Убийство на улице Каскад

Онлайн чтение книги Наша тайная слава
Убийство на улице Каскад

Я человек с улицы, первый встречный.

Для принца я плебей. Для звезды – публика. Для интеллектуала – простец. Для избранного – зауряднейший из смертных.

О, как прекрасно высокомерие исключительных существ, едва речь заходит обо мне! С какой энтомологической точностью они судят о моих вкусах и нравах! Как снисходительны к моим столь обыденным недостаткам! Часто я завидую этому их таланту – никогда не узнавать себя в других, в обыкновенных людях. И чувствую сквозь их благодушие, как их успокаивает моя посредственность. Чем была бы элита без серой массы, чем было бы выходящее за рамки без нормы?

Неужели я так предсказуем в глазах мыслителя, который знает все о моем стадном инстинкте, о моем призвании быть никем, о моем удивительном влечении к часу пик? Неужели я дисциплинирован до такой степени, что никогда не теряюсь в устроенном учеными лабиринте? Неужели настолько лишен самолюбия, что приспосабливаюсь к палке в ожидании морковки? Неужели так готов смеяться или плакать, стоит только какому-нибудь художнику или артисту почувствовать вдохновение? Неужели так уныл и скучен, что способен повергнуть в отчаяние поэта? Неужели настолько труслив, что жду воя волков, чтобы завыть вместе с ними?

Вы, лучезарные существа, дерзающие отправляться в Крестовые походы, выбирать нехоженые пути, рассуждать о душе, воодушевлять толпы, вы, заставляющие крутиться этот мир, который человек с улицы всего лишь населяет, знаете ли вы, что, говоря от его имени, сводя его к блеющей породе, отрицая его индивидуальность, вы – о ирония! – вынуждаете его к счастью? Ибо как можно принять такое – лишиться исключительной судьбы, если не быть просто счастливым – глупо, пошло, естественно счастливым? Счастливым, каким умеет быть только человек с улицы, избавленный от обязанности удивлять, потребности восхищать. И это анонимное, терпеливое счастье утешит его, быть может, в том, что он не пережил ту четверть часа славы, которую сулил ему двадцатый век.

Я солгал. Я вовсе не человек с улицы, не первый встречный.

Почти пятьдесят лет я делал все, чтобы стать им и оградить свою семью от ужасной правды. Для них я был обыкновенным малым, любящим супругом, порядочным отцом, не способным лгать или хранить тайну. Какое двуличие! Как я смог дурачить их так долго? В буквальном смысле слова я – миф. Реально существовавший исторический персонаж, преображенный легендой. В свое время обо мне исписали немало страниц. Я был темой всех разговоров. Меня искали на каждом углу улицы. Если бы мир узнал, кем я был на самом деле, я бы сейчас раздавал автографы.

Прошлой ночью моя жена, которую я так любил, умерла. Ничто более не удерживает меня от того, чтобы раскрыть свой обман.

Будучи целыми днями свидетелем ее мук, отрешенности, приступов гнева, я судорожно стиснул ей руку, чтобы впитать хоть немного ее боли. Но, не обладая этой способностью, был вынужден ждать, ждать, ждать, тщетно, бессильно, вплоть до того мига успокоения, который застал нас обоих врасплох, – ее дыхание стало почти неощутимо, конечности перестали бороться, и я увидел, как на ее губах обрисовалась загадочная, околдовывающая улыбка: «Вот оно, я готова». Снова став сообщниками, мы заговорили на языке старых пар – закодированными, загадочными сообщениями, где в обрывках слов, вздохах, многоточиях таятся воспоминания и истории. В самый последний раз она сыграла роль жены, хорошо знающей своего мужа, и беспокоилась о том, что я не был способен совершить в одиночку, – оказалось, за сорок семь лет совместной жизни количество таких дел умножилось, а я даже не остерегся. Но я едва ее слушал, готовый украсть у нее этот последний час, пытался сказать ей про свою вторую жизнь. Меня вовремя удержал один образ – как моя любимая проклинает меня из могилы, царапая стенки гроба, чтобы вырваться оттуда и выдрать мне глаза за то, что я скрыл тайну посильнее нашей любви.

На заре она угасла, шепнув мне свою последнюю волю:

Обещай мне сблизиться с ним.

С ним – это с нашим единственным сыном, который ждал за дверью.

Не имея другого выбора, я согласился – глазами. Но как сблизиться с существом, которое никогда и не отдалялось? Он всегда был уважителен, и я никогда не стыдился за него перед соседями. Ни разу не пропустил ни одного моего дня рождения, никогда не забывает про праздник отцов. Выказывает мне любовь, но с одним нюансом, я чувствую его, когда мы целуемся по официальным случаям: я подставляю ему щеки, а он придерживает меня за руки, словно останавливая мой порыв к нему. Затем спрашивает, как мое здоровье, а я – как его работа. Он не догадывается, что уже давно перестал любить меня. Если бы его об этом спросили, он бы оскорбился: Это же мой отец! Но я могу точно назвать день, когда перестал быть героем своего отпрыска.

Это было в июле 1979-го – ему тогда исполнилось тринадцать лет. Впервые он не поехал на каникулы вместе с нами – родители одного приятеля пригласили его прокатиться по Италии. Я высадил сына возле красного кабриолета, готового бороздить дороги Юга, и поздоровался с тем, кто должен был присматривать за экипажем, – человеком моего возраста, хотя выглядевшим гораздо моложе, одетым в потертые джинсы и поношенную кожаную куртку, которые придавали ему вид искателя приключений. Впрочем, он таким и оказался – будучи инженером дорожного ведомства, строил плотины и дамбы, чтобы осушать болота и орошать пустыни. Не слишком любопытный, но хорошо воспитанный, он поинтересовался, чем я занимаюсь в жизни, и, чтобы не отвечать, что я коммивояжер, торговый представитель по сбыту ручного инструмента, я сказал ему, что, дескать, специализируюсь по стали. Он обошелся без уточнений. Не беспокойтесь ни о чем, я глаз не спущу с наших негодников. Его болид свернул за угол улицы, и в этот миг я понял, что уже никогда не увижу того ребенка, который еще вчера спрашивал меня о небесной необъятности, словно я знал, откуда она взялась.

Вместо него вернулся юноша, страстно увлеченный итальянским Возрождением, способный бриться, как взрослый, и гордый тем, что в первый раз опьянел, напившись граппы. Он хотел изучать урбанистику, а я не осмелился его спросить, что это, собственно, такое. Отныне всякий раз, предлагая ему что-нибудь сделать вместе, я буду читать в его глазах, что главное для него уже не здесь.

Обещай мне сблизиться с ним.

В ту ночь я пообещал невозможное, но с завтрашнего утра старик снова станет в глазах своего сына человеком. Как никто другой. Я не прошу ни его уважения, ни сочувствия, я лишь хочу, чтобы он пожалел о своем вежливом равнодушии, хочу снова найти в его взгляде детское удивление. Мне не придется даже напрягать память, правда сама рвется наружу, она уже совсем готова, ей слишком тесно там, где она томилась полвека.

* * *

В 1961 году в Берлине построили стену, которая, по словам некоторых, должна превратить Восток в бюрократический ад, а Запад – в упадочническую империю. Юрий Гагарин, первый человек, запущенный в космос, наверняка стал единственным, кто забрался достаточно высоко, чтобы представить себе мир, разделенный таким образом. Этим летом 61-го во Франции жарко, и уже поговаривают, что бордоские вина должны стать исключительными. На экранах идут «Пушки острова Наварон», в Сен-Тропезе танцуют твист, а газеты будоражит прелюбопытное происшествие, случившееся в Двадцатом округе Парижа, в доме номер 91 по улице Каскад. Там 17 июля в три часа ночи с неба упало тело неизвестного мужчины, пробив стеклянную крышу бывшей художественной мастерской, где проживает начинающая, но уже обратившая на себя внимание киноактриса. Она, дескать, мирно спала на диване со своим любовником, как вдруг это тело грохнулось к ее ногам вместе с дождем осколков.

Июльские отдыхающие уже заскучали на пляжах, а августовским не терпится их сменить. Наделавшее шума «Убийство на улице Каскад» не сходит с первых полос газет, которые заполняют свои колонки журналистскими расследованиями этого дела и новыми откровениями. На улицах, в бистро, в кемпингах все излагают свои версии, статья живо заинтересовала всю Францию.

В 1961 году мир движется вперед без меня. В свои двадцать восемь лет мне удалось избежать и Алжирской войны, и надвигавшегося прогресса. Я считаю себя молодым, но лишь бью баклуши. Называю себя анархистом, но всего лишь увертываюсь от мира работы. Один кузен уступил мне лачугу в своем саду, в рабочем пригороде. Иногда он заглядывает ко мне, чтобы сообщить, что набирают людей на какой-то завод, но я притворяюсь спящим. А вечерами болтаюсь между Монпарнасом и Монмартром в поисках сидящей за столиками артистической публики, которой любопытно удостовериться, существует ли на самом деле хваленая парижская богема, или это сплошная туфта. За неимением таланта, который позволил бы мне самозванство, за неимением обаяния заядлого халявщика я так и не вписался ни в один кружок и вынужден откатиться к рабочим окраинам. Но там мое безделье вызывает лишь подозрительность бедняков, которые догадываются о моем глубоком отвращении к любому усилию и с легкостью распознают во мне паразита. Я продолжаю искать свое место там, где его нет. Когда у меня кончаются деньги для праздных шатаний по городу, я срываю одно из объявлений, которые в эту пору экономического роста помогают избежать нищеты любому, кто ради этого готов хоть немного повкалывать. Требуются четыре работника на склад. Наймем официанта для работы в зале. Поденщикам обращаться сюда. Тогда я подчиняюсь естественному ритму труженика: каждое утро моя рука хватается за поручень в метро, каждый вечер я падаю, молясь, чтобы ночь длилась подольше. Когда у меня заводится в кармане мелочь, пытаюсь завлечь какую-нибудь конторскую машинистку за клетчатую скатерть и подпоить ее киром.[1]Кир – белое вино с черносмородинным ликером. Если же она сбегает после десерта, я, чтобы утешиться, иду к площади Пигаль, полный решимости избежать ловушек, поджидающих пьяного человека на раскаленных улицах столицы. Там-то я и очутился 17 июля 1961 года, в тот час ночи, когда боги погибели проявляют столько любезности.

Ибо пьяный человек вполне способен угодить и в другие ловушки, помимо тех, что его поджидают. Вместо того чтобы дать обчистить себя в кабаке со стриптизом, вместо того чтобы выйти из подозрительного отеля с вяло повисшим между ног членом, я оказался на двадцатиметровой высоте, где, сидя на красной черепице дома, увлеченно сравнивал свои мелкие невзгоды с такими же несчастьями какого-то совершенного незнакомца. В последующие дни мне все-таки удалось, несмотря на изрядную склонность пьяницы забывать не слишком блистательные эпизоды своей жизни, восстановить последовательность событий, которые привели меня туда. И все же причины своего ночного присутствия на крыше с бутылкой в руке редко бывают приемлемы.

Все началось в кафешке на площади Бланш, где я скрестил свой стакан со стаканом какого-то никудышного типа вроде меня самого. А когда двое таких одиночек сводят знакомство за стойкой, всегда подтверждается своего рода теорема: с чего бы ни начался разговор, с погоды, Брижит Бардо или «Ситроена DS 21», в итоге они обязательно придут к этой сучьей жизни, которая не щадит никого. И где бы они ни чесали языком, на другом конце света или всего лишь за углом, далее обязательно последует универсальное развитие темы – от анекдота к невообразимой гнусности человеческого удела. Теперь уже слишком поздно, чтобы сбежать: братание становится неизбежным.

Когда настал момент рассчитываться, хмырь признался мне, что у него ни гроша, и предложил одолжить ему денег, а потом вместе заглянуть к нему, – дескать, там он их отдаст. Рассчитывал ли он на жест солидарности с моей стороны – алканавты всех стран, надирайтесь! – или же просто приглашал продолжить в другом месте нашу блестящую беседу? Моему опьянению еще не хватало щедрости, и я принял его приглашение.

С тех пор эти 57 франков стали моим наваждением, как для Иуды его тридцать сребреников. 57 тогдашних франков, все ушедшие на перно,[2]Перно – алкогольный напиток, заменитель абсента. а потом на бир.[3]Бир (фр. byrrh) – винная настойка на хине. Конечно, и некоторым завсегдатаям кабака кое-что перепало от угощения, но, в общем-то, нам удалось пропить вдвоем бо́льшую часть этих 57 франков, а это три дня работы грузчиком на мебельной фабрике, три дня моей жизни, ушедшие на глотание опилок. Любой другой на моем месте, выписывая ногами кренделя по выходе из бистро, махнул бы рукой и отправился спать, положив конец прекрасному товариществу двух забулдыг, которые, опохмелившись, избегали бы друг друга на улице. Но эта злосчастная мысль получить обратно свои денежки, хотя бы половину суммы, превратилась в некое кредо: ведь пьяница видит в своем упрямстве символ взыскательности, а в своей мелочности – выражение самолюбия. Бедняга счел мою настойчивость залогом нашей рождающейся дружбы. И мы двинулись по бульвару Шапель, как двое жаждущих, заблудших в пустыне мрака.

Он жил на Бельвильских холмах, в доме номер 14 по улице Эрмитаж. Это была старая необитаемая развалина без малейших признаков жизни, наверняка обреченная на снос, где он самовольно захватил какое-то помещение. Нам пришлось перешагивать через кучки строительного мусора, прежде чем мы добрались до каморки на седьмом этаже, которую он осветил, покрутив в руках электрический провод: матрас прямо на полу, электроплитка, консервы. Увидев это место на трезвую голову, я бы сразу сбежал, как сбежал бы отсюда убийца или судебный исполнитель, но я был вдребезги пьян, и это убожество показалось мне настоящим шиком, несущим на себе отпечаток парижских крыш. Он вытащил из-под табурета бутылку мутного стекла с кустарной мирабелевой водкой и предложил мне прикончить ее на крыше; по его словам – чтобы познать упоение высотой. Сидя на ковре еще теплых черепиц, мы сначала чередовали глотки сивухи с затяжками серым табаком, а потом затеяли соревноваться в безысходности, где каждый хотел стать чемпионом невезения. Вспоминая нашу прекрасную юность, мы попирали ее ногами, превращая в крестный путь, и ныли хором, выражая скорбь всех алчущих на земле. Пока он рифмовал «бродяга» и «доходяга», я декламировал свою жизнь как античную трагедию, я был воплощением непрухи, – о нет, меня ничто не пощадило! (Если бы я знал тогда, мертвецки пьяный, сидя в двадцати метрах над землей, что переживаю последние мгновения своей беззаботности! О, юность, враг мой! Тот, кто думает, что ничем не владеет, может потерять все.) Но в эту игру малый играл лучше меня, ему удалось прямо-таки распалиться от собственных невзгод. Он клокотал, ревел, хуля жестокость судьбы и призывая на суд сам Рок. А я, помутившись рассудком от этого адского зелья, позволил проклятьями своего гостеприимца завладеть мной, превратил его драму в свою. Моя сестра слишком любит деньги! – все мусолил он. – Моя сестра слишком любит деньги! Подробностей он добавлял маловато, – похоже, все сосредоточилось в одном этом вопле: Моя сестра слишком любит деньги! Пылая сопереживанием, я поверил ему на слово: есть ли худшее несчастье в мире, чем сестра, которая любит деньги? У меня-то самого были одни братья, так что я даже не осмеливался вообразить, как бы я любил эту сестру и как бы она ранила меня, если бы поставила свое сребролюбие выше любви ко мне, о моя сестра, моя маленькая сестренка! После энного глотка наше опьянение миновало точку невозврата, и, пока он говорил сам с собой о своей проклятой младшей сестре, мной овладело изнеможение, пересилив сочувствие. Силясь вернуться на твердую почву, я неожиданно сделал последнее открытие: заклинания всех пьянчужек земли – это мистические молитвы ради скорейшего наступления эры всеобщей гармонии, пока они сами не сдохли.

Но, мельком увидев лучший мир, зачем мне приспичило возвращаться в наш, гораздо более прагматичный, потребовав с приятеля половину моих 57 франков и аргументируя это тем, что дружба дружбой, а должок платежом красен?

По его взгляду я понял, что совершил непоправимую ошибку. Он как раз достиг того опасного мига, когда пьянчуга, пожираемый нервным возбуждением, оказывается на перекрестке двух путей: один ведет к примирению, другой – к войне. И он выбрал второй.

Вдруг я стал козлом отпущения за все его беды. У меня хватило наглости потребовать у него деньги, на что не осмелилась бы даже его сестра, и это у него, который так доверился мне, открыл дверь своего жилища, подарил прекраснейший вид Парижа и разделил со мной хмельное питье своей родины. Перестав пьяно заикаться, я напомнил ему, что мы в любой момент можем сверзиться с этих чертовых шатких черепиц и очутиться семью этажами ниже. Так что лучше осторожненько добраться до маленькой лесенки, ведущей с крыши, после чего он сможет вернуться в свою каморку, а я на улицу, забыв о ничтожной сумме, которую так неделикатно с него потребовал.

Я и не подозревал, что этот мягкий призыв к доброжелательности окажется для него хуже плевка в лицо. Оказывается, я заговорил с ним как с душевнобольным, употребил снисходительный тон важных шишек от психиатрии, которые упекли его в дурдом ради его же блага. Но теперь никто не посмеет говорить с ним как с сумасшедшим, смотреть на него как на сумасшедшего, и никто больше не будет указывать ему, что для него лучше, да еще таким тоном, будто обращается к сумасшедшему. Или того хуже – к ребенку. Изрыгая свою гневную речь, он встрял между мной и лазом на крышу, подхватив бутылку самогона, но, судя по тому, как он сжимал ее горлышко в кулаке, отнюдь не для того, чтобы хлебнуть оттуда последний глоток. Его ярость напугала меня больше, чем головокружение. Увернувшись от удара бутылкой по черепу, я попытался улизнуть поверху, цепляясь за каминные трубы, и перевалил через гребень в надежде добраться до крыши соседнего дома. На мгновение мне показалось, что я выпутался. В полумраке угадывалось столько других крыш, дверей, люков, лестниц – одна мне вполне сгодилась бы, чтобы вырваться из этого кошмара. Но кошмар затеял меня преследовать и, догнав, стал осыпать пинками. Я уже не понимал, хотел ли этот мерзавец всего лишь наподдать мне по заду или же сбросить вниз. Защищаясь от ударов, я схватил его за щиколотку, он замахал руками, а когда я его выпустил, упал навзничь и исчез в темноте.

Вместо хриплого воя, выражавшего ужас, я расслышал лишь жалобные поскуливания животного, попавшего в западню.

Я по-пластунски пополз по кровельному железу и заглянул вниз: его тело висело над пустотой, лица я не видел, только скрюченные пальцы, впившиеся в водосточный желоб.

Одно лишь опьянение, большое опьянение умеет искривлять время, растягивать его до бесконечности, затормаживать любую спешку. Этот миг длился не дольше дыхания, однако я умудрился наполнить его какой-то нескончаемой, прямо-таки судебной волокитой.

Потрескивание металла. Водосточный желоб вот-вот разогнется под его весом. Ко мне обращается некий смутный голос; он должен звучать громче всех прочих, но едва слышен: Этот человек, который сейчас погибнет, – брат твой. Довольно протянуть руку, чтобы даровать ему жизнь, а не смерть, как повелось с незапамятных времен. Но тут брат мой начинает истошно вопить. Его вопли оживляют мой страх, а страх сменяется яростью: Может, я бы и протянул тебе руку, говнюк, если бы ты не украл мои 57 франков, не наорал на меня, не ударил и не перепугал до смерти! Ярость напуганного человека не знает никаких границ, она способна разрушать города, уничтожать армии, выпить кровь из сердца тирана. Еле слышный голосок, лепетавший во мне, заглушают вопли этого подонка. И речи быть не может, чтобы затащить его снова в мир живых. Поди знай, не спихнет ли он сам меня с края крыши?

В соседнем доме зажигается свет, открываются ставни.

И тут мой каблук начинает плющить и плющить его пальцы, пока они не разжимаются.

Грохот тела, пробивающего стекло.

Хрустальный ураган.

Я смываюсь. Стальные скобы, вбитые в камень, помогают мне вернуться обратно. Снова цепляясь за каминные трубы, я нахожу лаз, ведущий в его логово. Помню, что поднял воротник куртки, сбегая по лестнице и придерживаясь рукой за перила. Все равно что двадцать метров сплошных отпечатков, оставленных при уходе. Во время бегства я боюсь, как бы какое-нибудь препятствие вдруг не выросло на моем пути, но опасность приходит сзади, потому что враг уже гнался за мной по пятам, незримый и гораздо более упрямый, чем все полиции мира. Что толку выскочить на улицу, не столкнувшись ни с одной живой душой, – он уже здесь, за моими плечами; что толку бежать во весь дух – он затаится в моей тени, чтобы уже никогда от меня не отстать. Я ищу тупик, пустырь, чтобы проблеваться, но иду от одного уличного фонаря к другому, и никогда еще темнота не казалась мне такой крикливой. Пока меня еще спасает остаток опьянения, но скоро я буду вынужден остаться один на один с низостью, которую совершил. Главное сейчас – убраться отсюда, не бежать, устоять перед визгом решеток метро, которые открывают у меня на пути, не нырять туда. Что-то подсказывает: если мне хватит сил добраться до своей лачуги пешком, не сдаваясь полиции и не бросаясь в Сену, у меня, может быть, есть шанс. Дорога будет длинной и опасной, но я должен пройти ее один и на свету – только такой ценой я останусь невидим.

Я щурюсь, глядя на занимающуюся зарю, встречая спешащих на работу тружеников, самых ранних, самых мужественных, они-то устремляются прямо в метро, для них это такой же день пахоты, как все прочие, они ни о чем не догадываются – бессознательные и безответственные.

На перекрестке я колеблюсь, какую дорогу избрать; сердце вдруг цепенеет, и я падаю на скамейку, тяжело дыша, как больной пес. Мне уже не хватает сил, а худшее еще впереди.

Однако никто не преграждает мне путь. Впору спросить себя: а убил ли я вообще кого-нибудь? В конце концов, я всего лишь ударил каблуком, как давят таракана, не будут же меня преследовать за это? Оставьте меня наедине с моей совестью, уж с ней я сам как-нибудь разберусь, поглядим, кто из нас двоих окажется сильнее.

По струе желчи, которую я вдруг изверг из себя, сразу понимаю, кто сильнее.

Площадь Республики; из подъездов появляются дети. Я разражаюсь рыданиями среди прохожих. Почему я сбежал, черт возьми? Несчастный случай, это же вполне допустимо. Ссора двух пьянчуг, которая кисло обернулась. В Париже таких случаев – тысячи за ночь. Тем более что я уже попадал в подобную передрягу. Тогда все началось на Архивной улице, а закончилось в большой каталажке на набережной Орфевр, святилище вакхических воплей. Мы быстро помирились – тот, другой, не переставая хныкать, а я из страха очутиться где-нибудь похуже. Вот и сейчас, вместо того чтобы сбегать, будто преступник, надо было дождаться полиции, даже требовать, чтобы ее вызвали, в таких делах я достаточно хороший притворщик. Со всем этим алкоголем у меня в крови они вряд ли вытянули бы из меня слишком много: Ничего я не видел, был почти в отключке, этот дурак и по ровной-то земле еле шел, падал даже, а представьте себе, на наклонной крыше… Мне бы поверили, только чтобы вернуться к более серьезным делам, чем падение какого-то алкаша. Если бы я не оказался таким трусливым, я бы сейчас был в участке, протрезвлялся в камере, ожидая, когда меня допросит тип, которому надо отделить серьезные преступления от мелких правонарушений. И еще до окончания утра меня бы выкинули вон. А чтобы похмелье послужило хорошим уроком, оставили бы мне голову на плечах.

Проходя через остров Сите, я замечаю вдалеке Дворец правосудия и его легавых на посту. Комитет по встрече. Господин полицейский, где тут заседание суда? Да, понял, налево, в конец коридора. А когда я пытаюсь увернуться от него, передо мной вдруг вырастает собор Парижской Богоматери. И вот я зажат между двумя храмами, не зная, какого из них мне надо больше бояться. Закон Уголовно-процессуального кодекса кажется мне довольно-таки устарелым по сравнению с тем, что находится в Писании и над которым я, нечестивец и богохульник, всегда насмехался. Куда подевалась моя прекрасная надменность атеиста, которой я щеголял на уроках катехизиса? Ад – это были фрески, резьба на фронтонах церквей, страшные истории, способные напугать лишь наших предков, но нас-то, детей войны, с 2000 годом в перспективе, нас всем этим было не пронять. Я прохожу через паперть, понурив голову, убежденный, что из всех свидетелей, которые этой ночью могли заметить меня на крыше, один следил за мной с гораздо большей высоты.

Идя по Латинскому кварталу, я кончаю пережевывать дурацкий тезис о несчастном случае – проведя ряд анализов, они быстро установят связь между моими подошвами и его раздавленными пальцами, не говоря уже обо всех этих честных людях, разбуженных ночным гамом и готовых поклясться, что видели, как я вытягиваю ногу, а не руку. Меня бы попросили восстановить картину событий, и тут, по мере очищения моей крови от сорока пяти градусов, они выявили бы некоторые нестыковки. А я расколюсь при первой же оплеухе. Один удар толстым справочником, и я все расскажу, как было на самом деле. А вообще-то, как было на самом деле? Когда началось? Вчера, в бистро на площади Пигаль, где я встретил этого злыдня? Или еще раньше, в роддоме на Бютт-о-Кай? Похоже, что это там я заорал при первой же затрещине.

У кафе возле Аустерлицкого вокзала, куда таскался иногда, я замедляю шаг. Меня охватывает искушение найти свое место среди себе подобных. Выпить кофе поутру, как и положено человеку с улицы. Улыбнуться бармену, неразговорчивому, но славному малому. Взять на углу стойки еще свежую газету, бросить взгляд на прогноз погоды, который сулит плюс двадцать восемь в Париже. И с вожделением пялиться на ноги официантки, которая разносит тартинки по залу. Поддаться искушению – выкурить сигарету, смешать ее запах с ароматом кофе, разве они не созданы друг для друга? Попросить огонька у первого встречного, который сам чиркнет спичкой ради удовольствия быть любезным, не зная, чем он рискует: в последний раз, когда я проявил симпатию к соседу по стойке, он от этого умер.

Мысль снова работает, еще пуще, мечется, кружит, как я сам по улицам Тринадцатого округа. Я ищу кратчайший путь, которым пользовался сто раз, ночью, когда меня динамил общественный транспорт.

Ладно, это был не несчастный случай, но это же была… законная самооборона! Точно!

В конце концов, это же он на меня первым напал, черт возьми! Я всего лишь хотел его утихомирить, а он-то всерьез намеревался меня укокошить, это и есть паскудная правда – хотел убить меня! Тут уж кто кого – или он, или я. Законная самооборона, точно вам говорю! Я уцепился за эти два слова, как тот мерзавец за водосток.

И, как и он, разжал пальцы.

Я сбежал, это стоит всех признаний. Сбежал, как сбегаю от всего из страха осложнений, вот реальность, такая же непостижимая, как и простая: я сознавал не саму разыгравшуюся драму, а только шум, который она способна поднять. Тогда я повернул назад, как все делают, когда заходят в тупик.

Миновав мельницу Иври, я иду напрямик через кладбище. Среди могил стеснение в груди ослабевает. Они мне напоминают о тщете всего земного, потому что все заканчивается здесь, вровень с землей, с какой бы высоты ты ни упал. Мертвецам плевать на мое злодеяние, я всего лишь добавил еще одного члена к их братству. А скоро я и сам присоединюсь к ним; того жалкого типа, которым я был, сожрут черви, мой прах смешается с землей, и все будет забыто. Я иду через это море гранита и мрамора, но солнце, еще вчера такое ласковое, уже не освещает предметы с их лучшей стороны, уже не разогревает в душе задор и рвение. Я вдруг понимаю, что меня хотят убрать в тень, и надолго. Ну почему я не убил посреди зимы, когда от холода цепенеет совесть, когда в малейшем жесте сквозит тоска, когда ливень смывает все? Зимой я бы никогда не потащился на эту крышу, чтобы попытаться объять Париж одним взглядом. Зимой остаешься скромным и все немного стареют.


Я снова вижу, как бреду через кладбище под солнцем, и могу утверждать, что только этот момент был наполнен настоящей болью, чистой пыткой для души с клещами и иглами. Я еще не осознал свое величайшее заблуждение, и смерть казалась мне единственным избавлением. Я бросился в ров, чтобы меня поглотило чрево земли. Я так страдал, что даже забыл, кто же из нас двоих, мой покойный мерзавец или я сам, был настоящим мучеником.


На вокзале Иври поезд, идущий к моему дому, открывает мне двери. Но в последний миг я выскакиваю из вагона. Стратегия, состоявшая в том, чтобы не смешиваться с толпой, а возвращаться пешком, до сих пор приносила мне удачу. Так что я двигаюсь вдоль путей, по длинной полосе земли, покрытой гравием, – бесконечная прямая линия. Лодыжки ноют, я вот-вот рухну, прежде чем доберусь до следующей станции. Понимаю теперь, почему этапы крестного пути называют стояниями. Безучастные пассажиры, глазеющие в окна, наверняка принимают меня за самоубийцу. Меня покидают последние силы, я забываю и страх, и угрызения совести. Меня чуть не сбивает с ног ударной волной проносящегося мимо поезда. Я боюсь, что кончу свой путь, ползя на коленях, как кающийся грешник. Наконец вижу вдалеке вокзал Витри. Перебираюсь через рельсы, идущие в обратную сторону, чтобы добраться до квартала пригородных домов, где живет мой кузен, прохожу через стройку, где грохочут подъемные краны и прочие механизмы, – придется отвлечься от этого шума, если я хочу обрести забвение. Дайте мне несколько часов, и по пробуждении я сам безропотно протяну вам запястья, во всем признаюсь, на все скажу «да», подпишу любые бумаги, попрошу прощения перед судом, отправлюсь в камеру, заплачу свой долг, но сейчас оставьте меня, черт побери, в покое.

* * *

В сущности, людское правосудие и впрямь оставило меня в покое. Полвека я чувствовал, как его тень парит надо мной, – мне казалось, будто я слышу его в конце коридора, замечал на углу каждой улицы, касался его раз сто. Сегодня я могу утверждать, что страх приговора гораздо хуже, чем сам приговор. Другие сказали это раньше меня и гораздо лучше – мыслители, краснобаи, моралисты, но ни одному из этих славных людей не пришлось сделать крюк в полвека, чтобы прийти к такому заключению. О да, можно найти аллегории, можно перечитать классику, можно успокаиваться при мысли, что тебя все равно выследят, что маленький недремлющий легавый в конце концов выиграет. Как бы я хотел, чтобы все это было так просто.

* * *

17 июля, в час, когда Франция садится к столу возле радио, включенного ради вечерних новостей, я прихожу в себя на своем соломенном тюфяке. Я еще блуждаю немного впотьмах, ищу выхода из туннеля, вижу пальцы, вцепившиеся в кровельное железо, слышу, как они хрустят под моими каблуками, словно насекомые, они повсюду, все ими так и кишит.

Едва я раскрываю глаза, как незримая рука сдавливает мне череп. Похмелье человека, совершившего убийство, совершенно особое, его могут оценить только те, кто сами убили, другие никогда не поймут даже начатков подобного состояния. Тщетно сравнивать его с наихудшим из ваших пробуждений, когда мозг, пробуравленный угрызениями совести, все же готов поклясться, что больше вы на этом не попадетесь. Человек же, который убил, изначально лишен этого выбора, ему остается лишь обратить время вспять, чтобы исправить ту крошечную роковую секунду. А поскольку это невозможно, хочется вонзить себе кол в сердце.

Я провожу рукой по своему животу, где сегодня утром шла яростная битва. Боль ослабела, но я испытываю любопытное ощущение: там твердо так, будто мои внутренности окаменели в виде фановых труб. Будь у меня бетонные кишки, я бы знал об этом еще до того, как совершить убийство.

Пока я валяюсь на своем ложе страдания, до моих ноздрей добирается свежий сладкий запах. Оказывается, пока я спал, жена моего кузена поставила миску с фруктовым салатом на стол. Два года она терпит меня в своем сарае. Иногда я помогаю ей, сижу с детьми, выпалываю сорняки в саду, чищу овощи под навесом веранды – в общем, составляю ей компанию. Когда кузен уезжает в провинцию, мое присутствие ее успокаивает. Видя, что я еще дрыхну в два часа пополудни, она верно подумала, что такие загулы вполне простительны в моем возрасте и что фрукты вернут мне внутренности на место. Мои родственники – нормальные люди, снисходительные, простосердечные, живут в тысячах миль от мысли о малейшем правонарушении, в стране, где не убивают за 57 франков. Что ж, вам придется узнать это из газет: вы приютили у себя убийцу! А может, и того хуже, должны же быть разные степени злодейства. Растоптать руку, которая цепляется за жизнь, наверняка бесчеловечнее, чем удар ножом.


Сдаться полиции. Единственное, что остается, чтобы расхлебать эту кашу. Когда я сам узнаю́, что какой-то ужасный душегуб отдался в руки правосудия, меня это трогает. Если бы я был присяжным, я бы нашел для него массу смягчающих обстоятельств. Признание производит на меня сильное впечатление. Ведь наличие совести – это как раз то, что отличает нас от животных?

…Сдаться? Предвосхитить наказание? Расчет проигравшего. Разделить счет надвое. Маленькое среднесрочное вложение. Сберегательная касса чувства виновности! Если я сам припрусь на набережную Орфевр, легче мне нисколько не станет. Лучше уж валяться здесь, поджидая их. Чтобы привыкнуть ко всем будущим ночам в специализированном заведении, которое описывают как зону беспредела.

И откуда эта потребность в людском правосудии, если видишь, во что его превращают?


Я роюсь в старом ящике, чтобы отыскать там белый шарф, без пятен, но посеревший от износа. Обвязываю им голову по-пиратски. Как можно туже, чтобы сдержать похмелье. Невероятнее всего то, что это помогает. Опускается ночь. Медленно. Спасибо. Спасибо, ночь. Если большая стрелка продвинется еще на пять миллиметров, ищейкам с набережной Орфевр уже незачем беспокоиться, пока она не сделает еще один полный оборот. Так и вижу, как они пританцовывают, найдя меня в этой дыре. Ведь вы же будете здесь завтра ровно в шесть утра, господа? Как может быть иначе? Нельзя же выбросить парня за борт и вернуться в свой порт как ни в чем не бывало. Когда я убегал с улицы Эрмитаж, втянув голову в плечи, позади меня осталась ниточка, за которую вам надо только потянуть, это неизбежно, неотвратимо, вам остается только спустить собак, а уж они меня выследят по запаху, руководствуясь чутьем. Я наверняка обронил множество белых камешков, достаточно наклониться. В газете «Детектив» говорят, что они находят всех, даже годы спустя.


Господи, попытайся быть хоть немного рациональным, перестань хныкать! Ведь это же случилось не в твоем квартале, ты не столкнулся ни с консьержкой, ни с жильцами – да и есть ли они в трущобе, ожидающей сноса? Да хоть бы и так, той ночью полусонный свидетель мог видеть из окна только твой качавшийся силуэт в темноте. Ты оставил тысячи отпечатков, измазал ими всю крышу, бутылку, но ведь ты же не значишься ни в одной картотеке! Совершенно девственное досье, черт побери! И к тому же неужели ты в самом деле думаешь, что смерть такого выродка ужаснет префектуру? Если они и спустят собак, то не ищеек, а дворняг. Сейчас это дело о ночном падении наверняка уже закрыто.

Вот что сказал бы я себе, если бы еще был способен рассуждать.

…Рассуждать! Это все равно что пытаться сварганить огнетушитель, когда дом горит.


Была ли в этом океане страха хоть единая капля угрызений совести, настоящих угрызений из-за того, что я совершил, хоть капля сострадания к тому, кто погиб из-за меня?


А если бы я даже и убил, так ли уж это важно? Вчера на земле было несколько миллиардов человек, сегодня на несколько тысяч меньше, включая и того гада, о котором никто не заплачет, уж точно не его сестра, которая слишком любит деньги. Колесо крутится, и я какую-то секунду был одним из колесиков великой вселенской машины, орудием в руке Бога. Я наверняка часть грандиозного плана, который невозможно постичь, пока не имеешь представления о целом. Может, было необходимо, чтобы я его сбросил, предначертано! Может, я освободил человечество от одного из самых зловредных его представителей! Я в ужасе от своего поступка, но не могу отрицать чувство крайнего удовлетворения содеянным: я изменил ход вещей, жизни, вселенной. Есть во мне что-то божественное. И почему с убийством все вечно так носятся?


В четыре часа утра тревога готова уступить изнеможению. Как другие считают баранов, так я перебираю тысячи способов покончить с этим. Оказаться повешенным, утопленным, обезглавленным… только бы избавиться от этого наконец.

Я вновь открываю глаза. Недостойный какого бы то ни было избавления.


Наверняка есть книга, в которой описана моя крестная мука на этом тюфяке. Какая-нибудь классика, шедевр, произведение, на которое ссылаются. Надо будет почитать в тюрьме, на нарах. Но я заранее убежден, что, несмотря на весь талант автора, ничто из того, что я тут пережил, выразить невозможно. Если только писатель сам не совершил величайшего проступка, где ему найти вдохновение, как выбрать обличительные слова? Оценить непоправимое – вот искушение для педанта! Представляю себе, как он изостряет свое перо, готовый разразиться всеми анафемами, проповедями, гневными речами и картинными позами, чтобы придать своему замыслу трагический блеск. Пусть этот парень просто навестит меня, здесь и сейчас, пусть хотя бы на мгновение пройдется по моему берегу – берегу великого братства убийц, пусть только осмелится посмотреть мне в лицо, вглубь моих глаз. Тогда он увидит, как отовсюду выскочат его собственные демоны, его детские страхи, наваждения и фобии, все без исключения, все одновременно. И он в ужасе падет предо мной на колени, умоляя небо вернуться на место в его собственном мире, где каждый день имеет свое завтра. Он вернется на свой берег, навсегда излечившись от искушения запечатлеть на бумаге мое страдание.


Скрип ставней на кухне родственников, мир, завод, школа. Вчера в этот самый час я был вполне уверен, что мир никогда не оправится от совершенного мною. Кажется, у жены моего кузена есть что-то от бессонницы, какие-то барбитураты. Хорошая доза – и я наконец засну как младенец. Свора обложит малого, который спит сном праведника, удивленного спросонья, чего от него хотят.

Давая мне коробочку с таблетками, она говорит:

– Ты похож на Марата.

– На кого?

– С этой тряпкой на голове ты похож на Марата, которого в ванне зарезали, как на картине Давида.

Так и не поняв, я отвечаю:

– Скоро вы от меня избавитесь.


Прежде чем провалиться в сон, я снова оказываюсь на той крыше, под звездами. Но пытаюсь вообразить другой эпилог этому чудовищному фильму.

Моя рука достаточно крепка, чтобы удержать тело, висящее над пустотой. Я вытягиваю его на твердую крышу, и он, отдышавшись, возвращается к жизни. Не веря этому, плачет от облегчения. Я для него – высшее существо. В день, когда он умрет от старости в своей постели, окруженный внуками, он с грустью вспомнит обо мне. Как-то раз один человек спас мне жизнь. И он расскажет своим малявкам, как кончилась эта ночь. Мы допили мирабелевку. Выкурили последнюю сигарету на двоих. Пожали друг другу руку в свете занимавшегося над городом утра. И никогда больше не виделись. Но всякий раз, когда жизнь дарила мне маленькое счастье, всякий раз, когда я смеялся от радости или когда мое сердце подпрыгивало в груди, я снова думал об этом парне и благодарил его за то, что он нашел в себе силы.

* * *

Проснувшись, никак не могу отличить большую стрелку от маленькой. Четыре часа пополудни? Похоже, эта химическая дрянь довольно эффективна. Дворняги пока не тявкают у моей двери. Марат пока не умер.

Газетный киоск на площади Поль-Бер еще открыт. Мне надо избавиться от своей куртки, закопать, сжечь, от ботинок тоже. Я выхожу в одной футболке и жмусь к стенам домишек, опустив голову. В этой дыре меня еще не видывали в таком жалком виде. Видывали, скорее, самоуверенным хлыщом. Я никогда не выхожу без своей неизменной хулиганской кожанки, из-за которой старики косо на меня поглядывают. Ах, если бы вы знали, как были правы, глядя на меня исподлобья, на меня, который даже цветка из горшка на окне ни разу не украл! Легавые наверняка уже здесь, развертывают свои боевые порядки: облава обещает быть грандиозной. Булочник, который курит хабарик на пороге, приветствует меня издалека. Хотя велели же этому идиоту не переигрывать… Прохожие, которые попадаются мне навстречу, наверняка получили тот же приказ – вести себя как ни в чем не бывало. Актеришки! Массовка! Предатели! А я сам, с моей рожей приговоренного и диковатым видом мазурика, только подтверждаю их подозрения. Иди просто как тип, который хочет купить газету!

Я впервые спрашиваю не «Детектив», а «Паризьен либере». Ожидал крупного заголовка, но газету волнует совсем другое: войны, страны в крови и огне, диктаторы, сосущие кровь из народов, природные катастрофы, опустошающие целые регионы, и прочие пустяки в том же роде, анекдоты, но о моем убийстве – ничего. Правда, на страничке происшествий оно все-таки значится. Мой взгляд привлекли слова «застекленный потолок». В крошечной газетной заметке сказано, что чье-то неопознанное тело свалилось с неба в артистическую мастерскую, где никакой артист не проживает. Точнее, проживает, но не артист, а артистка. Квартиросъемщица – мелкая знаменитость, актриска, играющая роли простушек в фильмах категории «Б». Ее имя ни о чем мне не говорит, – видимо, этим и объясняется ничтожный размер сообщения в четвертой колонке. Однако для меня это очень плохая новость!

Если бы мой покойный мерзавец свалился к кому угодно, к человеку с улицы, никто бы об этом и словом не обмолвился, но, вломившись к бывшей фотомодели, чьи сиськи уже успели засветиться на экране, – это же настоящая сенсация! Все, что случается со звездами, начиная с их мелких невинных радостей, страшно интересует толпу. Ну а малейший несчастный случай – это же жирный куш! Хуже того: этот мир привлекает легавых, как дерьмо мух. Они воображают себе всякие закулисные махинации, преступления против нравственности, шантаж. Не говоря уж о политиках, которые любят окружать себя звездами, потому что это приятно, а звезды любят окружать себя политиками, потому что это может пригодиться. Главный облавщик созовет всю свою свору, и звук его рога разнесется далеко: готовится большая пожива!

Заходит кузен, сообщает, что они уезжают в отпуск. На месяц, с 20-го по 20-е. Он рассчитывает на меня, чтобы присмотреть за их домом, я могу там пожить, по крайней мере, там попросторнее, да и ванна есть. У меня сжимается сердце. Я его целую. Он совершенно не понимает, откуда приступ такой внезапной нежности. Это поцелуй иуды. В следующий раз, когда наши взгляды встретятся, это будет во Дворце правосудия. Ничего не понимаю, Ваша честь, я знаю его с рождения, он неплохой мальчуган. Вместо ванны меня ждет общий душ тюрьмы Санте.


На следующий день я желаю им счастливого пути, но уже знаю, что они вернутся раньше, чем предполагали, из своего кемпинга под Ла-Рошелью. Транзистор выплюнет мое имя, и они быстренько свернут палатку. Как только родственники исчезают за углом, я бегу к киоску. Ничего ни в «Паризьен», ни где-либо еще. Ни строчки! На следующий день тоже ничего, и на следующий тоже. Совершенно ничего! Не стоит делать из этого поспешные выводы, видеть добрую новость в отсутствии новостей. Отнюдь не здравый народный смысл извлечет меня из кучи дерьма, в которую я вляпался.


Ничто не успокаивается в недрах моих кишок, я провожу время, валяясь в постели, которую покидаю только ради того, чтобы опустошить себя в туалете. Хотя я ничего не ем и едва держусь на ногах; разве что иногда мне случается погрызть чуточку сухого печенья, не докончив его. И я совсем не сплю, но сопротивляюсь искушению проглотить пару таблеток могадона, чтобы не хватить по неосторожности летальную дозу.


Пришлось дожидаться понедельника, двадцать четвертого июля, когда мне бросилась в глаза прицепленная перед киоском бельевой прищепкой газета. Заголовок аршинными буквами гласит: «УБИЙСТВО НА УЛИЦЕ КАСКАД».

Замечание в скобках: я колебался, сохранить ли письменные свидетельства моей горестной истории в коробке из-под бисквитов, наполнив ее газетными вырезками, – порыжелый альбом моей тайной славы. Но что-то мне подсказывало, что идиоты всегда попадаются на такой вот неосторожности: ведь рано или поздно все коробки открывают, для того они и созданы, особенно когда их прячешь. Я отказался рисковать, предпочитая спрятать все мои реликвии в единственном надежном месте – на самом дне своей памяти.

Забыты землетрясения, голод, пострадавшие в автокатастрофах, холодная война. Глупости все это. Сплошная обыденщина. Сегодня лишь смерть, которую я устроил, удостаивается крупных заголовков. На сей раз кровожадный, безжалостный к жертве деспот – это я сам! УБИЙСТВО. Слово брошено, заглавными буквами. И едва оно признано таковым, как уже получило собственное имя: «Убийство на улице Каскад». Мое убийство окрещено! Оно вышло в свет, стало общеизвестным, весь город только о нем и говорит! Сироты, питомцы нации, вдовы войны и отцы в трауре, не все же вам одним стенать и плакать, для вас это всего лишь привычка, сегодня мой покойный подонок обскакал ваших мертвецов. Повалившись на свое гноище, я читаю и перечитываю статью, которая занимает всю вторую страницу, и понимаю, почему удостоился заголовка на первой.

Оказывается, старлетка была не одна, когда мой небесный дар свалился ей на голову. Привратник высказался вполне определенно: около 3:20 он услышал грохот, будто бомба поблизости взорвалась, вскочил на ноги и увидел, как из мастерской вылетел какой-то совершенно расхристанный малый в надвинутой на глаза шляпе и побежал прямо на улицу. Девицу допросили, но дальше – молчок. Что касается жертвы, то гипотеза самоубийства или несчастного случая была отброшена после вскрытия. Конечно, у него в крови нашли больше двух граммов алкоголя, но пальцы его рук были разбиты вдребезги. На водосточном желобе остались налипшие лоскутья кожи. Какое хладнокровное чудовище могло умышленно совершить такое? Каких только предположений не высказывают: профессиональный преступник, наемный убийца, гангстер высокого полета, психопат, мститель в маске. Он олицетворяет собой все зловещие фантазии публики. Где-то скрывается убийца, отныне можно вообразить его в каждой подворотне. И публика призывает к охоте на человека, предлагая отрубить ему голову.

Это вам уже не заурядное происшествие – это вспышка молнии, раздирающая ночь. Лучшего и не придумать: чего тут только не намешано! И убийца-садист, и кинозвезда, и загадочный беглец, и Париж, возобновивший отношения со своими тайнами! Специальный выпуск!

Дурную новость сменяет хорошая. Конечно, мое маленькое ночное приключеньице здорово высветилось прожектором из-за старлетки, но у девицы явно есть кое-какие знакомства. Которые изо всех сил держатся за свою анонимность. В плоде-то червячок. Этого достаточно, чтобы сбить свору с прямого пути, ведущего ко мне.

Вот тут-то по-настоящему и начинается невероятная летняя история с продолжением: что же это за таинственный незнакомец, который второпях одевается, стоило кому-то свалиться с неба? Продолжение завтра! Больше всего потрясает, как жертву угораздило спикировать на звездочку. Она и ее беглый гость привлекают к себе весь свет и оставляют в потемках моего усопшего мерзавца, чья личность до сих пор не установлена, – а до тех пор, когда его сестра, та, что слишком любит деньги, осознает исчезновение братца, печатные машины «Паризьен» успеют неплохо разогреться. Пока же следователи не сумели установить связь между домом номер 91 по улице Каскад, откуда отправился в полет мой пьянчуга, и соседним домом номер 14 по улице Эрмитаж, трущобой, где он прозябал. Можно подумать, что одни только пьяницы способны найти свой путь в темноте.


Посреди ночи я просыпаюсь, в голове свербит конец одной фразы. Разбитые вдребезги пальцы. Если подумать над этим, возникает впечатление, будто я свирепствовал, как варвар. Особенно досталось правой руке, которая цеплялась довольно крепко; я слышал, как она треснула, а после этого и левая вскоре разжалась. На трезвую голову он держался бы с большей силой, но был бы гораздо чувствительнее к боли.


На следующий день на первой полосе всего лишь вставка с заглавием статьи, остальное на четвертой странице. Хотя мне уже не посвящают крупного заголовка, тем не менее есть довольно заметная эволюция в обозначении моего проступка: Убийство на улице Каскад превратилось в Убийство с улицы Каскад. Серьезное продвижение! Эта маленькая замена предлога кажется пустяком, но говорит о многом. У меня впечатление, что я автор классического произведения. То самое неописуемое убийство на улице Каскад! Это же Эдгар По. Рультабий. Уайтчепел. Это же слава! В статье говорится ничуть не больше, чем накануне, разве что девицу продолжает допекать один пес из криминальной полиции. Они там изводят несчастную, а та отрицает, что знала жертву, и по-прежнему отказывается сообщить хоть малейшую информацию о своем ночном госте. Я единственный знаю, какую несправедливость она терпит.


Свора пока блуждает, ее хваленое чутье сбито с толку следами, которые уводят ее в сторону, но скоро она залает перед моей норой. С тех пор как было опубликовано фото покойного мерзавца, кабатчик с площади Пигаль и все, кто с нами чокался в тот вечер, запросто могут дать описание моей внешности. Будут только рады продвинуть вперед расследование Убийства на улице Каскад.


Меня преследует мысль покинуть страну, но боюсь, что пороху не хватит. Каким бы парадоксальным это ни казалось, требуется определенное мужество, чтобы податься в бега. Хотя если бы кто-нибудь сказал мне такое в старые добрые времена, я бы кричал, что это выдумки. Бежать – ну уж нет, у меня кишка тонка. Мне бы потребовались кишки покрепче и настоящая кровь в жилах, пришлось бы доказывать, что чужие края и впрямь существуют, пришлось бы использовать всю свою хитрость, которой мне уже в детстве не хватало. Перейти от страха к надежде, от надежды к действию, от действия к освобождению, от освобождения к забвению. Причалить к чужим берегам, изучать карты, учиться заново говорить, пересекать широты, как переходят через улицу, прижиться где-то, где не знают ни белого человека, ни Старого Света, который он влачит за собой, ничего не бояться, начать с нуля, исчезнуть. Те, кому это удалось, так и не объявились. Я как-то встретил марсельца, который хотел поехать к одному пастору в Таиланде. И даже записал на картонный подставке из-под бокала имя этого святого человека и название лагеря, где он служил. Там охотно принимают любых добровольцев. И никаких вопросов. Со временем этот марселец наверняка народил кучу ребятишек, которые бегают голышом по плантациям. Они даже могут произнести несколько французских слов с выговором бульвара Каннебьер. Я, еще вчера искавший свое место на земле, и работу, и женщину, я, ищущий отныне лишь спокойную совесть, мог бы разом найти все это там. Какая свора меня там выследит? Если дело и дальше будет продвигаться таким же ходом, как началось, я вполне успею смыться еще до того, как сыщики начнут тиражировать мой фоторобот, как благочестивую картинку. Даю себе год, чтобы туземцы меня приняли, – так сильно я буду пахать, ввинчу себе в тело самоотверженность, буду готов отрабатывать барщину в любое время. Начну спасать неимущих, искать их в глубине рисовых полей, поститься вместе с самыми ревностными, одеваться в цвета пряностей, моя кожа загорит, лицо станет бронзовым, как у местных, женщины будут меня массировать, называть «Тот, кто никогда не улыбается». А я продолжу неустанно спасать все новые и новые жизни.

Невозможно? Это почему же? Само собой, у меня нет ни гроша, но я знаю, где кузен прячет флорины, которые достались ему от нашей бабки. И он не знает, что я про них знаю. Это будет не настоящее воровство, я оставлю записку. Затем побегу к нумизмату на улицу Вивьен, который обманчиво похож на скупщика краденого. Он никогда не требует никаких документов на вещи, дескать, факт обладания заменяет бумажку. Я их, конечно, сбуду с рук по дешевке, но на билет в один конец до Бангкока мне хватит. А дальше автобусом, направление на Чианг-Май. У миссионера я притворюсь бедным парнем, прибывшим на конечную остановку; он мне укажет хижину для ночлега, она наверняка не больше, чем здешняя, а со следующего дня – мой ход.

Десятки лет прошли с тех пор, как искушение этой безумной эпопеей запало мне в голову. Сегодня можно над ним посмеяться, но в 1961 году это отнюдь не было утопией. Я стал бы провозвестником. Это ведь было задолго до того, как волосатики в кедах страстно увлеклись Востоком, задолго до того, как перевозчиков опиума стали шерстить на чартерных рейсах, задолго до того, как текстильщики перевели туда свои производства, и задолго до того, как горстка выскочек поделила между собой архипелаги. Каким бы стариком я был сегодня, если бы подчинился этому порыву? Я часто думал о своем двойнике в тропиках, о своем призраке с раскосыми глазами. Сколько жизней пришлось бы мне спасти, прежде чем я отпустил бы себе этот грех – отнять одну?

Продолжение было не таким. Если уж выбирать, я бы предпочел, чтобы меня схватили, уверенный, что гораздо легче стать закоренелым зэком, чем великодушным авантюристом. Быть может, я ошибся, кто знает?

* * *

Дни проходят, а я так и не двинул в Орли. В прессе эпизоды моей невероятной истории, те, которые предлагают по-настоящему неожиданные повороты интриги, случаются редко. К 10 августа старлетка все еще ничего не сказала о своем таинственном госте, мы жадно прикованы к ее молчанию. Стопка «Паризьен либере» рядом с моей постелью доходит мне до колена. Я пролистываю все, даже светскую хронику, спортивную страничку, короткие объявления и среди них предложения работы. Всюду требуются руки. Тысяча оказий для человека с улицы закончить чернорабочим. Что-то привлекает меня в этих колонках, это некий способ умилостивить судьбу. Так и не решившись податься в бега, я выворачиваю наизнанку логику: если и существует противоположность побегу, то это наверняка устройство на работу. Найти работу, чтобы одновременно слезть со своего убогого ложа, пропитанного угрызениями совести, и изменить ход вещей, расстроить планы судьбы, зажить активной жизнью, то есть выбрать самый непредсказуемый путь для заочно приговоренного. Добиваться места, принять участие в трудах мира сего – это ли не самое хитроумное и самое извращенное средство купить себе образ честного человека? Кто будет искать меня в мире работы, когда за мной охотятся во всех остальных местах? Внимательно листают толстенные альбомы с фотографиями всяких подозрительных личностей, бездельников, негодяев, жуликов, высматривают меня в злачных местах, следят за блатными сходняками и светскими тусовками, но кто будет искать меня на заводе? Убийцы – люди праздные, это общеизвестно, их не хватают в рабочей спецовке во время обеденного перерыва. В самый первый раз я знаю, как хорошо себя почувствую в костюме работяги, готового построить свое маленькое счастье силой своих рук. Еще вчера я кричал «да здравствует свобода», «да здравствует нищета», «да здравствует все и его противоположность», пока держался подальше от табельщицы. Сегодня я завидую моему кузену, которого так жалел. Мне было стыдно за него, я насмехался над его трудолюбием, над его покорностью человека с улицы, того, который переходит ее только в положенном месте. Мне даже случалось шутя называть его рабом, хотя я и в самом деле так думал. Так кто же из нас двоих отныне раб?


Обитательница дома номер 91 по улице Каскад, у которой дыра в стеклянном потолке, все еще отказывается раскрыть личность своего ночного гостя. «Паризьен» публикует ее шикарное фото в студии, которое украсило бы любую киноафишу, но не так выгодно смотрится в разделе происшествий. Как не удивляться, видя эту девицу, замешанную в темную историю? В ее недовольном взгляде и капризных губках таится наихудшая испорченность. Ее слегка смазанная поза в три четверти выражает всю черноту ее души. Кто знает, как бы я реагировал, если бы наткнулся на этот портрет, развалившись в шезлонге, со стаканчиком пастиса в руке? Наверняка тоже выдал бы свой маленький комментарий насчет порока, который корчит из себя невинность. Насчет этих знаменитостей, которые, всюду выставляя себя напоказ, в конце концов нарываются на неприятности. Насчет привлекательности актрис, которая так хорошо уживается с гнусностью. Хахаль бедняжки, должно быть, приобрел несколько лишних морщин, с тех пор как за него взялась криминальная бригада, а журналисты его травят. Старлетка утверждает, что ее любовник, известный и женатый мужчина, удалился среди ночи, чтобы избежать скандала. Жестокая ирония: он сегодня самый знаменитый незнакомец в стране. Известность вынудила его смыться, едва надев штаны. Если эта версия верна, то я жалею беднягу, который сумел ускользнуть от тысячи опасностей, подстерегающих мужа-изменника. Ценой хитроумных уловок он чудесно проводил время, упиваясь пышными формами своей притворщицы, и вот столько сладострастия загублено неопознанным небесным телом, каким-то бомжом, рухнувшим на их ложе. Можно навлечь на себя опалу и за меньшее. Я бы тоже счел пьеску гротескной, если бы не был, вместе с этой девицей и ее любовником, единственным, кто знает правду.


В том же «Паризьен» от 19 августа я читаю: «Компания „Фажеком“ приглашает на работу торгового представителя по сбыту товаров; профессиональная подготовка оплачивается. Собеседование сегодня».

Предприятие, которое производит наборы ручного инструмента для индивидуального пользования, но это я узнаю позже. Пока же все мое внимание привлекает только адрес. Будь это в Пасси или Пантене, я бы не дочитал объявление до конца, но Вильнёв-ле-Руа находится на моей линии, всего в двух остановках. «Собеседование сегодня» меня гипнотизирует. Это «сейчас или никогда», шанс прекратить бесцельное самокопание. Больше не размышлять, а начать совершать поступки, увязать их между собой. Один вызовет следующий, а всё вместе будет носить громкое название, судьба, например, или Провидение. Бесполезно искать волю там, где ее никогда не было. Удовлетвориться делением времени на обособленные движения, как выздоравливающему приходится заново учить их все. Для начала жесты, черт возьми, точные, тщательно выверенные, начиная с самого первого, самого решающего, отправной точки моей второй жизни: встать напротив зеркала, вновь обрести человеческий облик. Выбрить свою запущенную морду, избавиться от этой маски умирающего, стереть круги под глазами, отполировать зубы для фасадной улыбки. Я декламирую по кругу несколько стихов, которые помню из «Сида», чтобы вернуть себе голос, вновь обрести интонации – я же ни с кем ни слова не говорил около месяца. Погладить рубашку, позаимствованную у кузена. Проглотить таблетку могадона. Пересечь стройплощадку, зайти на вокзал, попросить билет второго класса за 45 сантимов. И не начинать думать об этом снова, не считать это ни нелепым, ни гнусным, ни по-дурацки обреченным на провал. Просто двигаться вперед.


Парень пожелал мне удачи в своей компании. Должно быть, мне это помогло, поскольку я проработал в ней тридцать четыре года. В день выхода на пенсию мне преподнесли полный набор инструментов «Фажекома» – с серебряным покрытием. Будет чем мастерить до конца моих дней. Я по-прежнему и гвоздя забить не умею.


Профессиональное обучение длится две недели. Послушать инструктора, так нам предстоит продавать чуть ли не священные предметы: скипетры, потиры, распятия. Всякий раз, когда он произносит «Фажеком», в зале словно гремит имя Божье. Я беру пример с остальных соискателей: аз есмь и делаю как надо. Однажды в столовой один парень заговорил об Убийстве на улице Каскад. И будто прорвало, вдруг все, сидевшие за столом, нехотя ковыряя дежурное блюдо, прямо-таки вспыхнули. Все заговорили разом – перебивая друг друга, срываясь на крик, плюясь словами во все стороны. Прожив месяц в замкнутом пространстве, сосредоточившись на собственном пупе, скрученном болью, я ведь не слышал ни расхожих сплетен, ни противоречивших друг другу домыслов, ни фонтанирующих слухов. Говорят, что любовник старлетки – это стиляга из «Залива Друо».[4]Известная дискотека в Париже, располагавшаяся на улице Друо; была прозвана «Храмом рока», в ней выступали многие известные и начинавшие свой путь к известности музыканты. Говорят, что это министр бывшего правительства Коти. Говорят, что это актер, игравший в фильмах плаща и шпаги. И у каждого из моих коллег имеются первосортные сведения из надежного источника: от свояченицы, служащей в мэрии, от соседа-репортера, от приятеля-киношника. Они описывают дело, словно сами были там той ночью. Мое преступление стало всеобщим достоянием. Коллективное сознание объедается им за столом, народ смакует яства, это республиканское пиршество. Я опускаю нос в свою тарелку, напуганный этим дивным апофеозом гнусности, – но такова уж национальная страсть. Самым поразительным остается глубочайшее безразличие к жертве, говорят только о беглом любовнике, который наверняка как-то причастен к убийству, а иначе зачем замалчивать его имя? Еще немного, и я заткнул бы им рот: бедняга умер ни за что. Просто заурядный несчастный случай оказался для него роковым, каким мог стать для каждого из вас.

Часто говорят, что палач испытывает больше сострадания к своей жертве, чем народ, требующий ее голову.


По телефону объявляю матери, весьма соскучившейся по новостям в своем захолустье, что нашел работу. Она меня умоляет быть поосторожнее со всеми этими ужасами, которые творятся в столице. Я ее успокаиваю: такие вещи случаются с вполне определенными людьми, мама, но не с человеком с улицы.


Позвольте мне описать сон праведника. Чаще всего его ночи безмятежны, он свертывается калачиком и расслабляется, восстанавливает силы. Но порой к нему являются ужасные видения и поглощают целиком – преследователи требуют его шкуру, выставляют его напоказ, срамят, обвиняют: смерть неминуема. Но внезапно голос инстинкта самосохранения удерживает его от неверного шага к столь гнусному концу, поскольку что-то тут не так и, в общем-то, не слишком заслуживает доверия, очень уж все непомерно: это просто кошмар. Спасенный своим собственным рассудком, он открывает глаза, видит старую добрую реальность, снова вступает в свои неотъемлемые права, и вот он уже снова жив-здоров еще долгие годы.

В моих ночах все совсем наоборот.

После долгого искания сна я соскальзываю в мир олимпийского спокойствия, где мне объясняют, что все случившееся со мной – не более чем недоразумение, которое вскоре рассеется; и вот я, вполне умиротворенный, уже иду в окружении благостных декораций. Пока меня не настигает жуткая догадка: а не слишком ли уж чрезмерно это счастье? Как я мог позволить ему захватить себя? И когда я открываю глаза, меня настигает ужас: навязчивая мысль о преследовании, муки искупления – гнусное бремя, которое мне придется влачить в течение дня. Все верно.

Но я не сдаюсь, проявляю стойкость маленького солдата повседневности, даже удваиваю себя. Один из нас – это автомат, патентованное благо, способный превозносить достоинства крестообразной отвертки V6 из шикарного набора с резиновыми рукоятками (в те времена это был благородный материал, бедняки удовлетворялись деревяшками). А другой – жалкий бедняга, ходячая рана, человек с пропитанными желчью внутренностями. Когда обстоятельства требуют, мне случается шутить, сходить за симпатягу, участвовать в разговорах, которые не слушаю. Вся сознательная часть моего ума блуждает в полумраке по крышам Парижа, я лечу от дома к дому над улицами, усыпанными жмуриками.


Однажды утром во время перерыва я узнал из газеты, что мой покойный мерзавец был родом из Лотарингии, что он жил чем и как придется, не имея других близких, кроме сестры, с которой уже давно не виделся. По-прежнему неизвестно, какого черта он делал на крыше. Его крысиная нора на улице Эрмитаж ни разу не упоминалась, и что-то мне подсказывает, что эта связь так и не будет установлена. Но не в том заключалось самое сенсационное откровение этого издания от 29 сентября. Понуждаемая своими адвокатами, старлетка в конце концов заговорила. Все домыслы были неверны. Таинственный любовник оказался ни политиком, ни артистом, ни миллиардером, а бандюгой. Молчание бедной девицы наконец разъяснилось: либо она опасалась мести, либо сама принадлежала к преступной среде, потому и отказывалась выдавать своего мужчину. А тот – реальный пахан, закаленный в лионском уголовном мире. Его уже ищут для дачи показаний, а сверх того, чтобы понять причину его бегства. В прессе уже поговаривают о сведении счетов между гангстерами. И намекают, что маленькая актриска с первого этажа – в некотором роде Елена Троянская, развязавшая войну, которой быть не должно. Воображают даже заговор, в который замешаны бандиты, кино и государственная тайна.

Но мне-то известна причина бегства этого крутого. Ему и своих мертвецов хватало, и он совсем не нуждался в том, чтобы какой-то кретин сдох у его ног – просто так, без всякой причины. Разве что из-за внезапности событий он принял падение этого тела за послание от своих врагов, поди знай. Как допустить, что он не имеет отношения к этому убийству? – вопрошает журналист. Дело принимает размах, который меня превосходит, как и всех французов; это же золотой фонд полицейских расследований, происшествие из антологий, новая глава «Истории преступлений».

* * *

Пятьдесят лет спустя я по-прежнему не могу сказать, был ли такой поворот событий пагубен или выгоден для меня. Без этого разоблачения личности ночного беглеца интерес к Убийству на улице Каскад ослабел бы к осени и дело наверняка закрыли бы. Но из-за рода своей деятельности несчастный превратился из ценного свидетеля в подозреваемого номер один. Набережная Орфевр тщетно старалась найти связь между ним и мертвецом, свалившимся из облаков. Кто это был? Другой любовник старлетки? Шантажист? Убийца из соперничающей банды? Каждая гипотеза подкреплялась анонимными письмами, разнообразными доносами и новыми слухами.

Тайные любовники знали друг друга еще подростками, в Лионе. Некоторые утверждали, что она топталась на панели квартала Круа-Русс, затем подвизалась в фильмах, снятых на камере «Супер-8», но ничто из этого не было правдой. В 1957 году благодаря поддержке своего братка девчонка прошла пробы для одного ревю в «Фоли Бержер». Он обосновался в Гренобле вместе с женой и детьми, но никогда не забывал навещать в Париже любовь своей юности.

После той проклятой ночи каждый из них познал печальный конец. Травмированная вторжением моего покойного мерзавца в свою жизнь, униженная полным испепелением в прессе, старлетка удалилась от всякой публичной жизни, как только власти оставили ее в покое. Покой совершенно относительный, поскольку она до самой своей смерти от рака легких оставалась той шлюхой с улицы Каскад .

Последние годы бандюгана тоже были не из легких. Несмотря на рвение следователей, ничто не доказывало его причастности к Убийству на улице Каскад. И все-таки никто – кроме меня – не поверил причине, которой он объяснял свое присутствие на месте событий. Самой обезоруживающей, самой искренней: Я всего лишь проводил ночь со своей любовницей. Встревожившись из-за такого количества дурной рекламы, компаньоны отвернулись от него, да к тому же его заподозрили в союзе с мелкой шпаной, промышлявшей на площади Гамбетта. В общем, вследствие разборки, подробности которой никто не захотел выяснять, парня нашли зарезанным на узкой улочке в квартале его детства.

Еще и сегодня мне вновь случается думать о том, что вынес этот бедняга, затравленный за единственное преступление, которого не совершал. Найдется ли на свете что-нибудь более душераздирающее, чем висельник, кричащий о своей невиновности?

Полиция, пресса, а потом и общественное мнение перестали видеть в нем ключ к разгадке тайны. Предположение о загадочном убийстве, никак не связанном с преступным миром, опять вышло на первый план. И невероятная история продолжилась с новой силой.

* * *

В январе 1962 года мой непосредственный начальник предлагает мне прокатиться по провинции вместе с одним бывалым старичком, ветераном, которому поручено познакомить меня с клиентами. Нет, это не ходить от двери к двери, сказал я своему кузену, я буду разъездным представителем фирмы, а это совсем другое дело, гораздо больше веса, почти важная шишка. Между визитами к продавцам скобяного товара, производителям мебели и владельцам всевозможных мастерских я продолжаю свой обзор прессы, к великому огорчению моего инструктора, который подыхает от скуки за рулем микроавтобуса.

Какой-то щелкопер, более вдохновенный, чем другие, установил связь между падением моего покойного подонка и улицей Каскад. Дескать, «каскад» – это же «водопад», стало быть, падение заключено в самом названии улицы. Месяцы! Им понадобились месяцы, чтобы связать это воедино! Однако это ведь вполне подпадало под смысл, бросалось в глаза, было слишком прекрасно, чтобы оказаться правдой. Вдруг парень придает своей статье эзотерическое звучание, даже хватает через край в бредовой метафоре, приплетает сюда оккультные силы, Фантомаса и прочие отвратительные исчадья ночи. И это сработало! Достаточно было открыть двери сверхъестественному, чтобы туда ринулись все! Крутой поворот от гнусного к чудесному! Серьезные издания, которые обычно с презрением относятся к раздавленным собакам и прочей ерунде, посвящают полные досье Убийству на улице Каскад. Разводят дискуссии и прения, выискивают симптомы эпохи, берут след, запутывают его, что-то там обнаруживают, и блестящие бумагомаратели уже не сдерживаются, выдавая свою версию. А тут уж кто выдаст самые головокружительные образы, самые реалистичные подробности, самые сентенционные эпитеты. У одного мой покойный мерзавец становится падшим ангелом, у другого – звездным пьянчужкой. Я напрасно напрягаю память, помню только бомжа, не желавшего умирать, да дурную тень, рухнувшую в темноту.

В одном журнальчике для залов ожидания обращаются даже к кандидату в Академию, уже кропающему для нас будущие диктанты, а тот видит в Убийстве на улице Каскад некую волшебную сказку на основе гадательных карт Таро. Там фигурируют: Любовники, Храм (стеклянный потолок), Паяц (мой покойный мерзавец), а главное, Безымянный аркан, то есть олицетворение самой Смерти. Напрасно я ищу другие объяснения, речь может идти только обо мне. У этого скелета с косой вопиющее сходство со мной, я же занимаюсь инструментами.

А в газетенке, которая любит показывать великих мира сего в их роскошных интерьерах, не поколебались стряхнуть пыль с предсказания Нострадамуса, которое неожиданно придает Убийству на улице Каскад чуть ли не законное обоснование. Катрен начинается так:

Под погасшей луной великая гроза…

Нам объясняют, что описание вполне соответствует подлинной обстановке: ночь, высота, разбивающееся стекло. Потом еще появляется число 20, правда непонятно, обозначает ли оно век или округ Парижа. Опьянение – это безумие, а таинственный любовник – наверняка призрак, который появляется в третьей строке.

Помню ужасную ночь в маленькой гостинице Роморантена, когда на меня, перепуганного ужасным предсказанием, накатил приступ такого неистового бреда, что дежурному врачу пришлось меня успокаивать уколом валиума. Много лет спустя выяснилось, что четверостишие от начала до конца сочинил один зарвавшийся журналюга. Его имя забыто, но сама статья осталась в анналах мошенничества.

Одна вечерняя газета установила связь между Убийством на улице Каскад и подозрительным выпадением из окна рядом с Центральным рынком. Чтобы втюхать свои специальные выпуски, пресса нагнетает атмосферу всеобщего психоза, внушая мысль о серийном убийце, готовом нанести новый удар. Гипотеза долго не продержалась: оказалось, это всего лишь какой-то рецидивист, так и не сумевший прижиться на воле, выбросился из окна своей комнатенки. Но в течение нескольких недель те, что обычно жмутся к стенам, теперь предпочитают шагать поближе к краю мостовой, чтобы избежать падения тел.

И все же среди всех этих разнузданных публикаций, возбуждающих страх и ненависть, обнаруживается статья, которой я сегодня должен воздать по заслугам. Вместо того чтобы тупо цепляться за факты, вместо того чтобы объявлять себя гарантом истины, автор отваживается пойти по еще не затоптанному следу. Он далек от любого апокалиптического искушения и выдвигает догадку о неудачной встрече. Обычной, банальной, вполне заурядной. Просто неудачное место, неудачная ночь. Любовники снизу были совершенно ни при чем, они предпочли бы, чтобы их оставили в покое. Просто в ту ночь некий человек с улицы встретил другого, и это плохо обернулось. Но обычно такое случается на земле, что, по его мнению, и является специфической особенностью Убийства на улице Каскад, а отнюдь не репутация обитателей злополучной квартиры. Правда слишком простая, слишком голая, в которую никто не желает верить, поскольку она противоречит сладостным коллективным фантазиям. В конце статьи несколько слов обращены непосредственно ко мне. Ко мне, бывшему лоботрясу, который заделался продавцом инструментов. Ко мне, анониму, затерявшемуся среди целой нации. Кто бы вы ни были, говорит он мне, где бы вы ни были, знайте, что Убийство с улицы Каскад вам уже не принадлежит. Вы наверняка сейчас пытаетесь снова стать таким же, как все, но вы отнюдь не тот преступник, который вызывает зависть. Вот почему вас никогда не найдут.

С тех пор прошло полвека. Это и было настоящим предсказанием.

* * *

Весной 63-го я разъезжаю по дорогам Франции уже без помощи своего инструктора. Хотя интерес к Убийству на улице Каскад поутих, раздробленные пальцы, словно тараканы, все еще кишат в моей постели при каждом пробуждении. Это мое первое осознанное ощущение, и оно поражает гангреной весь остальной день. Наваждение не рассеивается, но я научился жить с ним. Всякий раз образы столь же отвратительны, но я позволяю им завладеть собой, не пытаясь отогнать от себя, – эту битву я проиграл уже давно. Чудовище во мне сосуществует с приветливым и любезным коммерсантом. Я меняю гостиницы два-три раза в неделю, научился, когда надо, спать на автостоянках, подкрепляться по дороге. Порой мне даже случается думать, что если я все-таки подамся в бега, то продержусь дольше, чем любой другой.

Этим летом со мной случается второе потрясение в моей жизни. Хотя я полагал, что уже не заслуживаю этого.


Берег Шаранты. Очаровательная старая гостиница с ресторанчиком. Никакого ночного портье, просто снимаешь ключ в потемках. Но завтрак подает лучезарное, окруженное ореолом создание, и на всем, к чему она прикасается, вспыхивают золотые отсветы – настоящее солнышко. Помню, я подумал, глядя, как она сияет, словно просвет в облаках, что Убийство на улице Каскад совсем сгноило меня изнутри. Я – плод, который еще висит на ветке, но уже сожран червями. И чуть не нахамил ей, притворился грубияном, чтобы она сбежала. Прекрати улыбаться, тебе говорят! Проваливай отсюда, не то я угожу в тюрягу! Будто услышав меня, она исчезает на кухне. И внезапно все меркнет: ранее погожее утро хмурится, посетители опять становятся угрюмыми незнакомцами. День обещает быть таким же тусклым, как и накануне.

Меня охватывает тоска по существу, которое я никогда не знал, по славному парню, любящему и верному, готовому на все ради счастья одной-единственной женщины. Этому малому я доверил бы остаток своих дней, и уж он бы знал, что с этим делать.

Пока я не попаду в лапы правосудия, моя жизнь будет всего-навсего долгой чередой лишений, и каждое из них еще больше ожесточит чудовище во мне. Я должен решиться и приготовиться. Обуздать зверя, который меня уничтожает. Относиться ко всему безразлично. И вот еще до наступления вечера я вооружаюсь новехоньким кредо: вместо того чтобы в страхе поджидать свору, лучше обзаведись цинизмом.

Подавая вечерний отвар, девушка, наивная душа, меня спрашивает: Как там, в Париже? Тогда чудовище приглашает несчастную к столу, чтобы показать себя с наихудшей стороны. Вместо того чтобы рассказать о Граде Света, которым владел некогда, я расписываю ей сущий Вавилон, где маленькие простушки в конце концов попадают в притоны греха, куда с неба падают мертвецы. Это все же лучше, чем упоминать Убийство на улице Каскад, я жду, что она сама это сделает, сама опишет мне все это зловещее дело с провинциальным простодушием, добавит свою ноту к хору девственниц, подтвердит мне, что человек, расплющивший пальцы бедняге, вместо того чтобы помочь ему, заслуживает самого страшного конца. Я хочу слышать, как она говорит обо мне, сама того не подозревая, и – о, извращенец! – как утверждает, что если бы этот презренный оказался перед ней, он был бы ей противен: так ведь и должно быть. Я хочу видеть, как она снова нальет мне своего чудесного отвара, и описываю ей убийцу, которым являюсь. Напрасный труд! Я совершенно зря стараюсь, вворачивая тонкие намеки, – похоже, слухи об Убийстве на улице Каскад еще не достигли Шаранты. Моя недавняя развязность от этого сбита с толку. Я теряю почву под ногами, мне не удается сделать себя ненавистным. Она описывает мне мир, где Убийства на улице Каскад никогда не было. Мир, где улицы обитаемы, лишь бы там были люди.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Убийство на улице Каскад

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть