Онлайн чтение книги Начало конца
IX

Заседание суда начиналось в час дня – самое неудобное время: как быть с завтраком, если надо ехать в Версаль? Вермандуа решил позавтракать в одном версальском ресторане, где хозяин, человек с совестью, отлично жарил бараньи котлеты и считал по ценам, доступным для бедного, очень бедного, хотя знаменитого писателя. Аванс под все не выходивший греческий роман уже давно был целиком истрачен, а куда ушли деньги, совершенно непонятно. Завтрак в одиночестве, хороший, с полубутылкой бордоского вина (больше нельзя), был в последнее время одним из немногих оставшихся в жизни удовольствий.

Легкая боль в боку отравила то праздничное, давно забытое, что было в отъезде с утра за город и что на этот раз совершенно не соответствовало причине поездки. Накануне позвонила по телефону графиня де Белланкомбр и предложила ехать вместе в ее автомобиле. «Катастрофа!» – подумал он с ужасом в спешных поисках предлога для отказа. «Я был бы счастлив!.. Но позвольте, вы-то зачем едете на это дело?» – «Ах, мне очень интересно. Согласитесь, что дело удивительное и в социальном, и в психологическом отношении. Ведь это же Раскольников! А главное, мне хочется услышать вас!» – «Дорогой друг, вы говорите так, точно я буду петь партию Зигфрида! Я не тенор, я свидетель». – «Но вы не совсем обыкновенный свидетель. Так едем?» – «Я в отчаянии… Вы когда выезжаете?» – «Ровно в одиннадцать». – «Это ужасно! У меня в двенадцать назначено деловое свидание». – «Как жаль! – сказала графиня. – Мы везем Серизье, он достал нам билеты в суд. Право, он очень милый человек, у меня напрасно было против него предубеждение». – «Милейший человек. Если б только он не называл себя социалистом». – «Оставьте, пожалуйста. Так никак не можете? Неужели нельзя отложить это свидание? Мы вместе позавтракаем в Трианоне, а?» – «Я в совершенном отчаянии, но это невозможно: проклятая деловая встреча со скучнейшим человеком назначена ровно на двенадцать». – «Ну, так мы будем вместе обедать или ужинать в зависимости от того, когда кончится этот ужасный процесс… А может быть, вы не очень любите Серизье?» – «Я его обожаю!» («Попал-таки вождь пролетариата в графский дом», – сказал себе Вермандуа и подумал, что о нем самом, вероятно, говорят приблизительно то же.) – «Значит, до завтра. Вы не можете себе представить, как меня волнует это дело и этот несчастный юноша. Я не сплю вторую ночь». – «Мне известна нежность вашей ангельской души». – «Ах, не шутите, все это ужасно! Что за молодежь теперь пошла! Так до завтра». – «До завтра, до свидания, дорогая», – сказал он с облегчением.

Были, конечно, плюсы и минусы. Плюс: не надо разговаривать три часа с этой старой дурой, с ее идиотическим мужем и с вождем пролетариата. Минус: автомобиль пришлось нанять на свои деньги. Но, с другой стороны, давно следовало бы сделать старой дуре какую-нибудь politesse[149]Любезность (фр.). . Вермандуа был с графиней в столь дружеских отношениях, что и цветов почти никогда не приносил, а если приносил, то дешевенькие, в виде charmante pensée[150]Милая фантазия (фр.) .: «Друг мой, увидел сегодня первые фиалки и подумал о вас». Charmante pensée применялась и в отношении других дам, у которых он обедал (впрочем, обедал почти всегда по их настоятельному требованию); в зависимости от сезона фиалки заменялись другими недорогими цветами: «Друг мой, сегодня появился первый ландыш, я надеюсь, вы его еще не видели». Но теперь, при самой экономной разновидности дружеских отношений, грозно надвигалась необходимость что-то сделать. «А если бы я поехал в их автомобиле и завтракал с ними в Трианоне, это было бы последней каплей, переполняющей чашу. Пришлось бы по меньшей мере позвать их на обед!..» Его не так пугали расходы по обеду; но в последний год Вермандуа все чаще себе говорил, что, когда жить осталось очень, очень мало, то странно и глупо тратить время не общение с людьми, да еще неинтересными. «Пока можно подождать с обедом: была лишь предпоследняя капля. У минуса оказался свой дополнительный Плюсик…»

По дороге в Версаль он мрачно думал о том, сколько места занимают в его жизни совершенно ничтожные дела и соображения, – такие, какие могли бы быть у любого лавочника или маркиза. «Надо, надо иметь сердце горе», – подумал он (хоть думал это серьезно и печально, но подобные слова и мысленно не мог произнести иначе как в кавычках). Немногочисленные друзья Вермандуа находили, что он очень изменился в последние годы, стал чрезвычайно нервен и раздражителен. «Вы не видите, в нем произошел настоящий душевный перелом! Положительно, это кризис !» – говорила графиня с радостно-испуганным видом, точно речь шла о серьезной болезни, принявшей, к счастью, благоприятный оборот.

Говорили, что и здоровье его вдруг сильно пошатнулось. Действительно, при очередном визите к врачу нежданно-негаданно (в мыслях ничего такого не имел!) выяснилось, что сразу пришли в расстройство и почки, и печень, и что-то еще, а давление крови вдруг оказалось равным двадцати, и требовалось его понизить возможно скорее. «Но ведь прошлый раз все было в порядке?» – горестно-изумленно говорил Вермандуа с выражением обиды и упрека в голосе. Врач, очевидно, не чувствовавший за собой вины, пожал плечами: «Удивляться надо именно тому, что все до сих пор было в порядке. Все-таки не забывайте, что вы вступили в восьмой десяток…» Это выражение, хотя и бесспорно верное, не понравилось Вермандуа: неделикатно выражаются люди. «Un septagénaire»[151]«Семидесятилетний старик» (фр.). – и слово какое неприятное! «Вы, однако, нисколько не должны тревожиться, – объяснил врач, – опасности нет ни малейшей. В семьдесят лет органы человеческого тела и не могут работать, как в двадцать. В ваши годы человек почти всегда живет не на проценты с капитала, а на капитал, но капитал вашего организма большой, и если его беречь, то хватит надолго». Доктор любил выражаться образно. Он еще усилил разные запретительные меры, дал лекарства, и давление крови скоро дошло до восемнадцати. Встречая теперь в газетах слова «septagénaire» или «vieillard»[152]«Старик» (фр.). (иногда писали еще противнее: «un septagénaire robuste»[153]«Крепкий семидесятилетний старик» (фр.). ), Вермандуа морщился с самым неприятным чувством. «Да, как незаметно пришла старость! Как я мог допустить до этого!..»

И словно врач сглазил, тотчас после визита появилась легкая боль в боку, пока очень легкая. Кроме того, из-за политических событий в мире отвращение от людей еще усилилось у Вермандуа и приняло острую форму. Это было, в сущности, как он себе говорил, единственной постоянной величиной в его умственном и душевном уравнении: все остальное менялось беспрестанно, с быстротой, его самого удивлявшей и тревожившей. Нехороши были и денежные дела: не кончив греческого романа, он не мог взять аванс под другой. В общем, трудно было даже сказать, что теперь главное: боль в боку, давление крови, невидимое, неощущаемое, но где-то делающее свое скверное дело, или безденежье, или то, что творилось в мире, – а вернее, все это взятое вместе. Друзья Вермандуа замечали, что изменился самый тон его разговоров, прежде почти всегда благодушно-насмешливый до утомительности: он стал выражаться резко, начал терять прежнюю словоохотливость, а иногда (впрочем, не так часто) в гостях молчал весь вечер, особенно в тех домах, куда его приглашали именно для того, чтобы угостить им собравшихся, как гастрономов угощают старым коньяком. «Пусть угощают одним моим именем!..»

Жаловались на Вермандуа и его политические единомышленники: коммунисты и друзья коммунистов сокрушенно отмечали в нем новое, старческое равнодушие. Он оставил без ответа – впрочем, больше по забывчивости – два приглашения на митинги. Протесты еще подписывал, но неохотно. За подписью под последним протестом к нему приезжал немецкий эмигрант Зигфрид Майер и что-то говорил на ужасном французском языке, и надо было его слушать с горячим сочувствием, и на прощание требовалось крепко-прочувствованно пожать руку, и Вермандуа проделал все это, однако немецкий эмигрант был ему чрезвычайно противен. «Я следил за собой, чтобы не сказать: «Хайль Гитлер!..» Впрочем, если бы приехал в гости реакционер, то мне тотчас захотелось бы послать приветственную телеграмму Сталину…» Не так давно он получил предложение съездить в Москву, причем вскользь было сказано, что Государственное издательство было бы радо выпустить русский перевод книги, которую он мог бы написать о своем путешествии, разумеется, на самых лучших условиях. Хотя деньги были ему очень нужны, он ответил вежливо-уклончиво. «Да, слаб человек, и в особенно опасные минуты надо бы иметь перед глазами какое-либо наглядное, страшное изображение, – вот как автомобилистов на опасных поворотах дороги предупреждают дощечками с изображением черепа и скрещенных костей…» Однако в делах житейских большевистское настроение у него сказывалось еще с большей силой, чем прежде. Он считал себя единственной во Франции знаменитостью без состояния и иногда подолгу думал о том, что сделает, если выиграет миллионы в национальную лотерею (впрочем, билетов не покупал, разве только навязывали случайно). Богатых же людей Вермандуа ненавидел все сильнее.

За заставой Сен-Клу его машину обогнал огромный великолепный автомобиль, в котором сидели господин и дама. Несмотря на то что люди были ему незнакомы, он и на этот раз почувствовал припадок ненависти. Разумеется, литература, кроме бульварной, водевильной и кинематографической, решительно никому не нужна, это баловство другой эпохи, иначе и у старого писателя был бы свой автомобиль, как у хамов и спекулянтов. Печень и воображение сразу подсказали ему все: богатый биржевик, здоровый, невежественный, хитрый, только что наживший миллионы, везет за город любовницу. Или, может быть, они бегут в Америку? Ведь война не за горами. Эти люди, которым место на каторге, пользуются защитой законов и общественного строя. Они принимают министров и писателей, они жертвуют деньги на благотворительные дела, они получают ордена, они общество, они интеллигенция, они рассуждают о литературе. «Я уверен, у него в чемодане роман Эмиля (надеюсь, не мой). Да, я отлично понимаю Альвера, – кровожадно подумал Вермандуа, – убил одного из таких господ, экое преступление! Их всех со временем повесят на фонарях, и очень хорошо сделают. Жаль только, что многие из них умрут раньше естественной смертью…»

Затем боль в боку прошла, и мысли его стали менее жестокими. Он с усмешкой подумал, что все-таки не может себя причислить к числу жертв общественного строя, хотя едет на taxi вместо собственного автомобиля. «Не со вчерашнего дня все это существует, и думали об этом немало умных людей, и ничего они не придумали, кроме разве фонарей. Черт с ними, со спекулянтами!..» «Черт с ними» всегда несколько его успокаивало.

Осеннее утро было очень хорошо – «просто вставляй описание природы, как это делает Эмиль на каждой десятой странице своих мануфактурных изделий». Вермандуа, щурясь, читал названия улиц (зрение тоже слабело) и думал, что в самих именах этих – Севр, Вирофле, Версаль – есть нечто прелестное, пленительно-нежное, чего нет нигде в других странах. Эта дорога была когда-то центральной артерией мира. Теперь, на разных Avenue de Versailles и Avenue de Paris, за каждый камень, за разваливающиеся дома, за трехсотлетние лачуги еще цеплялась небогатая, серая, скучная жизнь или, свалив их, строила что-то свое, тоже небогатое, серое, плоское, скучное. «Да, судьбы Европы решались между Тюильри и Версалем. Плохо решались? Все же несколько лучше, чем теперь!..» Автомобиль замедлил ход, пропуская встречный воз, запряженный гнедым першероном. В виде этой огромной, тяжелой, неторопливой, необыкновенно симпатичной лошади было что-то успокоительное, тоже бесспорно доказывавшее превосходство старого времени над новым.

В Версале Вермандуа велел шоферу остановиться у дворца и с досадой почувствовал, что в ресторан идти незачем: есть совершенно не хочется. До начала заседания оставалось более часа. Он немного погулял по городу, остановился по непреодолимой привычке у витрины книжного магазина и увидел новую книгу Эмиля. На бумажной» ленте было написано: «Vient de Paraître. Enfin le livre qu’on attendait»[154]«Последняя новинка. Вот наконец та книга, которую вы ждали» (фр.). . Вермандуа выругался. «Он теперь пишет по роману каждые шесть месяцев. Какое счастье, что ему за семьдесят пять!» (Эмилю всегда мысленно накидывал года три или четыре, и было очень приятно, что Эмиль еще старше его.) Прошел в сад и подумал, что, быть может, находится тут в последний раз в жизни: «Надо бы проститься…» Он довольно часто прощался с разными знаменитыми местами. В отношении Севильи или Венеции это все-таки было естественно. Но в душе он не верил, что может навсегда расстаться с Версалем: настолько это было свое, коренное, от него неотделимое. Вермандуа остановился на лестнице и в тысячный раз полюбовался единственным в мире зрелищем.

«Версаль, что такое Версаль? – думал он. – Порядок? Разум Франции? Французская гармония? Французский здравый смысл? Все это не помешало драгоннадам, отмене Нантского эдикта[155]«Драгоннады – во Франции с 1681 г. принудительные постои драгун, имевшие целью терроризировать гугенотов. Драгунам дозволялись «необходимые бесчинства». Нантский эдикт, гарантировавший права гугенотов, отменен Людовиком XIV в 1685 г., бессмысленным войнам. Но порядок Людовика XIV действительно ничего не теряет по сравнению с нынешним хаосом. Расин мог не бояться, что в одну прекрасную ночь его отравят ядовитыми газами. Он знал также, что его ни в каком случае не повесит взбунтовавшаяся чернь. Расин жил в своем доме, со своим садом, со своими лошадьми, собаками. Нельзя подходить к миру с точки зрения одного Расина. Однако и рядовому французскому крестьянину жилось тогда все-таки более спокойно, чем теперь, – разумеется, если он был католик. Зачем же ему было становиться протестантом? Он одинаково мало понимал в Боссюэ и в Лютере… По существу, как писатель Боссюэ выше Лютера, как мыслители оба они вполне стоят друг друга… Монархической идее принадлежит прошлое, – а вдруг ей принадлежит и будущее? Маловероятно? Но на моих глазах происходили события еще гораздо менее вероятные.

В этом дворце, в этом парке нет на самом деле той ясности, которую обычно им приписывают, но в них есть необыкновенное величие и необыкновенная уверенность, – их строил человек, знавший или, по крайней мере, убежденный, что строит на столетия. Ни наша трещащая по всем швам демократия, ни тем менее Гитлер и Сталин этой уверенности не имеют: как приступить к постройке Версальского дворца (во всех фигуральных смыслах слова), когда во вторник в палате опаснейшая интерпелляция?[156]«Запрос депутата» – фр. interpellation. Зачем строить Версаль, если задолго до окончания постройки, быть может, окажешься на фонаре? Версаль неповторим, как неповторимы площадь Св. Марка или парижский собор Божьей Матери. При Людовике XIV этому не грозила ни малейшая опасность, тогда как теперь все может быть разрушено аэропланами в несколько минут. Разумеется, человечество идет назад несмотря на технический прогресс или, вернее, вследствие технического прогресса. Абсолютное количество зла растет в мире со сказочной быстротой. Что до зла относительного, приходящегося в среднем на долю одного человека, то об этом судить трудно. Вероятно, и оно выросло со времен Людовика, ибо твердая уверенность в загробной жизни с огромным избытком покрывала отсутствие оспопрививания и железных дорог…»

Вполне безнадежные с циничным оттенком мысли тоже всегда немного его успокаивали, как «черт с ними». Вермандуа погулял по саду. Прощание решительно не выходило, но свое обычное действие версальское зрелище произвело. «Только мы, французы, это чувствуем, и только мы могли это создать. При чем тут, в сущности, Людовик XIV? Это создал французский народ. Король, в жилах которого была разве десятая доля чисто французской крови, быть может, чувствовал это меньше, чем вон тот садовник, всю жизнь подрезывавший кусты в волшебном саду. И уж во всяком случае меньше, чем я. Утрачен ли нами гений наших предков? Быть может, прадеды этого садовника работали тут при Людовике, и почему же им было превосходить своего потомка? Изменилось другое: простые люди Франции, познав прелесть земной курицы в супе, о которой только мечтал Генрих IV (да и то не мечтал, а врал для потомства) и которую им все-таки дала демократия, стали производить за одну ночь меньше потомства, чем прежде. И с неумолимостью закона больших чисел на авансцену истории выдвигаются другие народы, гораздо менее одаренные, но и менее заботящиеся о супе своих детей и внуков. Под руководством полоумных вождей они в рекордное время (судьба породила их для идиотских рекордов) построят Коричневый дом, вдвое больший, чем Версальский дворец».

Вермандуа прошел назад, с отвращением поглядывая на собравшихся у входа во дворец туристов. Среди них преобладали именно люди, не заботящиеся о воскресной курице в супе потомства. «Приехали любоваться, а скоро, может, прилетят, чтобы сжечь…» Он обвел глазами толпу немцев (или людей, казавшихся ему немцами) и опять почувствовал припадок острой злобы. «Да, я могу под нее подвести идейную основу: в самом деле, мне трудно любить тех, кто завтра явится сжигать мои сокровища. Но дело все-таки не в одной идейной основе. Что же делать, если это у меня в крови, как у собак нелюбовь к кошкам, если у расового кретинизма есть отдаленная биологическая природа. Зная же это чувство за самим собой, как могу я возмущаться им в невежественном маляре? То, что хочет сделать Гитлер, испокон веков делали другие, и среди них больше всего было именно французов, и уж я-то никак не могу говорить, что «времена изменились»: люди как были звери, так зверьми и остались. В чем же разница, которую я лишь чувствую и которая для меня имеет большую несомненность, чем математические истины? Какой идеей можно прикрыть завоевания Людовика XIV? Универсальность французской культуры? Вовсе не так было необходимо, чтобы голландские и немецкие лавочники изучали в школе, а затем всю жизнь уродовали наш божественный язык. Но все же мне ясно: одно дело Людовик и тем более Наполеон, и другое дело – невежда, написавший бездарную книгу, – события, быть может, сделают ее гениальной назло и на посрамление тому, что еще останется от человеческого разума, столь раздутого рекламой XVIII столетия. Конечно, эстетическое чувство не мирится с возможностью мировой гегемонии Германии вообще и нынешней Германии в частности. Однако эстетическое чувство – мерило ненадежное… Какая досада, что среди них по ошибке родились Гёте и Шопенгауэр! Шиллера и Канта я им, так и быть, дарю…»

Он устроился на террасе кофейни. Есть ему по-прежнему не хотелось – «да, скоро, верно, отпадет и эта радость», – заказал сандвич и чашку кофе, неожиданно оказавшегося недурным. Вдруг его окликнул знакомый голос. Оглянувшись с досадой, Вермандуа увидел графиню де Белланкомбр. Ее сопровождал муж, на лице которого висела такая улыбка, точно он рассчитывал сейчас же услышать что-то чрезвычайно остроумное. «Как? Вы уже здесь? А деловое свидание?» – «Дорогая графиня, я только что приехал». – «Понимаю! Вы просто хотели от меня отделаться», – смеясь, сказала графиня тоном, явно показывавшим, что она подобное предположение считает совершенно невозможным. Вермандуа улыбнулся, и его улыбка свидетельствовала о том же: «вот ведь какие можно высказывать смешные предположения». «Ваш туалет умопомрачителен! – сказал он по привычке, хоть едва ли заметил вообще, как одета графиня. – Неужели вы успели позавтракать в Трианоне?» – «Конечно, успели, очень приятно позавтракали, ваш друг Серизье очень мил. Мы пошли погулять, так как еще рано. Сначала его проводили в суд. Ах, там уважение к нему необычайное: все, адвокаты, чиновники, подходили к нему, чуть ли не представлялись!..» – «Так каждый американский гражданин имеет право пожать руку президенту Соединенных Штатов». Графиня засмеялась. Смех и улыбка у нее были очень милые, детские. «Я рада, что вы опять в хорошем настроении… Но какая удача, дорогой друг! Я всегда мечтала – осмотреть наш Версаль под вашим руководством!» – «Благодарю за это «наш»…» Граф де Белланкомбр мрачно подумал, что и экзотическая жена его, и этот ученый внук лавочника имеют одинаковое право называть его Версаль «нашим». – «Полноте, дорогая, вы здесь все знаете так же хорошо, как я». – «Знаю, но, разумеется, не так, как вы. Жаль только, что остается всего четверть часа, надо идти на процесс этого несчастного». – «Графиня, вы точно хотите дать тему для передового романиста или для репортера социалистической газеты: «Гадко было смотреть на эту толпу разряженных дам, явившихся сюда, как на зрелище, полюбоваться видом обреченного человека». Хотя и то сказать, зачем же передовые газеты печатают подробнейшие отчеты о подобных процессах, если им это зрелище так гадко?» – «Но вы переводите разговор. Умоляю вас, объясняйте, рассказывайте. Ведь вы, несмотря на ваши взгляды, человек XVIII столетия. Когда я разговариваю с вами, мне всегда кажется, что вы сейчас вытащите табакерку с нюхательным табаком. Почему вы не носите кафтана и башмаков с красными каблуками?..»

Граф удовлетворенно подумал, что теперь разговаривать станет легче: и ученая, и неученая шарманки заведены. Действительно, по дороге в суд Вермандуа в своем прежнем тоне рассказывал анекдоты о Версале, впрочем, особенно не стараясь: знал, что этим собеседникам по полному их невежеству можно сообщать и общеизвестное. «…Вот отсюда поднялся шар Монгольфье». – «Как, разве это было в Версале?» – «Да, здесь произошло это роковое событие, которое окончательно погубит цивилизацию, впрочем, близкую и к естественной смерти». – «Кто погубит? Воздушные шары?» – «Скажем, аэроплан, не все ли равно? Все это великолепие будет сожжено и разрушено… Вы помните фантазию Себастьяна Мерсье?» – «Я всегда восхищаюсь вашей учтивой манерой выражаться: не «не помню», а не знаю и честно в этом сознаюсь». – «Бывают и еще более позорные признания. Себастьян Мерсье, памфлетист XVIII века, написал книжку: «2440 год». Автор, видите ли, просыпается в 2440 году в Версале и ничего не узнает: груда развалин, и на них плачет седой нищий – ничего не осталось от лучшего в мире дворца, созданного гением и гордостью одного человека». – «А нищий отчего плачет? Ему-то что?» – «Ваш вопрос не лишен основательности, но, разумеется, этот нищий – сам Людовик XIV, тоже как-то воскресший в 2440 году». – «Какой ужас!» – «Самое замечательное в этой плохой книжке то, что она была написана за несколько лет до великой революции. Помните, один из идиотов Конвента предлагал повесить на Версальском дворце надпись: «Maison а louer»[157]«Дом сдается» (фр.). , а другой требовал, чтобы место дворца тиранов было распахано плугом. Плугом! Тогда еще не было аэропланов». – «С вами погуляешь, тотчас становится весело. Сколько времени, однако, вы нам еще даете? Если до 2440 года, то я, пожалуй, согласна». – «Нет, нет, афоризм «после нас хоть потоп» устарел. Мы с вами еще покатаемся по волнам потопа».

Они шли неторопливо, Вермандуа все говорил: он действительно знал анекдоты о каждом версальском камне. Рассказывать было легче, чем разговаривать с графиней, которая, впрочем, не давала инициативе перейти окончательно в руки противника. «…Согласитесь, однако, что без Людовика XIV всего этого не было бы! Общий стиль Версаля создал именно он». – «Разумеется. Я этого не отрицаю. Знаете ли вы, кстати, откуда взялся стиль этих старых домов: тесаный камень, перемежающийся кирпичом? Желая унизить вельмож, Людовик запретил им строить дома целиком из тесаного камня: пусть не смеют за мной гоняться! Тогда гений наших архитекторов и создал эту очаровательную выдумку: кирпич с камнем. Так создался в мире архитектурный стиль семнадцатого века». – «А сады?» – «Сады создал не король, а Ленотр». – «Но король за это пожаловал ему дворянство», – сухо сказал граф. «Это верно. Ленотр в ответ попросил, чтобы на его дворянском гербе изобразили лопату и серп, он был человек с большим достоинством». – «Милый обличитель тиранов, что бы вы ни говорили, я вечно буду благодарна королю-Солнцу за ту прекрасную мысль, которая пришла ему в голову, на нашу общую радость: создать Версаль». – «Я тоже. Эта мысль, кстати, пришла королю-Солнцу потому, что из Сен-Жерменского дворца ему была видна королевская усыпальница в Сен-Дени: он не хотел постоянно иметь перед глазами место своего будущего упокоения. Капризы деспотов имеют иногда самые неожиданные и благотворные последствия для искусства. Вот граф недоволен Сталиным, а может быть, сейчас какой-нибудь неизвестный советский поэт пишет в честь диктатора оду, которая окажется чудом поэзии». – «Какой парадокс! – сказал граф, понимавший, что на десять замечаний его спутников он все же обязан вставлять хоть одно. – Большевистский диктатор и Людовик XIV! Во всяком случае, вы не можете отрицать, что при короле-Солнце не было той безответственности и тех злоупотреблений, какие сейчас происходят во всем мире. Николай Фуке все-таки за хищения в казне просидел девятнадцать лет в крепости и там умер. Мыслимо ли это теперь? Тогда был человек, ни в ком не нуждавшийся и стоявший выше подозрений. Есть ли такие люди теперь?» – «Людовику XIV действительно незачем было производить хищения у частных лиц: он совершенно свободно и открыто грабил государство», – сказал Вермандуа, тотчас позабывший свои недавние мысли. «Ах, я обожаю здания конюшен! – поспешно заметила графиня, почувствовавшая некоторую раздраженность в разговоре, – расскажите нам о конюшнях». Вермандуа сообщил, сколько лошадей было у Людовика XIV, и какие были кареты, и кто ездил на лошадях масти gris perle[158]Жемчужно-серый (фр.). , а кто на лошадях масти feuille morte[159]Цвета опавших листьев (фр.) .. «Когда вас не станет, не будет больше и Версаля: в самом деле, кто еще, кроме вас…» – «И десятка других чудаков». – «…Кто еще, кроме вас, знает все это? Молодое поколение думает только о спорте. Кстати, по поводу молодого поколения, нам надо торопиться». – «Да, да, – ответил, морщась, Вермандуа. Он вдруг с неприятным чувством вспомнил, что сейчас придется давать показания. – Вот и суд. На этом месте le grand veneur…[160]Главный ловчий (фр.) .» «Пора бы все-таки шарманке остановиться!» – сердито подумал граф, бывший вообще в очень дурном настроении духа: он совершенно не желал присутствовать на процессе, – если дело затянется, то и бриджа вечером не будет.

У входа в здание суда пристав и полицейские проверяли билеты. В галерее было наскоро устроено несколько телефонных будок. Фотографы узнали Вермандуа. Тотчас вспыхнул магний. Графиня застыла с очаровательной улыбкой: вот что значит случайно оказаться в обществе знаменитого человека. «Свидетели, сюда. Прошу вас, мэтр», – почтительно сказал пристав, показывая, что знает, с кем имеет дело. Приняв подобающий случаю вид, Вермандуа проследовал на полагавшееся свидетелю место. Возбуждение, вызванное у него чашкой крепкого кофе, сразу исчезло. Он подумал, что так неприятно входить только в больницы, в полицейские учреждения и в суды.


Читать далее

Начало конца, или Пятая печать 12.04.13
Часть первая 12.04.13
Часть вторая
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
VI 12.04.13
VII 12.04.13
VIII 12.04.13
IX 12.04.13
X 12.04.13
XI 12.04.13
XII 12.04.13
XIII 12.04.13
XIV 12.04.13
XV 12.04.13
XVI 12.04.13
XVII 12.04.13
XVIII 12.04.13
XIX 12.04.13
XX 12.04.13
XXI 12.04.13
XXII 12.04.13
XXIII 12.04.13
XXIV 12.04.13
XXV 12.04.13
XXVI 12.04.13
XXVII 12.04.13
Источники публикаций 12.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть