный пятак и копейку.

Маша посмотрела на Севу. Он еще плохо понимал цену денег и не знал, много или мало заплатил Тихон Николаевич. Но увидев вытянувшееся лицо сестры, понял, что взрослый Тихон Николаевич их надул.

— Даже неудобно давать маме такие маленькие деньги, — сказала тихо Маша. — Неужели эти семена так дешево стоят?

Она отдала деньги матери, но это не получилось так празднично, как хотелось бы.

— Это мы заработали с Севой, — сказала она, опустив глаза. Мама не поняла. Пришлось всё объяснить.

— Дурачки вы маленькие, — сказала мама, посмотрев на своих детей. Они были не очень-то маленькими: Маша вытянулась, стала длинноногой. Волосы ее, зачесанные назад и заколотые круглой бабушкиной гребенкой, отросли до плеч. Пожалуй, ее уже нельзя было называть маленькой. Но мать судила по уму…

Наступил август. Лесные богатства умножились: ребята каждый день приносили домой корзины грибов и малины. Это было пенное подспорье: папа что-то долго не высылал денег, хотя прежде он делал это аккуратно, сразу после получки.

Мама получила какое-то странное письмо. Прочитала его и расстроилась. Вышла за ворота и стала ходить по дорожке, туда и обратно, словно обдумывала, как поступить. Маша искоса взглянула на брошенное письмо: тети Нади почерк! Секретов тут быть не может, да и коротенькое. Она не устояла и прочла:

«Милая Нюсечка, как здоровье твое и детишек? Боря выслал 20 рублей на мой адрес, и я передала Тихону Николаевичу, так что теперь ты богатая. У нас всё по-прежнему. Целую крепко — Надя».

Хорошее письмо! Отчего же мама расстроилась? Непонятно. Или Тихон Николаевич не отдал до сих пор денег? Забыл, значит. Отдаст, никуда не денутся.

Мама прошла в комнату, посидела там молча. Встала и подошла к двери директора питомника:

— Разрешите, Тихон Николаевич?

— Пожалуйста.

Они были дома оба, муж и жена. В ответ на мамин одинокий голос раздавались сразу два: визгливый женский и резкий начальственный — мужской.

Маша хотела узнать, в чем дело. Она подошла к полуоткрытой двери и услышала обрывок речи Тихона Николаевича:

— Я далек от того, чтоб отпираться: да, получил. Но я погасил ваши долги. Два раза вы пользовались нашей плитой — за дрова рубль восемьдесят. Примус жена вам давала, извели два литра керосина — пятьдесят копеек. В воскресенье полкурицы — рубль. За доставку воды из колодца нашей прислугой — три рубля. За август месяц за квартиру — десять рублей. Август, правда, еще не прошел, но я взял вперед. Что же остается?

— Боже мой, но в воскресенье вы же сами угостили нас курицей, уговаривали покушать! Если б я знала…

В это время подошел Сева и тоже сунул нос в дверь. И дверь скрипнула.

Мама обернулась и увидела детей. Она взяла себя в руки и сказала Маше почти спокойно:

— Иди, погуляй возле дома с братьями. Я скоро приду.

Маша ушла, но отойти от дома дальше, чем на несколько шагов, не решалась. Тревога вселилась в ее сердце.

— Они нападают на маму, — сказала она Севе, не выдержав.

— Знаешь, они вообще нечестные! — сказал Сева напрямик. — Я давно замечал это, только стеснялся сказать.

Из окон долетали обрывки фраз. Голоса делались всё громче. Вдруг на крыльцо выбежала их мама, но в каком виде! Она подымала вверх свои голые по локоть руки, лицо ее было в слезах, она кричала:

— Не могу, не могу больше! Здесь унижают! Маша кинулась к ней, но мама неожиданно стала падать, чуть не повалив Машу, тяжелая и бессловесная. Задев Машино плечо, голова ее стукнулась мягко о деревянную ступеньку.

— Что вы сделали! — закричала Маша, бросаясь на колени перед матерью. Выскочившие на крик хозяева воровато смотрели на лежащую на земле квартирантку. — Подлецы, что вы сделали!

Испуганная хозяйка подошла ближе.

— Ничего, у нее обморок, — сказала она, — сейчас я дам лекарство.

— Я убью вас всех! — кричала Маша. — Теперь несите мне ее в комнату сейчас же! Несите!

И они покорно подошли к лежащей на земле Анне Васильевне. Подхватили ее и вдвоем внесли в комнату. Хозяйка сунула Маше в руку флакон с валерьянкой и ушла вместе с мужем.

Маша подложила маме под голову подушку и положила на грудь платок с холодной водой. Мама открыла глаза.

— Какие подлые! И Бори нет, некому вступиться…

Это прозвучало, как призыв.

— Мы не останемся у них ни минуты! — решительно сказала Маша. — Ты лежи, а мы с Севой вынесем вещи в лес. Ты не волнуйся, мы всё сделаем. А потом я найму лошадь и поедем к тете Наде. А оттуда домой.

— Как же вы сами… — пробормотала мама, но они уже выносили матрацы, плетеную корзинку с бельем, голубой эмалированный кувшин. Вещи они складывали за воротами питомника, сторожем сидел двухлетний Вовка. Когда вынесли всё, кроме матраца, на котором лежала мама, Маша хотела сделать передышку, чтобы не мешать ее отдыху. Но мать встала, опираясь на ее узенькое плечо.

— Как же ты наймешь извозчика? — недоверчиво спросила она девочку. — Разыщи Прокопа, он в конце деревни налево живет, за журавлем. Да не соглашайся за два рубля, это нам не по средствам. Рубля за полтора можно. Тогда хватит на билеты домой.

И Маша пошла в деревню, оставив Севу и Володю возле мамы. У них был непочатый каравай хлеба и большая кринка топленого молока, — сыты будут!

Маша чувствовала себя гордо, воинственно. В ней закипала такая энергия, что она дошла бы не только до деревни, но хоть до самого Смоленска. Подлые хозяева! На всю жизнь запомнилась Маше стройная, красивая фигура ее матери с возмущенно поднятыми вверх руками: «Здесь унижают!».

Назад она уже не шла пешком, а ехала. Погрузила вещи, усадила маму и братьев, и так они добрались до тети Нади, а оттуда домой. Маша слышала потом не раз, как мать хвалила ее: «Такая умная девочка, не растерялась и извозчика сама наняла…». А всё-таки, приятно, когда хвалят! Особенно, если знаешь сама, что хвалят не зря. Теперь Маша жалела, что не потребовала у хозяев обратно всех денег — не додумалась. Они всё-таки отдали только пять рублей, за половину августа.

Глава пятая

— Аня, почему ты не отправишь Марию в школу? Смотри, какая она долговязая стала, — сказала как-то Зоя, навестив сестру в праздничный день. Зоя жила уже в общежитии университета, целые дни просиживала в библиотеке и сестру навещала не часто.

— Я дома с ней занимаюсь, — сказала мама, уклоняясь от прямого ответа. — Она у меня грамотная девочка, и счет знает, и диктовку может написать.

— Но почему ты не запишешь ее в школу?

— Заведешь семью, Зоенька, и тогда поймешь меня. На домработницу денег у нас нет, детей трое. Маша помогает мне по хозяйству. Но она не в накладе, я с ней систематически занимаюсь. Вот подрастет Севочка и пошлю в школу сразу двоих.

— Так-то так, а в коллективе девочка воспитывалась бы не такой замкнутой.

Маша слышала этот разговор, и ее давняя любовь к тете Зое сделалась еще сильнее. Правильно! В школу надо поступать.

Когда папе повысили жалованье, родители решили учить детей иностранным языкам.

В «Вечерней Красной газете» появилось объявление о том, что профессор Лоза ищет воспитательницу, учительницу иностранных языков для своих детей. Заходить вечером, адрес такой-то. «Заодно обтешутся мои птенцы, научатся правилам вежливости», — думал он, вставляя в текст объявления слово «воспитательница».

На объявление откликнулись многие. Первой зашла старушка, гулявшая по переулку со шпицами. Увидев бедно обставленную квартиру, она сразу же откланялась. Папа и мама были довольны: не могли же они нанять в учительницы даму, покупающую ежедневно два фунта печёнки для собак!

Другая «учительница» пришла на следующий вечер. Сева уже лег спать, Маша чистила зубы на кухне. Услышав звонок, папа открыл дверь и отступил на шаг.

Перед ним стояла молодая особа в тюрбане из розовой парчи, в платье выше колен. На ней были лаковые лодочки на высоком каблуке.

— Это вы — профессор? — певуче спросила дама, улыбнувшись ярко накрашенным ртом. — Я по объявлению.

— Пройдемте в мой кабинет, — пригласил папа.

Дама охотно пошла за ним, чуть покачиваясь на ходу.

Папа пригласил ее сесть, но она продолжала ходить по комнате, точно красовалась перед ним. В это время вошла мать: она уже уложила мальчиков и хотела побеседовать с учительницей. Увидев маму, особа в парчовом тюрбане удивленно вскинула брови:

— Я не знала… Я полагала, что вы ищете помощницу в воспитании своих крошек. Я действительно умею по-французски. Впрочем, всего хорошего. Может быть, оставить мой адрес?

— Не надо, — сказал папа, улыбаясь как можно более приветливо. — Всего хорошего.

Он закрыл за ней дверь, и долго потом Маша слышала, как из отцовского кабинета доносился веселый смех.

Наконец, родители нашли, что хотели. Это была пожилая дама в очках. Она была близорука, ходила в сереньком платье и носила на левой руке большой кожаный ридикюль. Оттуда она иногда доставала чистый, сложенный вчетверо носовой платок, оттуда же извлекла коробку лото с цветными картинками и надписями по-немецки.

— Я не буду задавать уроков, мы будем беседовать, играть, петь песенки — таков мой метод. Этот маленький понемногу тоже будет учиться, — кивнула она благосклонно в сторону Володи.

Начались уроки. Елизавета Францевна сразу же заговорила с детьми на незнакомом языке, но они скоро стали понимать ее. Говорила она о пустяках, помогая жестами понять смысл сказанного. Водила детей в парк и объясняла: «это дерево, это цветы, это скамейка, дети играют в мяч». Кудрявая Ира, увидев Машу и ее братьев с учительницей, удивилась и сделала вид, что в первый раз заметила их. Всё-таки, одеты они были неважно, в каких-то ситцевых клетчатых рубашечках, а Маша — в рябеньком сатиновом платье. Зато учительница была настоящая.

На уроки Елизавета Францевна приносила лото. Сначала она раздавала им большие карты с квадратными картинками, а потом вынимала из коробки мелкие картинки и читала надпись на обороте. Надписи были странные. «Фабричные трубы дымят» — это понятно, а что значит картинка, изображавшая вокзал с подписью: «Теперь будем ездить в Данциг»? Не скоро Маша узнала, что безымянные составители лото таким образом выражали свой восторг по поводу незаконного перехода польского города Гдыни в руки буржуазной Германии.

Между тем, Леля часто приходила к Маше поиграть. Она приносила свою газету «Ленинские искры». Маша и Сева, дождавшись ухода немки, прочитывали пионерскую газету от заголовка до фамилии редактора. Большой мир понемногу раскрывался перед ними. Однажды они прочитали о забастовках горняков в Англии.

— А как будет по-немецки «забастовка»? — спросила Маша у Елизаветы Францевны.

Streik. А зачем тебе? Это нехорошее слово.

— Это хорошее слово, — ответила Маша. — Если б не было забастовок, рабочие никогда не победили бы буржуев-капиталистов.

— Замолчи, глупое дитя! — Елизавета Францевна даже покраснела от волнения. — Что ты понимаешь? Это только большевики нарочно будоражат рабочих, подымают их против хозяев. Фабриканты — отцы своим рабочим.

— Тогда бы революции не было, — возразила Маша. — Рабочих угнетали, мучили, вот они и устроили революцию.

— Молчи, ты еще соску сосала, а я видела всё как было. Дядя моего мужа имел много рабочих. По воскресеньям они гуляли в розовых и синих сатиновых рубашках и играли на гармонике. Я сама видела. А газеты врут.

Маша попробовала доказывать, что газеты не врут, что читают их повсюду и всегда можно проверить, правда ли напечатана. Если б всё было хорошо, тогда бы и царя не свергли. А ведь нет его, царя, нет жандармов, нет князей и баронов. Значит, были причины для революции?

И всё-таки Елизавете Францевне легче было доказывать свое: действительно, она всё видела своими глазами, а они знают только из газет и из книг. Маша понимала, что слепо верить взрослым нельзя. А Елизавета Францевна даже газет не читает. И всё же, слова «я сама видела» звучали убедительно.

Откуда взять доказательства? Они долго совещались вдвоем с Севой, установив, что учительница отсталая. Они раскрывали Лелину газету с надеждой, что там найдут помощь. В одной из газет прочитали, что в Америке на заводах Форда происходят забастовки. Ну, что она скажет на это?

— Даже у Форда забастовка. А вы знаете, какой Форд? У него рабочим платят больше, чем на других заводах, — сказала учительнице Маша. — Значит, рабочие не признают Форда своим отцом и благодетелем.

— Прекрати! — завизжала Елизавета Францевна. — Если ты будешь говорить дерзости, я перестану заниматься с вами немецким языком! Нельзя спорить со взрослыми. Я пожалуюсь вашему папе.

Это уже было ни к чему. Маша и Сева переглянулись и умолкли. Столько времени родители искали хорошую, недорогую учительницу, и вот она уйдет… Отец не похвалит.

Больше они не спорили, дожидаясь конца урока. Елизавета Францевна ушла, засунув в ридикюль свое пестрое лото и сказав детям по-немецки «до свидания».

— Как ты думаешь, она буржуйка? — серьезно спросил сестру Сева.

— Сейчас она не буржуйка, — ответила, подумав, Маша, — но она против нашей советской власти. Помнишь, я просила ее рассказать про себя? Слыхал? Выросла в приюте, родителей не знала. Вышла замуж за своего Вильгельма, а он был наследник одного богача, хозяина завода «Красный треугольник». Ну, что мячики выпускает и галоши. И муж ее умер скоро. Так что, если б революции не было, она бы стала хозяйкой «Красного треугольника» и все мячики и все галоши были бы ее. А получилась революция и завод стал общий, не чей-нибудь, а всех. Ей теперь и обидно.

— Если б завод был мой, я взял бы себе два мяча, большой и маленький, и одни галоши. Больше мне и не надо. Ей-то зачем столько?

— Она бы торговала галошами, ты не понимаешь. Деньги бы наживала. Она отсталая.

— А если ее агитировать? — неуверенно предложил Сева.

— Нет, агитировать ее не стоит. Пускай себе учит нас немецкому языку и не суется не в свое дело.

Но Елизавета Францевна с этих пор не могла удержаться от разговоров о политике. Ни с того, ни с сего она в середине урока начинала возмущаться современной молодежью:

— Какая распущенность! Идут толпой и кричат: «Мы на небо полезем, разгоним всех богов!» У них нет ничего святого!

Маша слушала, наморщив лоб и сжав зубы. Мысленно она спорила. Она вспоминала свою исповедь и попа, облизывавшего губы после рассказа болтливой бабенки о снах, вспоминала голодных деревянных богов бабушки, церковные иконы. Она молчала. Не на всякое суждение Елизаветы Францевны нашлась бы она ответить. Но это не лишало ее и Севу уверенности в своей правоте. Пожалуй, не попадись им такая учительница, они бы меньше думали о политике и о серьезных вещах. Но она попалась в самом начале их жизненного пути, сама не подозревая, что разговоры ее, ее тупая, нескрываемая злость против новых советских порядков окажут совсем иное действие. Нет, детские души не были «чистыми досками», на которых каждый мог писать, что хотел. Учительница не догадывалась, что характер, сознание ребят начинают складываться с первых слов и поступков, с первого опыта жизни среди других людей. Вынужденное молчание помогало им еще упрямей стоять на своем.

В квартире дяди Пали Маша видела фотографию, на которой он был снят вместе с будущей своей женой на катке, с коньками на ногах.

Маша долго рассматривала карточку, а потом спросила:

— Разве в царское время на коньках катались… рабочие? Разве у вас были деньги на коньки?

— А что ж, — отвечал дядя Паля, — коньки — они пустяки стоят. Был холост, находил время… Я механиком был в трамвайном парке, а дядя мой слесарную мастерскую имел. Мы еще прилично жили. Рядом с нами фабричный народ — ткачи, металлисты — из тех жестоко выкачивали. Очень туго тем приходилось, у кого семья. Жили чёрт-те где, чтобы за квартиру дешевле платить. Мои семейные друзья в подвалах жили. Но ты не думай, что если в подвалах, так всюду грязь, мусор. Рабочие жены геройски боролись за чистоту. У хорошей хозяйки и на комоде белая вязаная накидка и кровать белым покрыта, — собственной работы изделия. А выгонят мужа с фабрики — и покрывало идет на толчок, и скатерть. Ну, если со стен течет, это уж не от хозяйки зависит, а чистоту народ любил. Старались скрыть свою нищету. Это дела не меняет. Власть была у богатых, все льготы богатым были, и учились только их дети. Нас никто и за людей не считал. А теперь власть рабочих. Рабочих-то много, как ты думаешь? Значит, власть наша многим выгодна, народу выгодна, а не кучке хапуг. А буржуев мы прижали. И нэпманов прижмем понемногу, подожди. Все пойдут работать. А ты кем хочешь работать, когда вырастешь?

— Я? Учительницей наверно…

— По мамашиной линии, значит? Ну, давай, давай.

— Вам хорошо, — сказала Маша смущенно, — вы коммунист, всё понимаете… счастливый.

Дядя Паля рассмеялся.

— Ты так говоришь, словно меня фортуна наградила. Будто я с малых лет всё соображал. Коммунистом никто не рождается, коммунистом можно стать.

Хорошо сказал дядя Паля, запомнились его слова: коммунистом никто не рождается, коммунистом можно стать. Одно было не ясно: а как это — стать? Что для этого делать надо? Неизвестно. Ладно, раньше вырастем, тогда и разберемся.

* * *

Маме уже обещали в какой-то школе полставки на будущий учебный год. А пока она давала в школе уроки бесплатно, чтобы зарекомендовать себя. Это отнимало у нее немало времени, и Маше приходилось помогать ей по дому.

— Мама, когда я пойду в школу? — не раз спрашивала Маша.

— А зачем? Учебники у тебя есть, немецкий язык тоже учишь…

— В школе весело, там пионеры, стенгазета…

— А разве дома скучно? Хотите стенгазету выпускать — пожалуйста! В этом году поможешь мне по хозяйству, в следующем пойдешь.

Разве она беспокоится об образовании! Не в нем дело. В чем-то другом. Дома тесно. Всё тут известно наизусть, всё одно и то же.

Стенная газета… Маша помнит смешные карикатуры в стенгазете на углу «Невского». Ту газету выпускали студенты. Потом вспоминается детская стенгазета «Галчонок», о которой прочитала в каком-то журнале. Еще там сбоку был нарисован галчонок с большим клювом, а заметки все были о квартирных происшествиях.

— Назовем ее «Птица-перепелица»? — спрашивает Маша брата, посвятив его в свой замысел.

— Назовем! А кто будет сочинять заметки?

— Ну ты, я, Леля… Я буду писать под разными именами, будто у нас много сотрудников. Только ты никому не говори. Про что ты напишешь?

Про праздник Октября.

— Ну, пиши…

«Что у него получится, он еще малыш, — задумывается Маша. — Ладно, главное — не унывать. Потом всех вовлеку, и маму, и папу… И про Елизавету Францевну напишем».

— Я стих сочинил…

Взволнованный и смущенный Сева сует ей листок бумаги, исписанный корявыми печатными буквами. Она читает:

Об Октябре

Да здравствует Октябрь,

Октябрь мировой!

Он выковал могучую Республику Труда!

Вперед туда,

Где горит пятиконечная звезда!

— Ты сам? Здо́рово…

Он даже забыл подписаться, так восхитил его первый литературный опыт. Маша села писать сама. Писала статьи, сочиняла ребусы и шарады, рисовала картинки. Вывесила стенгазету в столовой. Леля прибежала посмотреть, потом сама написала статейку о том, что у них в классе глуховатая учительница, она неправильно поставила Леле неуд, просто ответа не расслышала. Конечно, учительница этой заметки никогда не увидала, но Леле стало легче уже оттого, что она высказалась.

В стенной газете отводили душу. Тут писали обо всем. Маленькая домашняя стенная газета, помещавшаяся на двойном развернутом листе из папиных бумажных запасов была окошком в мир, в жизнь. Побывали в опере — и тотчас в стенгазете появились рисунки с натуры: смешной дон Вазилио уходит из замка, над ним смеются Розина и Фигаро… На улице манифестация, первомайский праздник, и в газете — статья. Где-то далеко на Северном полюсе советский летчик Чухновский спас ученых-итальянцев, потерпевших аварию на дирижабле, советский ледокол «Красин» спас там же корабль «Монте-Сервантес». Все газеты мира написали об этих событиях, и среди них — самая маленькая, по количеству читателей, газета «Птица-перепелица».

Дома отец рассказывал, что когда в Ленинград пришел ледокол «Красин», встречать его собралась половина города. Маша тотчас села сочинять балладу о Чухновском:

Воздух сечет дирижабля пропеллер,

Летит экспедиция на север…

Плохая рифма! Маша зачеркнула строки и написала заново:

Сечет пропеллер воздух на воле,

Двенадцать человек в одной гондоле…

— А ты уверена, что у них был пропеллер? — спросил Сева, заглядывая через плечо. — Это ж не самолет, а дирижабль.

Маша не ответила, но на всякий случай снова перечеркнула свои строчки.

— Давай поместим просто статью, а? — спросил покладистый Сева.

— Нет, я — балладу…

И она написала. Из упрямства, конечно. Но газета вышла всё-таки с балладой о Чухновском, о советских людях-героях. Потому что они поступили очень хорошо, смело: в темноте, в холоде, ничего не боясь, спасали других. Пускай теперь не болтают про нас в иностранных газетах, что мы дикари и разбойники. А страшно было на полюсе! Маша вспомнила, как на каком-то вечере в учительском клубе, куда ее водила мама, какой-то дядька декламировал стихи о севере. Он таращил глаза, делал ужасное лицо и медленно выговаривал:

Стынь-стужа, стынь-стужа, стынь-стынь-стынь.

День-ужас, день-ужас, день-день-день…

Сева очень поумнел и вырос за время своей корреспондентской деятельности. Весной ко дню Красной Армии он написал такую заметку, что «Птице-перепелице» могла бы позавидовать даже школьная газета. Для ориентации он заглядывал, конечно, в «Ленинские искры», которые брал у Лели. Статья была короткой и достаточно ясной:

«23 февраля — день Красной Армий. В этот день рабочим удалось переменить Красную Гвардию на Армию. Красная Гвардия не могла бы преодолеть буржуазию: она должна была иметь поддержку, поэтому рабочие и организовали Красную Армию. Красная Армия преодолела на своем пути и холод и голод, но наконец выиграла эту страшную игру войны, из-за которой погибло такое множество людей. Так к десятилетию Красной Армии вольемся же все в ряды пролетариата!»

Маша писала в газету обо всем. Тоскуя по школе, еще неизвестной, но давно заманчивой и желанной, она сочиняла стихи о том, как идет на урок в школу, где ее ждут, как там много ребят. Она выдумала себе школу и уже не могла обходиться без этой выдумки.

Маша снова смастерила себе кукольный театр, вырезала картонных актеров — Синюю Бороду, его жен, Красную Шапочку и волка. Всё это было не то. Леля, правда, с любопытством смотрела представление, но сама Маша знала уже цену этой детской игрушке. Если бы сыграть самой…

Они попробовали устроить спектакль дома. Повесили одеяло вместо занавеса, разделив пополам спальню, разыграли маленькую пьеску, исполнили песенки на немецком языке… Елизавета Францевна присутствовала и была очень довольна. А Маша довольна не была. Народу мало, играть некому, даже смотреть некому. Простора нет никакого, четыре стены.

Возвращаясь с работы домой, папа всегда рассказывал жене о своих делах. Он рассказывал очень потешно: каких-то двух старичков называл «ископаемые», а других «зубры». Он был самым молодым научным сотрудником в Институте, его избрали председателем месткома, и уборщицы почему-то прозвали его «наш красный директор».

— Надо показать детям настоящий музей, — сказал он как-то маме. В воскресенье осмотрел одежду ребят, заставил вторично вымыть руки, пригладил сыну вихры, а дочку подстриг большими ножницами и повел ребят в музей. И Зою прихватили, пришла во-время, не опоздала.

Ничего похожего на «Музей имени профессора Лозы»! Под огромным сводом вестибюля тянется бесконечный скелет кита. Дальше — птицы и звери под стеклом, как живые, сидят на воде, на камнях или на деревьях. И мамонт, огромный, настоящий, гордость музея…

— А вот посмотрите, это мой приятель сделал витрину, единомышленник мой: вот птички, у которых оперение изменило цвет после того, как в этих краях настали холода… А дети их, птенцы, с тех пор тоже стали такими… Им передается по наследству приобретенный признак.

Слишком умные вещи говорит папа. Маша и Сева пропускают их мимо ушей. Что там Маша и Сева! Эти папины мысли пропускают мимо ушей и почтенные ученые, сотрудники института. Какая ересь! Если верить этому «ученому месткомовского масштаба», как они за глаза называют Бориса Петровича, то человек по своей прихоти может изменять природу, навязывать ей свои требования. Шалишь, молодой человек. Природа пока что посильнее нас с вами, она решениям месткома не подчиняется…

Борис Петрович хорошо знает об этих насмешках. На каждый чих не наздравствуешься, «зубры» — это «зубры». Им смешно, что Борис Петрович пишет, кроме научных работ, еще и статейки в газеты и журналы. Выкопал какого-то малограмотного агронома-самоучку и восхваляет: Мичурин, Мичурин! Ученым его называет, а какой же это ученый? Где написанные им тома? Садовод. Наверное, знакомый или родственник, вот и рекламирует.

Зоя слушает рассказы Бориса Петровича о его институте и посмеивается тому, как он изображает своих противников в лицах. Зоя знает: у «зубров» есть все основания ненавидеть Бориса Петровича. В институте он без году неделя, а как только началась чистка, он о таких вещах рассказал… И вычистили из института почтенных людей, научных сотрудников. Подумаешь, ну служил человек в святейшем синоде, ну и что же такого? По крайней мере, образованный человек был, не агроном какой-нибудь. Или вот, вычистили Флигенгофа за переписку с бо-фрером, эмигрировавшим в Париж. Отчего бы родственникам не переписываться? Наговорили, что бо-фрер там, за границей, продал кому-то свой завод на Выборгской стороне, и что теперь на заводе появились листовки с угрозами большевикам. Но при чем же Флигенгоф? Всю жизнь занимался жесткокрылыми, ни за что опорочили человека! И всех больше отличился этот выскочка-провинциал Лоза.

Борис Петрович не удивляется ненависти «зубров», как не удивляется ей взрослая Маша, вспоминая те годы. Отец был первый, кто принес в институт «Диалектику природы» Энгельса и томик Ленина в картонном коричневом переплете. Да еще какое издание выбрал — взял «Диалектику природы» на двух языках, в оригинале и в русском переводе, да со словарем и проверял несколько дней, точно ли переведено. Дома вечером спросил детей, как они учат немецкий язык. Рассказали. А он им: «Мне бы ваши условия! Меня в детстве сапожник шпандырем учил… Смотрите, злей учитесь! Помогать мне станете, переводить».

Зоя ходит по музею и рассказывает об успехах Ильченко и Колесникова.

— Вот подрастет молодежь, пополним состав научных сотрудников. — Борис Петрович останавливает своих «экскурсантов» возле витрины, за стеклом которой множество мелких пестрых пичужек — колибри. — Смотрите, ребятки, какая пернатая мелочь живет на свете…

Маша визжит от восторга — какие хорошенькие птички! Сева рассматривает их задумчиво. О чем он размышляет — неизвестно, но сейчас весь свет перестал существовать для него за исключением крохотной птички в шелковом зеленом оперении.

— С Елизаветой еще не расстались? — спрашивает Зоя.

— Ты левая загибщица. Ничего страшного в Елизавете нет для ребят.

— Типичная мелкая буржуазия…

— Ленин несколько языков знал. Его, небось, тоже не Энгельс немецкому учил, а какая-нибудь вроде нашей Елизаветы.

Зоя смеется:

— Ловко повернул! Тебя теперь не узнать, Бориска. Действительно, «красный директор»! Книгу-то твою «Об использовании сорняков» ругают, а?

— Кто ругает? Ты обратила внимание, кто ругает? — загорелся Борис Петрович. — Старый заскорузлый сторонник Вейсмана-Уоллеса, профессор Кривицкий! Засоряет студентам головы отжившими теориями… Не понравился я ему за мою главную идею: приобретенные признаки наследуются. А ты представляешь, какие просторы это открывает для селекционеров? Практическая польза!

— Студенты понимают, ты не огорчайся. Читают твою книжечку. Зачитывают, Авдей рассказывал.

— Меня комиссар наш, Медведев, поддержал: письмо прислал, благодарит. Я ему авторский экземпляр отправил, а он просит для молодежи штук двадцать…

— Жаль, что рецензию Кривицкого прочтут тысячи, а твоего комиссара — ты один.

— Ладно, зато он — практик. Зря ты, Зоя, не пошла на биологический.

— Историки тоже нужны.

Сегодня вечером папа пришел очень поздно. Он был в новеньком темносинем костюме, чисто выбрит, в обшлагах рубашки — новые, серебряные запонки в виде маленьких самолетов. Мальчики уже спали, а Маша лежа читала в постели, когда мама подала ему ужинать. Он ел, то и дело отбрасывая рукой спадающую на лоб прядь, и рассказывал о том, как прошло празднование юбилея научно-исследовательского института, в котором он работал. Он рассказывал об иностранных гостях-ученых, приехавших на юбилей. Среди них были видные палеонтологи, ботаники, специалисты по беспозвоночным.

— Между прочим, любопытное совпадение. Помнишь мою скоротечную службу в «Заготпроде»? Шефом там был некто Гродзенский, с виду рафинированный интеллигент, — рассказывал папа. — Высокие залысины, на макушке реденький рыжеватый пушок, а по бокам точно по аккуратному куску рыжеватого моха приклеено. Черты лица тонкие, правильные, а неприятен, отталкивал сразу. Так вот, приезжают наши гости, смотрю я — батюшки мои! Гродзенский, и конец. Вылитый он, только пух на макушке весь вылез, блестит лысина, как полированная кость. А нам сопровождающий его представляет: профессор Шарло… Я смотрю на него — похож! Вылитый Гродзенский. Он на меня даже внимания не обратил, и я сразу устыдился: фантазия у меня всё еще мальчишеская. Ну каким это образом мог бы Гродзенский в Шарло переделаться? И зачем?

— Гродзенский никак не мог, конечно, их же всех посадили тогда, весь «Заготпрод». Выяснилось, что они организовывали казачьи восстания. Помнишь?

— Не всех. Именно его-то и не арестовали, Зоя говорила. Сбежать успел.

— Разве?

— Конечно. Потому я и подумал. Но, может, мне показалось.

— Может быть, Боренька. Да мало ли похожих людей на свете? А этот француз по-русски умеет говорить?

— Не умеет, так сообщил переводчик. Однако, все речи наши очень внимательно слушал. Он кому-то говорил, что начал брать уроки русского языка за месяц до отъезда сюда, так что отдельные слова понимает.

— Ну, вот видишь. Фантазия у тебя богатая… Ну, да без фантазии ученый немыслим. Сам посуди, зачем шпиону нужны ваши палеоботаники, физиологи растений и прочие почтенные ученые мужи? Шпиону интересна промышленность, разные военные секреты…

— Вероятно, ты права.

И они стали говорить на другие темы. А Маша почувствовала досаду: было бы куда интересней, если бы этот Шарло был шпион, его ловили бы и поймали. А то пишут в газетах и книжках про классового врага, а как он в жизни выглядит — она и не знает, не видела никогда.

Глава шестая

На следующее лето отец нашел дачу под Ленинградом. Снял комнату у сторожа, жившего на заброшенной мызе. Двухэтажный каменный помещичий дом был заколочен досками, и детям запрещалось лазить туда под предлогом того, что дом может развалиться. Конечно, они всё-таки залезли через окно, обследовали дом и нашли, что он в хорошем состоянии, хоть сейчас заселяй. Но их выводами никто не поинтересовался.

Сад, окружавший мызу, напоминал чем-то запущенный сад зоотехникума. Посреди клумбы, заросшей травой и маргаритками, торчал белый мраморный пьедестал с маленьким амурчиком. У амурчика была отбита левая рука. Пальчиком правой он прикрывал рот, призывая молчать и не выдавать какие-то тайны.

Одичавший сад, лес, луга… Опять Маша попала в этот заманчивый плен, в объятия природы, многоликой, могучей, успокоительной. Как добрый великан, природа охотно подбрасывала на своих ладонях-дорогах горстку ребят, торопившихся в лес, раздвигала перед ними кустарник, показывая кустики спелых ягод, опускала пониже ветви орешника. То и дело она подшучивала над детьми, удивляя волшебными переменами: утром вошли в лес узенькой голой тропкой, побродили до обеда, прошел мелкий дождик. Идут обратно, — а знакомая тропинка вся утыкана только что родившимися подосиновиками, точно пальчиками в оранжевых наперстках. Молодые крепкие грибки, сколько их! А в глубине леса, на просеке Маша находила большие семьи этих грибов — оранжевые шапки горели в траве, круглые, как панцыри черепах.

Проста и обыкновенна была эта земля, но она заставила любить ее. Любить эти солнечные просеки и сырые темные своды леса, этот осинник с клоком серой шерсти на ветке и сухой лепешкой навоза у корней — здесь ходит стадо на пастбище. Шелковые зеленые листки березы дрожат от легкого дыхания ветра. Теплый воздух пахнет можжевельником, — вот они, мягко-колючие кустики с зелеными и синими ягодами, — эти ягоды мама всегда находит в зобу у тетерок, когда потрошит их к обеду.

Огромные мшистые валуны, наполовину сидящие в земле, и прямые, бегущие к солнцу сосны! Полевой шиповник, певучие мелкие колокольчики, млечный путь ромашек на зеленом лугу! Бойкий ручей бежит меж высоких трав, и берега его краснеют от окиси руды, — что еще прячешь ты, земля, в неразведанных глубинах?

Проста и обыкновенна была эта земля, но она привязала к себе навсегда. Цветными нитками пестрых своих лугов она прошила детскую память так, что и лет двадцать спустя, в эвакуации во время войны, в далекой Туркмении Маше снились всё те же луга в русских колокольчиках и ромашках, снились жёлуди на жестких дубовых ветках, березовая роща и высокие травы, поющие на ветру, как свирель.

А мальчик, бегавший с сестрой по лугам и лесным оврагам, лет двадцать спустя не задумался отдать свою жизнь, увидев горе и беды родной земли. Под этими березами с шелковою листвой, на эти суглинки, на эту лесную тропу пролилась его молодая кровь, когда с оружием в руках загородил он врагу дороги, ведущие к сердцу страны. Не наймит, не пришелец из других краев, — плоть от плоти этой земли, кость от ее кости был советский солдат в годы великого испытания, в канун великой победы. Когда же, с каких пор он стал это ощущать? С рождения, с детства? Кто знает!

Мыза располагалась вдали от деревни, окруженная высокими елками. Словно сестры, взявшись за руки, стояли елки, спутавшись одна с другой темнозелеными бархатными ветвями. Макушки их были осыпаны яркорозовыми и изумрудно-зелеными маленькими шишками. У подножья — ковер золотисто-рыжей хвои.

Розовые шишки напоминали тот изумительный цветок, который вырос из дедушкиных семян. Мясистые розовые цветы качались на коротких толстых стеблях, прохожие заглядывали в окно.

У сторожа был огород. Небольшой, чтобы прокормиться семье. Иногда к сторожихе приходила в гости женщина, похожая на сутулую черную птицу: она была в черном платье, черной круглой косынке на голове, с маленькой кошёлкой, обшитой черным сатином. Ее звали мать Мелания. Она была монашка, — оказалось, что рядом с деревней находится женский монастырь.

Смешанное чувстве любопытства и отвращения испытывала Маша, поглядывая на монашку. Из черной кошёлки гостья извлекала разные чудеса: вырезанную ножницами белую бумажную кружевную занавеску на окно; бисерный кошелек самодельной работы; бутылку, в которой помещался большой зеленый огурец, невесть как попавший туда через узкое горлышко. Позже Маша узнала: еще весной, когда огурчик был маленький и рос на грядке, монашка засунула его вместе с веточкой в бутылку и оставила бутылку на грядке. Огурец рос в своей оранжерее, пока не заполнил всю бутылку. Тогда его сорвали с ветки и он стал удивлять людей. Пользы от этого не было никому, кроме монашки, которая ходила по домам показывать это чудо, а попутно обедать и пить чай.

У монашки была и другая бутылка, еще любопытней: в ней помещался целый деревянный домик яркокрасного цвета, с заборчиком, кустиками и яркозеленым деревом. Всё это было искусно вставлено по частям через горлышко бутылки, склеено в одно целое и закреплено, но об этом тоже не всякий догадывался, а Меланья не объясняла. Показывая эту бутылку, она говорила; «Терпение всему корень. Христос учил терпению. И мы должны терпеть советскую власть: мученикам в раю место уготовано».

Сторожихе она иногда помогала на огороде. Повозившись на грядках, шла в дом обедать, потом уходила, бормоча на прощанье, что теперь с неделю не придет, что помогать ей приходится многим добрым людям, тем, кто бога не забывает.

— А кто же записывается теперь в монастырь? — спрашивала Маша сторожиху.

Сторожиха посмеивалась. Не очень-то она верила в бога, а мать Меланью пускала к себе больше для развлечения. На Машин вопрос отвечала:

— Думаешь, они, монашки, промахи? Как наступит лето, к ним полдеревни, чуть ли не все бабы в монастырь идут. С мужьями рассорятся — и туда. А монастырю в летнее время руки нужны — и огород, и грибы-ягоды запасать, сушить… А мужьям тоже охота баб вернуть домой, работа стоит, вот и мирятся… И снова выходят оттуда. И у нас такие есть, как же. А постоянных у них немного. Меланья — постоянная, у ней семьи нет.

Маша иногда ходила в деревню, в лавочку. Она видела монастырь: двухэтажный дом с окошками в решётках, как тюрьма, замыкал собою некую крепость, внутри которой были и церковка, и сад, и огород, и флигеля, и склады. Забор позади крепости был высокий, глухой, сверху оплетенный колючей проволокой. На монаший огород сторожиха дважды ходила с Машей за морковью и петрушкой, — в деревне этих овощей не сажали.

Несмотря на всё свое видимое могущество, монастырь вынужден был понемногу отступать. Сельсовет потребовал освободить часть двухэтажного здания под школу и детский интернат, — школа теснилась в крохотной, разваливающейся избе.

Хочешь, не хочешь, монастырь освободил требуемую часть помещения. С шутками и смехом вносили туда подростки старые парты, столы, портреты вождей, книги. Интернат разместился в двух комнатах верхнего этажа — для девочек и мальчиков. Поставили топчаны, устроили постели, внесли столы, чтобы было где уроки готовить. Жизнь закипела.

В деревне стали поговаривать о том, что скоро школа оттягает всё помещение. Теперь сюда потянулись крестьянские дети из других деревень — благо, было где жить. Школьники устраивали в дни церковных праздников свои вечера, пели песни, ставили спектакли.

Один из таких вечеров был приурочен ко дню местного престольного праздника — спаса. В лавочке Маша увидела объявление, приклеенное хлебным мякишем к стене. В нем было сказано, что в школе состоится концерт силами школьного драмкружка, а после концерта — танцы под баян. Маша попробовала получить у мамы разрешение пойти на этот вечер, но мама ответила, что ей рано ходить на вечера, что она мала, что танцевать она не умеет, и вообще, провожать ее вечером домой некому, а идти назад будет темно и страшно.

Маша сидела на маленькой веранде у стола и смотрела вдаль, за высокие островерхие елки. Вечер давно уже спустился на землю, хозяйка подоила корову, и мать напоила детей парным молоком. На столе стояли керосиновая лампа и пустые чашки. Тянуло смолистым дымком — это закипал во дворе самовар, роняя под себя на землю рубиновые угольки. Небо уже всё потемнело, и только на западе низко над землей задержалась узкая алая полоска.

Эх, весело, наверно, в школе. Долго ли еще эти родители будут привязывать меня к ножке стола? Всякое терпение лопается.

Она взяла какую-то попавшуюся под руки книжку и села поближе к лампе. Вокруг лампы летали ночные бабочки. Они ударялись о горячее стекло и падали на пол, трепыхая крыльями, но их беда не останавливала других. Бабочки летели на свет.

— Всему главная заводила — учительница Галина Игнатьевна, — рассказывала сторожиха маме, сидя на ступеньках веранды. — Ох и смелая, самой игуменьи не побоялась, когда за помещение войну начала. Она у них, как бельмо в глазу. Еще молоденькая, лет тридцати. И свой ребеночек есть, мальчик. А мужа нет, говорят — ушла она от мужа, он из богатеньких, у отца галантерейная лавка в Питере.

— Давно она у вас?

— Лет шесть будет. Так и приехала с мальчонкой. — «Ни за что отцу не отдам, — говорит, — выращу нового человека…»

Маша дочитывала книжку, одним ухом прислушиваясь к рассказу сторожихи. Закат погас, и только откуда-то с поля слышались неясные шорохи. А где-то вдали, за стеной монастыря, в комнатах, отвоеванных смелой учительницей, шло веселье…

Наутро, когда Маша умывалась из подвешенного на веревочке глиняного рукомойника, к дому подошел милиционер и с ним — человек в коричневом кожаном пальто. Они о чем-то расспросили сторожиху, потом быстро ушли в сторону монастыря.

— Слыхали? Ужасти какие! — сторожиха подбежала к маме так поспешно, словно боялась опоздать с тревожной вестью. — Учительницу-то нашу… В канаве нашли сегодня утром, мертвой. Милиция признала — задушили ее. Руками задушили — следы от пальцев остались, синяки.

— Учительницу? Ту самую? — мама всплеснула руками.

— Ее, Галину Игнатьевну. Вы подумайте только!

— А как же теперь… мальчик ее? — спросила Маша. Она помнила вчерашний рассказ — учительница ни за что не хотела отдавать мальчика отцу.

— Сирота мальчик, — рассудительно сказала сторожиха. — Наверно, отца искать будут, или в детдом.

— Но кто, кто это мог сделать? С какой целью? — взволнованно спросила Анна Васильевна.

— Кто знает… Следствие будет — найдут. Говорят, следы от калош в грязи остались. И еще нашли что-то рядом, тесемочку какую-то.

Тесемочка помогла распутать весь клубок. Спустя месяц состоялся суд по обвинению бывшей домовладелицы Меланьи Сипаевой и двух других монашек в убийстве сельской активистки учительницы Галины Игнатьевны Евдокимовой. При обыске на складах монастыря были обнаружены большие запасы муки, сахара, водки и других продуктов, необходимых для праведной жизни.

Монастырь перестал существовать.

Родная, прекрасная земля… Прямые, бегущие к солнцу сосны, трепетные листки березы, алая полоска на потемневшем вечернем небе… И вот — гроб на телеге, покрытый красным кумачом, и сидящий возле гроба мальчик со вспухшим заплаканным лицом… Ничто не проходило бесследно: все впечатления оставались в памяти Маши, их становилось всё больше, словно в просторной библиотеке ставили на свободные полки всё новые и новые книжки. Всё богаче и богаче становилась эта «библиотека воспоминаний», и каждый год Маша по-разному вспоминала и осмысливала любое из этих маленьких событий ее жизни. «Вот глупая-то была!» — думала она о себе, вспоминая, как бегала по студенческому общежитию в поисках «Петруся». Теперь она писала Лиде без робости, рассказывая о своих переживаниях. Теперь она знала о Ленине и революции не только от Лиды, теперь она не пропускала ни одной новой песни!

И всё-таки, в жизни чего-то нехватало. Она была всё еще не школьница, не пионерка, а какая-то никому кроме семьи не нужная, незаметная единичка, «профессорская детишка».

Глава седьмая

В город вернулись рано, в середине августа. Настал день, когда мама повела детей в школу. Она заранее узнала, какая школа в районе пользуется самой доброй славой, и привела Машу и Севу именно туда. Их проэкзаменовала. На вопрос: «кто такой Ленин?», Сева ответил без запинки: «вождь рабочих и крестьян».

— Его можно сразу во второй класс. Девочку — можно бы в пятый, да она по обществоведению слабо подготовлена. Лучше им в одну школу, вместе. А там пятого еще нет. Запишем в четвертый, крепче знания будут.

— В какую же школу вы их направляете? — с тревогой спросила мама. — Я хотела бы в эту.

— Здесь нет ни одного места. Мы записали их во вновь организованную школу, это близко от вашего дома.

Класс, куда приняли Машу, был сборный, в него попало не мало переростков и второгодников. Класс был старшим в школе и оставался таким до окончания учебы. Откуда же, как не из него, было черпать кадры школьных активистов! Маша оказалась в роли того ребенка, который быстро научился плавать, потому что его бросили в воду.

В класс она вошла, замирая от робости. Стараясь быть незаметной, прошла в самый конец и села на последнее место на ломаной скамейке, рядом с тихой девочкой в белом, цветочками, ситцевом платье и мальчиковых ботинках.

Класс был уже полон учеников. У Маши даже голова закружилась: впервые попала она в коллектив, да еще в такой большой коллектив. Десятки мальчишек, девчонок!

Но вот вошел учитель. Он был среднего роста, худенький, лысый и в пенсне. Все сразу притихли. Учитель взял в руки журнал и стал читать вслух фамилии учеников. Тот, чью фамилию называли, вставал, чтобы все его видели. Маша встала в свой черед, зардевшись от смущения.

«Сейчас он вызовет меня, теперь он знает мою фамилию! — с ужасом подумала она. — Вызовет, а я не смогу говорить при ребятах. Я застесняюсь».

Она сама не знала, чего боится и чего стесняется. Всё трудно впервые. Здесь произошел целый переворот в ее жизни: теперь она была не просто чьей-то дочкой, а членом коллектива, хотела она того или не хотела. Что бы она ни делала, что бы ни говорила теперь, на нее всегда смотрели глаза тридцати ребят, ее поступки оценивали тридцать человек. И хотя каждый из учеников, сам по себе был обыкновенным парнишкой или девчонкой без особых выдающихся качеств, — вместе они составляли коллектив — новую, неизвестную Маше силу.

— Ильина, к доске.

Девочка в платье с матросским воротником и с большим синим бантом на голове бойко встала с первой парты. Она пришла сегодня в школу раньше всех, сразу вслед за нянечками. Она успела обежать все помещения школы, заглянуть в другие классы, узнать имя-отчество учителя математики, ведущего первый урок, и занять себе место на первой парте. Она приехала из Ростова, где прежде училась в школе, и никакого смущения на лице ее прочесть было нельзя. Коротко подстриженная, с чёлочкой, она бойко ответила на заданный вопрос и села на место.

Машу не вызывали, но когда вызвали ее соседку, Зину Делюнову, Зина встала и ничего не сказала. Ее сковало смущение, то самое, которого так боялась Маша. Зина молчала на первый вопрос учителя, и на второй, и на третий. И он, не дождавшись ответа, сказал ей: «садись».

Впереди Маши сидели мальчики. Один из них читал какую-то книгу, прикрыв ее рукой от учителя. Маша заглянула через его плечо: Ункас, знакомое имя… Не Фенимор ли Купер? Интересная книга, Маша не успела еще рассмотреть лицо мальчугана, но уже начала проникаться к нему уважением.

— Сорокин Николай, — вызвал учитель.

Мальчик захлопнул книгу и встал. Учитель задавал примеры для решения в уме. Условия он произносил отчетливо и медленно: двести разделить на четыре прибавить тридцать и разделить на два. Но Сорокин не слышал их, так как мысленно скакал на коне по прериям. Он стоял понуро, оглядываясь на товарищей, как бы ожидая помощи.

— Сколько же будет, Сорокин?

— Сорок, — шёпотом сказала Маша, но Сорокин не услышал. Вот не ответит и попадет ему, как его будут ругать, стыдить при всем классе! Очень уж книга хорошая… И Маша повторила несколько громче: «сорок».

Учитель сердито встал из-за стола.

— Кто это подсказал? — спросил он строго, всматриваясь в лица ребят.

И тогда Маша поднялась, красная и пристыженная.

— Ты хотела помочь товарищу? — спросил учитель. — А сама помешала. Он бы сообразил и ответил. Ему и самому хочется подумать, как по-твоему? Ведь это же интересно самому решить.

Маша выслушала, не отвечая, и села. Неважное начало!

Во время переменки класс заговорил тридцатью голосами. Осмелели даже самые тихие. Группа ребят толпилась возле первой парты, где сидели Ильина и Тамара Петрова, хорошенькая девочка с пышными волосами, украшенными бантом. Тамара разговаривала крикливо и резко, она бойко отвечала на реплики мальчишек, гримасничала и вертелась. Когда на следующем уроке — это был урок географии — Тамару вызвали к карте и спросили, где будет запад, а где восток, она посмотрела на ребят, засмеялась и расставила обе руки, указывая сразу направо и налево. Вскоре все узнали, что Тамара Петрова — страшная лентяйка и что она берет пример со своей взрослой сестры, которая нигде не работает, а по вечерам ходит в кино с кавалерами. «Хорошенькой незачем работать, — объяснила Тамара подругам. — Хоть бы скорее кончить эту семилетку! Папа заставляет…»

По расписанию подошел урок пения. Все собрались в зале, возле рояля. Учительница, чопорная и затянутая в корсет, проверяла, у кого какой голос.

— Мария Лоза, — назвала она.

Маша встала и опять покраснела. Надо петь перед всеми! Это было и страшно, и стыдно, и просто невозможно. Сама не понимая, откуда набралась храбрости, Маша запела чужим, неестественным голосом:

Взвейтесь кострами, синие ночи!

Мы пионеры, дети рабочих…

— Во второй голос, — сказала учительница, и Маша села рядом с мальчиками.

Когда туда же, во второй голос послали Тамару и Веру Ильину, они стали жеманиться и ворчать:

— Мы не хотим сидеть с мальчишками…

Мальчишки презрительно повели плечами — очень надо таких! Маша удивилась. Дома она привыкла к равенству. Не всё ли равно, мальчишки или девчонки? Она не стала проситься в первый голос и продолжала петь вместе с мальчишками. Да по правде сказать, и голос у нее был мальчишеский, низковатый. Она им тоже была недовольна, как и своей наружностью. Но ничего не поделаешь.

После уроков выбирали старосту. Выбрали Мишу Ершова, веснушчатого неразговорчивого парня. Он приступил к своим обязанностям рьяно. На всех переменах выбрасывал ребят за шиворот из класса, открывал форточку и запирал класс на ключ. Ключ он носил в кармане. Другие обязанности старосты были ему не по вкусу, но наводить порядок он любил.

Учитель математики Петр Николаевич оказался их классным воспитателем. Через несколько дней после выборов старосты он рассказал, какая работа будет вестись в школе, и предложил всем найти себе дело по душе. Всё в этой школе начиналось с начала. Учитель начинал с того, что старался узнать своих учеников, их характеры и наклонности.

Маша попросила записать ее в школьную стенгазету.

— В редколлегию, — поправил Петр Николаевич. — Хорошо. Потом, позднее, редколлегию будем выбирать на общем собрании. А пока — по собственному желанию.

Он собрал редколлегию и рассказал, о чей прежде всего надо было бы написать:

— Выявить надо, кто у нас может писать занозисто. Выпустите первый номер, а потом объявите конкурс на фельетон, или, вообще, на самую лучшую, живую заметку.

Члены редколлегии приглядывались друг к другу. Вера Ильина сразу села писать заметку о том, какими надо быть всем дисциплинированными, как надо хорошо учиться. А вот некоторые мальчики, — писала она, — этого не понимают и позволяют себе бузить и баловаться.

На редколлегии, обсуждая эту статью, Веру поправили:

— Почему мальчики? — спросила Маша. — А разве среди девочек у нас нет бузил? Есть. Сама знаешь.

— Есть-то есть, но мальчишки вообще… — начала Вера и остановилась. — Ну ладно, исправляйте: «некоторые мальчики и девочки».

Маша вспомнила одного очень тихого мальчика из своего класса: это был Шурик Каретин. Верно, сидел он всегда тихо на уроках и на переменке вел себя незаметно. А какой он был человек, вот вопрос? Круглолицый, сытый, одетый в хороший шерстяной свитер и такие же рейтузы, он всегда приносил с собой обильные завтраки и долго старательно ел на каждой перемене. Однажды он забыл взять из дома завтрак. После первого же урока в школу пришла домашняя работница Каретиных с большим пакетом. Она подошла к классу и через стеклянную дверь стала делать Шурику какие-то знаки. Учительница разрешила ему встать и выйти на минуту. Каретин возвратился с бутылкой молока и кульком, из которого торчала французская булка, разрезанная вдоль и чем-то намазанная.

— Маменькин сынок! — бросила ему насмешливо Маша. Он мешковато обернулся, ища, кто это сказал. Нашел и ответил Маше:

— Папенькина дочка!

Она не обиделась, а к нему прозвище «Маменькин» прилипло. Когда выбирали санитарную комиссию, кто-то из ребят совершенно серьезно предложил:

— Предлагаю «Маменькина». Он аккуратный, будет смотреть, чтоб все руки мыли…

Каретин долго обижался на это прозвище и не знал, как бы задобрить ребят. Наконец, придумал: принес в класс целую пачку альбомных открыток с цветами и стал раздавать их. Маша сидела на переменке над какой-то заметкой и не сразу увидела, что творится возле «Маменькина». Подбежала, но поздно, Каретин отдавал уже Вере Ильиной последнюю открытку.

— А мне? — спросила Маша.

— Что ж ты зевала… Ладно, я принесу тебе две розы, только не дразнись…

— Принеси, «Маменькин»! — попросила насмешливо Маша.

Она задумалась: откуда у него столько открыток? И все новенькие, не надписанные?

Вера Ильина объяснила ей (она про каждого ученика знала что-нибудь), что отец «Маменькина» — владелец писчебумажного магазина. Он нарочно дал сыну открыток, чтобы тот задарил товарищей.

Отец Шуры Каретина — нэпман! Вот тебе на! Конечно, Шура сам еще не был нэпманом, но обещал им стать. Задатки подходящие. Теперь Маша определила свое отношение к «Маменькину» вполне ясно. Нестоящий, хотя и дисциплинированный.

Маше очень полюбилась учительница литературы. Она то и дело задавала сочинения на вольную тему. А как-то прочитала вслух рассказ Чехова «Ванька Жуков» и предложила всем написать сочинение. Умница учительница, прямо угадала, что никому не было охоты успокоиться на том, как закончил этот рассказ писатель Чехов. «На деревню дедушке…» Конечно, такое письмо не дойдет. Так что же, так и терпеть дальше? Так и не стараться на месте Ваньки Жукова изменить свое положение? Нет, товарищи, с этим никто не согласен. Ни один мальчик, ни одна девочка из Машиного четвертого класса.

Конечно, каждый написал по-своему. Сорокин познакомил Ваньку Жукова с каким-то слесарем из мастерской, где лудили и паяли кастрюли. Теперь Ванька был не один, ему многое объяснили, от хозяина он ушел в мастерскую, стал человеком и участвовал в Октябрьской революции. «Маменькин» оставил Ваньку у хозяина, но написал, что Ванька стал хитрее, научился обдуривать хозяина, а потом пришла революция, и Ванька открыл собственную мастерскую. Маша придумала, что Ванька относил однажды сапоги заказчику и попал на хорошего человека, который помог ему разобраться, что к чему, и давал ему читать книги. Этот человек был учитель. И Ванька потом вступил в партию большевиков и участвовал в революции. Почти все сочинения кончались революцией.

И только Машина соседка по парте, Зина Делюнова, написала не похоже ни на кого. У Зины Ванька Жуков пошел в кассу взаимопомощи, взял денег на дорогу и вернулся в деревню к дедушке. А там окончил семилетку.

— Тогда не было касс взаимопомощи, — объясняла учительница Зине. — Это всё происходило раньше, до революции.

Зина слушала, не отвечая.

— И семилетку он не мог окончить. Тогда в деревнях школ было очень мало, больше двухклассные. И жить Ваньке было не на что, он же сирота.

— Ну и шел бы в детдом, — мрачно возразила Зина. Ребята рассмеялись, а она обиделась и села. Она не могла представить другого строя жизни, чем тот, при котором жила. Ясно, ее разыгрывали. Школ нет! Даже в ее деревне, где она родилась и откуда только что приехала с родителями, даже там есть школа. А уж деревенька не из крупных.

Анна Николаевна оставила Зину после уроков и долго сидела с ней в пустом классе. Маша задержалась на заседании редколлегии и иногда поглядывала через стеклянную дверь в коридор — не идет ли Анна Николаевна с Зиной. Она увидела, как они вышли вместе, Зина попрощалась и пошла вниз на вешалку, одеваться. А учительница задержалась и стала читать объявления, прикрепленные кнопками на доске. Она была высокая, тоненькая, в синем сатиновом халатике, из-под которого выглядывал белый воротничок блузки. Волосы у Анны Николаевны были золотистые, собранные на затылке в узел. Но они у нее то и дело выбивались, и вокруг ее худенького полудетского личика точно возникало сияние из этих пушистых выбившихся волос. Анна Николаевна очень нравилась Маше, и она ревновала учительницу ко всем. А ревновать было к кому.

Анна Николаевна не случайно задерживалась у доски с объявлениями, она ждала кого-то. И дождалась. С третьего этажа спустился воспитатель одного из вторых классов, того самого, в котором учился Сева. Этот воспитатель, Харитон Сергеич, был молодым еще человеком, но отличался строгостью неимоверной, у него в классе никто никогда не кричал и не шумел, словно там сидели не дети, а взрослые. В раздевалку они ходили парами, гуськом, во главе с воспитателем, хотя никто больше в этой школе так не делал. Дежурный всегда стоял у них начеку у двери, и как только в конце коридора появлялся Харитон Сергеич, дежурный нырял в класс с криком «Харитон идет!», и все становились умными, смирными учениками, точно их заколдовали. Все склонялись над книжками, а при появлении воспитателя, вскакивали, как заводные, и здоровались, словно солдаты на смотре. «Харитона» все считали строгим, но всё-таки любили. Он был справедливый и всегда было понятно, за что он хвалит или выговаривает. Кроме того, все знали, что он имеет права судьи по футболу и хоккею.

И вот этот самый молодой учитель подошел к Анне Николаевне, и она сразу вся вспыхнула, покраснела, словно виноватая, и стала ему что-то рассказывать. Потом они пошли вместе вниз, на вешалку. И домой он ее проводит, это уж непременно. Не в первый раз ребята их видели вместе на улице даже в воскресенье, когда школа закрыта.

Вслед за Машей Анну Николаевну ревновали к «Харитону» и Вера Ильина и другие девочки. Они называли «Харитона» — хитрым змеем и успокоились только тогда, когда какая-то нянечка сказала Вере Ильиной:

— Хорошая парочка, учителя наши… Поженились недавно.

Вера тотчас оповестила о новости весь класс. Теперь отношение к «Харитону» изменилось в лучшую сторону. Ну, если он муж, то пусть уж ходит с ней под руку. Они были ее добровольными защитниками, а теперь защищать было не от кого…

Глава восьмая

Конкурс на лучшую заметку был объявлен. Подавали заметки под псевдонимом, девизом, чтоб не угадать — чья. Премий было несколько: подписка на газету «Ленинские искры» на три месяца, подписка на ту же газету на один месяц и большой блокнот.

О чем бы таком написать?

В школьной жизни так много всего — глаза разбегаются. И кто как учится, и кто как себя ведет, и как работает библиотека, и как дежурят на вешалке и в коридорах назначенные дежурные, и как работают кружки, и какие проводятся экскурсии, и как надо понимать дружбу и товарищество, и в каком виде надо являться в школу, и еще много всякого. Например, для школьников открылся буфет, малоимущим ребятам — бесплатные завтраки. Из Машиного класса двух девочек сразу взяли помогать дежурной учительнице, намазывать бутерброды, расставлять чашки и по списку впускать ребятишек, тех, кому полагается. Тем для газеты очень много. Но как найти такую тему, чтобы заметка была занозистой?

Наконец, Маша нашла такую тему.

В первый же день занятий Тамара Петрова принесла в класс альбомчик со стихами. Альбомчик был маленький, с наклеенной сверху картинкой: пасхальное яйцо в виде домика, возле него двое зайчат на цветочной лужайке.

В альбоме были разные стишки и картинки: цветочки, букетики, кудрявые головки.

— Напиши мне стишок на память, — попросила Тамара Машу.

Маша взяла альбом и стала его перелистывать. На первой же странице она прочитала:

Дарю тебе корзиночку,

Она из тростника,

В ней тридцать три фиалочки

И сердце моряка.

На другой страничке красивым каллиграфическим почерком было выведено:

Я вас люблю

И вы поверьте,

Я вам пришлю

Блоху в конверте…

Подписи были самые разнообразные. Мало кто подписывался попросту своим именем и фамилией, большинство придумывало всякие загадки: «Кто писал — тебе известно, а другим не интересно», «Писала волна, угадай, кто она», «Имя и число снегом занесло», «Писал прохожий, покрыт рогожей» — и так далее.

Стишки были разные, но все коротенькие, все глупые, и в этом смысле похожие один на другой. В этих стишках были и незабудки в желудке, и блохи, и ангелы, но особенно много роз.

Вот это тема! Высмеять альбомы, высмеять блошиную поэзию! Маша вырвала из тетрадки по арифметике двойной чистый лист бумаги и начала сочинять статью на конкурс. Она сочиняла на уроке естествознания, и когда учительница вызвала ее и велела привести пример, какие семена однодольные, какие двудольные, Маша растерянно промолчала. И уже садясь, вспомнила: двудольные это бобы, фасоль. Но в журнале уже стояла плохая отметка.

«Ладно, дома я перепишу начисто всю тетрадку по естеству, нарисую всё цветными карандашами, и пусть она попробует вывести мне в четверти неуд», — утешала себя Маша. А в памяти мелькали прочитанные в альбоме стишки: «Любовь — солома, сердце — жар, еще секунда — и пожар». Слово «секунда» было написано через «и». Этот стишок Тамарке написал самый бузотеристый мальчик из всего их класса. Коля Зайченко, по прозвищу «Седой» — у него были льняные, совсем белые волосы.

Фельетон вышел на славу, на две тетрадочных странички. Маша подписалась «Маня Гвоздикова», чтоб не узнали, что сочинила она. Вскоре он появился в стенной газете и вызвал шумные обсуждения. В защиту альбомов встали несколько девочек во главе с Верой Ильиной: Тамара, хотя и кудахтала больше всех, но ничего дельного в защиту альбомных стишков сказать не умела, за нее это сделала Вера, девочка дисциплинированная и «правильная». Она громко говорила, что чем хулиганить, лучше писать стишки в альбом, а картинки вообще надо клеить всюду, где только можно.

Мальчикам понравилась статья в стенной газете. «Нечего мещанство разводить, — сказал Сорокин. — Если уж писать в альбом, так хоть со смыслом, а не так. У девочек есть такие привычки…»

На большинство девочек эта критика оказала свое влияние. Особенно задели в статейке слова: «Малограмотная поэзия». Все обладательницы альбомов тщательно проверили ошибки в стишках и выправили их. Некоторые даже повырывали оттуда листки и заставили тех, кто написал неграмотно, переписать заново. А одна девочка выбросила свой альбом в ящик для мусора.

За свой фельетон Маша получила вторую премию: на ее адрес стала приходить пионерская газета «Ленинские искры».

В Машином классе многие любили рисовать, особенно мальчики: и Зайченко, и Сорокин, и другие. Но учительницу рисования невзлюбили с первого урока.

Она явилась в класс в сопровождении воспитателя Петра Николаевича, как и многие другие учителя. У нее было скучное лицо, бесцветные волосы, какие-то пустые глаза. Оглядев детей, она заявила, точно скомандовала:

— Мы будем рисовать с натуры. Знаменосца. Мальчик, иди сюда. Как тебя зовут?

— Зайченко, — оторопело ответил «Седой». Он не мог догадаться, зачем она его вызвала. Рисовать что-нибудь на доске, что ли?

— Стань на мой стол. Ты будешь знаменосец. Руки — так!

И она показала, как надо положить руки, когда несешь знамя.

Зайченко, подмигивая товарищам, забрался на стол. Такого еще в классе не было. Интересно, что дальше.

— Он — знаменосец! — ткнула учительница пальцем в Зайченко. — Рисуйте его.

— Мы не умеем… — послышался чей-то робкий голос.

— Неважно. Рисуйте, как умеете. Руки, ноги, что ж тут трудного?

В классе стал нарастать шум. Кто пытался рисовать, кто переговаривался со стоящим на столе Зайченко, кто кидал в него бумажками. Зайченко вертелся во все стороны и не имел ни малейшего сходства со знаменосцем.

— Что вы кричите! Почему вы не рисуете? — спрашивала учительница всех сразу. Ребята отвечали хором. Стоял галдеж, можно было расслышать только отдельные фразы:

— Не выходит!

— Нас никто не учил!

— Какой же знаменосец без знамени!

Учительница раздражалась всё больше. Она почти не менялась в лице, но голос ее становился всё тоньше, всё противней:

— Ах, вам знамя надо? Получите!

Она схватила стоявшую в углу швабру и сунула ее в руки Зайченко. Какую-то секунду паренек постоял неподвижно с поднятой шваброй в руках, но затем быстро опустил ее:

— Не буду стоять со шваброй.

А Коля Сорокин крикнул:

— Нечего смеяться над нашими знаменосцами.

Маша смотрела на странную учительницу и сомневалась: учительница ли это? Зачем это она придумала такое — ставить на стол, валять дурака?

Зазвенел звонок. Это был последний урок, все облегченно вздохнули и схватились за сумки. Но «учительница» закрыла дверь:

— Оставляю весь класс на два часа. В наказание.

Поднялся шум. Никто не чувствовал себя виноватым. А время потекло медленно, скучно. Вера Ильина вынула тетрадку по географии и стала рисовать заданное на дом — гору в разрезе, низменности и возвышенности.

Через два часа всех отпустили, но домой побежали немногие. Ребята сбились в кучку и пошли к директору.

Директор выслушал их внимательно.

— Хорошо, мы разберемся, — сказал он. — А вот почему у вас в классе на многих уроках — базар, почему дисциплина никуда не годится? За это вы отвечаете, активисты. Пора уже набираться ума, помогать учителям, а не мешать им. Я жду, что вы примете серьезные меры. Подумайте-ка вместе с воспитателем. Скоро Октябрьский праздник, многих из вас в пионеры принимать будут. Вот и покажите делом, что вы не болтуны.

На другой день воспитатель остался после уроков побеседовать с активом. Он не предложил никакого готового решения. Он стал спрашивать, какие предложения у ребят.

— У нас больше всего болтают на уроках подруги да друзья-приятели, — сказала Маша. — Что бы такое придумать? Рассадить их, что ли?

— Если уж говорить начистоту, так не в этом дело, — мрачно ответил Сорокин. — Сама знаешь, в чем.

— А в чем? Ты скажи прямо.

— А в том, что некоторые девчонки воображают. Придумали себе деление — девочки, мальчики. Что у нас, равенства нет? Отгораживаются, чтобы вести свои мещанские разговоры да стишки писать в альбомчики.

— А ты не отгораживаешься? Ты не отгораживаешься? — набросилась на него Маша. — Сам интересные книги читает, а дать не даст. Сколько раз просила.

— Пойди и возьми в библиотеке. Вот тоже!

Он знал, что в библиотеке за хорошей книгой — очередь, но формально был прав.

— Так что же делать будем, ребята? — повторил свой вопрос Петр Николаевич.

— Пересадить надо всех по-другому. Бузил рассадить, — ответил Сорокин.

— Тут надо о каждом подумать, — снова вступила Маша. — Если девочка тихая, — посадить рядом с бузотером, пусть воспитывает. А если болтунья, — посадить с дисциплинированным парнем.

— А не будут наши дисциплинированные сами портиться от такого соседства? — спросила Вера Ильина.

— Ты что, не веришь, что в нашем классе можно наладить дисциплину? — серьезно спросил ее Сорокин. — Самим нам надо поменьше бузить. Какие мы пионеры после этого, если боимся, что бузотеры плохо повлияют на нас? И всё равно они и так в классе, и влияют. Вопрос, кто кого.

— А вообще со всеми нами случается, — у нас вполне хороших нет, — ответила задумчиво Маша. — Но надо постараться.

Петр Николаевич вместе со своими добровольными помощниками просмотрел список и записал, кого с кем посадить. Он читал фамилию, а неразговорчивый староста — Ершов — коротко определял степень дисциплинированности. Он говорил лаконично: «бузила» или «порядочный человек», или «серединка на половинку». Когда подошла фамилия Сорокина, Ершов заявил:

— Самый завзятый бузотер…

Все рассмеялись, а он добавил:

— Посадить его с Тамарой Петровой, она любит языком трепать, а из него слово щипцами тянешь. Петр Николаевич тоже рассмеялся и сказал:

— Нет, Тамару лучше посадим с тобой, ты строже… А Сорокин с ней только спорить будет каждую минуту.

На следующий день реформу воплотили в жизнь. Ребят рассадили так, чтобы болтать на уроке стало невозможно, просто не с кем. Класс встретил новшество разноречиво. Кто радовался, понимая, в чем дело, кто удивлялся и приглядывался, — а что выйдет? А некоторые девочки, самые болтливые, сделали презрительный вид, показывая, что они выше всего этого и им глубоко безразлично, с кем их посадили. В душе они чувствовали себя урезанными в своих правах, но высказывать эту мысль вслух не решались.

В классе они сидели теперь по-новому — мальчишки с девчонками, притом разные по привычкам и характерам. Машу посадили с Колей Зайченко. В классе на уроках сделалось тише, болтуньи примолкли или перешёптывались через парту, что было труднее, чем болтать с соседкой. Мальчики стали, как будто, самолюбивей; все чисто мыли руки и не приходили в класс с оторванными пуговицами. Одно дело, когда сидишь с товарищем, который ценит тебя и понимает, а на такую мелочь, как грязные руки, и внимания не обратит. Девчонки же всё замечали. Они, если и не говорили вслух, то всё же морщились, а иногда даже отодвигались в сторону. Этого было вполне достаточно. Ребята стали осторожней и в выражениях, а уж если кто отпустит острое словцо, то старается действительно сказать поострее.

Маше эта «пересадка» очень понравилась. Она не раз говорила девочкам о том, что зря мальчишки воображают себя умнее, способней и вообще толковей девчонок: все одинаковы, а при желании мальчишек можно и обогнать. Девочки теперь краснели за Тамару, когда она, не поддаваясь никаким реформам, попрежнему отвечала на уроках глупости, утешаясь что она «хорошенькая и не пропадет». Вера даже стала по собственному почину заниматься с Тамарой по географии и грамматике.

Всё это было очень хорошо, но с Зайченко справиться не могли. Маше никогда не приходила в голову мысль о том, что с Колей не справляются и учителя, и даже собственная мать. Его надо было перевоспитать, а он поддавался этому очень плохо. Домашняя закваска, пример лихого, беззаботного и очень милого с виду отца были сильнее школьного влияния. Понять это, а тем более примириться с этим Маша никак не могла. Она страшно мучилась со своим соседом. Сама впечатлительная и живая, она иногда невольно смеялась его остротам, вместе того, чтобы сделать ледяное осуждающее лицо. И даже учительница смеялась, хотя он мешал вести урок. Наверно, он был особенно «трудным» именно потому, что озорничал добродушно, сохраняя вполне симпатичный вид и вызывая снисходительное к себе отношение. А по существу, Коля Зайченко мешал всем учиться, отвлекая внимание педагога своей необыкновенной персоной.

Глава девятая

Учительница пения организовала хоровой кружок и записала туда Машу. Раз в неделю певцы оставались после уроков и целый час репетировали песни, которые готовили к Октябрьскому празднику. Драмкружок занимался хоровой декламацией, и Маша тоже поспешила принять в ней участие. Их выстраивали на сцене, восемь человек ребят, и они декламировали.

Октябрь пронесся над Русью шквалом, —

говорили все восемь.

В громовом вихре, —

грозно вступал Сорокин,

В сиянье алом, —

вторила ему Тамара Петрова.

В хоровом кружке выделялась девочка из третьего класса, Сонечка Шорина. Учительница сразу заметила ее сильный, чистый голосок, и занималась с ней отдельно. Она радовалась даровитой девочке и прочила ей будущее знаменитой певицы.

И правда, слушать Соню всегда было приятно. Маленькая, хрупкая, она весело глядела на всех и легко, без смущения начинала петь. В такой маленькой девочке, в такой тоненькой шейке помещался такой сильный, покоряющий голос! Маша всегда смотрела на Сонечку с радостным удивлением.

— В нашей школе всего двенадцать пионеров, — сказал на одном из собраний Петр Николаевич. — К Октябрьскому празднику нам с вами надо будет знать, кто еще захочет вступить в пионеры. Это дело не простое, не каждый достоин носить пионерский галстук. Надо хорошо учиться, вести себя дисциплинированно, потому что пионер — всем пример. Те из вас, кто хотел бы вступить в дружную пионерскую семью, должны уже сейчас начать готовиться к этому торжественному событию. Ознакомиться с законами и обычаями юных пионеров, выучить пионерскую клятву — торжественное обещание.

«А мой неуд по естествознанию! — ужаснулась Маша. — Нет, сделаю всё, чтобы исправить. Иначе не примут».

Газета, полученная в премию за статью, учила: пионер не только сам должен быть хорошим, он должен вести за собой других ребят. Пионер — это организатор. «А какой же я организатор? — грустила Маша. — Я и выступать-то не умею. Стесняюсь, все слова теряю… Примут ли?»

А жизнь шла со своими радостями, тревогами и неожиданностями. Она заставила Машу заговорить, сказать речь на людном сборище на улице — и лучше бы не надо было говорить такую речь, лучше не было бы этого сборища!

В программе Октябрьского вечера выступление Сонечки Шориной было «гвоздем», лучшим украшением. Соня тоже готовилась вступить в пионеры. Свое выступление на Октябрьском вечере она рассматривала как первое пионерское задание и старалась на репетициях изо всех сил. Ей было приятно стараться: петь она любила больше всего на свете.

— Шорина заболела, — услышала Маша, придя в школу недели за три до праздника.

— У Сони Шориной дифтерит, — тихо сообщали друг другу девочки из третьего и четвертого класса.

Прошло три дня, и вдруг в вестибюле школы у вешалки появилось страшное объявление в траурной черной рамке: «Похороны ученицы 3-го «а» класса Сони Шориной состоятся в среду в три часа дня. Сбор у школы».

Как же быстро умирают люди! И как неразборчива смерть. Схватила нашу подружку, которая пела лучше всех, и бросила ее в ящик. Теперь ящик забьют гвоздями. Всё. На Октябрьском концерте Соня Шорина петь не будет. И вообще нигде больше петь не будет. Нет больше ее голоса, умерла Соня Шорина. А была бы, может, знаменитая певица… Но не будет.

Ребята ходили подавленные, ничего не понимая. Маша морщила лоб и молчала. Она была растеряна: как плохо, когда ничего не надо делать, всё кончено, уже ничем не поможешь. Как плохо быть бессильной против беды.

И вот среда, и уроки уже кончились. На улице перед школой стоят две белые лошади, покрытые белыми сетками. На катафалке маленький гроб, ему там очень свободно. Вокруг осенние цветы — фиолетовые, белые, красные. И еловые ветки.

Школьников на улице очень много и учителей тоже. А позади катафалка стоят взрослые плачущие люди: мужчина и женщина. Плачет мужчина, а женщина утешает, хотя у нее глаза тоже заплаканные.

— Митинг надо, маленький прощальный митинг, — говорит Петр Николаевич учительнице литературы. — Я скажу несколько слов, и от детей кто-нибудь… И учительница пения, наверно.

Откуда-то появляется табуретка, ее ставят у стены, рядом с дверьми школы.

Маша смотрит на всё это, морща лоб и не понимая, как же это всё-таки Соня Шорина умерла. К Маше наклоняется учительница литературы:

— Маша, тебе надо выступить, сказать несколько слов. Надо проститься с Соней.

— Да… Но что я скажу?

— Скажи, что чувствуешь. Хоть несколько слов.

Маша хочет возразить. Конечно, она чувствует сейчас много всего, и горюет, и волнуется. Но она просто чувствует, и всё. А как это перевести в слова? Она же чувствует не словами… Но спорить сейчас было бы совсем не к месту. И Маша молча соглашается. Мысленно она ищет слова, но до чего же это трудно! Как это всё рассказать?

К ее облегчению первым на митинге выступает Петр Николаевич. Она внимательно слушает его речь. Пытается понять, как это говорят о таких печальных событиях, когда охота плакать, а вовсе не говорить.

— Слово от учащихся имеет Мария Лоза.

И кто-то добавляет вполголоса:

— Лезь на табуретку, а то тебя не будет видно.

Она стоит на табуретке и смотрит на маленький гроб.

— Прощай наша милая Соня, — говорит Маша. — Мы все тебя очень любили, ты очень хорошо пела. Очень плохо, что так всё случилось. Ты бы, наверное, стала знаменитой певицей. Ты старалась быть достойной пионерского галстука. И мы тоже будем стараться. Мы тебя никогда не забудем.

Она хочет сказать еще о том, что когда же наконец эти доктора научатся вылечивать детей, чтобы они не умирали, и, особенно, таких необыкновенных детей, как Соня Шорина, но говорить уже нет сил. На глазах слёзы, в горле бог знает что, и она торопливо спрыгивает с табуретки. Потом говорит учительница пения. Маша слышит только, как учительница говорит «наш соловушко», и вое еще громче плачут. Потом митинг кончается, все становятся за гробом и идут провожать Соню в последний путь.

И Маша провожает. Впереди нее идут две учительницы и о чем-то говорят вполголоса. Маша не может разобрать их слов, а Вера Ильина всё отлично разбирает и тут же на ходу пересказывает Маше. Оказывается, Сонин отец очень ее любил, даже больше матери. И он не живет с матерью, он на другой женился. А Соню часто навещал и очень любил. А теперь за гробом он всё равно идет не с новой женой, а с Сониной матерью, потому что горе-то общее у них, а не у кого-нибудь.

— И чего они расходятся! — возмущенно говорит Маша. — Такую хорошую дочку имели…

Она искоса рассматривает Сониного отца. Он идет под руку с матерью Сони, прикусив нижнюю губу, точно ему кто-то сделал справедливый выговор и он сам понял, что виноват, да теперь поздно.

«А если б отец бросил нашу маму? — размышляет Маша. — Всё бы разрушилось, распалось. Страшно! Привыкаешь к ним, к этим родителям, а они возьмут и разойдутся! Разонравились друг другу. А о нас и думать не хотят».

Постепенно мысли девочки приводят ее к такому ощущению, что это отец и мать Сони Шориной виноваты в ее смерти. Такой замечательный ребенок у них получился, а они, дураки, разошлись. Вот бог их и наказал. Ну, не бог, бога нет, — судьба их наказала. Не в том дело, кто; важно, что наказаны.

И только на кладбище, когда отец Сони уперся руками в боковые стенки маленького гроба и в последний раз смотрел и не мог насмотреться на свою милую дочь, только тогда Маша почувствовала к нему жалость и простила его. «Могло и при нем случиться», — подумала она примирительно.

Дома и в школе в последующие дни она долго не могла отделаться от мыслей о смерти. Человеку же надо хоть что-нибудь успеть сделать, а тут раз — и умерла, еще маленькая. Надо, видно, торопиться сделать что-нибудь хорошее. А то гляди — и не успеешь. Надо вообще быть честным человеком и приносить какую-нибудь пользу.

Дома она села переписывать свои школьные тетрадки начисто. Вдруг увидела, что, несмотря на ее самые хорошие намерения, несмотря на серьезное отношение к жизни, у нее на деле, в тетрадках, получилось другое. Начнет записывать что-нибудь в классе, поторопится — и приходится зачеркнуть. А какая уж тетрадка с перечерками! Или что-нибудь отвлечет, ну пустяк какой-нибудь, — и написано уже не то. Один раз на подоконник галка села, а Коля Сорокин сказал тихо: «Галка». Маша сразу завертела головой, ища галку. И нашла, увидела, улыбнулась от удовольствия. А с пера в это время скатилась такая каплища, что просто ужас. Пробовала промокнуть, стереть резинкой, и протерла дырку. Ну куда теперь с такой тетрадкой! А еще в пионеры собралась. И она переписывала всё набело. Она не знала что переписать целую тетрадку куда легче, чем изменить хотя бы одну, хотя бы незначительную черту характера.

До Октябрьского праздника оставались считанные дни. Маша тоже готовилась к вступлению в пионеры, из ее класса подали заявления девять человек. Все учили наизусть торжественное обещание, старались подтянуться на уроках. Дело обстояло благополучно у всех, кроме Зайченко. Он тоже хотел вступить в пионеры, но подтянуть свою дисциплину на уроках никак не мог. Он минуты не сидел неподвижно, — пообещает не болтать на уроке, зато начинает корчить гримасы и получается еще хуже болтовни.

Отец Коли Зайченко работал в художественном цехе картонажной фабрики, любил выпить, а дома, пьяный, пел веселые песни. В пьяном виде он был еще добрее, чем в трезвом. Поэтому и Колина мать, вместо того, чтобы попытаться повлиять на него, сама подлаживалась к его привычкам, не прочь была пропустить с ним рюмочку, а сына баловала, тем более, что он у нее был единственный.

Пожалуй, ни Коля Сорокин, который уже носил красный пионерский галстук и был политически развитым пареньком, ни примерная ученица Вера Ильина, ни Маша не придумали бы сами, что такое предпринять, чтобы Зайченко проявил себя с хорошей стороны. Помог Петр Николаевич.

К Октябрьскому празднику украшали и спортивный зал, где всегда проходили собрания, и коридоры, и классы. В работе принимали участие почти все ребята, каждый по-своему. Учительница литературы получила от директора школы маленькую пустую комнату и стала оборудовать в ней литературный кабинет. Но никаких денег на портреты и украшения школа не имела, надо было выкручиваться своими средствами.

Вот тут-то Петр Николаевич и подсказал учительнице литературы привлечь Колю Зайченко.

Коля явился после уроков в «кабинет литературы» и критически оглядел стены. Учительница сходу заговорила с ним, как со взрослым. Она представилась даже несколько более беспомощной, чем была на самом деле, и стала рассказывать, как было бы нужно украсить кабинет, но невозможно… невозможно…

— У меня один только Пушкин приличный, — говорила она. — Портреты Некрасова и Тургенева все помятые, уголки оторваны, я не знаю, где они валялись, но их вешать нельзя. А Горького совсем нет. А без него нельзя, портрет Горького надо в самом центре поместить, он наш главный пролетарский писатель. Вот, посмотри в книге, каков он собой.

И она развернула номер журнала «Красная новь», где был помещен портрет в красках: Горький стоит на берегу моря.

— Такого нам, конечно, не нарисовать, но может, кто-нибудь у нас сумеет хорошо скопировать маленький портрет, не в красках? — И она показала Коле другой портрет, рисовать который было проще. А на стены повесим разные цитаты из произведений наших классиков: Из Горького возьмем: «Человек — это звучит гордо».

Зайченко не выпускал из рук портрета Горького, стоявшего на берегу моря. Совсем недавно в классе проходили отрывок из повести «Трое», и Зайченко нарисовал в своей тетрадке иллюстрации к отрывку. Нарисовал хорошо, только носы у всех были почему-то длинные, — видно, другие профили ему не давались. Еще читал он «Детство» Горького. Этого писателя он уважал, хотя литературу не считал серьезным предметом и на уроках литературы баловался.

— Горького надо во весь рост рисовать, — сказал он, подумав. — Я нарисую. Бумага есть?

Учительница подала ему пол-листа ватмана. Зайченко поморщился:

— Я во весь рост буду. Понимаете, на всю стену. Меньше я не согласен. Надо два целых листа ватмана. И чтоб сюда никто не ходил.

Учительница порылась в ворохе бумаг и старых портретов и вытащила оттуда четыре листа бумаги:

— Это всё, что у меня есть. И на лозунги, и на портреты.

— А краски?

Она достала помятую картонную коробку, в которой лежали полустертые цветные кубики красок. Зайченко осмотрел коробку, капризно выпятив губу.

— Называется — краски… Вы, наверно, настоящих красок никогда не видели, — сказал он невежливо. — Я начну сегодня. Тут буду работать, только вверните лампочку поярче.

Он расстелил на полу старые газеты, сверху прикрепил кнопками ватман и еле заметно разлиновал его карандашом на одинаковые квадраты. На такое же количество квадратов разлиновал он и портрет из «Красной нови».

В кабинет, когда учительница ушла, Колька никого не пускал. После уроков он забирался туда и рисовал с упоением. От пения и физкультуры его даже освободили, так как он занят был важным делом. И на уроках он стал потише, слушал учителей и сам давал дельные ответы.

И вот праздник наступил.

Украшен весь город, улицы, дома, мосты. Красные флаги, как огромные пионерские галстуки, летят по ветру над перилами моста. И Машина школа украшена. Вдоль коридоров — лозунги, написанные на обратной стороне обоев, на стене — новый номер стенгазеты. В зале кумачовый лозунг. Вокруг портрета Ильича — свежие еловые ветки. Наискосок по всему залу протянуты на веревочках разноцветные флажки. А над сценой лампочки обернуты красной бумагой.

Кабинет литературы оформлен очень хорошо. Зайченко оказался настоящим художником. Конечно, краски он принес свои из дому, выпросил у отца. Портрет Горького — большой, во весь рост и очень похожий. На стене — небольшие плакатики со стихами и изречениями. Много народу помогало учительнице литературы. Маша тоже писала один плакат. Это была строфа из пушкинского стихотворения:

Товарищ, верь; взойдет она,

Звезда пленительного счастья,

Россия вспрянет ото сна

И на обломках самовластья

Напишут наши имена!

Он, Пушкин, был великий, он жил когда-то, очень давно, когда не было еще на свете Машиных дедушки и бабушки. И он обращался сюда, к ним, он предсказывал, что царя не будет. И он называл своих друзей товарищами, как называют друг друга только сейчас, при советской власти. Товарищ!

Она пришла на вечер в синей сатиновой юбке и белой кофточке — так велела вожатая. Свои густые волосы Маша только что начала заплетать в косы, в неуклюжие, коротенькие косы, которые то и дело расплетались. Она туго перевязала их синими лентами, припасенными специально к этому дню. Кожа на голове чуть-чуть побаливала от туго натянутых волос, зато Маша была спокойна: косы не расплетутся.

Минутами она чувствовала дрожь — то ли от холода, то ли от волнения. Мысленно она повторяла слова клятвы: «Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю…» Она знала эти слова хорошо, выучила их навсегда. И вот приближался торжественный момент.

Будущих пионеров собрали в одном из классов. Вожатая объяснила, что надо сделать, когда она повяжет галстук на шею… Галстук! Свой личный, одетый по праву пионерский галстук, еще ни разу не стиранный… Скорее бы! Все мальчики и девочки были в белых блузах. А зал был полон, там сидели ребята из всех классов, учителя, родители. С завистью заглядывала туда Маша через стеклянные двери: вон Вера Ильина со своей толстенькой добродушной мамашей, вон отец Тамары Петровой, даже мать Коли Зайченко пришла. А Машиных нет никого. Только Севка, верный друг, сидит в третьем ряду с ребятами из своего класса. У папы заседание в институте, мама сказала, что ей надо к празднику готовиться, печь пирог. Лучше бы уж пирога не пекла, а пришла бы сюда в такой торжественный день.

Неожиданно зазвонил звонок — нянечка стояла у лестничной клетки и размахивала медным колокольчиком изо всех сил. Но это был звонок не на переменку и не на урок. Звонок объявил, что торжественное собрание начинается.

Они вошли в зал последними — двенадцать человек ребят в белых блузах — и стали у стены, возле первых рядов. Большая сцена была пуста, сбоку стояла кафедра для докладчика. Сверху на ребят смотрел Ильич, щуря свои всё понимающие и всё видящие добрые глаза.

Вышел директор и объявил торжественное собрание открытым. На кафедре появился Петр Николаевич. Он сделал доклад об Октябрьской революции. Он говорил очень просто и понятно, так что все слушали внимательно. Коротко рассказал о штурме Зимнего, заметив попутно, что сам он тогда еще был беспартийным и только из окна видел в утренней полутьме, как стекались рабочие дружины по направлению к Дворцовой площади. И все стали еще более жадно слушать его, особенно дети. Он видел, хоть из окна! Революция после такого рассказа становилась чем-то очень близким, своим. Она была Великая — все это знали и повторяли, но она была и вполне простая и понятная — Петр Николаевич видел ее сам из окна. Великая, потому что всё переменилось в корне, кто был ничем, тот стал всем. Но совершили ее простые люди.

Петр Николаевич закончил свой доклад очень быстро, все хотели слушать еще. И вдруг кто-то громко доложил со сцены, что сегодня, в торжественный день Октябрьской годовщины, двенадцать учеников и учениц школы принимаются в юные пионеры… Дробно застучал барабан — это барабанил, стоя на краю сцены, Коля Сорокин, тоже в белой рубахе и галстуке. Зажглись красные лампочки, и сцена озарилась, как будто бы где-то рядом запылал костер.

И тогда они вышли на сцену ровным строем — двенадцать счастливцев. Вожатая взглянула на них, и они поняли. Дружно, как один, заговорили все двенадцать. Говорили одно и то же, говорили четко и разборчиво. Они произносили слова клятвы, слова торжественного обещания юных пионеров.

Маша говорила со всеми вместе, отдельно ее голос не был слышен, он вливался в этот чуть рокочущий, сильный общий голос двенадцати подростков. В темноте из зала смотрели сотни глаз, но Маша их не видела. В этот миг ей казалось, что их слушает весь рабочий класс, все советские люди. Внимательно слушают. Это им обещают юные пионеры твердо стоять за дело рабочего класса.

И двенадцать человек, как один, обещали:

«Буду честно и неуклонно выполнять заветы Ильича, законы и обычаи юных пионеров.»

Последние слова были только что произнесены, а вожатая уже повязывала галстук Коле Зайченко. Его лицо сияло. В глубине души он побаивался, что его прием в пионеры отложат — самолюбие его очень страдало от этой мысли, и он спрашивал сам себя: ну виноват ли человек, если у него веселый характер? К счастью, приняли.

Вожатая была похожа на заботливую старшую сестру, всем повязала галстуки, на виду всего зала. И когда строй был выровнен, она снова обвела их внимательным взглядом и громко сказала:

— Юные ленинцы, к борьбе за дело рабочего класса будьте готовы!

— Всегда готовы!

Двенадцать рук поднялись над головами для пионерского приветствия.

Снова послышался барабан. Сорокин обошел строй, стал впереди всех и вывел новых пионеров со сцены в зал.

У Маши немного кружилась голова. Может, это всё приснилось? Но нет, — она опустила глаза и увидела под своим подбородком алый сатин пионерского галстука. Нет, это произошло. Она дала клятву выполнять заветы Ильича. Клятву. И теперь, даже если ее резать станут, она от этой клятвы не отступится. Теперь она пионерка.

Сева не подошел к ней, он сидел в середине третьего ряда, зажатый с обоих сторон своими друзьями. Но когда она сбегала со сцены, он посмотрел на нее, такой довольный и гордый, словно говорил: «Смотрите все, какая у меня сестра: она пионерка!».

Глава десятая

Лето показалось ей длинным — начала занятий в пятом классе она ожидала с нетерпением.

Маша привыкла к своему классу, к ребятам и девочкам. Привычка друг к другу, общие заботы по пионеротряду, совместные переживания на уроках сплотили их постепенно в настоящий коллектив. В этом коллективе не последнюю роль играл Коля Сорокин.

Мать Сорокина — все знали — была нянечкой в этой же школе. Отец его, слесарь с «Красного выборжца», погиб несколько лет назад, спасая ребят, тонувших зимой на Неве против его завода. Он вытащил их, двоих мальчишек, и отнес домой, благо дом, в котором они жили, стоял на набережной неподалеку. Но сам схватил воспаление легких и умер. Он был коммунистом, Коля хорошо помнил об этом.

Овдовевшая мать поступила на работу в школу: она очень беспокоилась, сумеет ли одна воспитать своего сына как надо. Мальчик — не девочка, его легче воспитывать отцу, мужское влияние здесь очень даже важно. Женщина присматривалась к учителям, к их обращению с детьми, и потихоньку училась сама. Она была еще молода и могла выйти замуж вторично, но забота о воспитании сына так захватила ее, что о замужестве она и не думала.

Маша знала в лицо Колину мать, нянечку Дарью Андреевну. Эта нянечка никогда не покрикивала на детей, она чаще молчала, словно прислушивалась и приглядывалась к чему-то. Вскоре она почувствовала, что многое в жизни ей облегчено: в месткоме ей часто давали билеты на лекции и концерты в Дом учителя — одни эти лекции и концерты могли сыграть большую роль в воспитании ее сына. Коля Сорокин часто бывал там со своей матерью. Он попросил ее записаться в библиотеку Дома учителя и получал там такие книги, которых в школе было и не достать. Он ходил на устраиваемые Домом учителя экскурсии и успел повидать больше, чем его товарищи по школе, выраставшие при отцах и матерях. Он увлекся радио и вечерами долго сидел над проволочками и винтиками, строя детекторный радиоприемник.

Сорокин дружил с Гришкой Карповым и Петей Сергеевым. Эти мальчики учились не худо, а на переменках беспощадно высмеивали девчоночьи альбомчики, записки, которыми Тамара перекидывалась с одной из подруг, алфавиты-шифры, придуманные девочками для защиты от чрезмерно любопытных ребят. Их уважение снискали немногие из девочек, в числе которых была и Маша. Сорокин, Карпов и Сергеев были беспощадны ко всему, что нарушало добрую товарищескую дружбу, хихикающая и намекающая на что-то Тамара казалась им самым большим злом. Этот вывод был сделан ими после того, как в один из первых же дней учебы Коля Сорокин принес в класс и положил перед Тамарой сделанную из картона и обклеенную коричневой бумагой рамку. Почему он захотел подарить ей свое изделие, он и сам не знал. Зато она, получив неожиданный подарок, стала вести себя так, словно отлично поняла, в чем дело. Она хвастливо показывала всем эту злополучную рамку и стала просить Сорокина написать ей в альбом. «Вот уж этой глупости никогда не сделаю», — ответил Коля с достоинством. Товарищи подтрунивали над ним, пока он сам не определил вслух своего отношения к Тамаре. После одного из ее нелепых ответов на уроке географии, Коля сказал вполголоса, так что слышал весь класс: «Ох, и дурища». С тех пор его не дразнили, а Карпов и Сергеев стали его закадычными друзьями.

Дарья Андреевна радовалась, когда ее сын проводил выходные дни с товарищами. Они собирались группой в четыре-пять человек и шли в музей или кино. Коля как-то позвал в такой культпоход и Машу, объяснив: «Нас штук пять наберется, ты не робей, с нами не пропадешь». В воскресенье Маша пришла к школе и вместе с ребятами поехала в Русский музей. Смотрели без руководителя, но и так было интересно. Только когда дошли до последних зал и увидели картины Филонова, состоявшие из линий, завитушек, крючков и кружочков, Коля сказал в недоумении:

— Ну, в этой картине я без руководителя ни черта не пойму.

— Не дорос, — бросил ему Карпов, смеясь, — культуры мало! — А сам повернулся к картине спиной.

Маша тоже ничего не поняла. Вот в верхних залах, там всё понятно: красивые или уродливые люди, русская природа, всякие исторические события. А некоторые картины — точно и не картины, а куски жизни. Запомнился Суриков — «Переход через Альпы». Казалось, стена музея разверзлась, и все увидели то, что случилось более сотни лет назад: лавина войска скатывается с крутой горы, русские солдаты карабкаются по скалам, бесстрашно заглядывают в пропасть, идут вперед, — потому что ведет их очень умный, очень смелый, а на вид смешной и тщедушный старичок, гениальный полководец.

Возвращаясь назад, обсуждали разные школьные дела. Гриша Карпов сказал:

— А всё-таки дуры — некоторые наши девчонки. Любовь, любовь! Дважды два не выучили, а про любовь стишки пишут.

— Я считаю, что самое благородное чувство — это дружба, — сказал Сорокин. Он хотел сказать «чувство локтя», — выражение, которое услышал на лекции в Доме учителя и которое сильно понравилось ему. Но не отважился — еще засмеют. — Любовь людей разделяет на парочки, а дружба сколачивает в одно, в коллектив. Как ты считаешь, Лоза?

Маша покраснела:

— Я не знаю… Я тоже за дружбу. Конечно, про любовь в книгах очень хорошо пишется. Но нельзя же всякую глупость называть любовью. Наверно, любовь бывает раз в жизни, или вообще — редко. И вообще такими словами не бросаются.

— Вот это ты верно сказала: такими словами не бросаются.

Еще не один раз по воскресным дням ходили они в музеи, ездили в Лесной парк, посетили комнату Владимира Ильича Ленина в Смольном. Экскурсии устраивались и для всего класса, с педагогами, но отдыхать хотелось только с друзьями — и воскресенье принадлежало им. Дарья Андреевна иногда разговаривала в коридоре с Карповым, с Машей, расспрашивала их о сыне, приглядывалась к его друзьям. Коля очень не любил этих разговоров. За глаза он говорил: «Опять моя мамаша об отметках беспокоится…», но уважал свою мать по-настоящему и любил ее за то, что она незаметно и не навязчиво помогала ему узнавать большой и интересный мир.

Наступил день, когда Машин класс собрался на культпоход в Театр юных зрителей. Они шли всем коллективом во главе с Петром Николаевичем. На билете значилось: «Хижина дяди Тома», с 4-го класса».

Трамвай довез их до цирка, прошли пешком на Моховую улицу, и вот он, ТЮЗ! Здесь особые порядки, не как во взрослых театрах. Раздеваются все вместе — группой. Зал — как половина цирка, места зрителей расположены полукругом, и чем дальше от сцены, тем выше, так что всем хорошо видно.

А сцена — сцены в обычном смысле просто нет. И занавеса нет. Декорация вся открыта, настоящий домик с занавесками на окнах выступает в зал, никаких секретов нет. Зайченко сразу стал щупать стены домика с пристройкой и верандами, но к нему тотчас подошла девочка и остановила его. На левой руке у девочки была синяя повязка со словами «ТЮЗ» и коньком-горбунком желтого цвета. Девочка была дежурная. Но почему — девочка, пионерка, такая же, как они все? Впрочем, дежурили и взрослые, школьники им помогали.

Ничто в пьесе не оставляло детей равнодушными. Как было жалко старого Тома, какую ненависть вызывала противная капризная белая девчонка, дочь хозяина! Когда ее желание не выполнили, она затопала ногами с криком: «Убьюсь! Зарежусь! Битого стекла наемся!», и заревела, как корова.

Маша попросила у Петра Николаевича программку. Капризницу играла артистка Охитина, а красивого и благородного мулата — артист Пуриц. Девочкам этот артист очень понравился. Уж как он там играл, они не судили, но он был очень хорошенький. Остальные не шли с ним ни в какое сравнение. В антракте Маша купила фотографию Пурица в одной из ролей.

Спектакль кончался вечерней сценой у костров. Усталые негритянские семьи ужинали, собравшись группами, и тихо пели. Слов этой песни Маша не запомнила, но слушать их было так грустно, что на глаза навертывались слёзы. Это пение, эта печальная музыка раскрывали всю тоску беспросветной, безрадостной жизни подневольных людей. Маша вытирала глаза рукой, другие девочки тоже. Мальчики были крепче, кроме легкомысленного, «трудного» Зайченко: он шмыгал носом, тоже проняло! Маша заметила, что неподалеку от нее сидит тюзовский педагог — женщина в синем халате с коньком-горбунком на рукаве и в полутьме что-то записывает в блокнот. Позже Маша узнала, что педагоги театра специально изучали, как дети реагируют на спектакль. Заметив, что очень многие плачут во время последней сцены, авторы спектакля смягчили эту сцену. Она осталась печальной, но слёзы вызывала только у самых чувствительных.

Вдоль стены на лестнице театра висели стенные газеты, выпущенные школьниками. На газетах значилось: «орган делегатского собрания» — первой или второй ступени. Оказывается, при театре были какие-то собрания…

Маша зачастила в ТЮЗ.

Каждый спектакль был праздником. Кроме «Похождений Тома Сойера», «Дон Кихота», «Принца и нищего», известных, как и «Хижина дяди Тома», по книгам, театр ставил пьесы про свое, про родную страну, ее людей — такие, как «Тимошкин рудник», «На перевальной тропе», а также пьесы о жизни в зарубежных странах.

Петр Николаевич принес однажды на классное собрание какую-то бумажку и сказал:

— ТЮЗ предлагает нам выделить двоих делегатов на делегатское собрание первой ступени. Кто из вас хотел бы?

Маша торопливо поднялась. Она боялась, что захотят многие, что ее, может быть, не выберут. Притом из их класса нужен только один делегат.

Но ее выбрали.

Они собрались в ТЮЗе за два часа до спектакля, делегаты собрания первой ступени. Собрание проводил седовласый, однако моложавый лицом педагог в синем тюзовском халате. Он рассказал о работе, которая им предстояла, об экскурсии по театру, о стенгазете, о кружках. В театре своим чередом шел спектакль. Когда кончилось собрание, был уже первый антракт, и фойе было заполнено ребятнёй и педагогами. Делегаты расходились, важные и серьезные, они чувствовали себя Помощниками в театре и очень этим гордились.

В следующий раз старший педагог показал им все помещения театра. Вот они переступили порог двери, куда уходили со сцены только артисты и куда ни один зритель проникнуть не мог. Узкий коридор, из него дверь со ступеньками вправо, на сцену, а дальше — на балкончик, окружавший большое полутемное помещение. Внизу в этом зале стояли декорации, — синие скалы пьесы «Похититель огня», высокий маис, заплетенный снизу, словно украинский плетень, — это из пьесы «Дети Индии», два трехколесных крупных велосипеда с головами Россинанта и осла — на них въезжали на сцену долговязый Дон-Кихот и его верный оруженосец Санчо-Пансо. Маше все эти вещи казались таинственными — с их помощью и совершалось волшебство спектакля. А здесь, внизу, они стояли, перемешанные, смирные, их можно было потрогать руками, разглядеть как следует…

Наверху помещались уборные артистов, где эти обыкновенные люди в бобриковых или драповых пальто перевоплощались в негров и шерифов, в индусов и англичан, в средневековых рыцарей и героев гражданской войны. Благоговейно смотрела Маша Лоза на разложенные на столике коробочки грима, вазелин, пудру, на парик, висевший рядом на гвоздике.

А дальше были костюмерные, бутафорский склад… Дом походил на муравейник или улей с множеством ячеек, гнездышек, переходов… Пожалуй, экскурсия была не менее интересна, чем спектакль — многие ли видели такое?

Временами девочка сама удивлялась, что ей выпало такое счастье. Везет же ей! Она давно любила театр — и вот она в театре, не как зритель, а как помощница тех, кто здесь командует. На руке у нее синяя заветная повязка, в косах выглаженные ленточки. Она стоит возле сцены, касаясь плечом декорации — синей скалы, — идет «Похититель огня», — и оберегает эту сцену, смотрит, чтобы зрители не бегали во время антракта по просцениуму. И с удивлением, с тайной завистью смотрят на нее девчонки и мальчишки, точно так же, как она сама смотрела на дежурную какой-нибудь месяц назад. Что ж, те, кто сильно полюбит театр, будут искать дружбы с ним, будут этого добиваться и добьются, И как представить себе, что такого, своего детского театра не имеют дети ни в какой другой стране, кроме нашей, советской страны. Хорошо, что мы тут родились, а не за границей!

— Петр Николаевич, нам надо у себя в школе устроить драмкружок, — робко сказала Маша классному воспитателю. — А то мы на праздники всё декламируем и декламируем. Давайте пьеску поставим, а?

— Давайте, — ответил учитель. — Надо подыскать, что ставить. Мало пьес-то подходящих. Но я поищу.

И вот они сидят после уроков в большом зале, добровольцы драматического кружка, а Петр Николаевич читает первое действие пьесы «Коля в плену». Закончил и спрашивает:

— Кто будет читать второе действие?

Все молчат.

— Лоза! Пускай Лоза читает, — говорит кто-то негромко.

Маша становится пунцовой от смущения, берет книжку и начинает читать. Третье действие читает Березкина.

Пьеска подходящая. Герой ее — пионер Коля, которого мать не пускает на сборы, а заставляет идти в церковь. Но мать не виновата, просто она темная, неграмотная. Виноват поп. И пионеры решают проучить его и открыть глаза Колиной матери.

Хороша пьеска! Ролей много, смешная. Но вот начинается распределение ролей и оказывается, что всё не так просто.

Маша хочет быть пионеркой, но Петр Николаевич не соглашается: «Ты высокого роста, пионеров должны играть невысокие ребята, а вот маму Колину и попа надо повыше ростом», — говорил он. Приходится согласиться на маму, хотя кому же охота играть отсталую женщину! «И чего это меня так вверх гонит, — огорчается Маша. — В классе чуть ли не выше всех, только двое мальчишек обогнали меня».

Переписка ролей, репетиции, подготовка декораций… Почему эти не столь уж важные дела запоминаются лучше, чем уроки математики и естествознания? Может, не со всеми так, но Маша принимает ближе к сердцу успех спектакля, чем свои отметки. Наверно, это от недостатка сознательности.

И вот премьера… По коридорам носится Зайченко с банкой желтой краски и кистями, — он только что сделал последние мазки на декорации и теперь ищет, что бы еще раскрасить. В одном из классов Вера Ильина складывает веером программки: их несколько десятков, нарисованных от руки, разные, есть очень даже красивые. Их рисовали лучшие художники школы и даже сам учитель рисования, сменивший злополучную учительницу. Две программки нарисованы папиным студентом Ильченко, — Маша попросила его об этом, когда он заходил к ним домой. Программки будут продаваться за деньги, сбор в пользу ребят, которым надо дать бесплатно горячие завтраки.

Зал битком набит — школьники, родители, учителя. Спектакль начинается. Петр Николаевич с книжечкой в руках стоит за дверью на сцену и суфлирует. Он сам руководил кружком, сам был режиссером спектакля. Роли ребята выучили хорошо.

Последнее действие — поп в гостях у Колиной мамы, и вдруг ему навстречу выкатываются два черномазых чёрта с хвостами и предъявляют счет. Потому что наживается он, пугая народ чертями, зарабатывает на чертях. Поп соглашается оплатить счет, и тогда Колина мама начинает понимать, что он брехун. Она гонит его прочь и вдруг видит, что черти — это переодетые пионеры… Звено строится и вместе с Колиной мамой идет в клуб вместо церкви. Все хором говорят о своей победе и заключают:

Маршируем мы гордо и прямо,

Мы — «Безбожник» — лихое звено.

Знаем, знаем мы: скоро все мамы

С сыновьями пойдут заодно!

Пьеса имела успех. Может, Петр Николаевич и не выбрал бы эту пьесу, если б рядом со школой не стояла старая церковь. Весной вокруг нее устраивался крестный ход, многие матери таскали с собой туда ребятишек. Зрелище — всегда зрелище, а в церковь к тому же пускали бесплатно, — надо было отвлечь ребят от этого дурмана, показать смешную сторону его. С этой целью учитель химии устроил лекцию с раскрытием разных фокусов и тайн, а к майским дням поставили пьесу «Коля в плену». В связи с политехнизацией, в школе стали работать кружки — слесарный и переплетный, куда тоже записалось много ребят, особенно мальчиков.

Приближались дни летних каникул. В школе состоялось собрание учеников, на котором Машу Лозу торжественно выбрали председателем учкома.

Она была немного удивлена, немного испугана, но до конца еще не осознала, что произошло. Когда в учкоме распределили обязанности и с помощью директора школы составили план работы, Маша рассеянно встала и пошла, как и все, домой. Ее окликнули в коридоре:

— Лоза, свяжись с вожатой, надо выделить докладчика на вечер в базу…

Маша стала бегать по всем этажам, искать вожатую. Но ее не было, наверно, она ушла домой. Надо выделить докладчика… Сегодня же, или можно завтра? Спросить некого, потому что в школе уже никого не осталось, кроме нянечек. А вдруг надо было именно сегодня?

Дома она ела холодный обед, — мама задержалась на работе, а примус не разжигался, пришлось всё есть, не разогревая. Володька почему-то капризничал, порвал нужную тетрадку, — она шлепнула его легонько, и он задал реву. В это самое время пришла мама и стала утешать своего младшенького, а попутно поругала Машу за рукоприкладство. Пришел с работы отец, и все стихли — было известно, что папе шум мешает. Вечером Маша села делать уроки. Перо всё время брызгало, то и дело получались ошибки, приходилось перечеркивать и писать снова. К тому же докладчик так и не был выделен.

В одиннадцатом часу отец вошел в комнату и увидел дочку за столом. Она сидела и плакала, слезы капали на переписанное упражнение по грамматике.

— Что ты, доченька? — спросил отец, погладив ее по голове своей большой теплой рукой.

— Меня… выбрали, а я… а я не умею… — заревела Маша, растирая по лицу слёзы. — Выходит, я не честно… Выходит, что у меня ничего не выходит… Докладчика не выделила…

Он посмеялся, погладил ее несколько раз по голове, посмотрел на нее молча.

— Я знаю взрослых дядей, которые должны разбить начисто некоторые вредные теории, и очень стараются, а у них тоже ничего не выходит, — сказал он, улыбаясь ей своей очень доброй, понятливой улыбкой. — Может, ты перегрузилась общественными делами, а? Я напишу в школу записку и тебя освободят. Напишу, что ты переутомилась…

— Не на́до! — взмолилась Маша. Она представила себе на миг, как Петр Николаевич будет читать такую записку, как посмотрят на нее ребята. — Не надо, не пиши, пожалуйста. Я как-нибудь научусь, только не пиши. Я докладчика завтра выделю. Колю Сорокина. Он самый развитый у нас.

На другой день она нашла вожатую и сделала что следует. Но трудности только начинались. Некоторые дежурные по коридорам и раздевалке плохо дежурили и сами бузили. Колька Зайченко, будучи дежурным, так набил одного паренька из младшего класса, что самого дежурного повели к директору. Самое обидное было то, что Маша прибежала на место происшествия и пробовала остановить Зайченко, но не сумела. Он стоял, весь взъерошенный, весь наготове, и никакие слова не долетали до его ушей. И он стукнул противника на глазах у Маши.

Значит, у нее нет авторитета, значит, она плохой председатель, — мучила себя Маша. Другие, правда, слушались, а Зайченко и в пионерском галстуке всё такой же. Что с ним делать?

Глава одиннадцатая

— Этим летом мы поедем на Украину, — сказала мама, — на нашу ридну Вкраину.

Вечер. Пароход идет по просторной спокойной воде. Слева — кручи в зеленых кудрях садов и рощ, справа — широкая, пологая гладь, окаймленная низеньким ивнячком. Над самым Днепром лежит большая оранжевая луна, чуть касаясь воды. Тихо-тихо на реке, изредка плеснет рыба да послышится крик в камышах, и снова покой. Вода темнозеленая, теплая, — молчит.

На палубе парохода на вещах лежат Володька и Сева, мама дремлет рядом на скамейке. Маше не уснуть, кругом всё красивое, сказочное, — проспишь и никогда не увидишь больше такого! Вечерний полумрак густеет, вода за бортом становится черной, как деготь, небо гаснет. Бежит пароходик, бежит по древнему Днепру, как зачарованный. Сотый раз бежит, а капитан всё смотрит и смотрит на спящие берега, словно впервые красоту эту видит.

Они сошли с парохода ночью, еще до рассвета. Наперебой заливались соловьи, наслаждаясь теплом летней ночи, точно самый воздух щелкал, свистел, лепетал. Извозчик тихо вез их по улочкам спящего городка, пахло цветущим табаком, мятой, влажными листочками смородины. Соловьи неистовствовали, осыпая вишневые сады хрусталем своих посвистов. «Какая я счастливая!» — подумала Маша. Под колесами похрустывал сыроватый дорожный песок.

Они поселились на самой круче, отвесно обрывавшейся над рекой. Утром, проснувшись пораньше, Маша бежала на кручу и ныряла сначала в ветер, летевший к ней навстречу с Днепра, пока она спускалась по крутой отвесной тропинке к реке, а потом — в холодную, острую воду, вскрикивая от свежести и хлопая себя по плечам ладонями. У берега плескались плоты из огромных сосновых бревен. Поплавав у берега, она взбегала на плоты, скользя босыми ногами по круглым хребтам бревен, и по плотам добегала до середины реки. Нырять оттуда Маша не решалась, — мальчишки рассказывали, что под плоты тянет, что туда затянуло однажды одного хлопчика и он не выбрался. Она стояла над водой, покачиваясь на толстых бревнах, и смотрела на тот берег, далекий и потому заманчивый. Днем, освободившись от домашних дел, выйдет к Днепру Петька, сядет в свою лодку и заберет всех желающих на тот берег. Там мелко, там белый серебристый песок, рифленый мелкой волной, весь в перламутровых бликах солнца. Туда заходят стайки крошечных мальков, похожих на комаров, и с быстротою молнии уносятся в другие места. А на песке — белые с сиреневым отливом ракушки, кое-где сухие водоросли и камыш — дары щедрой реки.

Как свободно дышится посреди Днепра в четырнадцать лет! Всё смогу, всё сделаю, всему выучусь, всего достигну! Как хорошо, что я родилась! Как щедро светит солнце, как упоительна красота Днепра! Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои… Невольно начинаешь говорить словами Гоголя, а кажется, что слова эти твои собственные и родятся они от счастья, которое дает эта вольная воля, эта первобытная могучая красота.

Бродила по берегу, а сверху нависала земляная, глиняная гора. Вдоль берега можно было дойти до оврага, по которому бежал чистый ручей, — ох, и вкусная вода в нем! Поднявшись вдоль ручья, можно было выйти из оврага и дойти до Змеиного болота, — дальше ходить не полагалось. В болоте было много змей, туда бросили разбойники убитого старика-купца, — давно это было, рассказывают…

Четырнадцать! Больше она уже не ребенок, больше нельзя уже купаться нагишом. Вольготно было смешаться с орущей веселой оравой, кувыркаться в воде, завязывать узелки на чьем-нибудь бельишке, лежащем на берегу.

Всё еще стыдно собственного, неизвестно зачем изменившегося тела. Только в краску вгоняет. Как не хотелось становиться взрослой! Как это было временами страшно. Что же хорошего в этом переходе в старший возраст? Может быть, придет время, когда Маша порадуется тому, что взрослая. Но расставаться с детством так не хочется!

«Всё равно, я не буду признавать этого и буду вести себя, как прежде», — сказала себе Маша. Но больше она не могла вести себя, как прежде. Она бегала, лазила на деревья, но как только замечала, что на нее кто-нибудь смотрит — заливалась краской и старалась сделаться незаметной.

Было в этом смущении и что-то приятное. Незнакомые глаза смотрели на нее внимательно, ласково, иногда вопрошающе. Чем-то она была интересна людям — это утешало.

Лето бежало прибрежными тропками, оврагом, заросшим бузиной и боярышником, оно брызгалось свежей речною водой, водило по глухим рощицам и садочкам. Петька, сын хозяйки, возил их на лодке до Канева, они взбирались на могилу Тараса Шевченки, пели «Як умру, то поховайте», «Реве та стогне» и другие украинские песни.

Однажды к берегу приплыло два маленьких бронекатера. Вечером матросы рассыпались по берегу. Они вбили в землю два столба, повесили белый полотняный экран и стали показывать кинофильмы. Билетов не брали, залом служил весь берег, куда стеклось много девушек. Кино можно было смотреть и сверху, с кручи, только всё казалось очень маленьким. На катерах над палубой горели цветные огоньки. Маша со знакомыми девочками спускалась вниз и украдкой смотрела кинокартину из-за кустов лозняка. Картина была про декабристов, на экране появлялись люди, одетые по-старинному, они спорили, беззвучно произносили речи, прощались с красивыми женщинами. Мама могла рассердиться, если Маша придет слишком поздно, — и с окончанием фильма Маша быстро карабкалась по знакомой тропке наверх.

Она спешила так в темноте и вдруг перед ней возник матрос в холщовой робе с выгоревшим голубым воротником-гюйсом. Он был молодой, с темным чубчиком над глазами. Увидев на тропинке девушку в белом платье, он сказал негромко:

— Ты, Галю? Куда ж ты пропала?

— То не Галя, — ответила Маша и хотела увильнуть с дороги, но матрос взял ее за обе руки и притянул поближе:

— Как же не Галя? Ой, да и ты, дивчина, не хуже!

Маша вырвалась и убежала.

— Куда же ты! Я не обижу, постой! — крикнул парень, но она уже добралась до вершины горы. В сандальи набился песок, ветер обдувал горячие руки, а сердце билось сладко-сладко. Ни за что она не спустилась бы сейчас по горе, но как хорошо было слышать эти случайные слова: «Ой, да и ты не хуже!».

Петь, петь хотелось над этим разлившимся на версты Днепром, и они пели по вечерам, девчата и хлопцы пионерского гуртка. Пели русские, украинские песни, старые и новые, пели, а Петькин старший брат подыгрывал на мандолине. Маша захотела сфотографироваться на память в украинском костюме, и соседская девочка дала ей вышитую сорочку, плахту и мониста. Было жарко и непривычно в чужом костюме, фотограф долго пересаживал Машу с места на место. Карточки получились плохие, она выглядела сердитой и казалась старше своих лет.

— Плохая карточка, — признали девушки, — но ты ведь и без карточки, будешь Украину вспоминать, а? Письма писать нам будешь, а мы тебе.

— И я тебе писать буду, — заявил Петька. — Только отвечай!

Она вернулась в Ленинград загорелая, сильная, отдохнувшая, и сразу написала девочкам письмо. В ответ пришло три. Кроме девчат писал Петька и какой-то Митрий Недоля. Что за Митрий? Стала вспоминать и вспомнила: это был паренек лет пятнадцати, тихий, с задумчивыми светлыми глазами. Он приходил на реку только к вечеру, видимо, занят был днем, иногда купался со старшими парнями, иногда молча сидел на плоту и грыз травинку. Он редко говорил, чаще слушал и смотрел, смотрел на реку, на ребят, на траву, на подсолнухи, на дальний берег. Про него Маша никогда ничего не слыхала.

«Дорогая товарищка Маша, — писал Митрий, — не удивляйся, что я пишу тебе. Я и тогда хотел поговорить с тобой, когда ты читала на берегу стихи Безыменского, помнишь? Но говорить я не так смелый, а написать легче. Я тебя часто вспоминаю, и твои ленинградские песни, и как ты бегала с горы. Я ж тоже трохи поэт, только мои вирши простые и их легко раскритиковать… Но если ты захочешь, я пришлю тебе свои вирши, только ты не бросай так мое письмо, а ответь на него. Может тебе скучно читать мое письмо? Говори одну правду, я не боюсь. Желаю тебе успехов в учении и в жизни. Митрий Недоля».

Вот и ей написали… Вот и о ней вспоминает кто-то. Милое письмо. Но как это она там, на Днепре, не обратила внимания на этого тихого парня? А он посматривал на нее, часто смотрел, но ни разу ничего не сказал. Славный парень. Интересно, что за стихи у него…

Маша ответила Митрию и получила в следующем письме стихи, написанные по-украински… Стихи о Днепре, о садах, о солнце, о бескрайных раздольях. Стихи о теплом ветре, который приносит знакомые голоса аж с самого севера, аж с Ленинграда… Митины письма она читала всегда с радостью, вспоминая далекие теплые края.

Но в школу хотелось, хотелось! Где вы, друзья мои, товарищи, жившие летом в лагерях, в деревнях у родных, на дачах! Соскучилась по вам.

В первый же день, как она прибежала в школу, вожатая встретила ее радостно:

— Наконец-то, я ждала тебя, дождаться не могла. Наш комитет комсомола просит помощи. Надо организовать ребят на субботник, морковку дергать. Мировая морковь, а убирать не успевают.

Пионерская база, в которую входил отряд Машиной школы, значилась при комсомольской организации районного кооператива. У кооператива были свои огороды под Ленинградом, свои хозяйства. Маша собрала старост, объяснила задачу. Башибузук Зайченко написал плакат: «Все на субботник!». Внизу плаката надпись, — где и когда собираться, а по бокам нарисованы две аппетитные красные морковки.

Ребята собрались в воскресный день утром. Моросил дождик, и Маша стала беспокоиться, что ребята разбегутся. К тому же, надо было ехать на трамвае, не у всех были деньги на билет. На всякий случай она попросила у мамы рубль.

Всю дорогу они не умолкали, болтали, пели, заново знакомились после лета. Погода словно бы тоже развеселилась, проглянуло солнце.

Наконец показалось широкое поле, на котором ровными рядами торчали из земли султаны мелко, словно ножницами, настриженной зелени. Коля Сорокин нагнулся, схватил зеленый пучок и дернул кверху. Красная морковка с комочками сырой налипшей земли была увесистая, толстая.

— Разделитесь на звенья и возьмите себе грядки, — скомандовал комсомолец из комитета. — Пробовать морковку можно, в карманы класть нельзя.

И пошло. Дело оказалось легче, чем думали городские ребята. Это не картошку копать! Горы кирпично-красной морковки понемногу вырастали на грядках. Кто выдергивал морковь из земли, кто обрывал зелень, кто укладывал в корзины.

Маша работала старательно. Высокая, она нагибалась до земли, но не чувствовала усталости или ломоты в спине.

Время от времени она оглядывала свое войско. Конечно, не она одна организовала ребят. Но и ее доля здесь есть. Дисциплинка, вроде, ничего. Зря этот парень из комитета сказал, чтоб в карман не клали… Никто и не подумал бы.

Работа была выполнена, как надо. Когда возвращались домой, дождик пошел снова, но его уже никто не замечал. Комсомолец из комитета стоял на передней площадке прицепного вагона с мальчишками и смешил их какими-то рассказами.

— Вот тоже подходящий товарищ, — сказал он, посмотрев на Машу. — Ты какого года?

Она ответила.

— Весной в комсомол подавать можно будет. Так что — готовься, почитать надо кое-какие книжицы. Я принесу список.

Комсомол…

Он сказал это так просто, легко, будто в комсомол вступить — всё равно, что в пионеры. Но Маша-то знала, что комсомол — это не вторая ступень пионерской организации. Пионеров в стране очень много, а комсомольцев поменьше. В комсомол вступают только лучшие пионеры.

Чтобы вступить в комсомол, надо разбираться в политике. Правда, политикой Маша начала интересоваться очень рано. И отец дома часто рассказывал о политике, рассуждал, высмеивал некоторых своих сослуживцев.

Недавно с отцом произошел случай, имевший безусловно прямое отношение к политике.

Летом отец был в экспедиции на Алтае. Вернулся загорелый, с отросшими волосами. Высушенные растения, семена и орехи, которые он привез, все находились в институте, и видеть результат экспедиции детям не удалось. Только однажды, когда мама по какому-то делу послала Машу к отцу на службу, — Маша увидела эти алтайские коллекции. Коробки с семенами лежали в ящиках вдоль стен, огромные картоны с распрямленными высушенными растениями были разложены на длинном столе.

В институт к отцу Маша захаживала редко, но всегда с интересом рассматривала стеклянные шкафы, тянувшиеся вдоль коридоров. За стеклами стоял бесконечный строй коробок с латинскими надписями, картоны с различными колосками, початками кукурузы, с какими-то неизвестными цветами розового и сиреневого цвета, в которых вовсе не легко было узнать цветы картошки. Среди них попадались застекленные коробки с коллекциями жуков, бабочек-вредителей. В других шкафах стояли книги с кожаными корешками, коричневыми, тёмнокрасными, темнозелеными. Маша пробовала прочесть названия на корешках, но не смогла. Много книг было на иностранных языках. Здесь, в длинных институтских коридорах, всегда было очень тихо, и старички в черных шапочках, встречавшиеся в коридоре, переговаривались друг с другом вполголоса. «Так разговаривают рыбы или кролики», — думала Маша.

Жизнь отца шла очень напряженно, она была насыщена трудом и заботами и не оставляла времени на болтовню. Она совсем не походила на обычную жизнь научного работника в старое время, весь быт был совершенно иным. Отец не стыдился сидеть над книгами, как школьник, с жадностью читал поразившие его места, и мир раскрывался перед ним, обнажая новые, прежде неизвестные стороны. Изучая законы диалектики, он даже вообразил однажды, что открыл еще один новый закон, доселе неизвестный. Но, не доверяя себе, проштудировал еще десяток книг и убедился, что ошибся. О своем «открытии» он сообщил только жене: она не смеялась, она понимала, что с ним делается. Позже об «открытии» узнала и Маша.

А кроме того, он был профсоюзный активист, председатель месткома. В институте, где коммунистов было в те годы очень мало, профсоюзу хватало забот. Отец с возмущением рассказывал дома о том, сколько у них отсталых, несознательных научных работников. Когда в канцелярии института он повесил портрет Ленина, один из сотрудников, Игорь Анатольевич Штраль, улыбнулся снисходительно и заметил:

— Теперь у нас свой Кузьмич будет. — Какой Кузьмич?

— Ну, Лукич… То-есть, Ильич.

— Постыдились бы, — сказал ему коротко Борис Петрович. Но Игорь Анатольевич даже не смутился. В жилах его текла «голубая» дворянская кровь и его раздражало это мужицкое имя, каким рабочие называли любимого Ленина — «Ильич».

Домой отец приходил пообедать и поспать часок, после чего снова отправлялся в институт. В восемь вечера он возвращался домой, ужинал вдвоем с женой, пилил дрова и снова садился за письменный стол, теперь уже часов до трех ночи. Иногда, впрочем, он ездил вечером в Дом безбожника читать популярные лекции, начало которым в его жизни положил комиссар Медведев.

Об экспедиции отец рассказывал за ужином. Всё в этих рассказах получалось очень интересно, увлекательно, в меру опасно (в меру потому, что мама была слишком нервная и слишком любила мужа, чтобы не волноваться за него). Но при детях он не всё рассказывал.

Однажды — дело было под выходной день — Маша дольше обычного читала в постели. Захотелось есть. Она встала, сунула ноги в туфли и вышла в столовую.

Дверь в кабинет отца была открыта. Мама, верно, лежала уже в постели, а отец всё еще сидел за столом. Но он не писал, а всё рассказывал маме о своем путешествии. Маша прислушалась.

— Гродзенский меня явно преследует. На Алтае, у чёрта на рогах, в дебрях я опять увидел эту костяную физиономию. В день отъезда я засыпал сухим песком экземпляры дикого чеснока возле палатки, гляжу — из лесу появляется охотник. С ружьем, у пояса какие-то птички болтаются и фотоаппарат маленький, немецкий. Коллектор наш Максим строгал какую-то доску. Охотник этот подошел к нему и попросил позвать профессора Штраля. А Игорь Анатольевич куда-то отлучился, приходится гостю ждать. Я стою у стола, сыплю песок в коробку и — чувствую за спиной кого-то. Знаешь, бывает, что смотрят на тебя сзади, а ты чувствуешь. Обернулся я, — а он посмотрел мимо меня и повернулся спиной. А Максим уже Игоря Анатольевича ведет… Тот как увидел, сразу — в объятья: «Какими судьбами?». Но охотник взял его под руку и увел в лес. А возвратился наш Игорь Анатольевич спустя часа полтора один. Я его спрашиваю: кто это был? Говорит, один знакомый, большой оригинал, коллекционирует гравюры, так специально разыскивал меня, уговаривал продать ему листы-гравюры Шишкина. Никак, мол, не мог уговорить его с нами поужинать. Не мог! Вот и решай, как знаешь. Зачем приезжал?

— Господи! Сколько еще всякой швали живет на свете! — послышался голос матери. — Он и убить тебя мог, чтобы свидетеля не было. Говорила я тебе, Боря, оставь эти экспедиции. Пусть уж молодежь ездит, а ты за столом работай.

— Надо бы рассказать об этой встрече в парткоме. Да неловко: скажут «у вас психастения»…

Вскоре на имя отца пришло письмо. Маша сама вынула его из голубого почтового ящика, прибитого на двери, и вручила отцу; был обеденный час и все сидели за столом. Отец тут же надорвал конверт и начал читать. Глаза его щурились всё больше, лицо кривилось. Прочитав, он бросил письмо на стол и сказал маме:

— Можешь поздравить: анонимка. Вот познакомься, — и он вручил ей письмо, написанное круглым женским почерком, лиловыми чернилами.

В письме содержались угрозы — рассказать всюду о службе Бориса Петровича у Деникина и в «Заготпроде». Кончалось оно поговоркой: «Ешь пирог с грибами, держи язык за зубами».

— Идиот, — сказал папа, — неужели он думает, что я на чистке не рассказал о деникинской мобилизации? О «Заготснабе», правда, говорил без подробностей. Пойду в партком и анонимку эту прихвачу.

— Неужели это Гродзенский? — испуганно сказала мать, не обращая внимания на детей.

— Может быть. С чего бы мне угрожали? В связи с чем? Конечно, в связи с этой встречей на Алтае. Опоздало письмецо, я уже принял решение. А если б и раньше пришло оно, — разве это меня остановило бы?

— Боренька, мне почему-то жутко делается за тебя, — сказала мама, бессмысленно глядя в тарелку. — В такую перепалку попасть…

— Что поделаешь. Два мира, две системы. Прежде нас приучали, что теория это одно, а практика другое. А на деле не так. Всё, что Ленин написал и что сегодня партия в газетных передовых нам говорит, всё это — жизнь, практика. Это называется классовая борьба. Ты только попусту не волнуйся, никто меня убивать не собирается.

Глава двенадцатая

В Машиной классе появился новичок. Это был худенький мальчик с тонким, узким лицом, острым носиком и добрыми глазами. Его привела мать. Он вошел в класс, сел на свободное место, а она всё еще стояла у двери и смотрела на него грустными глазами. Прозвонил звонок на урок. Маша спешила в класс и в дверях чуть не столкнулась с мамашей новенького.

— Вы… его не обижайте, он хороший мальчик! — просительно сказала женщина и ушла.

Странная просьба! Словно тут всех обижают. Новенький не понравился Маше: у него был мышиный, писклявый голос, сам он был страшно робкий, краснел от всякого пустяка. Давно ли Маша сама сгорала от смущения, входя в класс? Сейчас она осмелела и забыла о прежних страхах. И совершенно безжалостно, бездумно стала подтрунивать над новичком.

Когда на занятии по физкультуре выстроились в один ряд, выяснилось, что новенький — довольно высокого роста, его поставили рядом с Машей. Но он ничего не умел, подтягивался на турнике с мучительным напряжением и не больше одного раза. Пройти по буму не смел — у него кружилась голова. Однажды Зайченко во время возни в переменку стукнул его легонько в грудь, новичок отвернулся и заплакал.

Его звали Виктор Гордин. Маша, обычно отзывчивая и добрая, почему-то придиралась к этому хилому пареньку, дразнила его и не защищала от других. Однажды она увидела у него на руке нарисованные чернилами инициалы. Там, несомненно, была буква М и еще какая-то, не сразу разберешь. Всё вместе было похоже на полураскрытый зонтик.

Учитель рисования, завоевавший всеобщую любовь после того, как принял участие в спектакле в качестве гримера, устроил экскурсию на острова. В первый же солнечный день он отвез ребят на Стрелку. Здесь он учил ребят замечать красоту осеннего пейзажа, показывал им маленькие мостики над водой, хрупкие, точно сделанные из спичек, учил выбирать вид поживописней и даже предложил зарисовать, кому что придется по душе. У всех были с собою альбомы для рисования и карандаши.

Маша выбрала себе местечко на зеленом пригорке, села и стала рисовать. На бумаге всё теряло свою красоту. Но всё же, можно было схватить и переложить на бумагу контуры деревьев, свисающих ивовых ветвей, легонького мостика.

— Да ты настоящая художница!

Это сказал Витя Гордин, заглянув в листок, который Маша держала на коленях.

— Не смей смотреть!

Она покраснела и закрыла листок руками.

Витя ушел тотчас, и не попытался спорить. Он сел под деревом и стал что-то чиркать в своем блокноте.

На другой день он подошел к ней до уроков, шутовски раскланялся и протянул ей сложенный вдвое листок из тетради по математике:

— Синьора… Имею честь преподнести вам оду…

С этими словами он всё-таки покраснел до корней волос, и его светлые ресницы и брови стали совсем белыми. К счастью, никто не обратил на них внимания — ребята возились в коридоре.

Маша с любопытством раскрыла сложенный вдвое листок. Ей никто еще не сочинял од. Интересно!

Она прочитала:

Как, Маша, чудно ты рисуешь,

Зачем мой взгляд ты так волнуешь,

Зачем закрыла предо мной

Свое художество рукой?..

Желаю, Маша, вам успеха,

Я, стихоплёт, вам не помеха,

Хотел я оду написать —

Пришлось всё снова сочинять.

И написал я вам посланье

На первый раз и на прощанье.

Вот так тихоня, вот так Виктор Гордин! Она перечитала стихи несколько раз и чуть было не получила неуд, когда учитель вызвал ее к доске. В душе она ликовала: всё-таки, он написал это ей, а не той, чьи инициалы нарисованы у него на руке чернилами.

— Очень приятно, — сказала она ему в переменку. — Ты, оказывается, сочиняешь?

— Нет, это я просто так, от скуки.

— Почему же, стихи хорошие. Что же ты своему «зонтику» не сочинишь чего-нибудь?

— Какому «зонтику»?

— А тому, который у тебя на руке нарисован.

Виктор покраснел снова. И ничего не сказал.

— Кто этот «зонтик»? — продолжала Маша. — Или это тайна?

Виктор окончательно растерялся.

— Догадайся сама, — ответил он, наконец.

Маша стала разгадывать. Она дразнила Виктора, придумывала необычайные женские имена и фамилии. Потом надоело, и она перестала замечать Гордина.

Здоровье у него, действительно, было неважное. Начались осенние дожди, и Виктор простудился, стал кашлять, слег. Он не ходил в школу неделю, две. Ребята стали беспокоиться, советоваться с Петром Николаевичем — как быть?

Петр Николаевич вызвал к себе Витину мать и побеседовал с ней. Потом он оставил после уроков Машу, Сорокина и Ильину и сказал им:

— Плохи Витины дела, выручать надо товарища. Пропустил он много и боится осрамиться теперь. Вы ведь знаете, какой он самолюбивый.

Разве? Маше это никогда не приходило в голову.

— Так вот, надо, чтобы человека три пошли к нему от класса, подбодрили, сказали, что помогут. Ты, Лоза, пошла бы, и еще из мальчиков кто-нибудь.

Вот так комиссия! Маша замялась, но отказываться не следовало. Еще подобрали двоих ребят и пошли.

Дверь открыла Витина мать. Она очень волновалась, пока не вышел из соседней комнаты Виктор и не завязался разговор. Витя благодарно посматривал на Машу, а она вела себя совсем по-новому: не дразнилась, но и не сочувствовала, просто деловито рассуждала, кто по какому предмету поможет Виктору. Она поможет по-немецкому. А вообще-то не так уж много прошли без него.

Когда Виктор вернулся и стал заниматься снова, Петр Николаевич рассказал ребятам по секрету, что Виктор хотел бросить школу, и его мать очень боялась этого. С отцом они не живут, он их оставил, когда Виктору было еще четыре года, и мать очень беспокоится, сумеет ли она справиться с воспитанием мальчика.

Виктор учился нормально, но вести себя стал почему-то хуже. Новичок-второгодник Васильев показывал ему какие-то стишки, перепечатанные на папиросной бумаге, и Виктор краснел, смеялся и часто оглядывался, не смотрит ли Маша. С нею он стал резок, по всякому поводу спорил. И только «зонтик» он рисовал на руке попрежнему.

Маша не знала, что́ они там читают с этим Васильевым. Васильев ей не нравился, особенно его усики, которыми он, видимо, гордился. Однажды она подошла к ним во время переменки и попробовала отнять грязный засаленный листок. Виктор скомкал его в руке, оттолкнул Машу и сказал:

— Кто тебя просит соваться? Тоже, классная дама. Не твоего ума дело.

И это говорил он! Виктор Гордин, такой болезненный, вежливый мальчик! Маша с ненавистью посмотрела на Васильева: гадина. Принес в класс какую-то грязь. Он и смотрел-то на девочек не так, как все ребята. Его хотелось ударить по лицу, не дожидаясь повода.

— Ну, если так, я с тобой и разговаривать не стану.

— Пожалуйста, — ответил Виктор вызывающе, но в лице его мелькнуло что-то жалобное.

И они больше не разговаривали. Конечно, Маша не перестала думать о Васильеве. Она поделилась своим впечатлением с Колей Сорокиным и он только плюнул: мерзкий тип этот Васильев! Внешне он не нарушал правил поведения и его нельзя было привлечь к ответу. Но всё его поведение отталкивало. Он называл себя Вилли, хотя был самый обыкновенный Васька. Приносил в класс какие-то мерзкие открытки, обнаруженные им в ящике отцовского стола, и по секрету показывал их Гордину и Зайченко.

Васильев учился кое-как, однако, многое было знакомо ему по прошлому году, поэтому он почти не получал неудов. Но само присутствие в классе этого долговязого парня, хваставшегося, что в воскресенье он гуляет по Лиговке, и носившего огромную клетчатую кепку, плохо действовало на класс, разлагало дружную школьную семью. Тамара вклеила в свой альбомчик для стишков портрет киноартиста Гарри Пиля, а Вера Ильина раздобыла у знакомого киномеханика два кадра пленки тоже с чьим-то портретом, рассматривала их на свет и, показывая подругам, говорила: «обожаю»…

Однажды во время большой перемены Маша вышла из класса позже других. У дверей стоял Вилли и чем-то хвастался Гордину. Неподалеку еще один новичок из Белоруссии — Майданов читал старый номер стенгазеты, висевший еще с октября.

Маша хотела пройти мимо Васильева, но он осторожно подставил ей ногу и одновременно протянул обе руки, чтобы подхватить ее, когда она споткнется. Она брезгливо отвела его руки.

— До чего глупые шутки! — сказала она без улыбки.

— А почему не пошутить с хорошенькой девочкой?

— Пижон ты и больше ничего.

— А тебе не идет быть такой строгой: девочка в самый раз… — и он описал в воздухе рукой волнистую линию.

Маша покраснела до слёз. Ее и так смущало то, что она становилась всё взрослей и взрослей. А этот червяк, мокрогубый какой-то… И она простит?

Но не успела Маша сообразить, что же ей сделать, как вдруг что-то мелькнуло перед глазами, быстро, как в кино, чьи-то руки, русый вихор. Что-то шлепнуло звонко, и Вилли схватился за щеку. Теперь она рассмотрела: новенький из Белоруссии ударил Васильева по лицу.

— Ты что? — крикнул ошарашенный Вилли.

— Ничего, — резко ответил Майданов, глядя Васильеву прямо в его бесстыжие глаза. — Еще поговоришь, еще получишь.

И вдруг в коридоре, неизвестно откуда, появился заведующий школой. Он всегда имел свойство вырастать из-под земли там, где его не ждут:

— Кто затеял драку?

— Он… ударил меня, — Вилли злобно показал головой на Майданова. Щека расцветала красным пионом, Вилли не лгал.

— Ты? — резко спросил заведующий Майданова, обернувшись к нему.

— Я.

— Вы что… маленькие? За что ударил?

Майданов молчал.

— За что он ударил тебя? — спросил заведующий Васильева.

— Обозлился…

— Да объясни ты, наконец, Майданов, за что ударил?

Майданов молчал, не сводя глаз с Васильева.

— Ты скажешь или нет? Хочешь, чтобы я дядю вызвал? Мало ему забот.

Но Майданов молчал, как Кочубей на пытке. Не скрывая ненависти, смотрел он на Васильева и не выказывал никаких знаков раскаяния.

— Ну вот что, нянчиться с вами я не намерен, — сказал заведующий. — Вон какие женихи выросли, а дерутся, как сопливые мальчишки. Не хотите объяснять мне — будете объяснять на совете отряда.

— Да ладно… — сказал вдруг Васильев, словно чего-то испугавшись. — Мы лучше помиримся.

— Испугался? — спросил Майданов, словно был пострадавшим, а не зачинщиком.

Заведующий с интересом наблюдал их и решил каждого вызвать к себе в отдельности для объяснений. Эффект оказался неожиданным. Васильев принес заявление с просьбой отпустить его учиться в фабзавуч. Сцену в коридоре видела не только Маша, ее видели многие. Симпатии ребят были явно не на стороне Васильева: в школе не должно быть места таким. Девчонки — товарищи, и нечего говорить гадости.

Еще в начале учебного года Маша пришла на делегатское собрание ТЮЗа и узнала, что можно записываться в кружки. Бегло просмотрев список, она увидела, что руководителем кружка театральной критики будет артист Пуриц. Тот самый, без которого не обходится ни одна пьеса, если в ней надо сыграть красивого, благородного и молодого героя.

Что говорить: пятьдесят копеек было уже затрачено на фотографию артиста Пурица в роли прекрасного разбойника Карла Моора. Втихомолку Маша доставала эту карточку с печатью ТЮЗа на обратной стороне и подолгу разглядывала ее. Артист, волшебник, перевоплощающийся то в одного, то в другого… Многие девчонки кого-нибудь обожали, это было смешно. Нет, она не обожает, ей просто нравится это мужественное, смелое лицо, высокий лоб, крупные кудри… На всякий случай она не приносила карточки в класс, чтобы не высмеяли ребята. Но каждый поход в театр, где можно было увидеть любимого артиста, был для нее праздником.

Конечно, она записалась в театрально-критический кружок.

На первое занятие она пришла в страшном волнении. Трамвай задержался из-за какого-то пьяного пассажира, и она чуть не опоздала. Быстро разделась на вешалке, быстро побежала наверх. Вот и комната, где будут занятия.

Маша заглянула в дверь. Все уже собрались, только руководителя еще нет. В комнате сидели одни девчонки! Толстые и худенькие, стриженые и с косами, они сидели, сжав в руках блокноты, готовые смотреть в рот своему любимцу и записывать каждое его слово.

На делегатском собрании мальчишек было больше, чем девчонок. Здесь же собрались одни девы. Он же сразу заметит это, поймет. Это всё поклонницы. Неужели им не стыдно? Неужели самолюбие не подскажет им, как смешны они, сбившиеся в стадо, притворяющиеся, что их интересует театральная критика?

Она стояла в дверях, не решаясь войти и занять место.

— Позвольте пройти, сейчас начнем занятие, — сказал между тем знакомый голос.

Артист легко отстранил Машу с пути, чуть коснувшись ее плеч. Мест уже не было, но уборщица принесла еще два стула, и Маша села на один из них, рядом с пышногрудой девушкой в очках.

Пуриц стал рассказывать о театральных кружках в школах, о диспутах, обсуждениях спектаклей. Девушки благоговейно записывали. Тишина стояла полнейшая.

«Захочу — и заставлю его со мной разговаривать, — подумала Маша. Ее злило присутствие целого стада поклонниц. — Подумаешь, артист! Вовсе он не божество. Ну, красиво вьются у него волосы, ну глаза большие с диковинным, чуть наискось, разрезом. Ну и что же? Сейчас он со мной разговаривать будет».

— Скажите, пожалуйста, а с чего начать организацию театрального кружка? — с невинным видом спросила Маша, когда сообщение артиста было закончено.

Он ответил обстоятельно.

Маша снова подняла руку:

— Скажите, пожалуйста, какой спектакль стоило бы обсудить на первом диспуте? У нас некоторые считают, что надо обсудить какую-нибудь культурпьесу, потому что в ней всё новое. А другие считают, что лучше обсудить какой-нибудь спектакль, поставленный по знакомой книжке, — ну, «Тиль Уленшпигель» или «Принц и нищий»…

Артист опять ответил обстоятельно. Собравшиеся в комнате девушки поглядывали на Машу неодобрительно: всё она и она, другим нет никакой возможности поговорить с обожаемым артистом… Сейчас опять что-нибудь придумает, опять начнет: «Скажите, пожалуйста…».

И она, действительно, задала еще какие-то вопросы. Разговаривали двое — она и взрослый красивый мужчина, любимый артист всех этих сорока девчонок, битком набившихся в небольшой комнате.

Наконец, Пуриц посмотрел на часы и сказал, что на сегодня занятие кружка окончено. Маша обвела взглядом девушек. Некоторые торопились подойти к артисту и спросить его о чем-то. Одна, краснея от волнения, держала в руке фотографию Пурица, такую же, как Машина, и набиралась храбрости, чтобы попросить автограф.

«Господи, какие же дуры… и я с ними вместе! — подумала вдруг Маша и чуть не расхохоталась вслух. — В очередь к нему становятся. И я. Ну нет, этот номер не выйдет!»

Она сбежала с лестницы на вешалку, перепрыгивая через ступеньку, нахлобучила чуть ли не на самый лоб вязаную белую шапочку с помпоном, сунула руки в рукава своего простенького пальто и пошла домой. Выходя на улицу, она рассмеялась неожиданно для себя самой, так что сидевший у ворот дворник в тулупе удивленно уставился на нее: идет одна и смеется… С чего бы это?

А ей было весело. Она поняла, что исцелилась от смешной болезни, обожания. Что там ни говори, эта эпидемия не миновала и ее.

Глава тринадцатая

Приближались зимние каникулы. Драмкружок ставил на этот раз настоящую, трудную пьесу, которую к тому же проходили в школе: «Недоросль» Фонвизина. Маше досталась главная роль — для этого у нее был подходящий голос и всё еще довольно мальчишеская фигура. Внутренне Маша была особенно счастлива, получив эту роль: значит она еще не обрела эту знаменитую женскую «красоту», которой так пугалась. Она еще могла сойти за паренька.

И вот, наконец, премьера…

Перед самым началом спектакля к Маше подошел Миша Майданов. Он играл учителя Цыфиркина и был одет в длинный потертый камзол:

— Лоза, у меня к тебе просьба. Собственно, не у меня, но я должен это выполнить… После спектакля мне надо поговорить с тобой об одном человеке. Пройдем в то крыло, где младшие классы, ладно?

— Ладно, — ответила Маша и тотчас забыла.

Спектакль прошел отлично. Вожатая, пока шел спектакль, всё время смеялась, а потом стала советоваться с воспитателями: не послать ли артистов в подшефный колхоз?

Зрители аплодировали долго, ладони у них горели. Довольные родители переговаривались по поводу игры своих детей.

Переодеваясь в специальной комнате, Маша вспомнила о просьбе Майданова. Интересно, о ком это он хочет поговорить? Она помазала лицо вазелином, как научил Константин Игнатьевич. Умывшись и переодевшись, прошла в левое крыло, где размещались младшие классы.

Миша сидел на подоконнике и ждал ее. В этой части коридора лампочка не горела, но за окном, неподалеку, на высоком уличном столбе горел фонарь.

Маша села на подоконник с другого края, против Майданова. Он помолчал чуточку, а потом начал рассказывать ей о Викторе Гордине.

Она внимательно разглядывала Майданова. Волосы у него были подлинней и погуще, чем у ребят в классе, темно-русые, слегка волнистые. Глаза его всё время разговаривали, менялись, щурились, открывались широко. У него был крупный, резко вчерченный рот, обычно плотно сжатый, — в классе Майданов разговаривал мало. Почему она раньше не замечала его?

— Я обещал Виктору, как товарищ, помочь в деле, которое… которого… В общем, ты понимаешь, Маша: мы — народ обидчивый. Иногда и объяснить нельзя, за что обидишься на человека. Но бывает это именно тогда, когда дорожишь этим человеком, когда с ним связано самое лучшее, всё, ну, в общем, мечта…

«Он хочет сказать: когда любишь человека? Но почему же он не скажет?» — думала Маша. Между тем Майданов строго придерживался инструкции, которую получил от Виктора: слова «любовь» избегать.

— Я знаю: ты часто подсмеивалась над ним, над этими буквами, которые он выводит на своей руке. Но ведь это ты, это твои буквы, это твое имя…

«Вот оно кто «зонтик» — я сама…». Маша краснеет в темноте.

— Он при тебе вечно волнуется… Ну, сам не свой. Он не виноват, — говорил Миша, и голос его становится очень нежным, красивым.

«Говори, Майданов, говори дальше! Тебя так хочется слушать».

— Я знаю, что ты, Лоза, посерьезней других девчонок. Что тебе стоит быть с ним чуть-чуть приветливей, не смеяться над ним, первой подать ему руку? Ему всего и надо-то — чтобы ты посмотрела на него ласковее. У него сразу все дела наладятся. Можешь ничего ему не говорить, только не мучай его, пускай он видит, что ты им довольна. Один дружеский взгляд — и человек успокоится. У него такая сумятица в душе, даже жалко человека!

«Как хорошо ты говоришь, Миша Майданов! Кто тебя научил? Ты такой хороший товарищ!»

— В общем, ты всё поняла, Маруся, — говорит Майданов, и она настораживается: неужели это всё? Больше он ничего не скажет? Как хорошо он назвал ее: Маруся! Все говорят Маша и Маша, даже надоело.

— Я понимаю, — говорит Маша тихо и покорно. — Что ж мне делать?

— Он ждет тебя, хочет помириться. Сейчас мы пойдем к вешалке, он попадется у лестницы навстречу, и тогда ты сама, первая протяни ему руку. Даже говорить ничего не надо, ты увидишь, что с ним станет. Ты сама не знаешь, как много можешь хорошего сделать.

Они встали с подоконника и пошли. На прощанье Маша благодарно оглядела этот уголок школы: раньше она не знала, как тут уютно и хорошо. И этот фонарь с улицы светил так мягко, приглушенно. И видно всё было, и не мешал свет, не смущал никого.

У лестницы навстречу им вышел Гордин. Он вспыхнул беспричинно, брови его стали совершенно белыми. Маша протянула ему правую руку и он схватил ее влажной и худенькой своей пятерней, схватил и пожал.

— Мир? — спросила Маша смущенно.

— Мир, — ответил Гордин, а Миша Майданов побежал вперед на вешалку, прыгая через две ступеньки. У Гордина в глазах сверкнули слёзы. У Маши тоже неизвестно почему запершило в горле. До вешалки они спускались молча.

— Пошли вместе домой? — спросила Маша Виктора. — Ты же мой сосед.

— Пошли, — нерешительно сказал Виктор. — И ты Майдан, иди с нами. Идем все вместе.

Они оделись и пошли по свежему искристому снегу. Виктор больше молчал от смущения, изредка ввертывая какую-нибудь фразу. Миша выручал товарища и говорил без умолку. Такой молчун в классе, кто бы подумал! Он вспоминал сегодняшний спектакль, как у Сорокина отвалился нос и Константин Игнатьевич прилепил новый, хорошо, что не на сцене случилось! Радовался, что достали такие хорошие костюмы. У себя в Полоцке он не видел таких и в театре.

— Ты насовсем переехал в Ленинград, с родителями? — спросила Маша.

— Насовсем, но родителей у меня нет. Я у дяди живу, — сказал Майданов и при этих словах чуть-чуть нахохлился. Маша только тогда обратила внимание, что пальто на Мише осеннее, хотя на улице мороз. Он всегда держался так независимо и серьезно, что никто не мог догадаться о каких-либо нехватках в его семье.

— Ой, мальчики, завтра надо отвозить костюмы в костюмерную! — вспомнила Маша. — Иначе за лишний день платить придется, если до двенадцати часов не сдадим. Приходите утром в школу, часам к десяти. Поможете отнести.

— Есть, товарищ начальник, — ответил Майданов и козырнул.

— А у меня такая неприятность, мы… к бабушке едем, — сказал расстроенно Виктор. — Она живет за городом, и я у нее единственный внук, и вообще телячьи нежности. Но приходится считаться ради мамы, — добавил он быстро, не уверенный в том, что это надо говорить и что товарищи поймут.

— Конечно, старушек обижать грех, — утешила его Маша. — Ну, ничего, там два ящика, я один взвалю на Михаила, один сама понесу. В общем-то пустяки, — сказала Маша, видя, что Гордин начал было киснуть. — До свиданья, ребята!

Она пожала руки своим товарищам и нырнула в парадную.

Утром громко чирикали воробьи, солнце сияло изо всех сил, всё кругом блистало и светилось. Они ехали на передней площадке трамвая, Лоза и Майданов, и рожицы их тоже сияли без особой причины. Два ящика с костюмами стояли рядом, в портфеле Маша везла парики, усы и бороды.

Они сдали костюмы и остались с одним портфелем. Парики надо было сдавать в другом месте, и они снова сели на трамвай.

Возле Народного дома сошли. Солнце светило вовсю, не худо было бы покататься на коньках. У Маши дома были «снегурки», но были ли коньки у Майданова?

— Что ты будешь сейчас делать? — спросила она Мишу.

— Буду деньги зарабатывать, — сказал он спокойно. — Я по воскресеньям всегда работаю. Дядя приносит чертить всякие штуки, я в этом деле поднаторел. Ну, до завтра, Маруся!

И он ушел чертить «всякие штуки». Наверно, такие надписи на листочках ватмана, какие чертил студент Ильченко: «Заведующий», «Не курить»… Дело знакомое. Ильченко давно уж не чертит, он теперь хорошо зарабатывает.

Какой этот Майданов хороший, добрый, умный! А она и не замечала прежде.

Солнце сияло. Чистый, белый, сверкающий снег! Ей казалось, что она идет по дороге, усыпанной бриллиантами, и они стреляют в нее своими нежными, то розовыми, то зелеными лучиками. Всё светилось, земля и небо. Какой он хороший!


Снова учеба, учеба, учеба!

Ничего такого не произошло, только настроение у нее стало после этого вечера, после премьеры спектакля, особенно хорошим, светлым, радостным. Она старалась на уроках, получала хорошие отметки, дельно отвечала у доски. Виктор Гордин тоже успокоился, привел свои учебные дела в порядок. Они попрежнему редко разговаривали — Маша относилась к нему покровительственно. Не так уж трудно было перестать его дразнить, а человек ходил счастливый.

В классе Майданов снова стал молчуном. Он хорошо учился; но почти никогда не оставался после уроков — спешил домой. В переменку он иногда брал Машу за руки и они кружились в большом зале, в том самом, где шел спектакль. Всё взвивалось кругом — колонны у стены, флажки на веревочках, сцена. Всё кружилось вокруг, а они, как заведенный волчок, стояли на месте, крепко взявшись за руки, и, не отрываясь, смотрели друг другу в глаза. Никогда Маша не была такой счастливой.

Она запомнила уже все его рубашки: черную и голубую сатиновые косоворотки и белую рубашку апаш. Он надевал их попеременно, он всегда был аккуратен. Маше очень нравились все его рубашки и невозможно было решить, какая идет ему больше.

Видно, лицо ее слишком хорошо отражало эту новую радость, ей самой не понятную до конца. Ребята начали дразнить ее. Однажды на доске появилось уравнение: «Лоза + Майданов = любовь». Маша, увидев, подбежала и стерла, но в следующую переменку чья-то рука упорно повторила уравнение. Кто бы это мог сделать?

Догадаться было нетрудно. Это сделал один из верных оруженосцев Коли Сорокина — Гриша Карпов или Петька Сергеев. Они пристально следили за Машей, начиная с каникул, хотя этому их наверняка никто не учил. Они были верными друзьями Николая Сорокина и стояли за дружбу. А всякие романтические истории они презирали.

Прежде Маша часто ходила по воскресеньям в музеи или в клубы с Колей и его друзьями. Никто из них не «осквернил» чистой школьной дружбы ухаживанием — так по крайней мере они сами считали. Лоза и Лена Березкина были единственными девочками, допущенными в их компанию, и простить одной из них измену ребята не могли. Разве это была не измена? Во-первых, Лоза забыла привлечь их к тому, чтобы отнести после спектакля костюмы, а попросила новичка. Но это было бы еще полбеды, это она могла по рассеянности забыть. Хуже было то, что в ответ на очередное приглашение Сорокина пойти в воскресенье на утренник в Клуб пищевиков Лоза отказалась, хотя билетов Коля раздобыл четыре штуки, что было не так-то легко. Она сказала, что будет переписывать на́бело тетрадку по химии, потому что во время опытов писала наспех, неряшливо, и теперь надо исправить. Почерк у нее, скажем прямо, неважный, пишет, как курица лапой. Это вам не Вера Ильина, у которой все буковки — точно отлиты в формах, такие они одинаковые и стройные. Но ведь тетрадки Лоза переписывала и прежде, и всё-таки не отказывалась от товарищеского предложения — провести воскресенье вместе с ребятами. Это было странно. Гриша навел справки через знакомого паренька, жившего в одном доме с Лозой, и выяснил, что она, действительно, никуда не ходила в воскресенье, кроме как за ситным в булочную, но в булочной ни с кем тоже не встречалась и к ней никто в гости не приходил. И всё-таки она не пошла с ними вместе.

Да, Лоза переменилась. Она стала задумчивей, завела себе альбом, и Майданов нарисовал ей в этот альбом какой-то видик. Петя Сергеев тоже рисовал неплохо, его специальностью были спасательные круги, в которых виднелось море с маленьким корабликом. Маша попросила и его нарисовать что-нибудь, и он вместе с Сорокиным внимательно перелистал весь альбом. Они нашли переписанные стихи Есенина и сначала испугались, но, прочитав, увидели, что это стишки про природу. А рисунки в альбоме были сделаны многими, Майданов был не единственным.

Но стоило только посмотреть на Майданова, стоило только поймать его взгляд, как всё становилось ясным. Он же был к ней неравнодушен. И она тоже хороша — краснеет, бледнеет… Нет, пройти мимо такого поругания дружбы, мимо измены всему классу было невозможно!

Сам Коля Сорокин обратил внимание на перемену, происшедшую в Лозе, позже других. Делают из мухи слона! Нет, есть же настоящие девчонки, верные товарищи, которые выше всяких романчиков. Лоза — это не Тамара Петрова.

Когда Маша в первый раз стерла с доски ненавистное «уравнение», она была искренно возмущена. Что они швыряются такими словами: любовь, любовь! Они даже не понимают, что такое любовь, какое это святое чувство. Вот Митя Недоля пишет ей письма, а про любовь он не смеет и заикнуться. Нельзя называть любовью всякое хорошее отношение к человеку. У некоторых девчонок обожание Пурица тоже называется любовью, — а разве это сравнимые вещи? Посмотрели бы они, как пишут про любовь Пушкин или Тургенев. Любовь бывает раз в жизни.

Все эти рассуждения Маша выкладывала перед собой, чтобы не только оградиться от глупых сплетен, но чтобы и себя успокоить. Миша ничего никогда не говорил ей о своих чувствах, он просто выполнил товарищеский долг по отношению к Виктору, немного, правда, сам вошел в роль… И не до глупостей было ему, парню, который в пятнадцать лет уже зарабатывает на жизнь. Милый, хороший, он был лучше их всех!

Коля Сорокин постепенно всё понял. Он нисколько не был влюблен в эту Лозу, но простить вероломства не мог. Он перестал останавливать своих верных дружков, и они дразнили Машу при каждом удобном случае. А она не понимала, за что.

Был урок физики. Учитель только что объяснил устройство электрического звонка, нарисовал схему и рассказал, почему он звонит. Маша успела зарисовать схему себе в тетрадку, а после этого написать объявление о заседании учкома, которое состоится тогда-то, с такой-то повесткой дня. Как только зазвонили на переменку, Маша быстро вышла из-за парты с объявлением в руке: надо было приколоть его кнопками, чтобы за время большой переменки все, кому нужно, успели бы прочитать.

Когда она выходила из класса, ее нагнал Майданов. Он был чем-то встревожен.

— Почему ты такой скучный? — спросила Маша.

Оглянувшись быстро на класс — ребята доставали из сумок завтраки и были не слишком внимательны, — он сунул Маше в руку сложенную записку и сказал шёпотом:

— Никому не показывай, прочитай одна.

Она вскинула на него удивленные глаза. И тотчас, забыв про объявление и другие важные вещи, помчалась наверх, на четвертый этаж. Там был укромный уголок, в который никто никогда не заходил. Поломанные парты были составлены в виде высокой баррикады. Она забралась на самый верх баррикады, под потолок, не замечая серой бархатной пыли и паутины.

Дрожащими руками раскрыла она записку. Что он пишет?

«Лоза!

Довольно скрывать то, что мы питаем друг к другу почти с нашей первой встречи. Лоза, я люблю тебя! И по твоему отношению ко мне замечаю, что и ты ко мне неравнодушна, но всё-таки не уверен, потому что недавно ты смеялась и болтала с Зайченко, а потом показывала девочкам какое-то письмо с Украины от твоего поклонника. Я очень сильно люблю тебя и потому сердился и сейчас сержусь, но не знаю, вправе ли я сердиться или нет. Любишь ли ты меня, как я тебя? Ответь! Майданов».

Уже прозвонил звонок на урок, уже все ребята позавтракали и снова разошлись по классам, а она всё сидела на поломанных партах, перечитывая милые строки. Она выучила уже наизусть это письмо, первое любовное письмо, полученное ею в жизни. Объявление о заседании учкома съехало куда-то за парты и упало на пол.

На урок она опоздала. Ребята уставились на нее, учитель сделал ей замечание, но она не слышала. Села за парту. Зайченко, ее сосед по парте, чертил что-то в тетради. Маше казалось, что все ее рассматривают, все заметили, что с ней. И только он, Миша Майданов, один он сидел потупившись, словно сделал что-то дурное.

Ей хотелось встать и прямо на уроке подойти к нему. Стала бы просто заниматься с ним рядом, рисовать ту же самую схему электрического звонка… Просто молчать с ним рядом — было бы настоящим раем! Но, конечно, никогда она не подойдет к нему. А ответить надо, ведь он ждет. «Мой Миша Майданов»…

Маша написала на записке только два слова, две буквы: «И я». Она приготовила эту записку раньше, а отдала на переменке, не глядя, стыдясь. Он прочел, улыбнулся ей неосторожно, при всех, и пошел снова за свою парту. Нельзя, чтобы все видели, будут смеяться. А разве можно смеяться над этим!

Вот она узнала, она счастлива, всё хорошо. Но почему же она стала стыдиться его? Чуть увидит его поблизости в коридоре — сразу бежит куда-нибудь, будто по делу. Ни разу не останется с ним после уроков, попозже, ни разу не поговорит о чем-нибудь. И даже кружиться в зале перестала, — а как она любила кружиться!

Он не напоминал о себе, он терпеливо ждал. Достал где-то сборник рассказов «Молодость» и дал ей почитать. Она стала читать на уроке химии, химик отнял, она расплакалась. Химик отдал книгу назад, но день был испорчен. К тому же всё произошло на глазах у класса, Сорокин громко смеялся и с ним его оруженосцы. В этот день Лоза получила неуд по химии.

Когда она отдала Мише его книжку, он дружески пожал ей руку: «Ты не расстраивайся», — сказал он, только и всего, но настроение у нее сразу поднялось.

Потом он принес сборник частушек и снова дал ей — откуда он только брал эти книги! Когда она читала частушки, то вдруг заметила: одна подчеркнута синим карандашом. Это была частушка о поцелуе, от которого растаял снег и расцвели цветы.

Маша не спала ночь. Наутро она нашла томик Надсона и отыскала там стихотворение, в котором говорилось: «Поцелуй — это путь к охлаждению. Мечта уж доступной и близкою стала, с поцелуем роняет венок чистота и кумир низведен с пьедестала». Она подчеркнула синим карандашом эти строчки и назавтра передала эту книгу Майданову. Конечно, он не стал читать весь том, быстро перелистал его, нашел подчеркнутые строки и поморщился. Он взглянул на Машу, улыбнулся ей и покачал головой. «Неправильно», — сказал он ей, отдавая книгу.

Правильно или нет, но она не могла подойти к нему ближе, чем на шаг. Ею овладевало такое волнение, такое смятение чувств, такой страх за себя, словно она знала, что позабудет обо всем на свете, потеряет всякую осторожность, всякое соображение. И записку-то она длинней, чем из двух букв, не могла сочинить — всё плыло перед ней в каком-то тумане. Всё сместилось в ее жизни, всё нарушилось, переменилось, она еле стояла на ногах. Дома, читая «Русских женщин» Некрасова, она жадно вдумывалась в эти строки: да, вот так может и она, вот так — в метель, вьюгу, навстречу любому несчастью, — ради него, единственного, любимого! Нет, меры она не знала, и потому бежала от этих неизвестных, заманчивых и страшных нежностей.

Миша Майданов обиделся. Он терпеливо ждал, что она перестанет дичиться, но в конце концов решил, что это обыкновенные девчоночьи капризы. Любая девочка Машиных лет была бы рада получить такую записку (втайне он был доволен своим слогом — хорошо написал, всё выразил!). Капризничает просто, неизвестно отчего.

Маша тратила много времени на учком. К прочим обычным делам прибавилась шефская работа в колхозе. Школа обязалась послать в подшефный колхоз бригаду, чтобы организовать красный уголок и провести вечер смычки города с деревней. Заранее выпустили специальный номер газеты «Смычка» для колхоза, приготовили подарки — плакаты, диаграммы, портрет Ильича, книги, четыреста штук тетрадей. Ребята вооружились лыжами, захватили из школьного буфета ведро, чтобы сварить на ужин пшенной каши, и в морозный солнечный день выехали в Кузьмолово.

Члены драмкружка тоже выехали в подшефный колхоз. В числе кружковцев была и Тамара. В классе над ней все подсмеивались, особенно мальчишки любили подразнить Тамару, — она была какая-то потешная.

Миша что-то задумал. В поезде он ехал рядом с Тамарой. Ветер сорвал с него кепку, и Тамара отдала ему свою меховую ушанку, а сама повязалась платком. В конторе колхоза, где ребята остановились на ночлег, Миша расположился на соломе с самого краю, на границе, отделявшей половину девчонок. Ночью он долго разговаривал с Тамарой, но так тихо, что Маша ничего не могла расслышать. Она задыхалась от обиды, но старалась не подавать виду. Вот он какой! Ему всё равно, кому написать такую записку! Ему всё равно, с кем смеяться и разговаривать.

Они выступили перед колхозниками с номером живой газеты, показали отрывки спектаклей «Коля в плену» и «Недоросль». Маша играла плохо, ей было не до игры. Если бы знал он, как растревожил ее душу!

После концерта все пошли гулять. Миша подхватил под руки Тамару и Лену Березкину. Контора стояла на дороге, на краю села. Ветер гудел, намело высокие сугробы. Тускло светила луна.

Маша подождала, чтобы ребята позвали ее, и вышла на холод. Как хорошо охватил ее ледяной ветер! Где же этот изменник, этот Михаил Майданов? Его не было видно, только вдали, на дороге чернели три фигуры — это он забавлял девчонок, валяя их в снегу и потом отряхивая, чтоб не простудились.

Поездка обернулась для Маши сплошным мучением. Возвратившись обратно в Ленинград, она уже не могла быть спокойной, не могла заниматься, учить уроки, читать книги. Заседание учкома она провела кое-как и не могла дождаться перевыборов: скорее бы переизбрали, невозможно успеть справиться со всем.

Когда были выставлены отметки за четверть. Маша обмерла: по химии и физике у нее стояло «неуд», по трем другим предметам «уд» и только литература да обществоведение немножко скрашивали картину.

В довершение всего, Михаил Майданов собирался уйти в фабзавуч. Дядя не мог держать его в школе, пора было получать специальность и самому зарабатывать на жизнь.

Когда-то из окна класса Миша показал ей дом, в котором он жил. Его окно было на третьем этаже, четвертое слева. Он рассказывал, что у окна стоит стол, за которым он чертит свои плакатики.

В воскресенье, когда школа была пуста, Маша, крадучись, вошла в школьный двор и приставила к забору лестницу. Взобравшись на последнюю перекладину, она достала принесенный из дому бинокль. Или бинокль никуда не годился, или руки у нее слишком дрожали, только разглядеть сквозь стекло комнату и в ней виновника Машиных страданий никак не удавалось. Маша оглядывалась стыдливо: а вдруг дворник увидит, что она влезла на лестницу и смотрит куда-то в бинокль! Начнет спрашивать, — что она скажет? Это просто счастье, что дворника не было и никто ее не увидел.

Маша ошибалась: сверху, с четвертого этажа ее видел Коля Сорокин, живший с матерью при школе. Сначала он не мог понять, что делает эта сумасшедшая Лоза. Потом сообразил, отвернулся и угрюмо засел за книгу. До чего же низко способны упасть девчонки, даже такая стоющая, в общем, девчонка, как Маша Лоза!

Этот месяц Коля жил один — мать получила путевку в дом отдыха в Крым и уехала, дав ему точные инструкции и оставив запасы продуктов. Уезжая, она разыскала Машу Лозу и попросила ее приглядывать за Колей, забежать когда-нибудь к нему и посмотреть, варит ли он себе кашу и картошку, не сидит ли голодным.

Маша зашла всего один раз. Это была суббота. Уроки кончились в два часа дня, и сразу после уроков она сказала Коле: «Ты как хочешь, а сегодня на твои кастрюли будет налет легкой кавалерии…». Коля высоко поднял брови, сделал недоуменное лицо и сказал: «Не было печали, черти накачали… Ну, идем».

В маленькой комнате, где Коля жил вдвоем с матерью, пол был подметен, но по верхам — на краю книжной полки и на шкафчике виднелся серый налет пыли. Подметая комнату, Коля вздымал облака пыли, и они оседали на мебели. Мести осторожно, неторопливыми движениями, он не умел.

— Что у тебя сегодня на обед? — спросила Маша и сняла с кастрюли крышку. В кастрюле оказалась нечищенная вареная картошка.

— Куплю селедочку, и с картошечкой… масло подсолнечное есть, — неуверенно похвастался Коля.

— Селедочка, картошечка… А горячее что?

— Еще чего захотела! Мы люди не гордые, и без горячего проживем.

— У тебя крупа есть?

Он открыл дверцу буфета. Там стояли рядами несколько кульков.

— Будем варить гречневую кашу.

— Вари! — сказал снисходительно Коля. — Я примус разожгу.

Он разжег примус, и Маша поставила на огонь кастрюльку с водой. Она не была уверена, что крупу засыпают сразу, — манную, например, мама сыпала в горячую воду. Но эта — крупная, ей надо развариться…

Маша высыпала в кастрюльку стакан крупы. На поверхности воды тотчас всплыла целая горсть шелухи, — забыла промыть гречу…

Вскоре вода закипела и каша стала пыхтеть. Маша помешивала ее ложкой. Примус давал слишком сильный жар, приходилось помешивать непрерывно. Она волновалась: нехватало ей опозориться перед мальчишкой, да еще в таком нехитром деле!

Коля пошел в лавочку за хлебом, и на некоторое время Маша осталась одна. Она вздумала обтирать пыль с книжной полки, но в это время примус вдруг погас и начал чадить отвратительным керосинным чадом. Маша кинулась искать примусную иголку, но нашла не сразу. Когда она, наконец, разожгла примус снова, в комнате стояли клубы сизого керосинового чада. Маша открыла форточку, чтобы проветрить комнату. Чад уходил медленно. Вдруг она уловила, вместе с запахом керосина, запах горелого. Открыла поспешно крышку кастрюли: каша определенно подгорела…

Вот поблагодарит Николай! Ему только этого счастья нехватало, — в комнате жуткий чад, каша пахнет горелым! Найдя сковородку. Маша налила в нее воды и поставила кастрюлю туда. Так делала мама в подобных случаях.

Коля вернулся сияющий. Он купил пеклеванный ситный с тмином, селедку и двести граммов круглых твердых конфет.

Коля не заметил чада и горелого запаха, всё в нем ликовало: эта Лоза — настоящий товарищ. Морали не читает, нудных разговоров не ведет. А, главное, сама, безо всякой его просьбы, своими руками варит ему на обед кашу.

Красная, с брызгами керосина и воды на платье, обеспокоенная исходом своего поварского опыта, она показалась ему красавицей.

Маша вымыла руки на кухне и хотела уходить: ее миссия была закончена, каша сварена. Но Коля не отпустил ее. Достал две тарелки, нарезал хлеба и сказал:

— Сама наварила, сама и корми. Будешь со мной обедать, и никаких двадцать.

Она положила каши ему и себе и уловила еще один запах: каша пахла керосином. Причина заключалась в ложке, которая, очевидно, лежала возле примуса. Этой ложкой Маша и раскладывала кашу на тарелки…

Не подымая глаз, она попробовала свое варево на вкус: ох и пакость! Клей не клей, тесто не тесто… Сейчас он начнет ее ругать.

Но он не ругал. Он ел с аппетитом эту кашу, политую постным маслом. Быстро очистил тарелку и попросил добавки. Нет, Дарья Андреевна никогда не готовила так вкусно!

За кашей последовала селедка, потом чай с конфетами. И всё было необыкновенно вкусно. Домой Маша пришла уже в сумерках.

И вот теперь всё сложилось иначе: внезапно вспыхнувшее чувство вытеснило все остальные, ей стало не до Коли.

Коля вспоминал об этом субботнем дне, как о мираже, как о фантастическом случае. Было ли это или только приснилось? Конечно, он и сам мог сварить себе обед, сам мог справиться. Но одному было тоскливо. Нечаянно подсмотрев Машину тайну, он почувствовал себя еще хуже. — Есть ли вообще правда на земле? — подумал он. Нет, к настоящей дружбе способны только мальчики.

Вчера он узнал, что Лоза ведет дневник. Петька Сергеев пробовал отнять у нее толстую синюю тетрадь. Но она, как кошка, оцарапала его и спрятала свое сокровище в сумку. Интересно, что может писать в дневнике такая легкомысленная девчонка? Ничего хорошего от нее ожидать нельзя.

Глава четырнадцатая

Из дневника Маши Лозы:

« 2 января. — Он написал заявление в фабзавуч… Я так люблю его, что тоже думаю уйти в фабзавуч. Анна Николаевна, учительница литературы сказала, что Майданов — не такой, как все, что он взрослый, мужественный парень, он уже зарабатывает сам. Еще бы! Я буду любить его до конца жизни. Вчера он написал мне, чтобы я была осторожней в своих словах, потому что наши ребята — известные трепачи. Он предлагает мне шифрованную азбуку, чтобы никто не мог перехватить и прочесть наши письма. Как плохо, что надо притворяться и скрывать свои чувства! Сегодня химик был очень злой и выгнал из класса трех человек. По физике была письменная и Миша посылал мне бумажки с решением всех задач. Но после уроков он ходил по коридору с одной девчонкой из шестого параллельного.

4 января. — Вернулась из дома отдыха Дарья Андреевна, Колина мама. Уехала пожилая, вернулась молоденькая, без морщинок, и сразу позвала меня к себе. Привезла из Ялты всяких украшений из цветных ракушек и фотографию одного рабфаковца, который в нее влюбился. Он ей сочинил стихи, довольно приличные. Сейчас многие стали сочинять, независимо от возраста. Что ж такого: ведь раньше аристократические юнцы сочиняли запросто, это у них было признаком культуры. Почему бы и нам не позволить себе этого? Это не значит, что все станут поэтами, просто надо иногда выразить такие чувства, для которых подходят только стихи. Дарья Андреевна спрашивала меня про Колю, почему он стал угрюмый, но я ничего не могла ей объяснить. Разве я виновата, что влюбилась? Это с каждым может случиться.

5 января. — Сегодня мальчишки в классе не давали мне проходу. Гриша Карпов написал на доске: «Наша Лоза втрескалась!». Я не успела стереть, как вошел Петр Николаевич и увидел эту надпись… Какой ужас! До чего доводит людей слепая ненависть! Миша всю большую переменку бегал с девочками из параллельного класса: он хочет мне показать, что маскирует наши отношения, но ему что-то очень нравится их маскировать… На другой переменке он дразнил нашу умную Тамару, Лишь бы все видели, что он не со мной. Нет ничего тяжелей, как скрывать свои чувства.

Дома у нас перегорели пробки и я делала уроки при свете елочной свечки. Это выглядело очень поэтично, и задачки все легко решились. Виктор Гордин сегодня разговаривал со мной очень грубо, но я даже не заметила этого. Пусть. Насильно мил не будешь. Я его не дразню, и моя совесть в порядке. Моя дорогая любовь Миша Майданов провожал меня после уроков домой — день не пропал даром!

8 января. — Сегодня мой свободный день, в школе у нас тоже введена пятидневка — непрерывка. Вчера ночью в два часа, когда ложилась спать, повесила над своей кроватью объявление: «До 11 утра меня не будите, у меня свободный день». Маме никак не запомнить, когда у кого в семье выходной, а с объявлением легче.

Вечером ездила на занятие деткоровского кружка в редакцию газеты «Ленинские искры». Нам всем дали бесплатные талоны на трамвай, чтоб только мы были активные и писали в газету заметки. Один молодой писатель читал нам свое произведение, очень длинный рассказ. Рассказ был интересный, но мы его здорово критиковали. Автор горячился и нервничал, но критику принял к сведению.

И всё-таки, день был неважный, потому что я не видела моего возлюбленного.

9 января. — Я какая-то странная, все свои чувства выражаю наоборот. Сегодня была сверхъестественно веселой, а на душе кошки скребли: он дал мне хороший урок, он целый день веселился с той девчонкой из параллельного класса. Меня он не замечал, и только лишь потому, что я немножко посмеялась с Зайченко на уроке физкультуры. А вдруг Миша пошутил тогда, в том письме, которое я сожгла дома в печке, чтоб никто не узнал? Не может быть!

10 января. — Получила письмо с Украины. Митя прислал мне стихи, в которых пишет, что будет носить меня в своем сердце до самой смерти… И еще прислал книгу — повесть на украинском языке. Мама, как увидела ее, схватила и стала рассматривать. Потом сказала отцу: «или это однофамилец, или действительно тот чекист, которого я прятала при деникинцах». Потом прочитала книжку и уверилась, что он. Как интересно: мои родители знакомы с писателем!

Мне сейчас так трудно. Я всё время думаю. Обо всем. Страшно вспомнить, что недавно я была маленькой девочкой и мечтала, что скоро стану пятнадцатилетней барышней… Скоро мне пятнадцать, но я ничуть не счастливее, чем была в тринадцать. Где прежняя наивность! На пятом и шестом уроках у нас был доклад докторши о значении физкультуры и спорта, и Миша сидел рядом, почти в обнимку с той, из параллельного класса. Со мной она старается быть повежливей, приглядывается, словно ждет, не стану ли я мстить. Нет, лучше я отвернусь от него с презрением. Я никому не позволила бы так себя лапать, ни ему, ни другим.

12 января. — Почему у меня такая стойкая любовь? Другая бы умная девчонка давно плюнула на всё и не переживала. Вместо этого я послала ему записку: «Ответь чистосердечно, это была шутка или правда?». На уроке пения он передал мне свой ответ, в котором говорил, что если б я не шутила с другими, то и он бы не шутил с той, из параллельного. И что тогда он написал правду. Мне стало легче.

Сегодня состоялся политкружок. Учитель подробно рассказывал о происхождении земли и человека, но я всё это уже знаю. Потом стали выбирать «полпредов» в разные страны, чтоб потом каждый докладывал о событиях в той стране. Сорокин взял Америку. Ильина — Италию, а я с Мишей Майдановым взяли Англию. Как он мне улыбался! Он самый лучший на свете. После кружка мы пошли вместе в библиотеку и вырезали из газет всё, что было про Англию. Докладывать будем по очереди. В Англии всегда много событий, потому что надо говорить и про колонии, а не только про их остров.

16 января. — Сегодня я очень много пережила. Мне весь день не дают покоя проклятые слова, которые были сказаны мне, и кем! Моими родными. Они всё объясняют… переходным возрастом, всё, и то, что я веду дневник и прячу его от всех, и стихи, и что влюбилась. Это оскорбительно, как они смеют, почему они не могут понять! Надо сжечь этот дневник, пусть никто не знает сокровенных чувств. Проклятье моим пятнадцати годам!

А завтра у нас в классе день самоучета. Сегодня Гришка Карпов пригрозил, что он расскажет на самоучете всё. Что именно? Боюсь, что завтра на самоучете я зареву. Лучше бы выплакаться дома, а завтра быть ледяной. Сейчас я кончу писать дневник и хорошенько обдумаю, что я скажу завтра на самоучете. Надо подготовиться и отбить все атаки.

17 января. — В школу мы пришли сегодня к двенадцати. Перед началом самоучета я попросила Майданова не защищать меня, если «они» зайдут слишком далеко. Он посмеялся, но обещал. Я хорошо подготовилась, задавала себе мысленно все вопросы, какие мне могли задать и даже какие не могли. На все приготовила исчерпывающий ответ.

На самоучете было, как всегда, очень интересно. Колю Сорокина Петр Николаевич очень хвалил. Я заработала два неуда, и это стыдно. Высказывалась хорошо о Сергееве и Березкиной. Они этого заслуживают, хотя Сергеев и «оруженосец» сорокинский. Миша говорил о себе очень честно, что всем очень нравится в нем. Он не виляет. Когда подошла моя очередь стать «подсудимой», я тоже сказала всё откровенно, что касалось класса и моей общественной работы. Меня здорово критиковала Березкина, потому что она мой верный друг и всё говорит в глаза. Карпов сказал, что я не объясняю урока, когда попросят помочь, но Миша так ему ответил, что они чуть не подрались. Я объясняю, если это мой предмет, в котором я сильна. Миша меня защищал! Но я сделала страшную глупость и всех выдала. Когда Карпов особенно стал ехидничать, я взяла и сказала, что вчера на русском языке всём расставила запятые. А Анна Николаевна воскликнула: «Так вот почему все написали диктовку без ошибок!». И все смеялись.

Сергеев решил меня поддеть и сказал, что я не ко всем одинаково отношусь. Я ответили, что и ко мне не все одинаково относятся, и он замолчал. Попросила помощи у ребят, чтобы меня одергивали, когда я стану «бузить». Надо бы помириться с Сорокиным и относиться к нему, как ко всем.

Кого было жалко, так это Виктора Гордина. У него три неуда и безнадежное настроение. Нет, не зря беспокоилась за него его мамаша. Он совсем бесхарактерный. Из-за какой-то меня забросил уроки…

20 января. — Сегодня с трех до восьми была редколлегия, выпускали стенгазету. Миша тоже в редколлегии. Мы сговорились с ним прийти завтра в школу за полчаса до уроков и повесить в зале траурный плакат — завтра ленинский день. Скоро три года, как я пионерка. Конечно, я мало чего успела сделать, но характер у меня немного укрепился, и вообще я стала сознательней. Вожатая говорит, что некоторым надо готовиться, чтобы к маю подать заявления в комсомол. А Миша уже будет в фабзавуче…

Дома папа и мама вызвали меня к себе и прочитали мне лекцию. Как они не понимают, что это только действует на нервы. Они требовали, чтобы я отказалась от нагрузок ради ученья, а то они возьмут меня из школы. Странные люди! Я не отказываюсь подтянуться, но бросить все нагрузки я не могу. Без этого из меня получился бы Виктор Гордин.

5 февраля. — Дневник писать некогда, приходится много заниматься. Вчера видела на улице отряд девушек-красноармейцев. Одеты мужчинами, а сами девушки. Смешные какие!

Вечером делала на политкружке доклад: «Буржуазия и пролетариат». Почти не готовилась, это вопрос совершенно ясный, а примеры — из газет.

6 февраля. — Сегодня после школы поехала в ТЮЗ на генеральную репетицию пьесы «На полюс». Сильная вещь! Показана часть настоящего ледокола и аэроплана. Всё, как на самом деле, почти так же, как было с «Италией» и «Красиным». Это культурпьеса, в ней есть и кино, и доклад, и артисты. Как жаль, что со мной не было Миши.

7 февраля. — Мне сегодня было так весело, так радостно! Повидимому, в моей голове начинается весеннее брожение. Я уже чувствую весну. Я хочу ее встретить поскорее.

Он сказал, что его принимают в фабзавуч. Я чуть не заплакала. Но Миша дал мне понять, что на его отношение ко мне никакая сила повлиять не может.

И вот после всего этого была репетиция. А когда она кончилась, он не пошел провожать меня домой. Неужели стал дожидаться той девчонки из шестого-бе? Как плохо, что я слабо знаю мужскую психологию. Конечно, я с ним более сурова, чем эта, из параллельного. Зоина приятельница Рая смеется надо мной, что я не умею целоваться. Легко сказать! Не только поцеловать, я двух ласковых слов связать не могу, когда вижу его. Просто умираю на месте и всё.

А папа уехал на коллективизацию, проводить беседы и доклады. Шесть дней от него не было писем, и мама очень волновалась, потому что мужа нашей соседки с третьего этажа Завалишиной убили кулаки. Наконец сегодня папа позвонил, из Лодейного Поля и успокоил маму. Как всё происходит трудно: такая простая, правильная вещь — коллективизация, всё хорошо объяснено, а многие противятся. Это не просто так. Это потому, что кулаки знают: им конец приходит. И они мутят людям душу. Как всё сложно в мире!

11 февраля. — Несколько дней я не была в школе из-за гриппа, и вот… Почему это так бывает? Мне так хотелось его видеть, я была уверена, что он даст мне наговориться с ним. Я смотрела на него в классе, как маленькая. Но он то и дело исчезал куда-то. На переменке я увидела ту, из параллельного. Она посмотрела на меня так, словно хотела дать мне понять: она его победила.

Нет, я не стану с ней бороться: он не поддался бы искушению, если бы любил меня. Нет. Я докажу, что человек бывает сильней своей судьбы и сам определит себе дорогу в жизни. Буду сильной душой и сердцем. Наивысшая победа есть победа над самим собой, сказал один философ.

12 февраля. — Люблю его, несмотря ни на что. Но завтра он уже не придет в школу: его приняли в фабзавуч. А та, из шестого параллельного, живет в соседнем с ним доме!».

* * *

Весенние ветры ворвались в город, высушили все лужи, раздули зеленые костры из маленьких почек на кленах и липах, сдергивали легкие косынки с девичьих плеч, обнимали вечером в переулках — не отобьешься! А вечера становились светлее, длиннее, и так не хотелось ложиться спать!

Маша не жалела себя, сидела вечерами над учебниками. Состоялись перевыборы учкома, председателем избрали Веру Ильину. Нагрузок у Маши осталось вдоволь, а всё ж стало легче.

Что-то ушло из школы вместе с Мишей Майдановым. Уроки стали скучнее. Из драмкружка Маша вышла — репетиции отнимали слишком много времени. Но попрежнему дежурила в ТЮЗе, попрежнему бегала в кружок деткоров, попрежнему работала в редколлегии. Почему же печаль? Неужели вся жизнь, вся радость была в одном этом парне с говорящими, живыми до невозможности голубыми глазами?

Нет, она не опустила руки, и отметки у нее улучшились. Но как мало это радовало! Нельзя же, нельзя же было не видеть его так долго, недели, месяцы!

Та девочка из шестого-бе попрежнему ходила в школу веселая, смешливая. Наверное, она знала что-нибудь о нем, наверно, встречалась с ним. Но не спрашивать же Маше у нее, у соперницы. Глупое слово — соперница. Ну, не меня полюбил, и пусть… Но «пусть» никак не получалось.

Он учился в фабзавуче на заводе «Красный треугольник». Значит, он мог возвращаться домой часа в четыре, в пять.

Однажды Маша вышла из школы и повернула не налево, домой, а направо. Дошла до его дома. За некрашеным деревянным забором стоял дом, давно, видно, не ремонтированный. Во дворе бегали маленькие ребятишки, взрослых никого не было.

Она дошла до первой парадной, заглянула, прошла ко второй. Во второй на дверях висела дощечка с надписью «управдом». Еще не хватало зайти к управдому и спросить, где тут живет гражданин Михаил Майданов…

Маша прошла по двору, снова заглянула попеременно в обе парадные. Она должна его увидеть! Должна.

Снова она вернулась к воротам — он шел навстречу! Шел без пальто, в каком-то стареньком пиджачке, в такой знакомой черной сатиновой косоворотке с белыми перламутровыми пуговицами. В руке он нес сложенные в трубочку только что полученные у моментального фотографа, еще мокрые, карточки.

— Маруся! Здравствуй! Ты здесь?..

— Я тебя искала, — сказала она ему просто.

Миша посмотрел на нее, будто только что в первый раз увидел, и взял за руку:

— Идем, пройдемся.

И она послушно вышла с ним на маленькую глухую улицу. Он рассказывал, что скоро его возьмут на завод, потому что мастер им очень доволен, что теории учат мало, а больше практике, но он нашел нужную литературу и читает помимо занятий.

— А ты как? Как там ребята? — спросил он, любуясь Машей исподлобья.

«Значит, она ему не рассказывает. Или он ее не видит?» — подумала Маша. И спросила:

— Разве ты… никого не встречаешь из школы?

— Когда же? Ездить мне далеко, на одну дорогу уходит два часа в день. И учиться приходится как следует. И потом, я же продолжаю чертить эти… разные там объявления для магазинов.

Он говорил простодушно и трудно было не верить.

— Что у тебя? — спросила она, показывая на сверток. Она хорошо видела, что это карточки, но хотела рассмотреть их.

— А вот… Вышел только неважно. Хочешь на память?..

Они остановились у чужой парадной, долго рассматривали карточки. Потом он выбрал лучшую, осторожно согнул и оторвал от листка, на котором были напечатаны все шесть. Карточка была маленькая, — наверно, он должен был получить пропуск на завод.

— Теперь у меня будет… — сказала Маша, робко поблагодарив его взглядом. — Знаешь, без карточки очень тяжело.

— Я берегу твою, — сказал он, а Маша сразу подумала: «Не только мою, наверно, ты бережешь». Но вслух не сказала.

Потом они бродили по парку, смеялись неизвестно чему. Потом оба разом вспомнили, что надо учить уроки, что пора домой.

— До свиданья, — сказал Миша, не отпуская ее руки. — Когда я окончу фабзавуч, стану свободнее. Знаешь, ты запиши мой адрес на всякий случай. Твой я наизусть знаю.

Она достала карандаш и записала. Он проводил ее до ее дома. С минуту они снова подержали друг друга за руку, помолчали и разошлись.

И всё сразу изменилось. Школа стала приветливей, школьные дела — интересней, учителя — добрей, домашние задания — короче и легче. Когда что-нибудь было не так, она доставала его карточку, смотрела на нее, говорила ему шёпотом несколько ласковых слов и снова прятала карточку в маленький чистый конверт. Она была довольна, спокойна. Девочка из параллельного класса потеряла для нее всякий интерес. Нет, никто ничего не отнял у Маши!

Глава пятнадцатая

Для тех, кто готовился вступать в комсомол, был организован политкружок. На первом же занятии этого кружка Маша встретилась с Колей Сорокиным.

Собственно, смешно сказать: встретилась. Разве не встречалась она с ним каждый день в классе? Он и сидел-то через одну парту от нее. Но в классе они были ученики и только. Вот рассорились и не разговаривали между собой, и никто на это внимания не обращал. Не то было в кружке. Здесь собрались люди, принявшие серьезное решение в своей жизни. Их объединяло это серьезное решение, оно несколько подымало их над прочими ребятами в красных галстуках, еще не готовыми для такого решения, еще не бравшими в руки таких книг, как Ленин «О марксизме» и Сталин «Вопросы ленинизма». То, что прежде было позволительно и невинно, теперь выглядело совсем иначе. Приняв решение о вступлении в комсомол, они позволяли судить себя строже, суровей.

Сорокин понял это на первом же занятии. Руководитель кружка задал вопрос по разделу «теория и практика». Лоза ответила, но кое-что забыла сказать. Сорокин поднял руку и дополнил ее выступление. Руководитель, заключая тему, несколько раз назвал их имена вместе: «Лоза и Сорокин правильно сказали, что…»

Она и прежде раза два или три здоровалась с ним, а он делал вид, что не замечает. Сейчас он не чувствовал за собой такого права. Да и Майданов давно ушел из школы, никаких романчиков в классе не было. Коля не мог забыть своего обидного одиночества в тот месяц, когда его мать уезжала в дом отдыха. Не мог забыть и нечаянно подсмотренную им смешную картину, когда умная, сознательная девочка лезла с биноклем на забор. Нет, он не считал возможной прежнюю дружбу, но мелкое злопамятство унижало его в собственных глазах. Лоза — его товарищ и больше ничего. С товарищами принято здороваться. И он стал снова здороваться с Лозой.

«В. И. Ленин. «Карл Маркс» — записывала между тем Маша начало своего конспекта — Маркс родился в 1818 году в городе Трире, в зажиточной семье…»

Законспектировать биографию Маркса не составляло большого труда, хотя и в ней не всё давалось легко. «Рейнские радикальные буржуа, имевшие точки соприкосновения с левыми гегельянцами, основали в Кельне оппозиционную „Рейнскую газету”», — говорилось в книге. Записать эту мысль короче никак не удавалось, мешали не совсем понятные слова «радикальные», «левые гегельянцы». Конечно, книга была написана для взрослых, и притом так сжато, что сжать ее еще было не под силу Маше Лозе, а может, и не только ей.

Еще трудней стало, когда она подошла к разделу «Философский материализм». Что такое «гносеология»? Слово «демиург» представлялось в виде змея, стоящего на хвосте.

Изо всей брошюры Лоза поняла лучше всего разделы «Классовая борьба» и «Социализм». Это было знакомо, об этом она часто читала в газетах и даже сама делала доклад на целых пятнадцать минут.

Раздел «Социализм» оканчивался мыслью, которую Маша переписала в тетрадку полностью, не сокращая: «Наша задача по отношению к мелким крестьянам будет состоять прежде всего в том, чтобы их частное производство и частную собственность перевести в товарищескую, но не насильственным путем, а посредством примера и предложения общественной помощи для этой цели. И тогда у нас, конечно, будет достаточно средств, чтобы доказать крестьянину все преимущества такого перехода, преимущества, которые и теперь уже должны быть ему разъясняемы».

Это была мысль Маркса и Энгельса. «Теперь уже должны быть разъясняемы…», — писали они, писали пятьдесят и больше лет назад. Вот когда уже надо было подготавливать крестьян к мысли о коллективизации. Тут было над чем задуматься.

Отец Маши вернулся из Лодейного Поля не так давно. Он сам был увлечен идеей коллективизации и всячески старался разъяснять людям, собиравшимся в селах и деревнях на сходки, что больше никогда не будет кулаков и батраков, что на общие, колхозные поля придут машины и облегчат тяжелый крестьянский труд. Но всюду он замечал столкновение взглядов, борьбу, всюду рядом с передовыми, верными советской власти Людьми находились и противники колхозов. Они держались в тени или нагло шумели, маскировались или прикидывались непонимающими. Пожалуй, обстановка была еще острее той, в которой он настойчиво продвигал в жизнь свои взгляды о наследовании приобретенных признаков, о возможности переделывать природу по воле человека. Только те, ученые, язвили его одними словесными снарядами. Здесь же иной раз пахло кровью.

— Если уж меня, беспартийного интеллигента, послали на село, то ты можешь себе представить, Нюся, как там трудно, — рассказывал он дома, сидя за самоваром. — При мне хоронили молодого парня, селькора: застрелен из обреза неизвестно кем. Там есть и замечательные вожаки-партийцы, которых слушают, потому что — свои, и говорят не по-книжному. Но всё-таки, сколько еще надо поработать с нашим крестьянством! Большая сила брошена в деревню, но всё это — первые шаги, начало. Летом у нас намечена еще одна поездка туда же с лекциями.

Маша слушала отца, затаив дыхание. В колхозе, куда она ездила со школьной бригадой устраивать красный уголок, было спокойно, он находился рядом с городом, люди в нем были, наверно, сознательней.

Какая трудная эта книжка о Марксе! К именам Маркса и Энгельса Маша относилась благоговейно — они всё основали, они начали то дело, благодаря которому возникла Советская страна. Нет сомнения, что каждое их слово надо изучать и стараться понять. Руководитель кружка назвал кое-какие брошюрки неизвестных Маше авторов, в которых всё излагалось популярно. Маша взяла эти брошюрки в библиотеке и принесла домой. Но как только их увидел отец, он почему-то стал усмехаться. Повертел брошюрки в руках, положил на стол и сказал:

— Так вот, слушай. Если хочешь понять суть дела, старайся всегда обращаться к первоисточнику. Если трудно тебе, ты меня спрашивай, смотри в словаре, — вот он, словарь иностранных слов.

Но спрашивать его редко когда удавалось, очень много времени он работал, всегда был занят. Маша обращалась к нему в крайних случаях.

Трудная книга не отпугнула ее. Ей было приятно сознавать себя хотя бы приготовишкой в школе классовой борьбы, хотя бы запасным того сказочного войска, которое привело народ к победе в 1917 году. Ведь это было только начало! Сколько еще стран оставалось в цепях, сколько разных народов попрежнему мучилось в бесправии! Иногда Маше становилось не по себе от одной мысли о том, что она могла родиться в какой-нибудь другой стране. Вся бы жизнь прошла в тяжелых страданиях, в унижениях. Конечно, она бы всё равно боролась… Воображение уносило ее то в одну страну, то в другую.

Газеты Маша теперь читала каждый день, а в школе вербовала подписчиков «Ленинских искр».

И вот наступил день, торжественный день в ее жизни. После уроков они пошли в комитет комсомола, она и Николай Сорокин. Комитет заседал в маленьком магазинном помещении с вывеской «рабочком». Они знали это помещение, бывали здесь прежде. Но никогда еще не переступали они этот порог с таким волнением.

Заявление Сорокина рассматривали раньше, чем ее. Коля встал со своего стула, слегка вскинул брови — он всегда так делал, когда думал, — и на лбу его появились три морщинки. В графе «социальное происхождение» он написал «служащий», потому что его мать служила в школе уборщицей.

— Отец кто? — спросила Тося Румянцева, член бюро.

— Отец был рабочий — литейщик на «Красном выборжце», — ответил Коля.

— Рабочий, — выразительно повторила Тося, глядя на секретаря Сергея Малышева.

Другой член комитета, парень в сером расстегнутом ватнике, только что пришедший с какой-то тяжелой физической работы, спросил Колю, кто такой Карл Маркс и чему он учил. Маша стала лихорадочно вспоминать все стороны учения Маркса, которые надо было хотя бы назвать. Она понимала, что ее уже спросят о чем-нибудь другом, но сидеть пассивно не могла.

Коля отвечал неторопливо, со знанием дела. Зря он, что ли, сидел вечера над трудной книгой и посещал кружок. Члены комитета слушали его, довольные, а Тося, которая была культпропом и организовала кружок для будущих комсомольцев, шепнула секретарю: «Теперь сам видишь…»

Комитет комсомола решил принять Николая Сорокина в ряды ленинского комсомола без прохождения кандидатского стажа. Услышав решение, Коля опустил свои брови, разгладил лоб, и, обрадованный, сел на стул. Он пробормотал себе под нос что-то хорошее, вроде «гора с плеч…»

— Мария Лоза. Служащая, — читал секретарь следующую анкету. Все уставились на Машу и она испугалась, что потеряет дар речи.

— Из какого сословия твои родители? — спросил секретарь.

Маша не поняла.

— Ну из дворян, мешан, купцов… Кем был твой дед?

— Дед мой был садовник, — ответила она, краснея. — Дворян у меня не было.

«А вдруг не примут, потому что служащая?» — подумала она с горечью.

— «Вопросы ленинизма» читала? А обратила внимание, что говорит товарищ Сталин насчет наших последователей… То-есть, какие страны пойдут раньше других по революционному пути России? — спросил парень в пыльном ватнике. Он, видно, был любитель теории и всегда «гонял» принимаемых в комсомол, проверяя их знания.

Да, она обратила внимание. Те строки она читала с острым любопытством — откуда Сталин знает? — и запомнила их крепко. В книге говорилось о том, что по пути России раньше других могут пойти азиатские страны, например, Китай.

— Вот интересно, доживем мы, чтобы самим побывать в свободном Китае? — мечтательно сказал секретарь комсомольского комитета. — Чтобы никаких империалистов, никакого колониального гнета… а? — И ребята примолкли, думая, что хорошо бы дожить. — Ведь для истории какие-нибудь десять лет — это не срок, — добавил Сергей, чтобы товарищи не подумали, что он откладывает такое хорошее дело, как освобождение Китая, в долгий ящик.

Он задал Маше вопрос о задачах комсомола, и она говорила долго, подробно.

— Ты не удивляйся, что мы тебя так гоняем, — сказал ей вдруг Малышев. — Ты, может, думаешь — неодинаковый подход? Да, неодинаковый. У тебя отец ученый. Кому много дано, с того много и спросится.

И он предложил принять Марию Лозу в кандидаты комсомола с кандидатским стажем в полгода.

— Мы даем служащим разный стаж, и полтора года, и год, и шесть месяцев. Тебе за твою грамотность дадим наименьший срок. Как думаете, товарищи члены комитета?

Решение было принято единодушно.

— Ты запомни, Лоза, и вы, ребята, тоже, — сказал секретарь, обращаясь ко вновь принятым комсомольцам. — Комсомольцами вы должны быть всюду, не только на собрании, не только на работе и в учебе. Куда бы вас ни закинуло, где бы вы ни были, вы не должны забывать: вы — члены организации, сильной, большой организации — комсомола, вы помощники партии… Надо — и пошлют, куда надо. И когда поедете отдыхать летом, то и там тоже не забывайте, кто вы. Желаю вам, ребята, быть хорошими комсомольцами.

И он пожал каждому руку. Пожал и единственному кандидату — Маше, и она ощутила, какая заскорузлая, грубая, и в то же время теплая, греющая рука у секретаря комитета.

— Коля! Ты знаешь, в Галле, в Германии, будет пионерский слет. Второй слет. Интересно, кто поедет от пионеров Ленинграда?

Они шли домой из комитета комсомола и разговаривали так, словно никогда и не было ссоры, истории с Майдановым и всего прочего.

— Кто поедет… Наверно, от всего города человека два, не больше. Это же всемирный Слет. А у нас одних республик сколько. От всех ведь надо, чтоб никто не обижался.

— Вот если бы ты поехал, ты бы всё потом рассказал нам в школе, — мечтательно сказала она.

— Тогда уж скорее тебя, ты язык знаешь. Налетит какой-нибудь шуцман, а я и ответить не сумею.

— Обо мне речи нет, — печально возразила Маша. — У меня слишком много разных отрицательных сторон.

Помолчали.

Снова начала Маша:

— Обидно то, что слет летом, а мы не успеем добиться каких-нибудь интересных достижений, чтобы отметить слет. Конечно, летом детям легче собраться, это понятно. Но у нас все будут на каникулах. А так — что мы сделали? Пустяки. Организовали красный уголок в подшефном колхозе, провели за год восемь субботников — два в совхозе, четыре на картонажной фабрике в порядке политехнизации, да два на школьном дворе. Собрали бумажного лома, утиля — сколько, ты не помнишь? С последней сдачей вместе сколько получилось?

— Восемьдесят килограммов получилось. Не так и худо. Еще не забывай — в пионеры вовлекли за год человек девяносто.

— Хотелось бы что-нибудь необыкновенное… Слет не каждый год бывает. Но необыкновенного нам не успеть. Еще неделя-другая, и каникулы.

— Ты снова на Украину поедешь? — мрачновато спросил Коля. Его порядком бесили эти письма, которыми Лоза так хвасталась в классе.

— Нет. В Центральную Черноземную область, к родственникам. Там отцов брат на сахарном заводе агрономом работает.

— Поехала бы ты с нами в лагерь, — сказал Коля неожиданно. — Ничего-то ты не знаешь, как у нас летом хорошо в лагере. Подумаешь, не проживешь месяца с родными. Ты их целый год видишь.

— Я спрошу у мамы, если позволит…

Родители позволили. Маша выехала в лагерь на одну смену, чтобы потом вместе с родными поехать на дачу.

Глава шестнадцатая

Мчится грузовик по шоссе, рвет воздух, только в ушах треск, только волосы отлетают в стороны, только пыль клубится следом, покрывая серым пухом сидящих сзади. В кузове — узлы, лагерный инвентарь, на нем — ребята. В кузове — песни, смех, сбиваемый ветром, не слышный впереди машины и раскатисто-звонкий в клубах вздыбленной пыли.

На грузовике — ударная бригада. Она выехала заранее, чтобы подготовить лагерь к приезду ребят. Маша сидит на длинной скамейке спиной к кабине, рядом тесно прижались младшие девочки в красных галстуках. Коля — у борта на каком-то узле, он дирижирует пением. Поют на мотив «У попа была собака» всем известную вариацию:

У попа была дочурка, у раввина — сын,

В комсомол вступить хотели, несмотря на чин,

Но строгий был прием,

И вышибли их вон…

Деревянная двухэтажная дача с островерхой крышей — сколько таких вокруг Ленинграда! Ребята скидывают вещи, бегут отмываться от дорожной пыли, потом нетерпеливо направляются в столовую: аппетит в лагере удваивается.

Дальше начинается работа: девочки моют полы, ребята носят воду. В просторной пустой комнате ребята набивают матрасники сеном, девочки зашивают их. Наконец, полы вымыты, койки расставлены, на них — пузатые полосатые матрацы.

Мальчики под предводительством Коли Сорокина идут убирать территорию лагеря. Девчата занялись оборудованием столовой. Кипит жизнь! Вместе и уставать приятно. И еще веселит сознание, что всё делаем сами, всё устраиваем себе своими силами: вот как лихо мы можем! Старший вожатый Гоша не поехал с ударной бригадой, он и физкультурница приедут послезавтра с ребятами, поездом. Старшим в ударной бригаде. Гоша назначил Сорокина, а еще с бригадой поехал повар дядя Вася. Сорокина все слушаются, да и отобраны в ударную бригаду самые сознательные пионеры, на которых можно положиться.

После мытья полов Маша с группой девочек идет на речку помыться. Речка здесь не широкая, но достаточно глубока. Купаться будем организованно, группами по десять человек, с вожатой. Хорошо, что Маша научилась плавать.

Берег речки у самой дачи сильно зарос кувшинками и водорослями. Надо сделать мосток, с которого можно было бы прыгать прямо в чистую воду. Ничего, приедут ребята, сделаем!

Первая ночь в лагере проходит неспокойно. Целый вечер пели песни, а когда разошлись по комнатам спать, никто уснуть не мог. Лежали, переговаривались, рассказывали друг другу о том и о сем, поверяли свои маленькие тайны. Едва-едва уснули во втором часу ночи, — на новом месте не спится.

Свежее утро прорвалось сквозь зеленые кроны деревьев, заглянуло в чисто вымытые окна дачи. В лесу пели птицы, трава была покрыта холодной росой, словно кто-то по всей лужайке рассыпал бисер.

После завтрака продолжали убирать территорию. Двое ребят, Егоров и Галкин, вместе с Машей побежали в лес, чтобы наскоро обследовать окрестности. Они приехали сюда впервые, как и Маша, трудно было сдержать любопытство.

Войдя в лес, ребята захмелели от радости, от лесного хвойного воздуха. Саша Егоров выломал себе толстую крепкую палку и, ударяя палкой по земле, стал декламировать: «Мороз-воевода дозором обходит владенья свои!»

Откуда-то потянуло дымком. Ребята шагнули вперед, раздвигая ветки молоденьких сосен…

Они прибежали в лагерь с округлившимися от страха глазами, тяжело дыша:

— Пожар! В лесу торф горит!

Коля бросил лопату, которой разравнивал место для линейки:

— Где? Много захватило?

Четверо пионеров во главе с Сорокиным побежали в лес.

Торф горел на площадке примерно в сто пятьдесят квадратных метров. Невысокое пламя лизало сухую траву. Ветер дул в сторону леса, на опушке которого стояли, как стражи, несколько молодых смолистых сосен. Огонь подползал к ним всё ближе.

Ребята стали ломать ветки и пробовали тушить ими огонь, но ничего не выходило. Они прибежали с голыми руками, даже лопат не сообразили прихватить.

Коля послал Машу за подмогой. На площадке возле мачты, приготовленной для лагерного флага, уже толпились девочки.

Подкрепление пришло во-время. Сразу принялись рыть ров вокруг горящего торфа и засыпать пожар песком. Маша орудовала лопатой у самой опушки, ветер нес на нее горячий воздух, дым и острые огненные искры. Поросшая травой земля поддавалась не сразу. Маша налегала ногой на лопату изо всех сил, — сквозь мягкую подошву сандалий чувствовалось, как край лопаты больно врезался в пятку.

Через два часа пожар был погашен. Вечером пришел член сельсовета — рослый дяденька в бумажном сером пиджаке и кепке, и поблагодарил пионеров за помощь Он поблагодарил от имени государства, — ребята помогли сберечь лес — государственное добро.

«Как хорошо у нас получилось, быстро, — думала Маша. — Дружно взялись. В учкоме я всё старалась сделать сама, — боялась, что ребята подведут, а заставить не умела. Здесь я одна из старших, кандидат комсомола. Здесь надо поучиться именно других организовывать. Всё хочется самой сделать, но требуется не это. Вот и Коля говорит, что я за всё сама хватаюсь. Плохой я организатор пока что».

Зеленые еловые ветки украшали красное полотнище с надписью «Добро пожаловать!», прибитое над воротами. Младшие ребята приехали со станции на двух телегах, которые дал соседний колхоз. Старшие с Гошей во главе шли от поезда строем и изрядно устали. Но, подходя к даче, все подтянулись, горнист вытянул вперед руку с горном и затрубил, барабанщик рассыпал мелкую дробь, знаменосец поднял базовое знамя повыше. Так они и вошли в лагерь, радуясь расчищенным, посыпанным песком, дорожкам, зеленым ветвистым деревьям, прочно вбитым в землю столбам турника с железной перекладиной и высоким качелям с новыми крепкими веревками.

Ударная бригада встретила их на крыльце дачи. Все койки были застланы чистым бельем, на тумбочках в консервных банках стояли букеты полевых цветов, а в столовой уже дымился воспетый в пионерской песне белый картофель, политый маслом с жареным луком. Дядя Вася в щегольском накрахмаленном белом колпаке стоял в дверях столовой, приветствуя ребят поднятой вверх поварешкой. На третье он приготовил сладкий клюквенный кисель без единого крахмального комочка, яркоалый и прозрачный.

Вечером на линейке Лоза была избрана председателем совета лагеря. После спуска флага ребята умылись и разошлись спать, а вожатые сидели на перилах широкого дачного крыльца, обсуждая план пионерской работы. Маша любовалась черными силуэтами деревьев, стоящих на берегу реки. На фоне угасающего вечернего заката они, казалось, были нарисованы тушью.

— Я узнал в сельсовете подробности о пожаре, — сказал Гоша, сжимая плотно губы. — Найден бидончик от керосина. Это был поджог. Это классовый враг орудует, кулаки. Мы создаем колхозы, чтобы никто никого больше не эксплуатировал, не угнетал, а они поджигают наш лес, наши дома. Ну ничего, они ответят. А что должны делать мы?

Его не сразу поняли — так неожиданен был переход от одного к другому. Что должны делать мы? Помогать гасить пожар? Хорошо учиться?

— Мы должны помогать молодым колхозам. У них, например, еще не научились учитывать рабочие часы, грамотных людей там мало, вот и надо помочь. Среди нас девять человек комсомольцев. Надо помочь здешним пионерам и комсомольцам, — редко сюда приезжает начальство из области, варятся они здесь в собственном соку. Надо стенную газету выпустить, плакаты нарисовать им, художественное оформление в избе-читальне сделать.

— Я думаю, нам надо ночные дежурства ввести, — сказал Сорокин. — Мало ли что еще кому вздумается подпалить…

— Ну что ж, введем дежурства.

— И еще — надо будет провести военную игру, — продолжал Коля. — Я с ребятами уже ходил осматривать местность. В лагере завода «Красная Бавария» устраивали ночную тревогу, — возможно, и мы устроим пробную, как ты думаешь, Гоша? По условиям военной игры лагерь «Красной Баварии» может напасть на нас в любое время суток. Важно не проспать, не растеряться.

— Устроим пробную тревогу, — согласился Гоша. — Завтра, чтобы не перепугались маленькие, на линейке предупредим, что она будет, а в какое время суток, — неизвестно. По сигналу тревоги все выходят и строятся по отрядам. У нас еще много таких ребят, которые думают, что про войну только в книгах пишут, а на самом деле ее никогда не будет. А вот вы видите: кулаки поджигают лес. Так неужели международные империалисты добрее наших кулаков? Они готовы всех нас живьем сжечь. И нам надо быть ко всему готовыми.

Лоза жадно слушала Гошу Русанова. Он правильно говорил. Но как не хотелось думать о войне, о гибели людей! Куда легче и приятней быть доброй, чем ненавидеть. Но что же поделаешь, если еще есть на земле негодяи, мерзавцы, враги, поджигатели? С ними надо вести борьбу, другого выхода нет.

А пока было мирное лето, и пионерский лагерь жил своей обычной жизнью. Многие ребята были в лагере не впервой, но Маше всё казалось в новинку. Вот разбили ребят по звеньям, дали каждому звену наряды. Кто плакаты рисует, кто строит мостки на речке, кто направился в колхоз для связи, чтобы узнать, какая помощь требуется от пионеров.

Председатель познакомил ребят с агрономом, и тот помог составить план работ на уборочную кампанию. Еще придумали — помочь выпустить стенгазету в колхозе, нарисовать плакаты и лозунги, пригласить сельских ребят на костер.

Маша успела привязаться к своим ребятам, особенно ко второму звену первого отряда. В него входили беспокойные, страшно деловитые мальчишки: Егоров, Богданов и Галкин, умевшие повести за собой остальных на штурм самых трудных крепостей. Егоров отлично управлялся со столярным и слесарным инструментом, Богданов лучше всех делал стойку, плавал и нырял, а Галкин, немногословный и задумчивый паренек, явно был поэтической натурой, хотя стихов не писал. Он замечал всё красивое вокруг, любил вести дневник звена, снабжая его самодельными иллюстрациями, и имел только одну слабость: каждую запись в дневнике, всегда не похожую на предыдущую, он заканчивал одной и той же фразой: «и вскоре весь лагерь погрузился в глубокий сон…». Он сам понимал, что это однообразно, но не мог отступить от правды: дни были разные, а вечера кончались одним и тем же — сигнал ко сну… покой… ночь и никаких событий.

Однако одна из ночей оказалась даже очень насыщенной событиями и обошлась Маше так дорого, что Маша запомнила ее надолго.

События развернулись так: в третьем часу ночи, когда председатель совета лагеря Маша Лоза спокойно спала, прижавшись щекой к жесткой, но приятно нагретой подушке, ей стал сниться странный сон: какой-то пастушок вел стадо на реку и красиво играл на дудочке. Но коровы, вместо того, чтобы идти в воду, стали теснить туда Машу. Они толкали ее круглыми боками, она оступалась по сырой холодной глине всё ближе к воде, и, наконец, вступила в воду. Стало совсем холодно, и тогда пастух сказал каким-то очень знакомым голосом: «А еще председатель совета лагеря! Все пионеры на линейке, а она разоспалась!».

Маша открыла глаза, увидела ярко горящую электрическую лампочку и снова зажмурилась: какая же линейка; если еще ночь? Наверно, озорничает кто-то. Но, открыв глаза снова, она заметила, что все кровати не убраны, а девочек и след простыл.

В комнате было тихо, но за темным окном топали босые ноги и звучали голоса. Маша накинула юбку и майку и выбежала на крыльцо: Сорокин стоял с опущенной фанфарой в руках перед сонными ребятами, построившимися на линейку. Да, конечно: это была учебная тревога, которую Лоза позорно проспала.

То, что было дальше, показалось настоящей трагедией не только Маше, но и многим младшим ребятам: все видели, что председатель совета лагеря прибежала по тревоге позже всех, позже самых маленьких пионеров, сонно таращивших глаза на Сорокина и всё же старавшихся принять по возможности молодецкий вид. Можно ли было простить кандидата комсомола Машу Лозу? Нет, с нее следовало взыскать полной мерой.

Дневник второго звена на следующий день вел Пека Галкин. Он записал коротко и совершенно ясно:

«Вчера погода стояла холодная и, ничего не замечая, мы ложились спать. Весь лагерь спал, когда вдруг звуки фанфары раскатились по лесу и затихли где-то в Шангине. Лагерь закипел. Наша комната пришла на тревогу раньше всех.

Когда все построились, Коля Сорокин предложил нашему председателю совета лагеря Маше Лозе выйти и объяснить, почему она опоздала на тревогу. Она проспала. Сорокин предложил ребятам высказаться по этому поводу. Одни предложили снять ее с председателей и при первом замечании выслать в Ленинград. А другие предложили только вынести ей выговор за халатное отношение к тревоге. Постановили: вынести выговор и дать возможность показать себя с хорошей стороны. Потом Коля распустил нас. Мы очень озябли, сразу легли под теплые одеяла и очень быстро погрузились в глубокий сон».

Маша на миг впала в отчаяние: проклятое здоровье, до чего же крепко она спит! А получилось, что недисциплинирована. Называется, комсомолка… Босоногие озябшие судьи вовсе не казались ей несправедливыми. Они тоже были не дураки поспать, но, однако, поднялись раньше ее.

Молчаливый Пека Галкин нравился Маше, он чем-то напоминал ей брата Севку.

«Дать возможность показать себя с хорошей стороны…» Таких возможностей у Маши было вдоволь. Прежде всего, она двинулась с ребятами первого отряда в Шангино, к председателю молодого, недавно возникшего колхоза.

Ребята хотели вовлекать единоличников в колхоз и просили председателя прикрепить к ним двух колхозников, чтобы ходить по дворам. Но председатель охладил их пыл. Он стал возражать и сказал, что в Шангине восемьдесят процентов крестьян уже колхозники.

— Так мы вовлечем остальные двадцать процентов! — воскликнула Маша.

— А их не надо вовлекать. Незачем.

— Как же не надо! — удивились ребята.

— А не надо. Единоличники наши — это девяностолетние старухи, которых не уговоришь, да ярые лишенцы, — эти очень даже охотно пошли бы в колхоз, да им доверия нету.

Чем же помочь колхозу? Председатель рассказал, что у них еще нет соревнования, надо помочь составить договор на социалистическое соревнование между бригадами. Нет у них стенгазеты — можно помочь выпустить номер. А еще пионеры могут помочь ворошить и убирать сено — работа не тяжелая и на свежем воздухе.

За последнее предложение сразу схватился Пека Галкин:

— Наше второе звено может выйти на субботник завтра, — заявил он председателю. Ему не терпелось поскорее заняться реальной помощью.

— Завтра еще рано, приходите через три дня утречком пораньше.

Возвратись в лагерь, Маша распределила поручения между отрядами и звеньями. Три дня спустя, в семь часов утра повар дядя Вася спешно кормил завтраком два звена пионеров, отправлявшихся в Шангино на уборку сена. Маша приняла от него три белых жестяных бидона, в которых лежали вареные яйца, огурцы и соль в спичечной коробочке. Три буханки хлеба были завернуты в старую газету.

Работа… Но это была не работа, скорее, гимнастические упражнения на свежем воздухе, или игра. Сухое сверху и влажное снизу сено лежало ровными рядами. Начали все одновременно. Легкие грабли не трудили рук, а душистый запах свежего сена приятно наполнял грудь, набегал широкою сытной волной. Здесь дышалось так охотно, так хорошо!

А повыше, над лугом, в голубом светящемся воздухе купались маленькие легкие птицы.

Еще никто не устал, а Маша Лоза, посмотрев на ручные часы, взятые у Гоши, скомандовала:

— Перерыв! Пошли отдыхать!

Они сели кружком возле Маши, а Пека растянулся на спине, подставляя солнцу щеки и веснушчатый нос. Стали рассказывать, по очереди каждый, о последней прочитанной книге. Отдохнули с полчаса и снова взялись за дело.

Солнце стало припекать. К счастью, все были в белых панамках. Во второй перерыв ребята с радостными криками набросились на еду — до чего же мудрый человек дядя Вася! Сами бы забыли, если б не он.

Егоров и Богданов взяли пустые бидоны и сходили в село за водой. Пили из бидонных крышек, из бумажных фунтиков.

Когда завтрак пришел к концу, Пека встал во весь рост и изрек:

— Пришли сюда, что увидели? Красоту. Уходим домой, что, оставляем? Мусор? Не выйдет это дело!

Он тут же вырыл перочинным ножом ямку, и все побросали туда размокшие бумажные кулечки и яичную скорлупу. Пека засыпал их землей. На лугу снова стало чисто.

«Хороший мальчишка, кто его научил!» — восхитилась Маша. Но Пеку никто не учил, просто он был очень чувствителен ко всему, что нарушало красоту.

Не легко было Маше после той злосчастной ночной тревоги. Начнешь поучать ребят, а они скажут: «А ты-то сама что? Проспала ведь». Она старалась держать себя так, чтобы поведением своим поучать, и поменьше — словами.

Однажды на купаньи одна девочки заплыла далеко и стала тонуть. Она вскрикнула, глотнула речной воды, на секунду скрылась под водой, снова вынырнула…

Маша ринулась к ней. Дернула девочку за руку, но тут же сама ушла под воду — не так-то просто спасать утопающих… Главное, опереться не на что, речное дно — далеко внизу, и не дай боже его достать!

Маша невольно выпустила руку девочки, чтобы удержаться на воде. Мелькнул и снова начал уходить в воду затылок с тоненькими косами. Косы! Маша схватила их левой рукой и поплыла к берегу. Неимоверно тяжелый груз медленно следовал за нею и тянул вниз.

До мелкого места было недалеко, но Маша запыхалась так, словно плыла целый день.

Подоспевшие девчата помогли откачать подругу и отвели ее в изолятор к медицинской сестричке.

Целую неделю готовились к костру: разучили новую песню, подготовили танцы, номера художественной гимнастики. Костер поручили звену Галкина, звено припасло много еловых веток и хвороста. И долго на широкой поляне перед пионерской дачей пылал, потрескивая, большой, высокий костер.

Утром на линейке вожатый Гоша раздавал звеньям наряды. «Отдых должен сочетаться с трудовым воспитанием», — говорил он своему активу. Наряды были немудрящие: подмести дорожки, начистить к обеду картофеля, помочь разливать кофе за завтраком.

Звену Пеки Галкина поручили сделать грибок — навес от солнца. Никто не припас для них материала, они сами нашли за кухней подходящий столбик и отодрали от ящика из-под яиц несколько досок. Когда столбик был вкопан в землю, а доски прибиты сверху крестом, ребята набросали на них еловые ветки.

— Ребята, Гоша зовет купаться! — крикнул Богданов, и все побежали на реку. Пека задержался — надо было уложить ветки ровнее, равномерней.

И вдруг столбик накренился и упал. Видно, плохо умяли землю вокруг, когда его вкапывали.

Всё сооружение рухнуло. А Гоша зовет купаться… Но Пека не забывал, что за галстук у него на шее. Он вырыл ямку поглубже, вставил туда столбик и, придерживая его левой рукой, засыпал у подножья землею. Засыпав, утоптал землю ногами, обутыми в сандальи, и попробовал толкнуть: столбик не шелохнулся.

На речку он прибежал, когда вся вода у берега была покрыта стрижеными головами.

— Ты где носился? — спросил Гоша.

Пека объяснил.

— Это не для одного работа. Наверно, непрочно сделал, — усомнился Гоша.

Пека обиделся:

— Проверь, хоть сейчас. А один потому, что пионер — всё равно пионер, даже если он один останется.

— Правильно! Ты это в «Ленинских искрах» вычитал?

— Не вычитал. Лоза говорила.

И как-то самой собой случилось, что Машины ночные босоногие судьи привязались к ней крепко. Девочки звали ее «Маша» и всегда вертелись вокруг, брали под руки, мальчишки называли официально «Лоза» и внешне не выражали никаких знаков симпатии, но любили, чтобы она ходила с ними, чтоб принимала их работу.

Маша замечала это и относила за счет того, что ребята скучают по родным. Хорошо в лагере, но к концу срока мысли невольно тянутся к папе и маме, — такой уж возраст.

Это чувствовалось и в лирических записях Пеки Галкина, который любил описывать в дневнике своего звена красо́ты природы. За три дня до отъезда Лоза прочитала его запись:

«Солнце уже освещало всю окружающую природу. Ребята спали крепким сном и ни одного звука не было слышно во всей даче. И только птицы пели в лесу свои веселые песни. Одна сорока летала с дерева на дерево и призывала к себе своих любимых детей. Жаворонок, поднявшись высоко к самым белым облакам, пел свою песню и навевал людям воспоминания о близких, о папе и маме… Заиграла фанфара, и ребята быстро вскочили, а я раньше всех, потому что не спал и смотрел в окно на эту красоту…»

Глава семнадцатая

Тихо течет Сейм, разбросав неширокие рукава по зеленой луговине. По берегам — камыш, лодки, привязанные к пенькам или вбитым в землю колышкам.

Но вот река вбегает под своды высоких деревьев, точно под зеленые арки. Она огибает круглый крутой мысок, на котором стоят кирпичные корпуса сахарного завода. Зданий много, но их прикрывают деревья, пышные кустарники жасмина, низенький терновник. Сад или лес, никак не завод! Хорошо.

На главной улице, прорезавшей заводской поселок, маленькое чистое строение, побеленное снаружи и изнутри. Это радиостанция. Хозяином здесь — кучерявый белозубый парень в голубой трикотажной майке, Машин семнадцатилетний двоюродный брат Валентин Лоза.

Валентин разрешает Маше зайти посмотреть его станцию. На щитах торчат какие-то рукоятки, кнопки, их очень много. Стоит покрутить одну из них — и раздается какой-то странный, убывающий свист, словно кто-то нырнул в водоворот и исчез, втянутый на самую глубину. Фиютть! Виуу! Фьовв! Чьи это голоса? Он их ловит в эфире, но чьи они? Не марсиан ли каких-нибудь?

Валентин снисходительно поглядывает на двоюродную сестру. У него такие же, как и у нее, пухлые, резко очерченные губы, а нос чуть покороче и позадиристей, вроде как у дяди Тимофея. Зато Валентин кучеряв, а Машины гладкие волосы туго заплетены в косы, и никогда они виться не будут. И везет же мальчишкам!

— Какую тебе станцию? Хочешь, настрою на Киев, на Мадрид, на Париж? Заказывай — услышишь.

Она заказывает и Киев, и Москву, и Париж, и Мадрид, И всё прекрасно слышно. Жаль, она не знает испанского и французского языка: говорят так четко, так раздельно, что очень хочется понять. Хотя, кто их знает, что они там передают. Может, против нас какие-нибудь гадости?

— Ты комсомолец? — доверчиво спрашивает Маша двоюродного брата.

— Я беспартийный интеллигент, — отвечает он с усмешкой. — Энтузиасты всюду нужны, как сказал автор пьесы «Чудак». Хорошая пьеса. Я ее по радио слушал, из Москвы транслировали.

— А почему ты не вступишь в комсомол, если ты энтузиаст?

— Слушай, сколько тебе лет, агитаторша?

Она краснеет:

— Шестнадцать скоро. Я не агитирую. Смешно агитировать за то, о чем молодежь мечтает.

— Я не карьерист. Я докажу, что и без комсомола я буду полезным советским гражданином.

— Конечно, полезным можно быть и без комсомола. Но ты один, а так был бы в коллективе. Организованный человек чувствует не только свою личную силу, ему уже и сила коллектива своей кажется и духу придает. Ты индивидуалист.

— Ну, ладно, оставим философию. Сейчас будет пионерская передача, как раз для тебя. Послушай.

Он включает Москву. Звенит фанфара, и хор из маленьких ребят, девочек и мальчиков, запевает тоненькими голосами:

Труба зовет и меди голос звонкий

Несет призыв за горы и моря.

В Калькутте, Вене, Лондоне, Нью-Йорке

Зажглась в сердцах московская заря.

Глаза и воля непреклонны,

Уж недалек последний бой,

И пионерские колонны

Идут шеренгой боевой!

И пионерские колонны

Идут шеренгой боевой!

— Я знаю эту песню. Это песня пионерского слета. В Германии, в Галле состоится всемирный пионерский слет.

— Слет не состоится. Его запретили. Газеты читать надо, или радио слушать.

Что такое? Действительно, она, как приехала сюда из лагеря, несколько дней не брала в руки газет. Как же — запретили? Не может быть!

На столе у Валентина — газета. Она хватает газету, ищет сообщений о слете. Вот оно! Маша читает:

«Префект сообщил, что в целях гигиены… для предотвращения грозящей обществу опасности для здоровья, проведение 2-го всемирного детского слета в Галле запрещается…»

А по радио всё еще звучит знакомая песенка:

Глаза и воля непреклонны,

Уж недалек последний бой,

И пионерские колонны

Идут шеренгой боевой!

Но почему же поют песню слета, если слета не будет?

И диктор отвечает Маше:

«Вопреки всем запретам, международный слет юных пионеров начинается сегодня вечером в Берлине двенадцатью митингами во всех частях города… Молодое поколение пролетариата протягивает через границы капиталистических стран друг другу руки для революционной борьбы совместно с взрослыми братьями и сестрами.»

Валентин тоже слушал с интересом, а Маша злорадствовала: ага, беспартийный интеллигент, понял, что значит — организованность? Ты услышал о запрете и сразу поверил и успокоился. А комсомольцы, а организованная ребятня не успокоились, боролись, искали выхода. И, конечно, нашли: слет состоится в Берлине, слет уже начался! Trotzalledem,[1]Несмотря ни на что. как говорят красные фронтовики.

И только одно огорчает: советским пионерам не разрешили въезд в Германию. Испугались буржуи. Кого испугались? Подростков двенадцати-четырнадцати лет! Испугались пролетарских ребят!

Маша начинает постепенно чувствовать вместо огорчения что-то другое, вполне приятное: чувствовать гордость. Только подумать: испугались советских пионеров! Значит, мы — сила, значит, не только отцы наши страшны международному капиталу, но и мы, малолетние советские гражданята! Хорошо, не зря существуем! Нас признают за силу.

— Эх ты! — бросает Маша вскользь Валентину. — Немецкий полицейпрезидент Цергибель и то понял, что́ такое пионеры и комсомольцы, а ты никак понять не можешь. Энтузиаст!

И она выбегает из беленького дома радиостанции, не дав ему опомниться, не дав ответить. Валентин стоит в дверях, придерживаясь рукой о косяк, и провожает ее взглядом.

Маша пошла искать секретаря комсомольской ячейки завода — Фросю Ховрину. Фрося работала поварихой в заводской столовой. Она сидела на скамеечке перед грудой картошки, чистила ее и бросала в ведро с водой.

Маша объяснила, что она недавно принята в кандидаты комсомола и летом тоже не хочет отрываться, а хочет участвовать в работе комсомольской ячейки завода. Фрося ничуть не удивилась, скорее обрадовалась и сказала:

— Это хорошо, у нас Леша Стукачев уезжает на две недели в отпуск, некому руководить кролиководческим кружком. У нас пионеры кроликов имеют, работает кружок. Вообще, мы пионерами слабо руководим в летнее время. Хочешь, займись. Их человек тридцать.

— Только я… — Маша стеснялась сказать, что она никогда не держала в руках ни одного кролика. — Я только о кроликах мало знаю…

— Ты не бойся, у Леши книга была, он всё по книжке им рассказывал. Он тебе даст эту книгу перед отъездом. А еще я скажу ребятам, чтобы извещали тебя, когда мы будем ходить помогать колхозу, на субботники. И когда собрания будут, тоже известим.

Фрося остается чистить картошку, а Маша уходит.

И вот он, кружок — десять пионеров, и вот они — кролики: два венских голубых и два черных. Они сидят в клетках, грызут траву и листики капусты, принесенные пионерами. Учебник по кролиководству — в руках у Маши, ребята смотрят на нее с доверием: эта ленинградская дивчина наверно хорошо разбирается в кроликах, не то что Леша Стукачев.

Старая баржа тихо покачивается у берега, низко над ней свисают длинные, узкие ветви ивы. Сейм течет неслышно, тишина, жара, и только на барже, в тени ив кажется чуть прохладнее. Пионеры довольны: занятие проходит интересно. Ничего, что нет своей комнаты для сборов: днем можно собираться и на старой барже, и на берегу Сейма, прямо на траве.

Они по очереди спрыгивают с баржи на стоящую у берега дырявую лодку, потом на старенькую пристань, доски которой наполовину сгнили. Все бегут к переправе, у которой их ждет баркас. Баркас заводской, без весел, специально, чтобы перебраться на другой берег. Маша переправляет сначала половину ребят, а с остальными садится сама. Гребут руками, с удовольствием окуная по локоть руку в прохладные воды реки.

Тот берег — пологий, там лучше купаться. Все раздеваются и лезут в воду. Над рекой долго звучат смех и ребячий крик. Никто не хочет вылезать из воды. Но Маша, вспомнив, что она взяла на себя функции вожатой, подает команду «свистать всех на палубу!» Ребята никогда не слыхали этой морской команды, они послушно вылезают на берег, натягивают на мокрое тело свою одежонку и строятся по росту.

— В четверг будет не только кружок, — сообщает Маша. — В четверг я принесу «Пионерскую правду» и будем читать про мировой пионерский слет… Всемирный пионерский слет — поправляется она. — Слет происходит в Берлине. Вы скажите всем другим пионерам, чтоб приходили.

— А не пионерам можно? — раздается робкий вопрос. Это девочка в синем платье вспомнила, что мама, наверняка, не отпустит ее в четверг одну, а только с братишкой, которому восемь лет.

— Неорганизованным тоже можно, — серьезно отвечает Маша.

В летнем театре завода состоялось комсомольское собрание. Маша не выступала, но внимательно слушала, чтобы лучше познакомиться с людьми. Не в том сила, чтобы брать на веру каждое слово, нет. Но каждый говорит о деле по-своему, из выступлений видно, кто чем дышит. И любителя громких фраз сразу распознать можно. Не только по тому, как он говорит, но и по тому, как его слушают.

На собрании шел разговор о том, что комсомольцы плохо помотают молодому соседнему колхозу «Путь Ильича». В колхоз вступили самые маломощные хозяйства, изрядное количество стариков и немощных, рабочей силы нехватает. А единоличники стоят в стороне и ждут, что́ выйдет из этого опыта. Если хорошо справится колхоз с уборкой, то многие вступят с осени. Если же нет, то попробуй, уговори их…

— А можем мы допустить, чтоб колхоз не справился, я вас спрашиваю? — говорила Фрося, обращаясь к собранию. — Тут дело ясное на сто процентов. Какие мы тогда комсомольцы, если не поможем им! Надо провести несколько субботников, чтобы все вышли. Первый субботник состоится завтра, в воскресенье. Собраться надо к пяти часам утра, туда идти минут сорок. Ребята косить будут, а мы сено гарнуть.

Постановили: всем комсомольцам участвовать. Субботники проводить по мере надобности. А на месте беседовать с единоличниками, чтобы вступали в колхоз.

Потом пошел разговор об очистке жомовой ямы. Еще зимой комсомольцы взяли на себя ударное обязательство — очистить яму от остатков свекольного жмыха, подготовить к новому урожаю свеклы. Яма была очень большая, не меньше заводской спортивной площадки, и вся выложена булыжником. Старые жмыхи давно прокисли и отравляли воздух зловонием.

Постановили: начать работу по уборке ямы со следующего понедельника с пяти часов дня. И работать до тех пор, пока не вычистим. Участвовать всем.

Да, это уже начинало походить на фронт, на трудовой фронт. Не зря же решила Маша участвовать в жизни комсомольской ячейки. Будет что написать Коле Сорокину!

На другое утро она поднялась с зарей. Завтрак был еще не готов, мама и братья спали. Маша выпила большую кружку парного молока, съела изрядный ломоть круто посоленного хлеба, другой ломоть захватила с собой и пошла. Сбор был назначен у турника в саду, недалеко от летнего театра. Она перебралась на лодке на заводской берег Сейма и поднялась в садик. Турник был свободен, на траве и листьях поблескивала утренняя роса.

Маша была очень недовольна своими руками: они были тонкие, не сильные, с еле развитыми мышцами. Даже «беспартийный интеллигент» Валентин хвастался своими железными желваками, выраставшими повыше локтя, когда он сгибал руку. Все заводские ребята были сильные, они вертелись на турнике «солнцем», выделывали разные замысловатые номера на глазах у восхищенных девушек. И девушки были не слабенькие. Только она, ленинградская рослая девчонка, на деле была хлипкой. Она так и ждала, что кто-нибудь заметит это и посмеется.

Пока никого не было, Маша попробовала подтянуться на турнике. Кряхтя и краснея, мучаясь от напряжения, она подтягивала свой подбородок к железной перекладине, и дальше — ни с места. Раскачиваться на весу — это пожалуйста. Покачалась и снова попробовала подтянуться с ходу, с размаху, обманув слабые руки. На мгновение удалось, потом снова ничего не вышло. И всё-таки с каждым рывком, с каждым движением она чувствовала себя крепче, уверенней. Ничего, добьется. Характера у нее хватит.

Собрались ребята. Сырым прохладным лугом пошли до села Тимохино, в колхоз «Путь Ильича».

Сено убирали в молодом тимохинском саду. К полдню в сад пришла бригада ремонтников-комсомольцев. Бригада закончила ремонт трактора, ребята услышали девичьи голоса и пошли полдничать в сад. По пути они нарвали зеленых яблок и стали угощать девушек.

Маша сидела под маленькой кургузой яблонькой и жевала свой хлеб. Блаженная усталость гудела в ее руках, ногах и спине. Только ладони болели, натертые с непривычки деревянными граблями до волдырей. Теперь и она знает, что такое крестьянский труд.

Работали после отдыха до двух часов дня. Домой она пришла усталая, довольная и голодная. Пообедала с аппетитом и забралась на сеновал. Зарылась в душистое сено, подсунув под голову свою белую косыночку, и заснула счастливым сном правильного человека, у которого нет никакого разлада с самим собой.

Вечером мама ушла в гости к дяде, на другой берег Сейма. Маша накормила братьев ужином, заставила их почистить зубы и вымыть ноги и уложила спать. Кажется, дела сделаны. Кажется, можно и посидеть на улице с девушками, погрызть семечки и посмеяться.

Возле соседней хаты на земле лежали два толстых бревна. Кора с них давно была ободрана, они блестели, лысые и гладкие, и отлично заменяли молодежи скамейку. Сейчас на этих бревнах тоже сидели парни и двое девчат. Один лениво щипал струны мандолины.

Маша подсела с краю, возле худенькой, беленькой Зины. Шел ожесточенный спор. Спорил Федька Твердунов, парень с резким, наглым лицом. Когда он умолкал на миг, на него набрасывались все, кто только мог найтись, что ответить. Федька был известный спорщик.

— А я не вижу свободы мнений, — говорил он. — Подумаешь, правые, левые. И пусть. Как хотят, так и поступают, как им соображение подсказывает. Я за свободу мнений.

— А знаешь ты, чего они добиваются, твои правые, знаешь? — кипятился Леша Мытников. — Они против генеральной линии, против колхозов. Люди из сил выбиваются, новую жизнь налаживают, а эти правые свободой мнений балуются.

— Так поэтому надо жать на всех, да? — кричал Федька. — А если моя совесть не позволяет мне подчиняться, тогда что? Что это за партячейка, если она слепо подчиняется директивам свыше?

— Совесть! — воскликнула Зинка и рассмеялась. — Твоя совесть что хошь позволит. Молчал бы уж ты об своей совести. Дон Жуан!

— Зиночка, мы сейчас о политике… Дай поспорить, а потом сходим в парк, и я всё тебе объясню…

— Если по-твоему сделать, Федька, — продолжал Мытников, — то никакой партии вообще не надо: валяй кто во что горазд! Вот об чем ты мечтаешь.

— А что, и не худо.

Маша слушала и кипела.

— Что вы, ребята, солдаты, что ли? — продолжал Федор. — Требуют, агитируют… Видел я утром, как вы на дармовую работу спешили. Народ правильно говорит: дураков работа любит.

— Ну, ты не хами, пока не получил, — сказал Мытников и встал. — Ври, да знай меру.

— Ах, извиняюсь, что затронул ваши струны… Зиночка, а не пройтись ли нам искупаться? Ну их всех, этих директивщиков.

— Иди-ка ты подальше, обормот.

«Он против самого главного, против нашей организованности, против дисциплины, — соображала Маша. — Мутит ребят. Какая же организация, если меньшинство не будет подчиняться большинству?» Ввязаться сразу в разговор она не смела и ждала подходящего момента.

Зина встала и отошла пошептаться с подходившей к бревнышкам девушкой. Парни продолжали спор.

— Не дают низам свободы, зажимают! — снова кричал Федька, не слушая возражений.

— Скажите… а вы знаете, что в партию вступают добровольно? — спросила, решившись, Маша. Все обернулись к ней.

— Знаю, кто не знает.

— Значит, люди добровольно, сознательно приняли для себя эту дисциплину, значит, осмыслили…

— Мало ли что вступили, не знали раньше, — сказал Федька неуверенно.

— А партии вовсе и не требуются такие, которые и сами ничего не смыслят, и других путают, — снова сказала Маша. — А вы знаете, что проповедуете?

— А что?

— Анархизм вы проповедуете, вот что, — сказала Маша и отвернулась в сторону.

— Молодец, ленинградская! — засмеялся Мытников. — Ты ж, Федька, самый настоящий анархист. Дисциплина не по тебе, подчинение большинству — не по тебе. А что по тебе?

— Надоели вы мне, товарищи, — с притворной ленью произнес Федька. — Повторяете чужие мысли, а самостоятельности никакой.

В это время к спорящим подошли Зина и Фаня, окончившие свой разговор шёпотом. Они скромно попросили подвинуться, если можно, и Федька порывисто вскочил:

— Садись, Фанечка, садись. Эх, за хорошую бабу всё на свете отдам! — крикнул он напоследок неизвестно кому. Хлопцы засмеялись, а с ними и девушки.

На следующий день Маша пришла в поселок ровно к пяти часам дня. Комсомольцы собирались после работы, усталые за день. Глядя на них, Маша думала: «моя доля меньше: я отдыхала». Надо было оказаться не хуже других и в этой работе.

От работы лопатой волдыри на ладонях разболелись еще сильнее. Надо же было, чтоб эти субботники шли один за другим! Вдобавок, лопата скрежетала о камни — этот звук был невыносим для Машиных ушей. Старый жом разил прелью и кислой вонью, но потому-то его и требовалось убрать. Дело подвигалось медленно.

Работали, пока не стемнело. Маша зашла посидеть к Валентину. Ей было невмоготу сразу идти домой.

Дядя Илья был дома. Жена его, маленькая кудрявая тетя Рина только что расставила на столе хлеб, масло и тарелки к ужину. Машу пригласили, и она не смогла отказаться.

— Как отдыхаешь, Машенька? — ласково спросила тетя Рина. — Она говорила очень мягко, не терпела споров, и сама всегда смягчала возникавшие дома мелкие конфликты. Она всегда подавала нищим и не понимала, как можно проводить раскулачивание, — кулак ведь тоже человек. Она и слова-то произносила мягче, чем надо: «Иля» вместо «Илья», «пяный» вместо «пьяный».

— Ты лучше спроси ее, откуда она сейчас? — сказал Валентин и захохотал. — Она жомовую яму чистила!

— Машенька! — воскликнула тетя Рина, скорбно сведя брови.

— У нас был субботник, — устало ответила Маша.

— Субботник! Нет, но что тебя заставляет, Машенька? Ведь ты же приехала отдыхать, поправляться! Какой ужас!

— Тетя Рина, я принята в кандидаты комсомола, — начала Маша серьезно. И умолкла: Валентин смотрел на нее, не скрывая насмешки. Нет, здесь не стоило объяснять свои побуждения.

— Но, девочка родная, зачем тебе заниматься этим черным физическим трудом! Неужели для этого нет других, менее развитых, менее интеллектуальных молодых людей и девушек!

— Ты хоть справку отсюда возьми, что ударно работала, — сказал Валентин и снова рассмеялся.

— Какой ты… — не выдержала Маша. — Неужели я стараюсь для справки?

— Возьми, пригодится. Выдвинут куда-нибудь.

— Видимо, тебе очень, обидно, что тебя никуда не выдвигают?

— А мне и не надо. Я своей радиостанцией очень доволен.

— Дети, кушайте яичницу, — вмешалась тетя Рина. — Не надо столько спорить, это портит характер. Каждый поступает, как ему хочется, ведь правда? Пусть каждый останется при своем.

«Грош мне цена будет, если этот «энтузиаст» останется при своем к концу лета», — подумала Маша, но замолчала. Она еще поспорит с этим чудаком! Не понимать простых вещей!

Дядя Илья был полетать жене: добродушный, мягкий, он в то же время не стеснялся иронизировать над такими вещами, которые Маше казались святыми и бесспорными. Он то и дело подшучивал над заводскими комсомольцами, над малограмотностью их секретаря Фроси Ховриной, которая хорошо борщ варит, но ничего не смыслит в культурной революции. Маша была еще слишком мало вооружена фактами, чтобы разбить противника легко и быстро. Она старалась защитить честь комсомольской ячейки, как могла, но они, эти родственники, не поддавались никакому воздействию. Согласившись с нею на миг, дядя Илья через минуту снова острил по тому же поводу. Нет, спорить с ними было бессмысленно. Или, может быть, рано для Маши, — вот поживет с месяц, тогда и у нее фактов наберется. Однако с Валентином нельзя было не спорить. Он сам то и дело вызывал ее на спор.

«Ну их, обыватели, — подумала Маша о дядиной семье. — Противно ходить к ним. И не за чем. Зашла, исполнила долг вежливости, потому что мама велела, а теперь хватит. Только и разговоров у них, что о родне, о старых знакомых, да о нарядах».

Маша попрощалась, — пора было отправляться домой.

— Постой, Ершик, я тебя провожу до перевоза, — сказал Валентин и набросил на плечи пиджак. Вышли вместе.

— Я потому не вступаю в комсомол, — начал он без предисловий, — что мне не нравится моральный облик наших заводских комсомольцев. Ты же их не знаешь. Такая распущенность, ничего святого… Парни так хвастаются своими успехами, да и девушки не лучше. Ты скажи, на чем держится комсомольская мораль? На чем? В бога вы не верите, совести не признаете…

— Кто тебе сказал, что совести не признаем? Что ты вообще читаешь, Валентин?

— Я читаю… я особенно охотно читаю двух великих писателей, — сказал он серьезно: — Достоевского и Толстого. Вот мои образцы. Они проповедуют высокую мораль, это тебе не ваша ячейка (он сам не заметил, как соединил в одно Машу и заводскую ячейку комсомола, и Маше это польстило). Толстой для меня — высший образец нравственности. Вот у кого учиться.

— Конечно, непротивление злу насилием…

— А что, думаешь, так нельзя добиться многого? Можно. Именно гордым непротивлением, на виду всех. Чтобы совесть заговорила у человека, чтобы ему самому стыдно стало. А силой — это что… Нет, я не вижу у вас нравственного идеала.

— Люди умирали, людей вешали, расстреливали, даже имена их в большинстве не записаны нигде, даже славы для них нет, а он не видит идеала! — сказала возмущенно Маша. — Такие, как ты, видят только себя и свою культурную привычку чистить зубы по утрам. Вы даже не замечаете, что вокруг Делается. Революция теперь продолжается в деревне, там тоже коммунисты жизнью рискуют ради наших идеалов… пока ты на своей радиостанции наслаждаешься, — подчеркнула она, ибо считала, что работать техником на радиостанции — это просто наслаждение и забава. — Ну что такое Достоевский и Толстой? Ну, хорошие писатели, и то, смотря в чем. В Достоевском я вообще ничего хорошего не вижу.

— А ты читала «Идиот»?

— Нет. Но я «Бесы» читала, это карикатура, пасквиль на революционеров.

— Ты прочитай «Идиота». Глубже книги я не видал, ей богу. Ты прочитай и вдумайся.

— Напрасно ты надеешься, что Достоевский может меня поколебать, — сказала она. — Просто ты стараешься уйти подальше от современности, спрятаться за этими писателями. Но ведь ты же молодой парень. Ну, почему, почему ты так оскорбляешь их всех, заводских комсомольцев? Ты слышал их когда-нибудь на собраниях? Ты видел, как они после работы, усталые, яму чистят? Выгоды же никакой. Только сознание, что помогут заводу, помогут государству и партии. Неужели это, по-твоему, не нравственно?

— Ты их идеализируешь. Не сознают они всего этого. Идут и идут, подумаешь, трудно поработать часика два…

— Не трудно, так почему же ты не пошел? Почему? Боялся брюки запачкать?

— Я на своем месте пользу приношу.

— А они не приносят? Они пришли после рабочего дня.

— Ты не агитируй: я убежденный толстовец и говорю это тебе, так как доверяю. Толстой дал такую красоту нравственности, что никаким комсомольцам до нее не дотянуться.

— Жизни ты боишься, Валька, жизни боишься! Не подготовлен ты к ней, вот тебя и пугает.

— Можно подумать, что ты подготовлена. Все руки в волдырях.

— Руки это да, но сама я давно уже себя воспитываю. Ты даже не знаешь, какой я была когда-то безвольной и тряпкой. Это порода наша, лозовская, — добряки! Ни богу свечка, ни чёрту кочерга.

— Однако папашу моего ценят. Честный специалист.

— Не знаю, а рассуждает он плохо. Ничего не понимает человек. И тебе не стыдно за отца?

Она задела самое сокровенное. Отец был для Валентина образцом чистоты и нравственности. Валентин старался шутить так же, как папа, и быть таким же добрым, как папа. Это отец устроил ему такую интересную работу, как работа техника на радиостанции, отец добился ассигнований на эту станцию, — она стоила заводу не мало.

— Ты сама доедешь на тот берег или перевезти? — мрачно спросил он, не отвечая на вопрос.

— Сама.

— Спокойной ночи.

Глава восемнадцатая

Ячейка поручила Маше и Фане пойти снова в «Путь Ильича» и договориться с председателем колхоза о дне субботника и о подготовке нужного количества цапок. Предполагалось полоть и окучивать капусту.

Девушки вышли утром после завтрака. Они шли дорогой, ведущей в райцентр, по широкому лугу, мимо маленьких молодых рощ и колхозных полей.

Девушки шли, болтая о чем придется, неся в руках туфли, чтобы не замочить их в утренней росе. И вдруг на лоб, на щеки и нос упали капли дождя. Потемнело внезапно. Полил сильный дождь.

Девушки подбежали к кустам лозняка, сели на землю и скрутили над головой верхушки кустарника. Дождь проникал сквозь это укрытие, но сидеть здесь всё же было спокойней — гремел гром, луг озаряли молнии, в воздухе было тесно от дождя и ветра.

Они сидели, прижавшись друг к другу. Маша узнала, что у Фани родителей нет, живет она у тетки, на каждый кусок глядит из чужих рук. У ней ничего почти нет, кроме той одежды, что на ней. Тетка не пускает ее в ячейку и на субботники, но Фаня всё-таки ходит, потому что там она хоть не одна, а с друзьями-товарищами. Она и дома не отказывается помогать на уборке сена и на огороде.

Они шептались, а дождь колотил их по спинам с таким постоянством, что девушкам надоело. Встали и пошли дальше. Мокрая трава хлестала по голым ногам, высокие пирамиды мальв ударяли мокрыми цветами по груди и лицу, но идти всё же было веселей, чем ждать, ничего не предпринимая.

У самого холма надо было снова переправиться через Сейм — здесь он был поуже, но достаточно глубок. Девушки нашли полную воды лодку, выплескали часть воды старой консервной банкой и переплыли реку, гребя каким-то обломком дощечки.

Дождь перестал идти так же быстро, как и начался. По скользкой глинистой дорожке поднялись они в деревню; ополоснув ноги в луже, вошли в сельсовет. На всех дверях в коридоре висели замки. Девушки вышли и стали искать избу председателя.

— Вам кого? — спросила, высунувшись из окна, дивчина в розовой косынке.

— Нам председателя надо.

— А, Гончаров! Он уехал в город продавать колхозную смородину.

Из окна избы, стоявшей на другой стороне улицы, высунулась другая голова, принадлежащая женщине постарше:

— А, Гончаров! Он скоро приедет, вы сходите к нему домой.

— А он не в Тимохинском совхозе? — спросила вдруг третья женщина из избы, стоявшей наискосок, включившись в это никем не открытое собрание.

— Да нет, на базаре, скоро вернется.

Маша с Фаней прошли в избу председателя, в которой одна комната была выделена под канцелярию. Счетовод предложил им посидеть, и они выжали вдвоем на крыльце свои летние пальтишки. Потом зашли в канцелярию и сели на лавку.

В канцелярии стоял галдеж. Бригада женщин и девушек с цапками в руках оживленно обсуждала поступок члена правления Сапожкова. Сапожков подал заявление о выходе из колхоза, мотивируя тем, что поругался с бабами.

— Пущай выходит долой, что он, устава не знает! — возмущенно говорила краснолицая женщина с мокрой косынкой на голове, босая, как и все. — Земли-то не получит обратно, которая под хлебом.

— Да нет, придется ему отрезать кусок, аль у нас, аль у Шадринской коммуны.

В селе Шадрине колхоз всё еще продолжали называть коммуной, — он возник на основе коммуны, созданной вскоре после окончания гражданской войны.

— Так ему шадринцы и дали.

— Нет, он главное, зануда, из-за чего! — не унималась краснолицая. — Мы это вышли с цапками и не знаем, куда идти работать. Видим — член нашего правления Сапожков на телеге едет. Мы к нему, — а к кому же нам еще, если председателя на месте нет? А Сапожков и не слушает, завернулся и едет… Ну, бабы ругаться. Раз ты член правления, ты ответь, объясни, тебе лучше знать! Подумаешь, фуфырится.

— У него семья в восемь человек, а работает один, да и то с развалкой, — сказала быстро-быстро маленькая бабенка. — А у других двое, сам — рабочий на заводе, сама — весь день работаю. Бьюсь-бьюсь, чтобы колхоз сильнее стал, а тут такие свиньи. Пусть выходит, чище воздух будет.

— Я так думаю, бабы, — заговорила размеренно краснолицая: — надо нам в правление свою поставить. Баба лучше управится, да и какое правление без бабы!

— Вот именно, — поддержала маленькая. — Баба и спокойней, и терпеливей, и всё. Мужик и выпить не дурак…

— Мы их не будем хаять, бабы. И мужики пускай… Но свою проведем в правление, не то будем по утрам бегать, искать начальства…

Маша вспоминала Лытки, нищую грязную избу, где жила сельская учительница тетя Надя, вспомнила колдуна. Вспоминала и сравнивала: другая теперь деревня и люди другие. Женщины стали бойкими, уже не боятся громко говорить о колхозных нуждах, брать за бока начальство.

Счетовод был явно на стороне женщин, он тоже испытывал на себе пренебрежение Сапожкова к колхозным заботам. До бригадиров здесь еще не додумались, и вопрос организации и учета труда мучил счетовода больше, чем кого другого.

— Девятнадцать дворов у нас, — рассказывал он пришедшим с завода комсомолкам. — В нашем колхозе капитал собрать легко — хотя бы смородина. С трех садов собрали, продали на пятьсот рублей. У нас на каждый трудодень рубль денег приходится, не считая хлеба и овощей.

Счетовод рассказывал, девушки слушали, время шло. Часа три просидели в разговорах, пока счетовод не догадался поискать заместителя председателя. С ним и договорились о следующем субботнике, о цапках, обо всем.

Земля подсохла, потеплело. Девушки несли на руках свои дымящиеся на солнце пальто и туфли. У самого перевоза им попалась на пути сгорбленная кривая старушка. Она несла на спине небольшой мешок с чесноком и разговаривала сама с собой. Увидев девчат, она заговорила громче:

— Ох, тяжело мне, деточки, рассохлась вся. И ничего на базаре не нашла! Четыре года из своей старой избушечки не выходила, а сегодня вышла — так и в дождь попала, да и купила один чеснок. Я его на полтора рубля запасла, борщ заталкивать, мне на всю зиму хватит. Хожу это я по базару, нет ничего, я с горя хлоп сороковочку! Хлебцем закусила и ладно. Ох, тяжело ходить, хоть бы бог прибрал меня, старую!

Маша всегда с ужасом слушала эту просьбу стариков: что значит — прибрал? «Разве человек — мусор? Или разве человек — предмет, который хозяин должен прибрать, положить на место, то есть в землю?

— Бабушка, а хозяйство у тебя есть? — спросила Фаня.

— Да что там, две курочки, да картошка посажена, да хатка на бок валится. Только слово одно — хозяйство! Есть у меня два сына, ох, прости господи меня грешную, — окаянные ребята! Ни один старухе-матери не поможет, ни один не пришлет ни денег, ни посылочки. Третий сын — в Донбассе шахтером. Тот зовет — приезжайте, мама. Да боюсь я. Да мне что, скорей бы подохнуть, я свое отжила.

— А ты бы, бабушка, в колхоз вступила, там легче было бы, люди б помогли.

— Да будь он проклят! Ни за что, лучше в хате голодная подохну, а хату своим детям оставлю! Я их жалею, детей своих.

Бабка была очень говорлива, сороковка развязала ей язык, да и общество незнакомых девушек взбадривало старуху. Серый платок низко опускался на ее лицо, из-под платка угольками глядели сощуренные слезящиеся глаза. Кривой хрящеватый нос чуть не сходился с торчащим вперед худым подбородком, из-под платка по сторонам выбивались две тоненькие седые космы. Впервые видела Маша такую старуху, впервые узнала, что дети могут забыть о матери и не помогать ей, такой старой, беспомощной. А старуха, не понимая, что такое колхоз, и только услышав, что после ее смерти могут отобрать в колхоз избу (кому она была нужна, ее развалившаяся халупа!), предпочитала бедствовать, лишь бы оставить детям какое-нибудь наследство… Старый инстинкт, укоренившийся за сотни лет, сейчас уже бессмысленный, потому что вряд ли кто-либо из ее сыновей решился бы ехать сюда издалека, принимать в наследство гнилую хибару.

Пожелав девушкам хороших женихов, старуха повернула на дорогу, ведущую к Шадринской коммуне.

И снова был субботник в колхозе «Путь Ильича», снова Маша старалась не отстать от местных ребят, и это ей удавалось. Она знала, что скоро уедет отсюда, и, может, никогда не увидит больше этих юношей и девушек. И всё-таки она старалась, помнила напутствие секретаря комитета: «Оставайтесь комсомольцами всюду».

Подошел и день сбора отряда. Везде устраивались праздники в честь международного слета, отряд готовился тоже. Маша выбрала двух девочек и вместе с ними написала несколько лозунгов красной и синей тушью. Лозунги развесили в летнем театре, где назначен был вечер самодеятельности. Всё это удалось сделать только с помощью Фроси, которая, по мнению дяди Ильи, ничего не понимала в культурной революции. Работая на кухне, Фрося умудрялась всегда слушать радио, быть в курсе всех политических новостей и во-время подсказывать своей ячейке, какие дела действительно неотложны и первостепенны. Недаром выбрали Фросю секретарем ячейки.

В четверг Маша снова провела занятие кролиководческого кружка, а потом собрала своих пионеров и повела на луг за лекарственными растениями. Она взяла с собой большой крапивный мешок, и ребята горстями швыряли туда головки ромашки, пока мешок не распух. Потом Маша сама возилась с просушкой цветов на чердаке своей хаты. Высушенную ромашку сдали в аптеку.

На доске объявлений Маша прочитала, что завтра в помещении зимнего театра состоится открытое партийное собрание с повесткой дня: первое — о хлебозаготовках, второе — прием в партию, третье — о займе и четвертое — разное. Никогда, ни разу еще в жизни не была она ни на одном партийном собрании. Интересно! Открытое, значит, и ее пустят. Конечно, она пришла.

Зал зимнего театра был почти заполнен — пришло вдвое больше, чем числилось в партийной ячейке. Пришли почти все комсомольцы, несколько беспартийных. Маша поискала глазами дядю Илью и не нашла: он не пошел, конечно. Для его здоровья полезно полежать после обеда на диване и почитать о приключениях Шерлока Холмса.

Секретарь партячейки долго и подробно говорил о хлебозаготовках. Маша узнала, что государству сдается одна восьмая урожая, остальное остается коллективу. Секретарь рассказывал о подготовке машин к уборке, похвалил бригаду комсомольцев-ремонтников, которые отремонтировали колхозам жнейки и другие механизмы. Обо всем он сказал так обстоятельно, что невольно думалось: «О чем же будут говорить в прениях? Так всё ясно, только приступай и выполняй».

Однако прения развернулись горячие.

Председатель Шадринской коммуны Матвеев, плечистый, крепко сбитый человек в старой гимнастерке и галифе, сначала рассказал, не торопясь, как подготовился, к уборке его колхоз. Обе жнейки отремонтированы, убирать хлеб будут коллективно, вместе, жаль только, мало тягловой силы: в колхозе всего лишь пять лошадок, вот и весь транспорт. Но и с ними в крайнем случае можно обойтись.

— Меня интересует другое, товарищи, — продолжал Матвеев, оглядывая собрание. Смотрел он как-то необычно, и, приглядевшись, Маша поняла, что у Матвеева левый глаз не видит, и потому Матвеев всегда скашивает голову чуть-чуть влево, чтобы единственному правому глазу было видней. — Меня интересует тот бывший помещик, который появился в нашем районе. Хотя у нас в колхозе тихо, но я тоже имею причины тревожиться. В колхозе «Путь Ильича» подано два заявления о выходе из коллектива, и это — в уборочную кампанию, когда каждый человек на счету. И первым подал тот колхозник, к которому заявлялся в гости этот бывший. Когда я узнал, что за гость появился у нас, я сообщил в ГПУ, и ему пришла повестка — явиться и дать объяснения. Но он уехал за два часа до того, как принесли повестку. Я интересуюсь, что скажет Гончаров, председатель «Пути Ильича»? Как дела в его колхозе? Классовый враг начинает выпускать когти, и мы не можем, товарищи, каждый сидеть в своем кутке, благо к нам никаких гостей не заявлялось. Мы должны разобраться в этом деле и помочь Гончарову.

И тогда на трибуну поднялся бедно одетый, босой крестьянин. Прежде, чем начать говорить, он долго приглаживал рукой лежавшие в беспорядке волосы.

Гончаров был из батраков и не шибко грамотен. Он всей душой отдался своему колхозу, в колхозе он видел единственный светлый выход для таких же, как он сам, маломощных крестьян. Не было сомнения в том, что пои случае Гончаров не пожалел бы и жизни за колхоз. Но дело у него пока не ладилось и он не мог понять, за что взяться в первую очередь.

Положение в колхозе было плохое. Сапожков, член правления, затеял бузу, поругался с бабами и сразу же — бац заявление! Второй колхозник, к которому приезжал «бывший», тоже заявил о выходе. Он начисто отказался объяснить, кто и зачем приезжал к нему. Выспросили жену, она сказала, что приезжал один знакомый, он еще когда-то у них сына крестил. Старожилы помнили хорошо, что крестил у них сына тимохинский помещик. Вот с того дня всё и заварилось. В колхозе, где, казалось, всё было хорошо налажено, дела пошли вкривь и вкось. Поле пришлось разделить, и жать каждый будет отдельно, а не коллективом. Так постановило общее собрание колхозников, и Гончаров не сумел доказать, что такое решение поведет к распаду колхоза.

Слово опять взял председатель Шадринской коммуны:

— Не туда ты смотришь, Гончаров. Стал думать о хорошем трудодне, а организационно не укрепил свой колхоз. Смотри, что у тебя получается: едешь на базар смородину продавать, а в это время бывшие помещики разлагают твоих колхозников. Бабы целое утро по деревне бегают, не знают, кто им скомандует, куда работать идти… Сначала организацию наладь, а потом — смородина. И не обязательно самому торговать.

— Зато денежки все в целости, колхозные денежки! — крикнул Гончаров из зала. Все знали, что Гончаров, мыкавший горе всю жизнь, бережет каждую колхозную копейку и не доверяет денежных дел другим.

— Не с того ты конца начинаешь! Развалили колхоз, каждый убирает хлеб в одиночку, разрезали общее поле! — возмущенно продолжал Матвеев. — Почему не зайдешь, не посоветуешься? Умней всех стал?

Гончаров опустил голову.

— Конечно, чужую беду руками разведу, а к своей беде ума не приложу, — сказал Матвеев примирительно. — А я бы посоветовал тебе: не отмахивайся от баб. Правильно они на Сапожкова взъелись. Умелый руководитель взял бы да использовал этот случай, чтоб укрепить колхоз. А ты баб склочницами назвал. А бабы, знаешь, они тоже сила…

В зале засмеялись.

— Не смейтесь, товарищи, верно это. Если бабы за колхоз да за хороший порядок, то и колхоз не развалится. Это проверено.

Выступление Матвеева понравилось Маше больше всех. Как он про баб хорошо сказал!

Перешли к вопросу о приеме в партию. Гончарова приняли единогласно. После него принимали в кандидаты одного колхозника, который только две зимы мальчишкой бегал в школу. Он даже не смог ответить на вопрос: какой орган является руководящим партийным органом в области? Маша мысленно протестовала против приема этого неразвитого товарища, но коммунисты рассудили иначе. Предупредив, что придется ему за время кандидатского стажа познакомиться хорошенько с уставом и программой партии, что обязательно надо будет брать в сельсовете газету, коммунисты всё же приняли этого колхозника в кандидаты. Таким образом, в «Пути Ильича» стало уже два коммуниста. А если еще из женщин найдется достойная состоять в партии, то коммунистов будет трое — вот уже и организация, Гончарову подмога.

Весь следующий день Маша была дома, помогала маме по хозяйству, возилась с братьями. Она знала, что вечером вернется поздно. Так пусть уж мама будет довольна ею и разрешит задержаться на вечер.

Маша вымыла на речке и начистила мелом свои белые резиновые туфельки с голубой полоской у ранта. Такие туфельки долго были ее мечтой, их купили ей только к пятнадцати годам. Нога в этих туфельках казалась совсем маленькой, рост ничуть не прибавлялся, ходить в них было очень легко. Маша берегла их и надевала в самых торжественных случаях.

Вечерело, но солнце еще не зашло, когда она, в белом полотняном платье, в белых туфельках и с белыми лентами в косах переехала на заводский берег. В летнем театре уже собрались «артисты», уже лежали разложенные отглаженные костюмы, Мониста, украинские ленты. Не пришел еще только аккомпаниатор, техник-нормировщик. Он снимал комнату в доме одного рабочего по дороге к Шадринской коммуне.

— Может быть, заболел? — сказала Маша. — Придется сходить за ним.

Идти было недалеко. Техник вместе с хозяевами стоял на крыльце, и все тянули шеи в одном направлении, все глядели в сторону Шадринской коммуны. Маша тоже взглянула туда и ахнула: над леском поднимался высокий столб дыма, из которого вылетали языки пламени.

Горят! Как, почему? Тушат ли уже? А что, если мужчины еще в поле? Что если товарищ Матвеев отсутствует? Маша живо представила себе страшную картину.

— Давно это началось? — спросила она.

— Только что. Ужинали мы, Виктор собирался на вечер идти, а тут моя прибежала со двора, кричит: пожар! Горят шадринцы! Делать что-то надо. Вода там рядом, да есть ли кто из толковых людей?

— Дядя Ефим, я сбегаю в завод, вызову наших пожарников, а ты иди к шадринцам, помоги, коли что, — сказал техник хозяину дома.

— И я с вами, — сказала Маша дяде Ефиму, который уже шел по дороге.

— Пошли… Как же это стряслось? В такую горячую пору!

Они еще не добежали до Шадрина, когда дядя Ефим, бросив взгляд на Машу, заметил, что она одета в белое.

— Вымажешься, мать заругает, — сказал он на ходу.

Маша быстро сняла свои белые туфельки и сунула их в придорожный бурьян. Платье — ладно, оно постирается, а туфельки надо беречь…

Пожар гудел громко. Горел двухэтажный деревянный дом, в котором внизу помещались контора и клуб, а вверху — четыре квартиры. Это был старый помещичий дом, его заслоняли от ветров тенистые липы. Холмик, на котором стоял этот дом, круто обрывался к реке, где была устроена запруда.

Первым, кого они увидели на холме, был председатель колхоза Матвеев. Он стоял с перекошенным лицом и кричал: «К воде, цепью, передавайте вёдра!» Мимо него к реке бежали мужики, девушки, мальчишки с ведрами в руках. Они не возвращались от реки, становились в ряд и передавали вёдра из рук в руки. Несколько мужчин тянуло брезентовый шланг к бочке, стоявшей на телеге. Другая тележка с бочкой стояла в реке, и женщина наливала воду в бочку. Колеса тележки наполовину были в воде, лошадь терпеливо ожидала, словно понимая, что происходит несчастье.

Лицо Матвеева было ужасно: глаз косил, губы сжимались добела. На смуглых скулах его темнели пятна сажи.

В стороне под деревьями лежали какие-то вещи, одеяла, одежда. Сидели и плакали маленькие дети и женщины. Машу поразила почему-то лежавшая на траве вместе с другим скарбом книга Ленина в красном переплете «Государство и революция». Тут же стоял самовар и несколько белых столовых тарелок, лежала кипа папок с колхозными делами.

А дом пылал, он весь светился, как будто был сделан из красного стекла. Красные стеклянные бревна, перекрытия, балки… Они еще не рушились, но уже дрожали, угрожая упасть и со звоном разбиться на мелкие куски. Огромным казался этот огненный дом, огромным, сказочным, страшным.

Страшными были и липы, заслонявшие дом от ветров. Высокие, ветвистые, они почернели, кора кое-где обуглилась от жара. Черные свившиеся листья постепенно опадали. Деревья стонали на ветру, но не могли отодвинуться, отойти в сторону, — ведь ноги их вросли в землю, в этот холм, на котором корчился раскаленный скелет дома. Маше казалось, — это друзья не хотят оставить в несчастье товарища, и сами гибнут, не умея помочь ему.

Горящие бревна стали рушиться. Колхозники баграми и шестами старались разворошить эти бревна и тушить их по одному.

Маша помчалась к реке и стала в цепь. Вёдра, плеская воду, плыли из рук в руки, двигаясь к огню. Там мужчины подхватывали их и швыряли воду на огонь, но огонь был сильнее, и только облачко пара отскакивало обратно. Маша передавала вёдра, платье ее давно промокло и запачкалось, но она не замечала. Только чьи-то руки мелькали рядом, только круглые горла вёдер гладко блестели поверхностью воды, только всплески реки да пролитой на глину воды нарушали тишину. Никто ничего не говорил, все действовали.

Дом не спасли, но ветер мог перенести огонь на коровник. Доярки уже вывели на всякий случай коров и телят через задние ворота на луг, и успокаивали их, как могли. Временами раздавалось оглушительное мычание испуганных коров. Было самое время вечерней дойки, но заниматься этим никто не мог, да и бидоны были отданы тушившим.

Скоро приехала заводская пожарная команда. Понемногу женщины стали мыть и относить на ферму бидоны, вёдра; коров развели по стойлам и стали доить. Доярка принесла ведро молока погорельцам, и женщины поили детей, укладывая их спать на траве, под деревьями.

Маша услышала, что за день до пожара на одной из лип нашли приколотую гвоздем записку. Кто-то грозил Шадринской коммуне. «За ваш донос через три дня будет у вас землетрясение» — писалось в записке. Матвеев поддался на эту хитрую провокацию: съездив в ГПУ, он попросил подготовить охрану всего только за день до обещанного в записке срока… А надо было бы сразу, надо было бы не поверить этому «через три дня». Матвеев винил себя и не мог простить себе оплошности.

Значит, подожгли… Подожгли в такой час, когда все сильные и здоровые были в поле, когда в домах оставалась только часть женщин и дети со стариками.

Кто же мог поджечь? Какой же злодей, какой ненавистник мог пойти на такое преступление, кто? Только тот, кому были ненавистны колхозы. Классовый враг.

Усталая, грязная, Маша отыскала в лопухах свои белые туфли и пошла домой, не надевая их.

Мать встретила ее испуганная: она уже слышала о пожаре и очень боялась, что дочка сунется туда. Она сунулась, но вернулась домой целая и невредимая, и этого было достаточно для матери.

Маша рассказывала обо всем виденном, ее слушали братья, мама, хозяйка, соседка, прибежавшая под окно. На улице возле бревен собирались парни.

Федька Твердунов сегодня держался настороже, не трепался, не балагурил, — Маша заметила это, возвратись домой. Федька и говорил почему-то мало, что было непохоже на него. И только когда к ребятам подошла Фаня, Маша услыхала знакомый неприятный голос:

— Эх, за хорошую бабу что хочешь отдам!

Через пять Дней после печального происшествия Маша уезжала в Ленинград. Она уже знала от Фроси, что поджигатель обнаружен. Это был тот самый «бывший», который ночевал у одного колхозника, своего кума, и пытался развалить колхоз: Нашли двух его соучастников, их допросили, и они рассказали, как было дело. Одним из них, к удивлению многих, оказался Федька Твердунов.

Перед самым отъездом Валентин пришел к Маше. Он передал Анне Васильевне какую-то просьбу тети Рины, потом сказал сестре:

— Проводи меня до переезда.

Пошли. Уже свечерело, высыпали звезды.

— Ты не поправилась за лето. Наверно, устала от своих субботников, активистка, а? — начал задираться Валентин.

— Не в том здоровье, чтобы сало наращивать.

— Ты карась-идеалист.

— Перестань, Валентин. Тебя ничему не научило жизнь, ничему не научил пожар в Шадринской коммуне. Я не знаю, что нужно таким людям, как ты. Каждый честный стремится быть не там, где спокойней и тише, а там, где жарко, где сражение идет. Конечно, ты никого не обманул, ничего чужого не взял, но…

— Еще вопрос, кто честнее: болтуны ваши, ораторы, или человек, который делает свое дело. Еще вопрос…

Валентин был несколько обижен: шадринский пожар научил его кой-чему, но рапортовать Маше об этом — значило, расписаться в своем поражении. Этого он не хотел делать.

— Я совсем не приукрашиваю наших ребят, — продолжала Маша. — В ячейке — разные ребята. Но всё равно, они все — добровольные помощники партии, а партии нужен такой народ. — Маша вспомнила партийное собрание: — До чего же ей, нашей партии, трудно сейчас приходится! Особенно, в такой год, как нынешний, тысяча девятьсот тридцатый. Колхозы народились, а коммунистов нехватает, а политической грамотности еще мало. Что же, дать им разваливаться, чтобы опять кулаки подняли головы? На это никто не пойдет. Меня лично никто не заставил бы посещать субботники, но ведь совесть не позволяет оставаться в стороне. Ну, как это тебе объяснить, не знаю! Ну, гордости во мне больше стало, что ли. Тут исторические события происходят, про них потом в учебниках будут писать, я верю, а ты вот — ни при чем, например. А я — при чем. Я участвую. Я с партией. Я кроха, пускай, но это не проходит мимо меня. Всё переживаю и стараюсь помогать, где могу. Ну, как тебе еще объяснить! Я не умею лучше.

— Куда уж лучше! — проговорил Валентин. — «Ты ни при чем»…

— Я не хочу обидеть тебя. Мне кажется, что когда вы все дома смеетесь, говорите об охоте, о прогулках, о разных кушаньях и прочем, — мне кажется, что вы не живете, как следует, не дышите полной грудью. У вас свой мирок, он никому не интересен, кроме вас. Жизнь идет мимо вас. Мне бывает вас жаль почему-то.

— Ты меня, бедного, совсем похоронила.

— А ты всё ж-таки уйдешь от своих, вот увидишь. Мне не удалось объяснить это тебе, другие объяснят… Вон твоя лодка. До свиданья. Напиши, когда тебя примут в комсомол!

— Эй, парень, перевези сюда лодку! — послышалось в темноте с заводского берега.

— До свиданья, сестра!

Он оттолкнул лодку руками и вскочил в нее, перепрыгнув темную полоску воды. Корма звучно хлюпнула в воде, посылая круги далеко во все стороны.

Глава девятнадцатая

Город, ставший родным, Маша встретила с волнением, как всегда после летней разлуки. Как всегда, он был весь перекопан, на улицах прокладывали под землей какие-то трубы, заново мостили разбитые мостовые, некоторые улицы асфальтировали.

Многие дома были в лесах, на других висели деревянные люльки, закрепленные где-то сверху на крыше. Девушки, сидевшие в люльках, красили стены, и это называлось «косметический ремонт». Сами девушки тоже всегда были в краске, в желтой, розовой, голубой. Дома теперь красились больше в светлые цвета, и город точно молодел.

Трудно было не любить его, город, к которому привыкла, в котором узнала столько нового. Он был знаменитый, этот город, и если жители его жили честно и хорошо, он наделял их частью своей славы, и тогда они говорили «мы ленинградцы». Эта гордость не соперничала с гордостью жителей других городов, — у каждого была своя история, свои заслуги, свое значение. И потому киевляне, москвичи, одесситы, севастопольцы и другие всегда тоже с гордостью говорили «ленинградцы». А если человек, приехавший из Ленинграда, вел себя недостойно, то они же называли его самозванцем: «ну, какой же это ленинградец!». И всё это было так потому, что в Ленинграде родилась Революция, потому что он носил имя Ленина.

И Маша была теперь ленинградка. Так её и называли летом на Украине, и теперь вот недавно, на сахарном заводе. Маша вспомнила слова дяди Пали: «В Ленинграде живете, в его городе»… Это Ленинград сделал ее сознательной, возбудил в ней священное желание — помогать родной стране, помогать партии.

Но многое в самой себе не нравилось ей попрежнему. Всё еще недостаточно организована. За всё хватается, всё хочет сделать, но нередко теряет попусту часы и целые дни. Маша вспоминала книжку детского писателя Ильина «Дело о растрате», о том, как некоторые бессмысленно расходуют одну из самых больших ценностей человеческой жизни — время. Писатель не пользовался восклицательными знаками и междометиями. Он деловито, даже сухо приводил данные, цифры, о которых мало кто задумывался. Маша ужаснулась, дочитав до конца: так обирать, грабить самое себя, как обирает она! Так расшвыривать направо и налево драгоценные минуты, часы, дни! Пропадает напрасно чуть ли не полжизни. И так жизнь человека коротенькая, совсем малюсенькая, каких-нибудь шестьдесят-семьдесят лет. А тут еще по собственной глупости…

Впервые эту мысль заронила в ней мать. Если Маша или Сева спали слишком долго, мама будила их со словами: «вставай, полжизни проспишь!». Вставать иногда не хотелось, но подгонял страх: проспать полжизни было просто обидно. Никто не предлагал ликвидировать сон начисто, а мама вечерами сама гнала детей спать. Но… проспать полжизни?

Маленькая книжка познакомила с научной организацией труда, с понятием рационализации, рационального использования своих сил, своего времени.

И сейчас, вернувшись с летних каникул, Маша размышляла о будущем учебном годе, о рационализации своей жизни, о плане. Слишком много заседают в их школе! Можно было бы заседать вдвое меньше, зато серьезней учиться, разумней отдыхать.

Маша стала обдумывать свои маршруты, выбирать пути покороче, попрямее. Она стала ходить через проходные дворы, — так скорее. Особенно раздражали ее дорожки в скверах и садах: люди на работу спешат, а тут обходи эти зигзаги, придуманные «для красоты»! И она решительно шагала по траве, протаптывая незаконные прямые тропинки.

Вот и сейчас: до начала учебного года оставалось несколько дней. Коли в городе еще не было, других ребят тоже. За эти дни надо было хорошенько продумать и подготовить всё вперед, на полгода, не меньше. Мы не формалисты, если надо — изменим план, но без него нельзя.

План основных дел на полгода вперед составлен не очень точный в смысле дней, — откуда знать заранее, что когда именно будет? Составлен также примерный план на один день, чтоб знать, на что сколько времени можно потратить. Потом, когда будет известно расписание уроков, расписание занятий кружка деткоров и других дел, — тогда из всего этого и получится реальный план. А пока это — вроде уздечки для норовистого коня, это должно вгонять в рамки ее, Машу — натуру недостаточно дисциплинированную и разумную. Не всем это надо, но ей — очень, не то она станет растратчиком своей жизни.

Она сидит у своего рабочего стола и штопает чулок. Самое нелюбимое занятие! При коммунизме никто не будет штопать чулки. А если маленькая дырочка, петля спущена? Ну, тогда будут, в виде исключения. Жалко же бросать вещь, над которой столько народу трудилось. Свои чулки Маша перештопывает десятый раз. Горят они на ее ногах, слишком много она бегает, наверно.

Мамы дома нет, она в своей школе. Мама работает, и ей трудно совмещать дела домашние с работой, а работать хочется. Не из-за денег только, денег отец приносит в дом достаточно. Но это приносит он, а не она. Нет, он никогда ни в чем не способен упрекнуть жену, и не упрекнет до самой своей смерти. Наоборот, он часто благодарит ее за то, что она столько сил уделяет тому, чтобы он лучше отдыхал, был спокоен за детей. Он благодарит и продолжает жить своей полной, интересной жизнью.

Папа любит свою семью. Когда он возвращается из командировок или из крымского санатория, он всегда привозит подарки маме и детям. С большой получки, с гонорара за книгу он тоже любит покупать всякую всячину для них. Маша и ее братья помнят смешную сцену, когда папа пришел вечером с подарками, снял в коридоре пальто и шляпу, надел на голову купленную для мамы кожаную коричневую пилотку, натянул на себя вязаную полосатую кофту, в руки взял коробки с печеньем и конфетами и, театрально раскланиваясь, вошел в столовую, где мама накрывала на стол.

Она рассмеялась, как девочка, и дети рассмеялись, а папа всё кланялся направо и налево, а потом отдал коробки Севе и Маше, подхватил маму на руки и поцеловал. Смешной он был в женском головном уборе и кофте, с мамой на руках! Мама бормотала: «да пусти же, Боря, пусти!», а сама лежала на его руках ловко и аккуратненько, чтоб ему было не тяжело…

Анне Васильевне не раз уже приходилось слышать комплименты. Ее хвалили на педсоветах, хвалили представители всевозможных обследовательских комиссий. Хвалили за уменье учить детей, за уменье вбить даже в самые ленивые головы то, что надо знать о природе людям, начинающим жизнь. Недавно ее попросили написать несколько глав для учебника по биологии, а она так разволновалась, что даже не ответила толком представителю издательства, просила дать время подумать. А чего там думать, писать надо, и она может. Но кто же будет ходить на рынок, варить обеды, стирать и следить за тем, как дети делают уроки? Боря не будет, он очень занят.

Когда вернулись с дачи, Маше пришлось стать свидетельницей одной неприятной сцены.

Извозчик подвез их в самый двор, к парадной. Мама снимала вещи с пролетки, Маша и мальчики относили их в квартиру. Из парадной вышла соседка — пожилая тетка в фартуке и старой клетчатой косынке, тетя Поля. Она стояла, рассматривала банки с вареньем, ведро с солеными грибами, запасенными мамой на зиму. Смотрела зоркими глазами сплетницы и напевала маме, как хорошо она поправилась, как молодо выглядит.

— Мужчины, они, известно, капризные, — ворковала тетя Поля. — Чего от них ждать хорошего. Ты чуть уедешь куда, а он — шасть к какой-нибудь крале… Известно, все мужчины такие.

Мама продолжала снимать вещи.

— К вашему тоже летом одна ходила… В шляпке такой, с цветочками… Все мужчины одинаковы, — сказала тетя Поля и выжидающе умолкла.

Мама расплачивалась с извозчиком. Потом она обернулась к насторожившейся тете Поле:

— Жаль, что я не знаю, как зовут эту особу. Я поблагодарила бы ее за заботу о моем муже в мое отсутствие, — сказала она.

— С ума сошла… — растерянно пробормотала тетя Поля. — И вы… вы не сердитесь на нее нисколечко?

— Не сто́ит сердиться на женщин, которые подбирают крохи с моего стола. — Она снова была твердой и строгой, как тогда, с кухаркой детдома.

Маша ощутила острую ненависть к этой непрошенной помощнице, «открывающей глаза» ее матери. Старая сплетница!

«Неужели так будет и со мной? — с ужасом думала Маша. — Я полюблю и выйду замуж, а он спустя несколько лет разлюбит, начнет бегать к другим (она уже слышала и запомнила это ходячее выражение)… Что ж делать? Прощать? Умолять вернуться? Нет! Неужели это обязательно — охлаждение и измена!»

Глядя на улицу в окно, она не раз наблюдала смешную сцену: двое немолодых супругов выводили гулять своих крупных псов — овчарок. Собаки были симпатичные и, вероятно, жили в дружбе. Супруги же всякий раз бранились на улице, не стесняясь посторонних.

— Вы извели меня своими скандалами, вы мелочная, ничтожная женщина! — громко говорил мужчина, переходя от своей спутницы на другую сторону улицы.

— Я не встречала более изолгавшегося, более фальшивого человека! — громко вторила ему женщина через всю улицу.

А собаки дружно сходились на середине мостовой, весело обнюхивались, играли, бегали вместе.

Маша не раз наблюдала ссоры этих двух людей, забывающих, что на них смотрят, что над ними смеются. Идут и мучают друг друга. Неужели это бывает со всеми — охлаждение, измены?

Становилось так горько на душе, так обидно и тоскливо, точно кто-то уже разлюбил и тебя, разлюбил и бросил. «Нет, я всё устрою не так».

Пришел отец с работы. Он обедал, как ни в чем не бывало. Мама подавала обед, словно ничего не случилось. «Оба молчат и лгут, — подумала Маша, — делают вид, что всё хорошо. Подойти бы к нему и спросить прямо: «Ты любишь маму? И если да, то кто приходил к тебе летом, когда нас не было?»

Ей очень хотелось спросить об этом отца напрямик. Боялась, что может случиться взрыв, неприятность. Лучше пусть тише… Но он разговаривал за столом так спокойно, словно совесть его была абсолютна чиста. А может, она и чиста, может, это всё тети Полины сплетни?

Маша села за уроки. Дверь в кабинет отца была прикрыта неплотно. Родители разговаривали вполголоса. Им было о чем поговорить — только вчера отец делал доклад на ученом совете:

— Представляешь, с какой миной он меня поздравил? Сам руку жмет, а рожа кислая, надеялся, что разгромят меня. Ну, а я мужик, шел напрямик, всё называл своими именами.

— Конечно, сторонники твои еще молодые, их голоса не решали.

— У меня и новые появились. У нас новая сотрудница, очень способная баба, кандидат наук… Тоже присутствовала, вопрос мне подкинула выигрышный, — знала, что́ спрашивать. Летом она меня даже консультировала — диссертация у нее о новых сортах пшеницы.

— У нее шляпка с цветами? — спросила мама совсем тихо.

— Не помню, кажется. Да, с цветами, синенькими такими. А почему это тебя интересует?

— Так просто.

Отец рассмеялся:

— Как там у Шекспира: «ревность это чудовище с зелеными глазами»? В самом деле, эта особа премилая. Ну и отхватил себе Авдей жену! И ученое звание, и умница, и собой хороша.

— Она… жена Авдея?

Дальше слов не было слышно, а только какие-то неясные звуки, вздохи, не поймешь. Наверно, отец целовал маму, а она старалась не расплакаться от радости, что всё в порядке, что муж честен перед ней, а тетя Поля — глупая сплетница.

Поправляя растрепанную прическу, мама вышла в столовую, чтобы узнать, что там за шум. К своему удивлению она увидела свою взрослую донку кружащейся на месте, вокруг собственной оси… Маша, увидя мать, остановилась, покачиваясь от приятного головокружения, кинулась к матери и стала обнимать и целовать ее.

— Что ты, Машенька, что с тобой? — спросила мама, радостно улыбаясь.

— Так просто… Настроение хорошее!

И она, припрыгивая, побежала убирать комнату.

Почтальон принес почту. Маша с жадностью набросилась на «Ленинские искры» и прочла все четыре полосы. Из газеты она узнала нечто такое, что заставило ее бегом ринуться к телефону. Делегаты пионерского слета, происходившего в Берлине, приехали в Ленинград! На вокзале их встречали пионеры и комсомольцы города с цветами…

— Редакция? Говорит ваш деткор из Петроградского района Мария Лоза. Я хотела узнать насчет делегатов слета… Где бы на них посмотреть?

— Приезжай сегодня пораньше, получишь билет на встречу с ними, — ответили из редакции. Маша немедленно отправилась за билетом.

Вот они, делегаты слета!

В просторном зале почти все места заполнены детьми в красных галстуках. Все они — в белых рубашках или блузках, в синих или черных трусах или юбчонках. И никак не разберешь, которые свои, ленинградские, которые — иностранцы. Только маленьких монголов можно сразу отличить по разрезу глаз, а белолицые ребята — пойми, откуда они!

Волнуясь, проходит Маша между рядов, ищет свободное место. Вон в седьмом ряду третий от прохода стул не занят. А кто соседи?

Проход тесный, Маша задевает сидящих и просит извинения. Ей улыбается в ответ девочка, чуть похожая на нее, такая же высоконькая, круглолицая, беленькая, только косичек нет — острижена коротко. С другой стороны сидит мальчик вроде Севки, чуть постарше, и вертит в руке блокнот в зеленой обложке. Не наш блокнот, у нас не такие! Этот — гость, наверное.

— Ты кто? — приветливо спрашивает Маша мальчика, — ты немец? Француз? Англичанин?

Мальчик щурится от смеха и на каждый вопрос отрицательно качает головой. Наконец, не выдерживает:

— Я свой, ленинградский… Вот он — англичанин, — мальчик показывает на соседа слева, худенького, черноглазого, в такой же рубашке с короткими рукавами, как и на нем самом. — Он мне блокнот подарил… Его зовут Хайгет Джек. Яша по-нашему.

Маша жмет Джеку руку. Пробует заговорить с ним по-немецки, но Джек не знает иностранных языков. Он застенчиво улыбается, потом достает носовой платок и вытирает нос. Он не знает, как быть, как объясниться. Переводчика поблизости нет.

Маша пытается разговаривать руками, жестами. Становится легче: этот язык Джек понимает не хуже нас. Маша просит его написать ей в блокнот свой адрес, чтобы потом послать ему письмо. Хайгет охотно пишет, очень разборчиво и понятно, хотя в адресе многовато цифр. Ну ничего, у них, значит, так принято.

Соседка справа тоже интересует Машу, но не охота опростоволоситься второй раз. Вдруг она — тоже своя, ленинградская! Опять этот паренек слева расхохочется!

— А ты здешняя? — спрашивает Маша по-русски. Девочка улыбается ей и отвечает: «Дойчланд».

Немка! Ну, значит с ней удастся поговорить. Маша припоминает всё, чему ее выучила Елизавета Францевна, и начинается беседа. Девочка из Гамбурга, это портовый город. Ее отец работает грузчиком в порту. У нее есть еще старший брат, но он не работает, хотя очень хотел бы. Работы не найти сейчас. Брат безработный.

Девочку зовут Фрида Риттин. И хотя она разговаривает по-немецки, она не кажется Маше чужой, как и сосед слева. Девочка с готовностью тоже записывает в блокнот свой адрес, а себе просит записать Машин. Они хорошо понимают друг друга. Фрида рассказывает, как она ехала в Галле, а пришлось переезжать в Берлин, и какие были красивые демонстрации, а гости — делегаты слета все ехали на грузовиках, потому что полицейпрезидент Цергибель запретил им участвовать в демонстрациях, так как они… не знают берлинских правил уличного движения. И они ехали, а не шли, и Цергибель уже ничего не мог поделать. Потом она рассказывает, как интересно было в Москве, и что она видела Ленина в мавзолее. Ей, наверно, придется дома целую неделю рассказывать.

Звенит звонок. На трибуну выходят по очереди маленькие французы, итальянцы, американцы, немцы. Они говорят коротко. Они все передают приветы ленинградским пионерам. И немножко рассказывают о себе и о своих странах. Там живется не легко. Некоторые из них редко едят дома досыта, на слете даже прибавили в весе…

Выступления переводятся на русский, а Маша старательно переводит их своей соседке на немецкий язык. Фрида благодарно пожимает руку Маше.

Говорит немецкий делегат из Берлина. Маша жадно слушает его. И вот она замечает на себе взгляд Фриды Риттин. Фрида не слушает, она рассматривает свою русскую соседку, рассматривает с нежностью, с любовью. И вдруг ласково проводит рукой по Машиным волосам, от виска до кос, проводит мягко, с явным удовольствием. Маша слегка оборачивается к подруге и видит: у Фриды в глазах что-то блеснуло. Это не слезы, но почти, это сознание счастья, необыкновенной радости. Почему? Только потому, что она тут, в русском советском городе, в гостях у нас, потому что она сидит рядом с советской пионеркой?

«Да, поэтому» — отвечает Фрида глазами и опускает их смущенно.

«Милая, славная моя подруга!» Маше становится необыкновенно хорошо на душе. Учим географию, изучаем разные страны. А вот приехала девочка из чужой страны и смотрит на нее, как на любимую сестру. Девочка оттуда, из страны Маркса и Энгельса, Шиллера и Гёте. Почему это? Потому что она из трудовой семьи, а трудящиеся разных национальностей куда ближе друг другу, чем буржуи, свои и чужие. На шее у этой девочки пионерский галстук, такой же, как и у Маши. Он сроднил их всех, он их сделал сестрами и братьями.

На трибуне произносят речи, ораторы меняются, потом начинается концерт, а Маша всё сидит рядышком с новой подругой, чувствует ее тепло и греет ее своим теплом. Недолго сидят они рядом, часа два-три, а кажется — привыкли друг к другу так, словно жили рядом несколько лет.

Оркестр начинает играть «Интернационал». Все встают и поют стоя. Каждый поет на своем языке.

Маша знает «Интернационал» по-немецки. Первый куплет она поет по-русски, второй и третий — вместе с Фридой, по-немецки. Фрида смотрит на нее счастливыми благодарными глазами: хорошую соседку послала ей судьба на этой встрече! Жаль, что в Германии не учат русский язык, Фрида выучила бы его обязательно. И хорошо, что русская девочка знает немецкий. По крайней мере, не только улыбались друг другу, а говорили, говорили, как могли.

Они стоят, как молодой стройный лес, дети разных народов, стоят и поют «Интернационал». Гимн единства рабочих всех стран, гимн дружбы. Гимн борьбы против угнетения, против несправедливости.

Они стоят, отдавая салют правой рукой, все одинаково, стоят и поют, каждый на своем языке. Могучая музыка шумит над ними, как алые полотнища знамён на демонстрациях во всех странах мира. Могучая музыка, зовущая к светлому счастливому будущему для всех, кто трудится. Суровая, сильная музыка, зовущая к бою за свои права, к победе над сильным и жестоким врагом.

Встреча закончена. Они крепко жмут руки друг другу. Маша прикалывает Фриде свой пионерский значок, Фрида дает ей латунный значок слета с профилями белолицего пионера, негра и китайчонка. Они прощаются, чтобы больше никогда не увидеться. Только письма писать будем. А может и увидимся когда-нибудь? Чего не бывает в жизни.

Глава двадцатая

Первые школьные дни оглушили. Беготня, новые ученики почти во всех классах (везло же их школе!), новые первые классы, которые надо было сразу приучить к школьным порядкам. Новые учителя по химии и литературе, — у Анны Николаевны должен родиться ребенок, и она ушла в отпуск.

С наступлением холодов возник беспорядок на вешалке. Старшие влетали за проволочную загородку, как дикари, с криками, разбрасывали чужие пальто куда попало, кидались шапками. Нянечка кричала, выталкивала их обратно, требовала номерки. Надо было приструнить их с первого же дня, слишком много, видно, сил накопили за лето и не знали, куда их деть.

Вера Ильина срочно созвала учком. Сорокин временно взял на себя командовать дежурными. Маше поручили выпустить специальный сатирический номер стенной газеты, посвященный положению в раздевалке.

Надо было, как тогда выражались, «ударить» по непорядку внезапно, не дать противнику опомниться. Надо было сделать так, чтобы назавтра газета уже висела бы в коридоре против вешалки.

И они выпустили ее молниеносно. Назавтра она, действительно, висела в коридоре первого этажа против раздевалки.

«Специальный номер: о раздевалке!» — читали ребята подзаголовок газеты. Первым делом все смотрели на рисунки, карикатуры. Жестяной номерок с веревочкой, продетой в дырку. Подпись: «Вот из-за чего устраиваются кровопролития». Рисунок: два пальто, одно целое, обычное, другое с оторванным наполовину воротником, с болтающимся на ниточке рукавом, с надорванным карманом. Подписи: «Пальто (новое) в стиле Людовика 44-го, висит на вешалке. Оно же, наконец-то полученное хозяином».

Вот картинки без подписи. Мама чинно провожает своего отпрыска в школу, на нем всё целое и чистое. В школе кто-то хватает его на уроке за ворот пиджака, кто-то толкает, и он летит кубарем с лестницы, потом происходит живописное сражение в раздевалке, и наконец, он дома… в таком виде, что мама падает в обморок.

У стенгазеты толпились школьники, глазели, читали, смеялись. Можно было бы сделать номер и лучше, и смешнее, но зато какая быстрота! Раньше газета выходила только к праздникам — к Октябрю да к Маю, парадная и торжественная. А тут новый учебный год только начался и — нате, читайте!

В головах участников-авторов зрел следующий номер сатирического листка, посвященный переменкам. А следующий номер — посвятим буфету. А следующий — дисциплине на уроках…

Особенно увлекся Сева. На другой день он подошел к Маше и вручил ей листок, на котором было четыре картинки: на первой — учитель стоит перед рядом заполненных парт, на второй — две парты уже пустые, на третьей пустуют три парты, а на четвертой — пустые все, кроме одной, на которой тихо примостился спящий ученик. А под картинками стихи:

Жил был педагог,

Бузы он терпеть не мог,

Делал он замечаний массу

И бузил выгонял из класса.

Прогнал с задней парты ребят,

А в классе еще бузят.

Прогнал еще трех домой

И думает: будет покой.

Но покоя всё нет, бузят.

Выгоняет еще ребят.

Измучился педагог,

Прогнал ребят, сколько мог.

Только один не бузит,

Это который спит.

Что ж, уроку не продолжаться.

Пришлось самому смываться.

Мой вывод отсюда простой:

Умей бороться с бузой.

— Возьмешь в следующий номер? — спросил Сева.

— А учителя не обидятся?

— Ну вот… Это же критика мягкая, без фамилий, Не будь перестраховщицей.

Стихи и картинки Маша взяла.

В этом учебном году она ограничила свои общественные обязанности стенной газетой и деткоровским кружком. Было очень жалко бросать дела театральные. Расстаться с ТЮЗом она всё же не смогла и изредка дежурила в этом дорогом ее сердцу театре. В стенах этого дома на Моховой становилось особенно ясно, что советские люди — хозяева своей страны, а советские дети, в частности, — хозяева своего театра, этого театра.

Странным образом, став ученицей седьмого класса, Маша уже не «обожала» красавца Пурица. Она иногда даже придиралась к его игре.

Точно так же Маша всё реже вспоминала о своем Мише Майданове. У нее была его карточка, она иногда возвращалась к этой карточке, рассматривала своего друга, вглядывалась в черты его лица. Этого было достаточно. Он очень занят, он учится, получает специальность. Он тратит много времени на дорогу, некогда ему встречаться с ней, убивать время. Если бы он позвонил ей когда-нибудь и позвал погулять, она, может быть, и пошла бы. Писать самой не хотелось. Отношения были выяснены, ревность выветрилась, и Маша иногда ловила себя на том, что с удивлением смотрит на ту смешливую девочку из седьмого-бе: что в ней опасного? Потеряла самолюбие и рассудок… Соперница… Та девочка интересовалась внешними знаками внимания, — Маша их стеснялась и не ценила. Та целовалась с мальчишками в темных закоулках, — Маша боялась целоваться, хотя и не понимала, почему. Значит, им нужно было разное, разное даже от него, от этого голубоглазого паренька из Белоруссии.

Почему-то сейчас было легко рассуждать о Мише. Что-то затихало в ее сердце. Или это кончился «переходный возраст»?

Она приглядывалась к себе: не возникнет ли что-нибудь подобное к Коле Сорокину? Нет, к нему она относилась совсем, совсем иначе. Она рада была тому, что он простил ее «измену дружбе» и не напоминал никогда о периоде, тяжелом для нее и для него.

Сейчас Коля обрадовался, когда увидел Машу после лета. Она тоже была загорелая, она стала сильнее, как и он. И стала спокойней. У него было много друзей в классе, но дружба с этой девушкой давала ему что-то такое, чего не давала дружба с мальчишками. Может, это было потому, что Маша была начитанней и повидала больше интересного в жизни, чем многие в их классе, но скорей всего, дело было в другом. В дружбе с Машей, в разговорах с ней, всегда полушутливых и грубоватых, он находил отклик на какие-то более тихие, менее слышные, менее ясные для него самого зовы сердца. Чуткостью, что ли, называли это, или умением понять человека, он сам не знал. Но с другом-девчонкой он говорил и о таком, о чем не мог говорить с ребятами, — они бы не поняли и высмеяли или просто не обратили бы внимания. Летом в лагере он встретил одну девочку, приехавшую с Украины. Она понравилась ему сразу, он беседовал с ней вечерами после спуска флага, в те недолгие минуты, когда дела закончены и надо только проследить, чтобы пионеры поскорее разошлись спать по своим комнатам. Девочка — ее звали Марина — была из другой школы. Товарищи по классу были чем-то вроде сестер и братьев, а эта была из другой семьи и потому интересна. О ней хотелось рассказать близкому другу — и он рассказывал Маше Лозе.

Маша понимала его правильно. Даже тени ревности не возникло у нее, а скорее радость за товарища. Она не дразнила Колю, хотя иногда лукаво улыбалась, намекая на Украину при каком-нибудь удобном поводе. Ничем она не царапнула его, поняла. Поняла, потому что что-то похожее знала сама! И от этого чувство товарищества, дружеского тяготения к ней крепло, усиливалось. Обоим оно было приятно, оба думали: дураки некоторые взрослые, как они просто всё понимают! Или любовь, или безразличие, а дружба только с представителем такого же пола, что и ты сам. Мы покажем им, что дружба бывает и между юношей и девушкой, настоящая, крепкая.

И гордость их возрастала от сознания своей силы и чистоты и того, что они способны на нечто такое хорошее, на что способны не все взрослые. Положим, попадались и среди взрослых понимающие люди, но большинство мам и пап покровительственно усмехалось, видя как по двору или по коридору прохаживаются, о чем-то горячо споря или просто мирно разговаривая, девочка и мальчик лет по пятнадцати. «Нет, — думала Маша, — когда я вырасту и если у меня будут дети, я не перестану понимать, что у них кроме любви может быть и чувство дружбы».

И вдруг пришло письмо. «Здесь» — значилось сверху на конверте, значит, местное. От кого же это?

Письмо было от Миши Майданова. Он спрашивал Машу, как она живет и учится, и приглашал ее пойти вместе в сад Народного дома. Он просил ее прийти ко входу в сад в субботу в 7 часов вечера. «У меня двоюродный брат на американских горах работает, накатаемся вдоволь», — писал Миша.

Это свидание… В первый раз. Как странно: молчал всё лето и вдруг написал… А впрочем, что же странного? Летом ее просто не было в городе.

Она надела беретик и пальто — вечерами становилось очень прохладно — и пришла к назначенному часу. Миша уже ожидал ее с двумя билетами в руках. Он был в сером суконном пальто и клетчатой кепке. Пусть Маша посмотрит, каков он в обновках.

Маша увидела его сквозь толпу девушек и парней, стоявших возле касс. Он тоже заметил ее и немного растерялся от волнения. Стоял и ждал, пока она пробилась к нему, и только тогда крепко сжал ей руку. Они прошли в сад. Взять Машу под руку Майданов не решался, держаться по-школьному за руки было тоже неловко.

Вот и «американские горы». Издали слышен визг и постукивание тросов, подтягивающих вагонетку на первую вершину. Дальше вагончики летят своим ходом, и все девчонки, и все тетеньки визжат истошными голосами, цепляясь за руку соседа или за спинку кресел впереди сидящих. А ведущие вагонетку парни хладнокровно поворачивают рычаг, тормозят, где надо.

Билет стоит пятьдесят копеек… Миша покупает два билета, но они не садятся на первую же подъехавшую вагонетку. «Подожди, сейчас Иван подъедет», — говорит он.

Наконец, подъезжает Иван. Ростом он повыше Миши, а чуб такой же. Он быстро оглядывает брата и девочку и сажает их на первую скамейку. «Маруся, кататься будем, сколько захочется», — говорит Миша ей на ухо. Обычно после одного рейса пассажиры выходят, а Иван свой.

И вот стучит трос, они поднялись, первый спуск… За ним — второй, самый крутой и высокий. Маша решила не визжать, — нечего унижать свое достоинство, и вообще она не трусиха. По праву старшего Миша берет ее ладонь в свою и держит, не отпуская. «Ты не бойся», — говорит он ей вполголоса. «А я и не боюсь нисколечко», — отвечает Маша, с опаской поглядывая на пролетающие мимо верхушки деревьев, Неву, Петропавловскую крепость в круглых шапках столетних ив. На одном из склонов «американских гор» лежит чья-то кепка: слетела с головы, а взять ее можно только после закрытия сада. Не останавливать же из-за кепки всё движение!

С удовольствием повторяют они свое путешествие второй, третий раз. Теперь им — всё нипочем. Деревья прыгают верх и вниз, Нева играет с ними в прятки, то покажется между серых склонов, то исчезнет. Колесики вагонетки со стуком катятся по узким рельсам. Миша расхрабрился и лихо привстает во время спуска, — этого не полагается делать, но Иван свой, не замечает. Маша тоже привстает — так дальше видно вокруг, так еще интересней. За плечами визг, пассажиры то и дело меняются, и только двое юных счастливцев попрежнему остаются на первой скамейке вагонетки — Иван свой, не гонит.

— Сколько раз мы проехали? Давай считать! — говорит Миша. Они считают, потом сбиваются со счета.

Маша искоса рассматривает своего… кого? Друга? Приятеля? Возлюбленного? Нет. Она рассматривает искоса знакомого по школе паренька Мишу Майданова. Неужели она когда-нибудь действительно подставляла лестницу к школьному забору, чтобы рассмотреть в бинокль окошко, где мог показаться этот паренек? Почему это было так? Неизвестно. Сейчас бы она не полезла.

На «американских горах» уже надоело, только сказать об этом первой неловко. Но Миша догадлив. И они сходят с вагонетки, совершив веселый рейс раз двадцать, не меньше!

Они идут, болтая, в гуще шумной толпы.

— Давай руку, а то потеряешься, — говорит осмелевший Миша.

Теперь они идут, взявшись за руки. В темном осеннем небе загорается фейерверк. Огненные цветы взлетают в небо и сыплются оттуда искристым дождем на широкую площадку, где укреплено огненное колесо и другие светящиеся чудеса. А на открытой сцене женщина в ярко-зеленом платье с длинными золотыми серьгами в ушах нежно поет:

Мы на лодочке катались, золотистый-золотой!

Не гребли, а целовались, не качай, брат, головой!

Отшумел сад Народного дома, и вот они стоят у Машинного подъезда. Миша смотрит на нее выжидательно — следовало бы поцеловать ее. Но по ее глазам не видно, что она этого хочет. Не она ли сама бегала за ним в школе, вздыхала и злилась, когда он шутил с другими? Подменили девушку, что ли?

Он что-то говорит ей, он где-то очень близко рядом, а она слушает, нарочно чуть отвернув лицо. Он нагибается еще ближе и проводит губами по ее прохладной обветренной щеке. Но Маша не оборачивается к нему, а по-прежнему загадочно смотрит куда-то в сторону. И ободреный тем, что она не рассердилась, и подстегнутый ее нарочитым невниманием, Миша быстро протягивает руки к ее лицу, поворачивает к себе и целует в губы, раз, и два…

— Не надо, — говорит Маша. Она чувствует себя как бы виноватой перед ним, но притворяться не может. — Не надо!

Почему?! Он не спрашивает, но весь вид его говорит об этом вопросе, о недоумении. Почему? Не ты ли сама ревновала его к другим девочкам, не ты ли повсюду искала его, не ты ли…

— До свиданья! Прощай! — говорит она и бежит домой.

Долго Маша не может уснуть, и грустные мысли не дают покоя. Это был первый поцелуй в ее жизни, опоздавший поцелуй. Но ведь раньше, в школе, она сама избегала этого? А может, она бессознательно испытывала Мишину настойчивость, его постоянство? И не тот он, не тот, хотя сердце и остановилось на нем на минуту. Она была для него тем же, чем была и та девочка из параллельного класса, чем будут другие. А для Маши весь мир, вся вселенная на мгновение сосредоточились в нем.

Грустно тебе, Маша? Ничего, грусть минует, отгремевшую весеннюю грозу заслонят грядущие бури и ураганы, и она отойдет в прошлое, оставив легкий и светлый след.

Глава двадцать первая

В Машином классе учился сын инженера завода радиоаппаратуры Олег Чернецкий. Упитанный, кудрявый подросток, ходивший в хорошо сшитых костюмах, он держался без зазнайства и не бахвалился собственными велосипедом и фотоаппаратом.

Отец следил за воспитанием Олега по-своему. В семье праздновался день рождения сына. На это торжество отец велел приглашать школьных товарищей, но всегда спрашивал заранее: а кто папа у этого товарища? Если Олег не знал, кто папа, товарища не приглашали. Если знал, то приглашали в тех случаях, когда папа товарища был под стать папе Олега, то-есть, человек интеллигентный.

Маша не дружила с Олегом, она не находила в нем ничего любопытного. Но он был добродушен, участвовал в пионерской работе, не плохо учился. Когда в начале прошлого года он пригласил ее к себе на день рождения, она несколько удивилась, но пошла. Из всего класса он позвал только двоих — ее и Гордина.

Дома у Олега оказалось просторно и уютно. Среди его сверстников-гостей Маша увидела девочку, которая ей очень понравилась. Это была двоюродная сестра Олега, Люда.

Тоненькая, коротко подстриженная, она сначала показалась Маше малышкой лет двенадцати. Когда, начался домашний концерт и каждый из детей выступил с каким-нибудь номером, Люда выступила тоже. Она прочитала свое собственное стихотворение. Бросив строгие взгляды на обе двери, за одной из которых сидел за рюмочкой отец Олега с какими-то дядями, а за другой постукивала ножом о тарелку и покрикивала на прислугу Олегова мать, Люда доверчиво взглянула на ожидающих ребят и начала:

Пускай говорят, что мы молоды,

Пускай говорят, что мы не знаем жизнь,

Но мы тоже возьмем в руки молоты

И пойдем строить социализм…

Маша слушала ее очень серьезно. Стихи ей понравились. Когда рассаживались за столом, Маша села рядом с Людой. В свою очередь Маша читала стихи Жарова. Люда слушала ее одобрительно. За столом она спросила Машу:

— А каких еще поэтов ты читала, кроме Жарова?

— Еще Безыменского и Есенина.

— А Маяковского?

— Не читала…

Люда посмотрела на нее и спросила, почему Маша не читала Маяковского: потому, что книжка не попалась или из-за каких-нибудь предрассудков? Она добавила:

— А ты почитай Маяковского. Он лучше их всех. Смелее. Не признает никаких сантиментов. Я тоже не признаю все эти нежности, вымышленную романтику.

— В какой ты школе? — робко спросила Маша.

— Я не учусь. Я окончила семилетку и теперь работаю секретарем райисполкома. Мы живем в пригороде, — в городе у нас нет квартиры. И мама у меня больная. А отца нет.

Вот как, она работает! Уважение к Люде выросло. Окончательно она завоевала сердце, когда после ужина позвала ребят в коридор и возле стены сделала на руках стойку. Она гордилась своими гимнастическими достижениями и специально надела сегодня под юбку синие сатиновые шаровары в сборочку. Она сделала стойку легко, маленькие руки оказались очень сильными и ловкими. Стриженые волосы упали с затылка вниз, стройные детские ножки в спортивных туфельках аккуратно, как сошедшиеся вместе стрелки часов, смотрели носками в потолок.

Ребята глядели сосредоточенно, с восхищением. Люда простояла долго, потом, отдохнув, сделала стойку снова. Когда Олег попробовал проделать тоже, у него не вышло. Его плотные ноги, точно налитые свинцом, сразу потянули вниз. Кто-то рассмеялся. Олег попытался еще раз, и снова сплоховал. Другие ребята тоже не могли похвастаться успехом. Сравняться с Людой никому не удалось.

— Ты ведешь дневник? — спросила Маша Люду.

— Веду. Только не очень подробный. Я, вообще, не мелочна, — ответила Люда как-то строго. — Я пишу туда свои мысли о работе, о жизни. Ведь от наших переживаний зависит очень многое. Мы же строим такое общество, где человек должен стать Человеком с большой буквы…

Маша всё это знала, Люда напрасно взялась ее поучать. Но она говорила искренно. А уходить она собралась раньше всех потому, что ей надо было ехать на поезде.

Когда она уехала, Маша пожалела, что не спросила у нее адреса: стали бы переписываться, девочка умная, независимая.

И вот Чернецкий снова пригласил Машу к себе. «В честь чего?» — спросила Маша. — «Семейный праздник… Ты приходи, Людмилу увидишь», — сказал он коротко.

Маша пришла. К ее удивлению, детей в гостях не оказалось, были только родственники. Люды не было видно.

— А где Люда? — спросила она Олега.

— У мамы в комнате. Ей платье подкалывают. Сшили, а она в нем обтянутая, худая. Она же невеста. Ты на свадьбу пришла, — сказал Олег.

Люда — замуж? Эта тоненькая девочка, делавшая недавно стойку в коридоре? Сколько же ей лет? Семнадцать, кажется? Так рано замуж…

— А кто ее… жених? — осторожно спросила Маша.

— А один дядька. Инженер, папин сослуживец. Идем, я покажу тебе свои летние снимки.

Он повел ее в детскую, где жил вдвоем с младшим братом. Дверь в комнату его матери была приотворена, и Маша увидела Люду. Она стояла перед зеркалом в длинном шелковом платье нежноабрикосового цвета, а мать Олега, опустившись на одно колено, прикалывала к бокам ее платья какие-то оборки и говорила, вздыхая:

— Господи, хотя бы имитацию бедер… Это неприлично, совсем детская фигура.

Люда молчала.

Когда всех пригласили за стол, Люда вошла в комнату последняя, раздраженно отталкивая руку жениха, пытавшегося поддержать ее локоть. «Какой старик», — подумала Маша, с отвращением взглянув на жениха. Это был мужчина лет тридцати пяти, черноволосый, с подстриженными усиками и в пенсне. Пробор на его прическе, был сделан над самым ухом, чтобы замаскировать маленькую лысину. Глядел он хмуро, и только Людины резкие движения переносил с каким-то странным удовольствием, словно говорил: «Сердись — не сердись, а досталась ты мне, и всё будет так, как мне хочется». Он был ужасен, этот сослуживец Олегова отца. Почему Люда выходила за такого замуж?

Маше очень хотелось отвести Люду в сторону и обо всем расспросить ее по-честному. Но Люда не смотрела на нее, словно, стеснялась чего-то.

Командовал за столом Олегов отец. Он называл себя тамадой, произносил тосты, подливал мужчинам вина. Взрослые быстро опьянели и не заметили, как стали громко кричать. На Олега, его брата и Машу никто не обращал внимания.

Маша не сводила глаз с Люды. Хоть бы раз улыбнулась эта невеста, хоть бы слабый налет радости, довольства появился на ее лице! Ничуть. Вина она почти не пила, только пригубливала рюмку. Когда кричали «горько!» и жених властно и бесцеремонно поворачивал ее к себе, она не противилась и приближалась к нему, совершенно каменная: целуй, если так надо. Зачем, зачем она согласилась на это?!

Олегов отец был доволен больше всех. Он шутил с Людиным женихом, намекал, на что-то, вспоминая о каком-то заказе, и говорил, глядя ему в глаза: «Услуга за услугу, а, неправда ли?». И тот лениво отвечал: «Мы в долгу не остаемся, мы люди порядочные».

«Они ее продали замуж, — подумала Маша. — Но как же она согласилась? Уговорили? Ради больной матери, ради квартиры в Ленинграде? Добровольная жертва, что ли?» Об этом было страшно думать. Неужели Люда так мало ценит любовь, настоящую, взаимную, искреннюю, от которой у людей вырастают крылья? Как же, отчего же Люда согласилась на это?

С каждой минутой Маше становилось противней и горше. Она старалась перехватить взгляд Люды, но та упорно не смотрела в ее сторону. Она совсем была замучена, тоненькая девочка с коротко «остриженными волосами. Она устала делать каменное лицо и готова была расплакаться. Наверно, ей надоела эта комедия.

— Скажи, почему она выходит замуж? — спросила Маша Олега шёпотом.

Он пожал плечами и улыбнулся, поглядев куда-то вбок:

— А что… он хорошо зарабатывает. И жить будет по крайней мере в городе.

Конечно, догадки оправдались. Но как же пошла на это Люда, Люда, совсем недавно читавшая в этой самой комнате свои детские стихи: «Пускай говорят, что мы молоды…». Нет, Олег просто не знал о том, что творится в Людиной душе. Это не может быть…

Маша перебирала в уме разные случаи: влюбилась! — Этого не было наверняка… Идет замуж из благоговения перед заслугами мужа, перед его подвигами, славой? — Нет, жених не обладал такими качествами… Идет замуж из выгоды, из корысти? — Нет, Люда так не могла поступить… Значит, жертвует своей молодостью ради больной матери? — Это возможно. Но как же это ужасно! Неужели была такая крайность?

Маша знала, что невесту надо поздравлять и высказывать ей разные добрые пожелания. Теперь уже это было нетрудно сделать, часть гостей ушла из-за стола. Но разве можно было поздравлять эту несчастную девушку? Ей можно было пожелать только одно: садись на свой пригородный поезд и уезжай, пока не поздно…

Олег жил на одной улице с Машей, и она не спешила домой. Она молча сидела в кресле, думала и ничего не могла придумать. Когда почти все гости разошлись, Маша поспешила в коридор и стала натягивать свое пальто. В коридоре стояли уже одетые к выходу Люда с женихом. Они вышли на улицу — там стоял извозчик. Жених уступил ей дорогу, чтобы она первая села в пролетку, и тогда Люда обернулась. Тоскливо и беспомощно оглядела парадную, из которой только что вышла, скользнула глазами по Маше, словно сказала: «Что в тебе толку? Ты не поможешь».

— Что же ты? Садись, Людочка, — нетерпеливо сказал жених.

— Успеете, — ответила она грубо, стоя уже на подножке и не отводя лица от парадной дядиного дома.

Извозчик восседал на козлах, повернувшись к ней спиной, затянутой в синее сукно сбористого кучерского армяка. Он даже не обернулся, услышав эти слова. Он не такое видел на своем веку, он помнил дореволюционный Петроград, возил не таких дамочек и девиц… А тут что ж, всё идет нормально.

Маша застыла с какой-то кривой улыбкой на лице. Наконец, Люда уселась, жених тоже, кучер натянул вожжи, и пролетка, не спеша, покатилась, разбрызгивая колесами жидкую осеннюю грязь.

После, когда Маша рассказала дома об этой странной свадьбе, отец подтвердил ее мнение:

— Дурочка, вот и вышла без любви. А жених этот подловат. В замужестве любовь — это главное, основа всего. Любят родители друг друга — и детям хорошо, и в семье лад. А так… Да и жених уже успел, наверно, порастрепать свою молодость. Через несколько лет они разойдутся, вот увидишь.

— Как же так получается? Общество у нас новое, а такие дела…

— Бедноваты мы еще, — сказал отец, — хотя и новое общество. Люди-то у нас не заново созданы, взяты из старого мира. Вот и гнут свое, юную душу совращают, на благородстве ее сыграли.

— Значит, пока у нас в этом вопросе всё по-старому?

— Но ты же возмущена этим фактом? И другие подруги, и многие люди возмутились бы, если б узнали всё. Значит, постепенно происходит поворот в мозгах. Прежде молодостью торговали и считали — всё нормально. Сейчас это случается редко, и люди возмущаются. А придет время, когда девушки научатся ценить свое право на любовь, на взаимную сердечную радость, и ни за что не пойдут на брачный союз без любви, ни за какие тряпки и квартиры.

— Скорее бы оно приходило, это время.

— Да, люди у нас не заново созданы, — повторил отец. — Когда-то повстречался я с одним бухгалтером. Обыкновенный бухгалтер небольшого учреждения. Оказался белогвардейцем. Мне потом его физиономия часто мерещилась, да я себе не верил. А нынче — читаю в газете о процессе вредителей, глядь — знакомая фамилия. Значит, поймался, голубчик. Шпион иностранной разведки, бывший русский подданный. Так это явный враг, политический. А сколько имеется людей, которые у нас добросовестно работают, благо жить надо, а советская власть платит за труд. Работают, а сами насквозь обыватели, буржуазные пережитки из них так и прут. Они и не маскируются… пока. Пройдет время, и пережитков этих люди стыдиться будут. Поймут, что стыдно это, унизительно, ради материальных благ обманывать, подличать, да и молодостью торговать тоже. Не пропала бы твоя Люда и за городом. И дядька поддержал бы.

— Он ее и высватал. Он подлец, ее дядька.

— Всё равно, не пропала бы.

Люда, Люда! Можно понять темную неразвитую девушку, которая представления не имеет о лучшем. А ты же казалась умницей. Как же ты так сплоховала?

* * *

Подошел праздник Октября. К этим дням Маша получила ответ на письмо, посланное в Гамбург. Фрида была необыкновенно рада весточке из Советской России. Машине письмо она прочитала на сборе своего пионерского отряда, его вставили в рамку под стекло, и пионеры рассматривали его и читали. Когда Маша узнала об этом, она густо покраснела: а вдруг наделала грамматических ошибок? Кто знает, всё могло случиться. На ее письмо смотрят чуть ли не как на святыню, ведь это письмо из Страны Советов! Как страшно писать такие письма, как ответственно.

Фрида рассказывала об участии пионеров в демонстрации, о вечере, посвященном слету. На этом вечере две девочки танцевали русский танец, им хлопали больше всех. Фрида привезла с собой сборник советских песен, переведенных на немецкий, и пионеры ее отряда разучивали «Дубинушку», «Вейтесь кострами, синие ночи» и другие песни.

В конце письма Фрида рассказывала, что в семье у них беда: отца перевели на неполную рабочую неделю, и теперь его заработок уменьшился на треть. Отец да и брат Фриды охотно пошли бы на любую поденную работу, чтобы принести в дом еще несколько марок, но найти такую работу не удавалось.

«У нас на всех заборах объявления — нужна рабочая сила, — размышляла Маша. — А у них… капитализм, ничего не поделаешь. Надо им активней бороться. Но как?» Забастовки, демонстрации, от этого они не увиливают, отец и брат Фриды. Но что это давало им? Что даст?»

Маша принесла письмо на сбор школьного пионерского отряда и прочитала его в оригинале и в переводе. В оригинале она прочитала нарочно: пусть прислушаются, пусть некоторые пожалеют, что нехотя, лениво изучают чужой язык. Они же советские люди, мало ли где может пригодиться им иностранный язык! Мало ли кто обратится к ним когда-нибудь за помощью!

В день Седьмого ноября они вышли на демонстрацию со своим комсомольским комитетом. Стоял необычно теплый солнечный день, шли в легких пальто, а некоторые ребята — в свитерах. На каждом перекрестке останавливались, пели песни, танцевали прямо на мостовой. Лучше всех в их школе танцевала Лена Березкина: стройная, тонконогая, с черными-черными большими глазами, она летала по мостовой, как по паркету и, наплясавшись вдоволь одна, подтанцовывала к кому-нибудь из ребят, о ком знала: умеет, танцует. Она заманивала, махала рукой с платочком, дробно отбивая ногой ритм, отступая назад шажок за шажком, улыбаясь во всё лицо. Нельзя было не любоваться этой девушкой-подростком, такой радостной и подвижной.

И снова быстро строились на ходу и бежали догонять ушедших вперед, пока не прошли Дворцовый мост. Здесь движение сделалось размеренным, ровным: приближалась Дворцовая площадь.

Идут, идут, весь город плывет и движется живыми параллельными потоками, весь город, разукрашенный, как именинник — в цветах, флагах, с дорогими сердцу портретами самых лучших людей, с макетами домен, гидростанций, заводов. Чемберлен, сделанный из раскрашенного картона, с моноклем в глазу, качается над толпой, словно идет на ходулях. Какие-то буржуи вместе с папой римским сгрудились на грузовике. На борту грузовика надпись: «На свалку истории». Конечно, пора им на свалку, но пока папа римский призывает к крестовому походу против нашей страны. Под хоругвями католической церкви…

Всё поет, всё поют. Откуда-то несется тоненький, задиристый девичий голос: «Трубочиста любила, сама чисто ходила во зеленый сад гулять!». А вокруг подхватывают: «Чушки-вьюшки-перевьюшки, Чан Кай-ши сидит на пушке, а мы ему по макушке бац! бац! бац!». И кто только выдумал эти песни раешники! А все их любят, все поют. Или перевернут всё вверх дном и придумывают к песне о Стеньке Разине такой припев, что слушать нельзя без смеха: «А быть может, не челны? В самом деле не челны? Да!».

Но вот приближается трибуна. Песня умолкает: все поворачивают головы к трибуне, чтобы увидеть Сергея Мироныча и гостей.

Киров стоит посреди трибуны, окруженный лучшими людьми города, ударниками заводов, передовыми бригадирами, секретарями партийных комитетов. Он стоит, большеголовый, улыбаясь своей неповторимой кировской улыбкой, и поднятой вверх правой рукой приветствует сограждан. Их много прошло уже сегодня перед этой трибуной, он следил за знамёнами и надписями: «Красный путиловец», «Красный треугольник», заводы имени Карла Маркса, имени Энгельса, имени Ленина. Все лучшие имена даны заводам и фабрикам, чтобы в честь этих людей не угасал огонь в топках, не останавливались машины.

Счастливыми глазами смотрит Киров на живое колышащееся море. Всё это товарищи, помощники, люди, на которых партия может смело положиться. Сколько из них вырастет за годы пятилетки, сколько из этих вот парней и девчат выйдет мастеров, директоров предприятий! И — ученых, изобретателей, артистов, художников! Смотрит Киров на свое молодое войско, и отцовская гордость осеняет его лицо.

И они отвечают любящими взглядами, эти мужчины и женщины, юноши и девушки, старые и молодые. Наш Киров! Многие видали его в цехах своего завода, на улицах города, в институтах, школах.

А рядом, по левую руку, — гость из чужой страны. Он стоит в светлосерой форме Красного фронтовика и приветствует товарищей-ленинградцев сжатым поднятым кулаком. Голова его — в белой марлевой повязке: совсем недавно немецкие фашисты чуть не убили его во время выступления на каком-то митинге. Об этом писалось в газетах, он пролежал несколько недель в московской больнице, а сейчас почти здоров, только шрамы еще не зажили, оттого и повязка. Глаза немецкого коммуниста сияют, он впервые видит столько советских людей сразу, он не ждал такого счастливого праздника, такого шквала приветствий.

Над белой марлей выбилась черная прядь волос, она падает на лоб и немного мешает смотреть. Гость поправляет волосы и что-то говорит Сергею Миронычу. Киров смеется и легко, дружески проводит ладонью по его плечу, как бы успокаивая его. И снова подымает руку, приветствуя ленинградцев.

Маша заметила всё это. Она чуть шею не вывихнула, всё смотрела и смотрела на Кирова и на гостя, колонна двигалась, а она всё смотрела, пока трибуна не осталась совсем за спиной. Кто-то из ребят в их колонне сказал, что это немецкий коммунист Курт Райнер. Завтра он будет выступать в школе его имени в нашем же районе. В школе? Интересно послушать. Надо туда попасть.

Глава двадцать вторая

Возвращаясь домой, она обдумывает, как увидеть Райнера. Надо попросить его выступить и у них, в их школе. Что ему, не всё ли равно? А как это подымет ребят! Сразу вся интернационально-воспитательная работа станет на новые рельсы. Кто пойдет? Хорошо бы Колю Сорокина и Веру Ильину.

Маша тут же делится своим планом с товарищами. Вера не приходит в восторг, она не представляет себе, о чем он там будет говорить, да еще через переводчика. Если Маша хочет, пусть идет, а у нее, Веры, завтра в те же часы праздничный обед и надо обязательно быть дома.

А Коля Сорокин всё понял и тоже загорелся. Правда, он сказал Маше: «Тебе хорошо, ты язык знаешь, а я буду сидеть и ушами хлопать». Но Маша утешила: во-первых, будет переводчик. Во-вторых, она будет сидеть рядом и еще до переводчика кое-что перескажет ему. А в-третьих… в-третьих, она сама не так уж хорошо знает язык и, возможно, сама не всё поймет без переводчика.

Второй день Октябрьского праздника. На улицах людно, все выходные. По проспекту имени Карла Либкнехта гуляют целыми семьями папы и мамы с детьми и даже бабушками. Стайки девушек смеются какой-то чепухе, толпятся у кинотеатров, покупают билеты в театр или Дом культуры. Как ни старались утром и вечером дворники, но на улице снова окурки, конфетные бумажки, яблочные огрызки. На всех перекрестках говорит и поет радио, надо всеми улицами машут красными крыльями праздничные флаги. Некоторые балконы домов, выходящих на большие улицы, загорожены огромными портретами вождей и плакатами, нарисованными на полотне.

Все одеты нарядно, женщины надушены, — они сделали всё, что в их силах, чтобы похорошеть. Правда, в эпоху первой пятилетки, в этом году достаточно девушке надеть защитного цвета юнгштурмовку, а парню — чистую рубашку и целый, не штопаный и не латанный пиджачок, чтобы люди сказали: одет нарядно. Сейчас еще не во что рядиться, сейчас ещё перешивают бабушкины платья, а новых, советских хороших материй еще так мало! Сейчас еще не на многих можно увидеть шелковые чулки, они пока роскошь. Но всё это нисколько не мешает молодежи веселиться и радоваться празднику.

Спортивный зал школы имени Райнера заставлен длинными скамейками без спинок. Впереди стол для президиума и трибуна. За столом президиума еще пусто, но зал уже переполнен. О том, что Райнер будет выступать, узнали только вчера утром, представитель райкома партии на демонстрации подошел к директору школы и сообщил эту новость. Никто не передавал никаких телефонограмм, объявления не вывесили, потому что не хотели зазывать весь город, а парадная школы выходит на людный проспект. И всё же ученики узнали, все сообщили друг другу, и вот в зале нет уже мест, хотя до начала встречи осталось минут десять. Те, кому не удалось занять места на скамейках, сидят на подоконниках, стоят, прислонясь к шведским стенкам, устроились прямо на полу перед президиумом… Ну и что же! По крайней мере, всё хорошо будет слышно.

Коля и Маша входят в зал нерешительно: всё-таки не своя школа. Оба они в юнгштурмовках защитного цвета, подпоясанные новенькими ремнями. На узеньком ремешке, пересекающем грудь наискосок, привинчен кимовский значок: Коммунистический Интернационал Молодежи.

За окном на улице гудит легковая машина, — ну и что ж, мимо всё время проезжают машины. Но это не такая. Она остановилась у парадной. Это он приехал, наверное. Конечно, он!

По узкому проходу между скамеек к столу президиума идут сначала директор школы, высокий, бритый, в очках, гроза всех озорников; за ним Райнер в светлосерой форме Красного фронтовика в белой марлевой повязке. Он улыбается во всё лицо, обнажая белые крупные зубы, правую руку он поднял вверх со сжатым кулаком, как и там, на трибуне. Когда он проходит мимо, Маша видит, что волосы его черные-черные, а сзади, где перекрещиваются марлевые бинты, — подбриты выше обычного, и только над самым лбом оставлен густой непокорный чуб. У него небольшой прямой нос с чуть раздвоенным хрящиком, широкий рот с улыбчатыми ямочками в уголках. А глаза светлокарие, веселые, мальчишечьи, глаза смеются и вызывают ответную улыбку, глаза смотрят в упор на того, к кому обращены, ждут прямого ответа.

Он идет через зал, за ним вожатая, учительница обществоведения, какой-то белокурый паренек. А зал бьет в ладоши, все встают, чтобы получше разглядеть его. Живой зарубежный коммунист, известный участник гражданской войны в Германии. Его недавно пытались убить гитлеровцы, но им не удалось, и вот он здесь, у нас.

Гостя приветствуют маленький пионер и директор школы. Белокурый парень тихо переводит Райнеру на немецкий язык всё, что слышит. Ага, это переводчик, но какой молодой! Позже выясняется, что это ученик девятого класса. Райнер им очень доволен, потому что язык парень знает отлично и переводит быстро.

Слово дают гостю.

Он приветствует учеников, учителей и служащих школы, приветствует город, в котором находится, приветствует страну, которая приютила его в трудную минуту его жизни. Потом он начинает рассказывать о том, как борются немецкие товарищи — коммунисты, комсомольцы и пионеры против гнета, бесправия, безработицы, против фашистских молодчиков, которые с каждым днем наглеют всё больше, которые хорошо вооружены и одеты в новенькую форму за счет богатых покровителей, чью волю они выполняют. Он рассказывает о разных случаях, эпизодах борьбы, о том, как сам он был ранен.

Кое-что Маша понимает и без перевода, она шёпотом пересказывает это Коле, изнывающему от нетерпеливого желания понять, что рассказывает Райнер. Перед глазами ребят встают картины, наполняющие сердце волнением и трепетом, романтика революционных будней Запада, полных риска, опасности, иногда — смертельной. Там людям приходится отстаивать права, которые здесь народ уже отстоял в девятьсот семнадцатом, там приходится доказывать истины, давно доказанные здесь. Честному, непримиримому человеку жить гам опасно и рискованно, но именно эта опасность, этот риск внушают ребятам любовь и симпатию к зарубежным друзьям.

Покушению на Райнера предшествовал ряд событий. Шла предвыборная кампания, коммунисты агитировали за свой третий список кандидатов в депутаты рейхстага. На митингах часто выступал и Райнер. За восемь лет вынужденного молчания, за время тюремного заключения он не только не растерял своей революционной страсти, он накопил такие ее запасы, что чувствовал неугасающую потребность — говорить, выступать перед товарищами, агитировать, уничтожая врага сарказмом и насмешкой. Он стал популярным пропагандистом, открыв в себе дремавшие восемь лет способности оратора. Естественно, что в период предвыборной кампании Райнер выступал много, часто, всюду, где партия этого требовала.

Его особенно не взлюбили гитлеровцы, которых он беспощадно разоблачал. Накануне одного из своих выступлений Райнер получил почтовую открытку. В ней было написано:

«Эй ты, московский шпион! Советуем тебе взять веревку покрепче и повеситься самому, пока мы не добрались до тебя. Если же ты не сделаешь этого и осмелишься выступить еще раз, мы уничтожим тебя. Ну, что ты скажешь на это? — Настоящие немцы.»

Предстояло выступить в небольшом городке, в помещении рабочей пивной, которую можно было снять за недорогую плату для проведения предвыборного собрания. Другими «залами» коммунисты в этом городке не располагали. Для охраны Райнера секретарь местного комитета коммунистической партии вызвал из соседнего района отряд бывших Красных фронтовиков. Это были рабочие, сбросившие запрещенную законом форму, но сохранившие сплоченность и необходимую в таких случаях организованность.

Отряд должен был прибыть за полчаса до начала собрания, к шести вечера. Чтобы не терять времени даром, заранее наняли грузовик.

Райнер приехал на собрание за десять минут до начала, но Красных фронтовиков не встретил. А рабочие организации в этом районе были слишком слабы, чтобы организовать защиту от фашистов.

Райнер ждал полчаса. Что случилось, отчего они опаздывают? Зал наполнился рабочими. Именно, здесь, среди людей, слишком редко слышавших горячее революционное слово, слишком часто видевших марширующих под их окнами молодчиков в коричневых рубашках, именно здесь-то и надо было сказать всё, что следует, разоблачить опасного, хитрого врага, спекулировавшего на национальном, патриотическом чувстве. Может, начать до приезда Красных фронтовиков?

Коричневые рубашки мелькали и в зале. Пока они выжидали, не затевая провокаций. Ведь он еще не выступил, еще ничего не сказал!

В первых рядах сели рабочие-коммунисты. На всякий случай, они окружили Курта — осторожность не помешает. А время шло. И Райнер решил выступить.

Трибуны не было, владелец заведения позволил составить четыре столика, сняв предварительно скатерти, и Райнер говорил с этих импровизированных подмостков. Он начал со случая, происшедшего на местном заводе. Один рабочий отравился во время работы окисью свинца и заболел. Его уволили, как негодного. Семья голодала два месяца, продала, что могла, и встала перед неразрешимым вопросом. Есть было нечего, заработать негде. Тогда больной глава семьи, ничего никому не сказав, ночью открыл в кухне газ и к утру всех их нашли в постелях мертвыми. В этом коллективном самоубийстве не было ничего необычного, но здесь хорошо знали эту семью, — рабочего, его жену и четверых детей.

Гитлеровцы зашевелились с первых же слов Райнера. Они стали пробираться поближе к выступающему. В зале по обычаю присутствовала полиция — двое молодых полицейских стояли в дверях. Полиция ожидала, когда оратор скажет что-нибудь против власти, заденет какое-нибудь официальное имя или призовет к революции. Но оратор хорошо понимал, чего ждут эти двое полицейских, и ничем их не радовал. Он говорил о самой сути дела, он хорошо объяснял, чего хочет коммунистическая партия, но он не терял необходимой осторожности.

Коричневые рубашки знали, почему нет Красных фронтовиков. Коммунисты не получили грузовика, с владельцем которого договорились заранее. Кроме того, неподалеку от здания, где выступал сейчас Райнер, их ожидала засада — группа фашистов должна была завязать с ними драку.

— Не верьте молодцам в коричневых рубашках, — говорил между тем Райнер. — Они рвутся начать войну против Советов, им мало той немецкой крови, которую мы пролили в войне четырнадцатого года! Я сам участник той войны, я дошел до России, я видел весь ужас бессмысленной смерти тысяч наших немецких парней. Я видел людей с развороченными миной животами, людей с вырванными глазами, людей, которые, как и я сам, пошли туда только потому, что не понимали ничего, не видели настоящего врага. Этот враг — здесь, это наш классовый враг и нанятые им коричневые рубашки!

— Бей русского шпиона! — крикнул гитлеровец, подобравшийся к Райнеру. — Бей, его Москва послала!

И он швырнул в голову Райнера маленькой гирей, которую схватил с прилавка буфета.

Началась свалка. Коричневые бросились к оратору, коммунисты сдерживали их, стараясь не подпустить. Райнер продолжал говорить, как будто ничего ему не угрожало. Но фашисты приближались. Кто-то подкрался сзади и вспрыгнул Райнеру на плечи. Он упал. Завязалась жестокая драка.

Райнер отбивался. Он был невелик ростом, но все восемь лет тюрьмы он ежедневно занимался гимнастикой, на прогулках в тюремном дворе тренировался в беге. Он был силен физически, но врагов было больше, чем защитников.

— Они били меня ногами, стульями, пивными кружками из толстого стекла, — рассказывал Райнер. — Били по спине и по голове, пока не пробили голову. Я потерял сознание, но помощь всё-таки прибыла. Один мальчик лет двенадцати выскочил через окно и кричит: «Райнера убивают! На помощь!». Меня отбили. Повезли меня к ближайшему доктору, а он отказывается осмотреть мои раны. Не только мне нацисты угрожали в письмах. Они и врачей запугивали заранее, чтоб никто не помог. Везут меня дальше, к другому врачу, и тот отказывается. Наконец, нашелся порядочный человек. А вылечили меня окончательно в Москве. Тот мальчик был пионер, если б не он, меня может быть не было бы сейчас в живых.

Райнер кончил свою речь призывом — крепить дружбу пионеров и комсомольцев всех стран. Потом сказал, запинаясь, по-русски: «Да здравствует Советский Союз — отечество трудящихся всего мира! К борьбе за рабочее дело будьте готовы!». И ребята дружно откликнулись, отдавая рукой салют: «Всегда готовы!».

Потом вожатая, севшая за пианино, заиграла «Интернационал», и все встали и стоя пели. Райнер тоже пел, и лицо его стало серьезным, улыбка исчезла. Он пел знакомые слова, будто вспоминал свою жизнь и друзей, оставшихся далеко отсюда, в его родной стране, где выступать против гитлеровцев — значит, рисковать жизнью. Он пел «Интернационал» вместе с ленинградскими пионерами, а лицо его было озабоченным, неспокойным.

Когда встреча окончилась, Райнер зашел в кабинет директора отдохнуть, пока вызовут машину.

— Идем! — сказала Маша Коле Сорокину.

В директорский кабинет не пускали. Учителя опасались, что ребята в пылу восторга вздумают ворваться к Райнеру за автографами. Он говорил очень долго, а раны его еще не зажили, и врачи не разрешали ему много выступать и волноваться.

Маша и Коля, оба очень серьезные, в своих новеньких комсомольских костюмах с ремнями и портупеями были почти одинаковы, только узенький ремешок на Машиной груди был чуть приподнят. Они внушили доверие. Их пропустили.

— Мы пришли сказать вам спасибо за ваше замечательное выступление, — начала Маша по-немецки, сбиваясь и краснея. — Мы оба из другой школы, он вожатый, — она показала на Колю. — Теперь мы просим вас приехать к нам и тоже… выступить у нас. Мы хотим наладить как следует интернационально-воспитательную работу…

Райнер разглядывал ее веселыми, чуть удивленными глазами.

— Это всё очень здо́рово, что вы рассказывали, — продолжала она. — Мы уважаем таких храбрых товарищей, которые не боятся полицейских и рискуют жизнью за революцию. У нас всё совсем другое. Мы просто учимся, работаем на заводах. Но вы не думайте, если пришлось бы, то и он, — она показала на Колю, — и я — мы тоже не пожалели бы жизни за революцию.

— Ты пошла бы со мной на такое собрание, о каком я рассказывал? — спросил Райнер, улыбаясь.

— Пошла бы, — ответила она спокойно.

Улыбка исчезла с его лица, как тогда, при пении «Интернационала». Он молча, внимательно посмотрел на девушку.

— Вы придете в нашу школу? — повторила свой вопрос Маша.

— Не знаю, — сказал Райнер. — Сейчас я поеду обедать, потом буду на заводе, а вечером товарищи скажут мне, что намечено на завтра. Сколько тебе лет? Кто твои отец и мать?

Маша ответила.

— Ты комсомолка?

— Кандидат комсомола.

— Запиши мне, пожалуйста, твой адрес. Сегодня вечером я сообщу, смогу ли выступить у вас.

Она записала в его широком блокноте.

Директор школы посмотрел на Машу суровыми глазами, и она поняла, что слишком заболталась.

Они попрощались и вышли.

— Согласится он выступить у нас, как ты думаешь? — спросила Маша.

— Вряд ли. Наверное, занят очень.

— А может и выступит!

Она вернулась домой, напевая какую-то песенку. А вечером принесли письмо.

Письмо было не заклеенное, без марки, конверт необычный. От кого это?

На немецком языке… Это писал Райнер. Он сообщал, что, к сожалению, не сможет выступить у них в школе, по таким-то и таким-то причинам. Он сообщал свой московский адрес и просил товарища Лозу писать ему об успехах интернационально-воспитательной работы в школе.

«СССР — это ударная бригада международного пролетариата» — сказал секретарь комсомольского комитета Сергей Малышев, делавший доклад на их комсомольском вечере. Он повторил слова вождя. Советские школьники — тоже часть этой ударной бригады, а она, Лоза, — советская школьница. Что напишет она Райнеру в своем письме? В чем отчитается?

Как и прежде, шли в классе уроки, проходили собрания, сборы. Как и прежде, Маша морщилась на уроках химии и математики, потому что пропущенные разделы мешали усваивать новое. Но с новым, неизвестным прежде усердием она терпеливо перечитывала учебники прошлого года, чтобы не оскандалиться, чтобы не задерживаться в дальнейшем там, где другие бегут бегом, чтобы выправить свои прошлогодние грехи. Сейчас она уже не допускала возможности получить неуд, да и удовлетворительная отметка уже не радовала.

Снова пришло письмо из Гамбурга. Фрида писала о походе комсомольской молодежи к бургомистру по поводу безработицы. На улице, где она живет, недавно упал и умер от голода восемнадцатилетний безработный Эмиль Гюннель. Он родился в рабочей семье в голодные годы и в восемнадцать лет выглядел, как подросток. Долгое время он не мог устроиться на работу, наконец его взял подсобным рабочим мороженщик. Эмиль целые дни голодал, чтобы принести старухе матери хоть несколько марок. Изредка парень съедал украдкой порцию мороженого. Наконец, и эту работу он потерял. Прийдя к бургомистру, с огромным трудом добившись у него приема, Эмиль в ответ на свою просьбу услышал рассуждения о параграфах, которые мешают ему получить пособие. Спустя три дня, он упал на улице, чтоб никогда не встать.

«Бургомистр не принял безработную молодежь, — писала Фрида. — Он вызвал полицейскую охрану, он боялся, что мы разнесем дом. Кто же может питаться воздухом! Ни город, ни государство не способны дать нам работу и хлеб, и молодежь посылает к чёрту таких правителей. Мы голодаем, Маша, это точное слово. Я сейчас пишу тебе, на улице дождь, а за окном двое несчастных — мужчина и женщина — поют какую-то песенку, подняв лица к верхним этажам. Мужчина играет на маленькой гармонике. Потом он обходит с шапкой пустой двор, ожидая, что кто-нибудь кинет монету, но никто не кидает, ты понимаешь! Я с удовольствием бросила бы ему пфенниг, но у нас ничего нет, и скоро я сама пойду с протянутой рукой. Маша, моя русская подружка! Пиши, твои письма дают мне силу бороться, мне и моим товарищам. Пиши и не обижайся, если я не сразу отвечу: это значит, у меня нет денег на почтовую марку, но я их достану, мы сложимся и ответим тебе непременно. Дорогая подруга! Я никогда не забуду тот зал и ту встречу, и как мы с тобой сидели рядом, плечо к плечу… Пиши и передай всем твоим пионерам наш пламенный привет и боевой «рот фронт»! Мы боремся».

Подруга! Это теплое худенькое плечо в белой кофточке, озаренное узеньким крылом пионерского галстука… Стриженая девочка из чужой страны, но совсем не чужая, а очень близкая. Ей есть нечего. У нее нет денег на почтовую марку. В последнем ей можно помочь: послать старых и новых советских марок и пусть она продаст их филателистам или обменяет на обычные почтовые марки. Если было бы можно, Маша послала бы Фриде в письме свежую булку ситного… Маша питалась скромно, по карточкам, но всегда была сыта. Да, советские люди сейчас сознательно отказываются от многого, потому что все силы страны направлены на создание тяжелой промышленности, это знает каждый пионер. Нам надо стать независимыми от иностранного ввоза!

Маша прочитала письмо на сборе. Ответили коллективно. В ответном письме рассказали о своем детском театре, о ТЮЗе. Пускай дети трудовой Германии помогают отцам рассказывать правду о Стране Советов. Ведь там на нас столько клевещут, там пишут о нас такие небылицы, что каждое слово правды — уже дело, уже работа в защиту отечества рабочих всего мира. Райнер рассказывал, что какой-то продажный немецкий инженер, побывав в СССР и поработав на одном из наших заводов, выпустил потом целую брошюру — ядовитое клеветническое сочинение. Он назвал нашу страну страной нищих и свидетельствовал, что сам видел зверства Чека: возле Петропавловской крепости в Ленинграде на кострах стоят котлы и в них заживо варятся священники… Маша и Коля рассмеялись и сказали: «Это не опасно, кто же этому поверит?». А Райнер даже рассердился, и стал доказывать, что немецкие обыватели верят этой глупой, брехне и еще долго надо работать, чтобы прочистить людям мозги…

Вот почему пионерские письма не были пустой детской забавой.

— Выставь письмо Фриды и ответ на него на доске ячейки МОПРа, вся школа прочитает! — посоветовал Коля.

Вся школа! А если передать полученное письмо в пионерскую газету — весь Ленинград узнает, все дети Ленинграда. А это нужно. Потому что не все ребята ценят то, что имеют, не все знают, что творится в далеких капиталистических странах. Пусть знают. И она отнесла письмо в «Ленинские искры».

— Ты знаешь язык? Так переведи, — сказали в редакции. Она перевела. Письмо напечатали.

Спустя две недели, Фрида ответила. Новое письмо оказалось еще интересней, в нем девушка рассказала о том, как комсомольцы помешали демонстрации гитлеровцев. Коричневые были все в новенькой форме, они хотели показать, что хорошо вооружены и легко задушат всякое революционное выступление рабочих. Но когда они дошли до района, где живут рабочие семьи, на каждом доме их встретили плакаты: «Долой фашизм!», «Долой коричневых разбойников!», «За свободную социалистическую Германию!».

Из верхних этажей рабочих квартир в гитлеровцев полетели комья грязи, горячие угли, выхваченные щипцами из печек. И коричневые повернули обратно, не выдержали — дальше углубляться в рабочий район было опасно.

Маша читала письмо, а где-то далеко-далеко, на самом дне памяти мелькали детские воспоминания: солдаты кайзера на железнодорожном мосту, виселицы. «Плохих народов нет, есть плохие люди», — сказал тогда отец.

Теперь она знала и хороших немцев, и плохих. В одном и том же народе — две силы, враждебные друг другу, — гитлеровцы и коммунисты.

«Ты пишешь, что в вашей школе успеваемость повысилась на десять процентов, — заканчивала Фрида. — Я отвечаю: школу мне пришлось бросить, потому что нечего есть и нет денег на учебники и тетради. Но в ответ на ваши десять процентов мы, молодые комсомольцы, участвовали в подготовке разгрома этой гитлеровской демонстрации. Итак, мы вступили с вами в социалистическое соревнование, только пункты у нас разные, потому что разная обстановка. Революционный привет всем комсомольцам, всем ударникам Советского Союза! „Рот фронт!”».

Разбирая этот почерк, ставший знакомым и милым, Маша испытывала такую радость, словно получила письмо от родной сестры. Всё ты понимаешь, Фрида, не напрасно посылали тебя на слет, а потом — в Советскую страну. Ты же еще шестнадцатилетняя девчонка, а уже стараешься тоже внести свою долю в великое дело революционной борьбы. Сколько надо таких доль, сколько терпения и выдержки надо проявить миллионам трудящихся людей мира, чтобы свалить эту явную несправедливость, чтобы отвоевать свободу и хлеб! Но комсомольцев не испугать, они учатся смелости у своих старших братьев — коммунистов.

— Не пора ли тебе подавать заявление о переводе в члены комсомола? — спросил Машу Коля Сорокин после урока обществоведения.

Она подала. Ячейка, комитет… Вот и райком комсомола, здесь решится ее судьба.

Она пришла на этот раз без Коли, он уже был комсомольцем. К ее удивлению, вопросов ей задали очень немного. Ее уже знали по пионерской газете, по работе в школьных организациях. И после того, как все проголосовали за принятие школьницы Марии Лозы в члены Всесоюзного Ленинского Коммунистического Союза Молодежи, Сергей Малышев подошел к ней в перерыве, пожал руку и сказал:

— У тебя за эти полгода даже и выражение лица изменилось. Ну, получай свой комсомольский билет. Поздравляю!

И снова она почувствовала тепло его грубой, жесткой мужской руки.

Она держала в руках маленький билет в картонной обложке с фотокарточкой внутри, с подписью секретаря райкома… Этот билет ввел ее в огромную семью, большую, чем ее седьмой класс, большую, чем школьная семья учеников-товарищей. Он ввел ее в семью комсомольцев и ей показалось, что на мгновение сила миллионов ее товарищей по комсомолу вошла в ее сердце и стала ее собственной силой. Надо было что-то сказать в ответ Сергею, она заранее обдумала всё, что скажет. Но торжественные слова вылетели из головы, горло перехватило от волнения, и Маша сказала чуть слышно:

— Доверие оправдаю.

Она вышла из здания райкома, крепко сжимая в руке свой комсомольский билет, так и не могла положить его в портфельчик. «Коммунистом никто не рождается, коммунистом можно стать», — сказал ей когда-то дядя Паля. Путь в жизни выбран — теперь она состоит в Ленинском Коммунистическом Союзе Молодежи. В Ленинском Коммунистическом, — а что же в наш век выше и прекраснее этих двух слов — Ленин, коммунизм!

Улица Красных Зорь, прямая, обрамленная серым гранитом зданий и деревьями в снежных уборах, летела вперед и звала куда-то вдаль, к морю. Лучи невысокого зимнего солнца зажигали молодой недавно выпавший снег, озаряли лицо девушки с комсомольским билетом в руках. Встречный седоусый пешеход, несший за деревянную ручку ящик со столярным инструментом, взглянул на счастливую девушку, остановился и проводил ее долгой доброй улыбкой.


Читать далее

Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть