15. А не поехать ли в Сочи?

Онлайн чтение книги Наши знакомые
15. А не поехать ли в Сочи?

Иногда она заходила к нему от скуки. Капилицын сидел либо за огромной чертежной доской, либо за письменным столом. Пахло хорошим табаком, пощелкивал арифмометр, Борис Сергеевич насвистывал. Огромные окна большей частью были плотно завешены — Капилицына раздражал серый зимний свет. На столе среди рулонов чертежей, мелко исписанных листков бумаги, набросков и блокнотов горела лампа, остывала чашка черного кофе, сверкали в хрустальной вазочке драгоценными камнями леденцы — «от курения и перекура», как говаривал хозяин квартиры.

На нем всегда была длинная, мягкая куртка со шнурками, широкие штаны, красные турецкие туфли с загнутыми носами. Громкоговоритель что-то доверительно ему рассказывал. В огромной печке из синего кафеля трещали сухие дрова. Инженер любил свой холостяцкий уют, дорожил им, заботился о нем.

— Почему же вы не на службе? — спрашивала Антонина.

— Там мне, моя пупочка, мешают, — говорил он. — Там, цыпленочек, заседания, согласования, комиссарские штучки и дверьми хлопают. Кроме того, там курят дешевый табак. Сверх этого — директор говорит мне «ты». А я, слава богу, принадлежу к тому слою аристократии ума и знания, с которой «на сегодняшний день», как выражается мой принципал, эти хамы принуждены еще считаться. У меня здесь есть такое, чего у них нет… — И он почти благоговейно дотрагивался до своего действительно красивого лба. — Тут у меня, пупсик мой, знания. И опыт. И языки. Так-то, золотая моя мечта. Можешь сесть на тахту, укрыться пледом и вести себя свободно. Ах, если бы ты была моей любовницей, дуся, вот бы все пошло роскошно…

— Перестаньте…

Работая, он мог петь, свистеть, разговаривать, рассказывать. В его умных, недобрых глазах постоянно мелькала издевка. Когда он говорил, Антонине казалось, что он смеется над ней. Впрочем, так же он разговаривал со всеми по телефону, даже со своим принципалом.

Ей было интересно, что он делает.

— Это — дом? — спрашивала она.

— Дом, в котором будут стоять станки. Цех. Ты слышала такое слово — цех?

— Для тракторного завода?

— Ого, какие мы умненькие! Нет, пупсик, в это дело я не полез, Россия не для тракторов, Россия страна лошадная…

— А мне один человек говорил…

— Ты любишь кофе глясе? — вдруг перебивал он.

Ему было совершенно все равно, о чем она думает. Посвистывая, покуривая, он продолжал работать. Она перелистывала журналы.

— Вы живы там, за моей спиной? — спрашивал он, переходя на «вы».

И предлагал обедать.

Пожилая, добродушная кухарка вкатывала в кабинет столик на колесиках. Пили водку, настоянную на лимонных корках, на тмине, рябиновую, пили легкие кавказские вина. В маленьких никелированных кастрюлях были особенные закуски — запеченные, остро пахнущие. Борис Сергеевич ел мало, мало пил. Обед тянулся долго, было скучно и томительно. Иногда за обедом Капилицын пробирал кухарку.

— Это никуда не годится, — говорил он, растягивая слова, — зачем вы сюда перцу насыпали? Стареете, барыня.

После обеда он расхаживал по комнате или подходил к маленькому кабинетному роялю и, закрыв глаза, что-то играл — медленное, сонное, важное. Антонина глядела на него и не понимала, представляется он или всерьез так живет. А он играл, откинув голову назад, неожиданно подпевая.

Потом подходил к тахте, наклонялся над Антониной и медленно целовал ее в губы своими всегда сухими, твердыми губами.

— Чудо, — говорил он, — просто чудо, до чего красива.

И подолгу смотрел на нее, раскрасневшуюся, прищуренным ласковым взглядом.

— Зачем вы приходите ко мне, — спросил он однажды, — приходите и злитесь?

Она молчала.

— Ведь нельзя же три часа молчать… Вы должны болтать о женских пустяках. Есть же у вас свои пустяки?

— Нет.

— Ну, сшейте себе какое-нибудь замечательное платье. А? Начнете бегать к портнихе, разыскивать пуговицы или пряжки, и сразу заведутся пустяки и хлопоты. Правда?

— Да, может быть, — сказала она.

— Возьмите у меня денег.

— Не надо.

— Ну, я прошу.

Она молчала, уткнувшись в диванную подушку. Борис Сергеевич встал, вынул из ящика деньги и вернулся к ней.

— Подите к черту, — сказала она, — убирайтесь!

— Совсем глупо, — усмехнулся Капилицын.

Она попросила устроить ее на работу.

— На какую?

— На интересную, — сказала она, — я не могу больше так жить.

— Секретарем хотите?

— Все равно. Лишь бы работать.

Капилицын помолчал, подумал.

— В вас будут влюбляться, — сказал он, — вы будете главной. Ваш старик зачахнет от ревности. Летом вы поедете в Сочи. Туда всегда увозят чужих жен. Там есть такая «Ривьера». Вы будете все знать — отели, марки автомобилей, портных, кушанья. Очаровательная непосредственность хороша лет до двадцати. Вам она уже не идет. Уже пресно. Погодите, мы из вас сделаем даму. Что вы молчите?

Она встала с тахты, оделась и ушла.

Он бросился за ней, но в передней раздумал, вернулся в кабинет и лег на тахту. Вечером он позвонил ей:

— Я заеду, хорошо?

— Да. Через час.

Ему отворил дверь Пал Палыч.

— Пойдемте, Борис Сергеевич, — сказал он. — Тоня сейчас оденется. Посидите.

В комнате он спросил, глядя прямо в глаза Капилицыну своими слепыми очками:

— Вы что, в ресторан собрались?

— Точно, в ресторан.

Пал Палыч все еще глядел на него.

— Что вы уставились, — спросил Капилицын, — что я, переменился, что ли?

— Нет, ничего, — пробормотал Пал Палыч смущенно.

Несколько секунд они молчали.

— Я вас убью — неожиданно, совсем хриплым голосом сказал Пал Палыч, — Я знаю, чего вы домогаетесь, я вас знаю, я всех таких, как вы, насквозь вижу, и я вас убью…

Его лицо сморщилось и покраснело.

— Что? — заинтересованно спросил Капилицын. — Как вы сказали? За то, что я делаю вам честь и развлекаю вашу супругу, вы меня убить собрались?

— Я вас застрелю, — сказал Пал Палыч. — Мне все равно.

Борис Сергеевич усмехнулся:

— Вы — меня? — Он пошел прямо на Пал Палыча. — Вы меня застрелите?

Его лицо изображало презрение, ту последнюю степень презрения и пренебрежения, которая бывает только тогда, когда бранят лакеев.

— Это что еще за новости, — спрашивал, медленно бледнея, Капилицын, — вы что, с ума сошли? — говорил он так же медленно и раздельно, как давеча кухарке. — Вы мне хамские сцены закатываете?… Вы мне должны быть благодарны, а вы…

Но он не кончил. Пал Палыч ударил его кулаком в зубы так, что у него что-то затрещало во всем черепе. Секунду он продержался на ногах, но Пал Палыч ударил его еще раз белым кулаком в переносицу, и он рухнул на пол, воя и обливаясь кровью.

Когда Антонина вбежала в комнату, Пал Палыч бил ногами Капилицына и кричал ему, уже бесчувственному, срывающимся фальцетом:

— Ты мне не барин, я тебе не холуй. Свинья! Свинья! Свинья!

Увидев всю эту безобразную сцену, Антонина не закричала, не бросилась к Пал Палычу, она даже не испугалась, ей только вдруг сделалось противно и жалко их обоих, она взяла Пал Палыча за рукав и с силой дернула книзу.

Он отступил от Капилицына и взглянул на нее все еще бешеными глазами.

— Ты их не знаешь, Тонечка, — сказал он сдавленным голосом, — ты это подлое поколение понять не можешь. А я — знаю… Я все про них знаю…

Антонина наклонилась к Капилицыну, посмотрела ему в лицо, потом взяла его под мышки и попыталась потащить к дивану. Но он был тяжел, грузен…

— Помогите же мне! — крикнула она Пал Палычу. — Вы совсем на своей глупой ревности помешались, кажется…

Пал Палыч торопливо, даже испуганно помог. Капилицын застонал.

— Не любит! — с кривой усмешкой произнес Пал Палыч. — Золотая молодежь была. Холуй я ему, видала?

— Принесите воды!

Он со всех ног бросился выполнять приказание. И, возвращаясь с ковшиком, говорил:

— Не знаете их, а верите. И ты, и власть нонешняя. Ходят, посмеиваются, ни бога, ни черта у них, потребители на многогрешной земле, свистуны, сволочь…

С ненавистью взглянул на Капилицына, добавил:

— Недострелянный вечекистами, вот он кто — Борис-то Сергеевич…

Капилицын неожиданно приоткрыл один опухший глаз, сказал хитреньким голосом:

— Оба мы недострелянные, господин Швырятых.

Пал Палыч отступил на шаг, Капилицын смотрел на него, не отрываясь, своим ненавидящим глазом.

— Наше время вместе истекло, — говорил Борис Сергеевич, немножко еще охая. — Вместе с «Контаном», «Кюба» и «Фелисьеном», вместе с ресторанчиком «Пивато», со Штюрмером и его сынками, с попыткой Юденича это все нам возвратить вместе с вашими ста тысячами. А мы до чего дожили? До того, что вы, мой учитель по дамской части, тот самый человек, который для меня по телефону в отдельный кабинет Нинетту на «мерседесе» доставил, вы меня теперь с политическими лозунгами бьете…

— Послушайте! — белыми губами прервал Пал Палыч.

— Нет, уж вы послушайте! «ПЕПО» — Петроградское единое потребительское общество — вот до чего мы дожили, и даже вы там служили, а я проектики делал. До диспута мы дожили под названием «Долго ли можно обходиться без православия». До лозунгов, которые мне по ночам снятся: «Будет транспорт — будет хлеб», «Революция — локомотив истории»… Это вы-то, тот самый, который Шульгину и Гучкову, Рузскому и Алексееву, Фредериксу и самому Гришке Распутину столы серебром и хрусталем сервировал…

Он задохнулся, сел, сплюнул в платок, крикнул:

— Шкраб! Избач! Ликвидатор! Книгоноша! Бибработник! Гум! Пур! Главбум — а мы живы! И вы еще деретесь!

— Перестаньте! — велела Антонина. — Слушать противно…

— Да ну вас всех! — вяло сказал Капилицын. — Теперь как я перед своим принципалом с разбитой харей предстану? Что скажу? Что меня бывший лакей за попытки поухаживать за его супругой обработал?

Охая, Капилицын поднялся. Антонина пошла за ним, Пал Палыч шагах в двух покуривал папиросу.

— Теперь убирайтесь! — сказала Антонина, когда Борис Сергеевич оделся. — Убирайтесь и не смейте больше мне звонить. Гадина!

Дверь захлопнулась.

Часов в одиннадцать Антонина вошла в комнату Пал Палыча.

— Простите меня, — сказала она ему издали. — Простите меня, если можете.

Пал Палыч сидел за столом перед стаканом пустого чая.

— Все это цирк, — сказал он тихо, — правда, Тоня? Я старый человек — и вот, пожалуйста. Форменный цирк.

Он пожал плечами, встал и подошел к ней.

— Что вы в нем нашли, — сказал он, — скажите мне? И зачем вам это?

Она молчала.

Он нежно обнял ее и привлек к себе.

— Все будет хорошо, — сказал он жестким, упрямым голосом, — слышишь, Тоня? Летом мы уедем на юг…

— В Сочи?

— Ну, в, Сочи… Ты непременно хочешь туда?

— Ах, мне все равно, — сказала она, — не все ли мне равно… Пустите меня…

Потом они пили чай.

Пал Палыч достал карту, расстелил ее на столе и долго рассказывал о Крыме и о Южном побережье. Антонина, казалось, внимательно слушала.


Опять она притихла: читала, закрыв ноги клетчатым пледом, примостившись в углу дивана; раскладывала пасьянсы; вышивала; выходила с Федей гулять — сидела с ним в скверике, что на углу Введенской и Большого проспекта; так же у старика букиниста покупала книги — по виду, по обложке, и всегда они ее обманывали, были написаны о другом, чем ей казалось.

Пал Палыч был нежен, заботлив, добр. Хлопотал что-то о даче на лето, о путевках в санаторий для себя и Антонины, о капитальном ремонте квартиры. Долго продавал золотую старинную шкатулочку, наконец продал ее и со счастливым лицом принес домой маленький оранжевый талончик.

— Это, Тоня, две путевки, — сказал он.

Она попыталась оживиться из жалости к нему, но не смогла — только попросила рассказать, где это, что там есть, в этом санатории, как там живут.

Пал Палыч вынул справочник и вслух, почти наизусть, прочитал ей две страницы.

— Вот видишь, — сказал он, кончив, — то, что ты хотела.

Она не помнила, что хотела, но сказала: «Да, отлично» — и, поцеловав его в щеку, ушла к себе, сослалась на нездоровье.

Через несколько минут он тоже пришел к ней, сел возле нее на кровать и вслух стал думать о том, как они поедут. Она слушала, закрыв глаза, молча.

— Десятого мая мы должны выехать, — говорил он, озабоченно сдвигая брови, — трое суток дороги, да мне в Москве задержаться хочется, ты непременно должна Москву поглядеть, хочешь?

— Да.

— В Москве мы денька два пробудем, — говорил Пал Палыч, — все спокойненько посмотрим и дальше. Ладно?

— Ладно.

На следующий день Пал Палыч снял с антресолей в коридоре свои отличные английские чемоданы и отнес их в мастерскую починить: у одного испортился замок, на другом отлетела ручка.

Теперь не было дня, чтобы Пал Палыч не заговаривал о дороге, о море, о юге. То принес цветистой — красной с желтым — материи для сарафанов Антонине и велел сшить, заявив, что на юге без сарафанов просто нельзя; то повел Антонину к знакомому старику сапожнику снять мерку — оказалось, для юга нужны особые, легкие туфли; то записывал, что взять с собой, потом вычеркивал, писал наново. То вдруг охал, что у Антонины нет летнего светлого пальто, и опять принимался бегать, отыскивать нужную материю.

— На курортах знаешь как, — говорил он озабоченно, — там ведь великолепно одеваются. Великолепно! Днем все голые, а вечером такой шик разведут, ого!

Понемногу и Антонину увлекли эти хлопоты. Она тоже начала бегать по магазинам, к портнихе, к сапожнику. Надо же было чем-то заниматься в конце концов.


Утром четвертого мая к ней постучали. Она еще спала. «Это Федя, наверно, шалит», — решила она сквозь сон. Постучали во второй раз.

— Не шали, — крикнула она почти с досадой.

Постучали еще. Она встала в одной сорочке, подошла к двери, приоткрыла. Там стоял кто-то взрослый.

— Вам кого? — спросила Антонина через дверь, сразу испугавшись.

— Мне бы Тоню, — сказал знакомый низкий голос.

У нее забилось сердце от звука этого голоса, но она не смогла сразу вспомнить, у кого был такой голос, и, растерявшись, молча стояла за дверью.

— Ну, открывай, право, не укушу, — сказали за дверью.

— Сейчас, — крикнула она, накинула халат и открыла дверь.

В комнату вошла полная, небольшого роста женщина. Шторы были спущены. Антонина не узнавала, кто это, но чувствовала что-то очень знакомое во всем облике вошедшей.

— Не узнаешь? — спросила та.

— Нет, право, — начала Антонина и не кончила, вдруг крикнула: — Таня, Танечка!..

Они обнялись.

— Вот привелось, — говорила Татьяна, — ведь я тебе писала…

— Что писала? Я ничего не знаю…

— Несколько раз писала… Да открой занавески, дай на тебя посмотреть, — говорила она сердитым голосом, — ну? Что встали, как две дуры…

Она сама подошла к окну и, свернув штору жгутом, забросила ее на шкаф. Комната наполнилась солнечным светом.

— Ленька дома? — спросила Татьяна.

Антонина молчала.

— Разошлась с ним, что ли?

— Он умер, — тихо сказала Антонина, — под грузовик повал.

Татьяна охнула и побелела.

— Музыкант, музыкант, — наконец сказала она, — доигрался. Давно?

— Давно.

Опять помолчали.

Вошел Федя в вязаном костюмчике, с лопатой. Увидев незнакомую женщину, он смутился и хотел было убежать, но Антонина окликнула его. Он подошел к ней.

— Лёнин? — спросила Татьяна.

— Да.

Татьяна подошла к Феде, встала перед ним на колени и всмотрелась в его лицо.

— Ну, чего тебе нужно? — испуганно спросил Федя. — Чего смотришь?

— Не похож, — сказала Татьяна и быстро поцеловала мальчика в рот, — совсем не похож.

Потом она встала с колен, с силой провела ладонями по лицу, встряхнула головой (только сейчас Антонина заметила, что Татьяна подстриглась), прошлась по комнате и отворила окно.

— Ну, теперь говори, — потребовала она, — как у тебя все?

— У меня никак, — сказала Антонина, — живу и живу, а вот ты совсем переменилась.

— Переменилась?

— Да.

— В чем же это? — думая о чем-то другом, спросила Татьяна. — Чем же это я переменилась?

— Подстриглась, во-первых, — говорила Антонина, сама еще не понимая, в чем же, собственно, заключается перемена, происшедшая с Татьяной. — Подстриглась, — повторила она.

— А кроме?

— Одета иначе…

— А еще?

— Говоришь иначе…

— Главное, конечно, что подстриглась, — усмехнулась дворничиха, — верно?

— Ты что, обиделась?

— Нет, почему? Просто смешно стало. Подстриглась я давно — сыпным тифом заболела, вот и остригли меня. Чаем не напоишь? — вдруг спросила она. — Мне пить хочется.

За чаем они больше молчали. Федя тоже пил с ними, сидел на своем высоком стуле, болтал ногами и говорил без умолку. Антонине было приятно, что можно молчать: Татьяна очень переменилась, с ней трудно было найти общие слова, она все о чем-то думала или порою поглядывала на Федю, и глаза ее выражали тревогу.

— Знаешь что, — вдруг предложила она, — давай за город поедем, на воздух? Хочешь?

Минут через сорок они втроем уже были на вокзале. Федя был одет медвежонком, в мохнатом костюмчике, в шапке с помпоном, в шарфе, повязанном узлом на шее. Он все отваливался назад и вбок, как всегда дети в этом возрасте, его приходилось тащить, и порою Антонина с Татьяной нечаянно поднимали его за руки на воздух. Он лениво пищал; смеясь, они опускали его вниз, и тотчас же он отваливался назад.

Была весна — один из первых настоящих весенних дней. На вокзале пахло свежими досками и паровозом, широко разносились голоса, везде дули сквозняки. За закопченными стеклами дебаркадера сверкало северное бледно-голубое небо. Казалось, что там бесконечно просторно и очень хорошо, а главное — как-то удивительно просто; и что теперь непременно надо разговаривать искренне и ничего нельзя соврать. Антонина сказала об этом. Татьяна радостно и понимающе улыбнулась в ответ.

Купив билеты, они долго шли по новому деревянному перрону к своему поезду. Федя щурился от ветра и солнца и часто останавливался или начинал куда-то упрямо сворачивать.

— Ну что ты, право, — говорила Антонина, — иди по-человечески.

— Я иду по-человечески, — басом отвечал он, — мне надо там посмотреть.

— Что посмотреть?

Он сопел и вздыхал.

— Этот поезд в Петергоф? — спросила Антонина у проводницы, стоявшей в хвосте поезда.

Проводница улыбалась всем своим облупленным веселым лицом.

Они сели в детский вагон, устроили Федю у окна и поглядели друг на друга.

— Ну что, — спросила Татьяна, — поехали?

Поезд вздрогнул и двинулся. Замелькали заборы, столбы, товарные вагоны.

— Но-вый Петер-гоф, — сказала Антонина в лад со стуком колес, — Но-вый Петер-гоф…

Федя взглянул на нее и засмеялся.

— Но-вый Петер-гоф, — повторила Антонина, — по-е-ха-ли, по-е-ха-ли, по-е-ха-ли.

За окнами уже была трава, нежно-зеленая, жалкая, умильная. Татьяна помолчала, потом улыбнулась.

— Я сейчас очень хорошо живу, — сказала она, — знаешь, Тоня, я никогда не думала, что можно так жить.

— Как?

— Да так. На сердце у меня спокойно, большое хозяйство, много хлопот, а поди ж ты — сердце спокойное.

На полу вагона у ног Татьяны прыгали квадратики солнца, в теплом, пахнущем краской воздухе легко вилась серебристая пыль, стучали колеса, порою с каким-то двойным треском хлопали двери в тамбуре.

— Мне очень было трудно, очень.

— Ну, расскажи, — попросила Антонина.

Она говорила коротко, простыми, спокойными фразами о том, как приехала к себе в деревню, как ей сделалось скучно, до того скучно, что чуть не повесилась, какая тоска в деревне осенними вечерами, когда сжаты поля, низкое небо, холодок и притом решительно некуда деваться.

— Знаешь, — говорила она, — ведь не на посиделки же идти, да ты ведь и не видела посиделок?

— Не видела, — сказала Антонина.

— Ну и хорошо, — с усмешкой продолжала Татьяна, — твое счастье, что посиделок не видела… Это такое… — Она опять усмехнулась. — Это такое…

Она помолчала.

— Ох, как часто думала я о том, чтобы удавиться, — с блеском в глазах сказала она, — знаешь, странно просто, что выдержала. Ну вот — посиделки. А уйти — куда? Спать не хочется, придешь домой, все в одной комнате, и все слышно, — метель, а ночь длинная. Так уж лучше тут сидеть — все хоть песни поют… Я ведь от тоски замуж за своего олуха тогда вышла, от деревенской нашей тоски. Он приехал, знаешь, такой великолепный — из города и «Извините, барышня, позвольте с вами на прогулку». Вот и вышла, дура… Ну, а в городе повертелась, — она взглянула Антонине в глаза, — я ведь Скворцова-то не любила.

— Неправда, — сказала Антонина.

— Правда, не любила. Я только думала, что люблю. Мы ведь все, бабы, в предназначение свое верим, что обязательно должны влюбляться. Влюбилась, повесилась, отравилась. Вот и я тоже. — Она вдруг засмеялась. — Нет, я, конечно, его любила.

— Вот видишь, — сказала Антонина.

— Это я от гордости, ты не верь. Не веришь?

— Не верю.

— И хорошо. А как, по-твоему, я переменилась?

— Совсем переменилась, — убежденно сказала Антонина, — совсем.

— Лучше стала?

— Конечно. Умнее. Говоришь совсем иначе.

— Правда?

— Правда.

— Ну, спасибо тебе.

В Петергофе они сели в автобус и доехали до фонтанов. Воздух был сырым, просвечивающим, звонким. Хлестал ветер. Они остановились над Самсоном у балюстрады и долго смотрели на светлую воду залива. Был виден Кронштадт, маленькие корабли, одинокий парус. Какие-то люди внизу сваривали автогеном толстые железные трубы.

— Точно на сквозняке стоим, — сказала Татьяна и поежилась.

У Феди глаза сделались сонными.

Потом они сидели на зеленой скамейке в парке, и Татьяна опять рассказывала о своей жизни. Федя дремал. По аллеям кружились на велосипедах девушка и парень, лица у них были горячие и счастливые.

— И вот убежала я от этих посиделок, — говорила Татьяна, — на сахарный завод. Там тоже было очень плохо. Мне агрономша говорила: поедешь на завод, и все сразу будет. А я пошла свеклу таскать. Ничего и не было. В деревню опять возвращаться? Так ведь я землю не люблю, и скучно мне, и не могу я быть довольна, что мне колхоз доверил трех коров — следить. Я больше могу, понимаешь?

— Понимаю, — живо сказала Антонина, — очень понимаю.

— Но я — то не понимала, — продолжала Татьяна, — я сама не понимала одной простой очень вещи. Что больше, чем трех, мне не за что и доверять-то. За красивые глаза, что ли? Почему вдруг доверять? Может, потому, что я всем недовольна? Ходила и шипела, как гадюка. А на заводе и вовсе плохо. Ворочать мешки — это не занятие ведь, да?

— Да.

— Вот то-то что да, а больше я ничего не умела. Вот не умею — и все тут. Пошла однажды, пожаловалась. Он меня на смех.

— Кто он?

— Директор наш. Дурак такой сопатый.

— Ну?

— Ну и опять мешки ворочала. Целый год. А потом пошла к другому парню к одному — Гриша такой — и расплакалась. И директор сказал ему разного такого, что он тут же директора облаял по телефону. Я сижу, плачу. Не могу, говорю, мешки ворочать. И велела ему мне в глаза посмотреть и спрашиваю: неужели мне всю жизнь мешки завязывать? А он у меня спрашивает: может, я с ума сошла?

Татьяна засмеялась.

— Действительно, я как сумасшедшая тогда была.

— Ну?

— Потом поехала на курсы.

— На какие курсы?

— Животноводческие. В город. А город наш маленький, смешной. После Ленинграда даже странно городом назвать. Приехала, пришла в общежитие. Странно, как в больнице. Дали мне койку, одеяло дали, полотенце. Талончики дали по три на день — завтрак, обед, ужин. Повесила я зеркальце на стену, поглядела в окно: водовоз едет. Ох, как я, Тоня, этот день запомнила — на всю жизнь. А день обыкновенный — ничего тогда не было. Стала свой сундучок разбирать — руки дрожат. Потом заплакала. Думаю: а что, если и теперь ничего не выйдет?

Она на секунду замолкла, и Антонина увидела в ее глазах слезы.

— Разобрала сундучок, посидела на койке. Койка жесткая, подушка соломой набита. И комната наша еще пустая, я первой приехала. Ну, потом пошла по городу, чулки себе купила, помню даже — какие. Пудры купила маленькую коробочку, ниток и папирос пачку — за шестьдесят пять копеек. Эх, думаю, закурю, раз так. Закурила и сразу догадалась, почему женщины, которые работают, курят. Смешно это, но, наверное, правильно: потому что хочется такой быть совершенно самостоятельной, как мужик. Эх, мол, курю! Одним словом, закурила, пошла позавтракала. А завтрак — дрянь, в заводе куда лучше кормили. И потешно: в школьной столовке. Как-то даже неловко. Я здоровая баба, а кругом девочки и мальчики. Когда вернулась в общежитие, наша комната уже почти полная была. И знаешь, Тоня? На десять человек комната — и все такие, как я. Взрослые и немного как бы пришибленные. Одна только — Катя Шилинкова — все смеялась и так разговаривала, будто все ей не нравится. Но потом я поняла — это она от страха и еще от чего-то, от восторга, что ли. Ну, ночью потушили свет, и пошли разговоры. Долго разговаривали — до зари: одна плачет, другая смеется-смеется и тоже заплачет. Как с ума посходили бабы. Врут чего-то, исповедуются, по комнате в одних рубашках бегают. Смех и грех. А уж на самой заре Катька Шилинкова достала из корзинки бутылку водки и предлагает: «Выпьем, девчата».

— Выпили? — улыбась, спросила Антонина.

— Выпили.

— Ах, как я это все понимаю, — улыбаясь счастливой улыбкой, сказала Антонина, — я, Таня, это всем сердцем понимаю…

— «Всем сердцем», — передразнила Татьяна, — а сама…

— Что сама?

— Сама как живешь?

— Я?

— Ты, ты…

В лице Антонины появилось вдруг что-то до того жалкое, что Татьяна на секунду отвернулась. Но тотчас же она вновь взглянула на нее.

— Ты умнее меня и лучше меня была, — сказала она, — помнишь? Тоненькая такая, злая, глазастая. А теперь что? Что с тобой случилось? Я вот, дура, мужичка, дворничиха, чем я была? — Зрачки ее блистали. — Чем? А? А теперь я директор фермы, я книги читаю, в город в театр езжу! Как же ты смеешь, чтобы быть хуже меня? Как ты так жить смеешь? Ты ведь меня моложе… А ты…

— Что я?

— Ничего.

Татьяна опять отвернулась.

— «Всем сердцем», — передразнила она, — «всем сердцем»! Ничего ты не понимаешь этого и понять не можешь. Тебе все готовое: ешь жеваное и не смотреть даже можешь — расскажут. Только как расскажут?

— Я не понимаю.

— Поймешь, — вдруг равнодушно сказала Татьяна и поднялась, — пойдем!

— Куда?

— Пойдем, походим.

Они пообедали в столовке неподалеку от дворца и опять пошли в парк. Стало холоднее — с моря потянуло сыростью. Татьяна таскала сонного Федю на руках. Она повеселела, смягчилась. Антонина до сих пор все не могла спросить, жив ли ее ребенок. Наконец спросила.

— Мертвым родился, — сухо ответила Татьяна и еще раз поцеловала Федю в щеку.

Они ходили молча по дальним аллеям, по прелым прошлогодним листьям до тех пор, пока обе не устали. Тогда поднялись наверх, сели в автобус и поехали на вокзал. В город они приехали поздним вечером. Татьяна ночевала у Антонины.


Утром на следующий день Пал Палыч вынул что-то из бумажника и, ласково улыбаясь, спросил: в какой руке? Это «что-то» он зажал в кулак, а кулак спрятал за спину.

Она ответила, что в правой. Но в правой ничего не было. Смеясь, Пал Палыч разогнул левую ладонь. На ладони лежали какие-то скомканные бумажки. Это были билеты и плацкарты — на юг, в Крым.

— У тебя все готово? — заботливо спросил он. — Надо подорожников напечь.

— Хорошо, — вяло согласилась она.

Ей всю ночь не спалось — она чувствовала себя разбитой, почти больной. День был серенький, с петербургским туманцем, порою шел мелкий дождик. Татьяна уже встала и ушла по делам, — постель на диване была аккуратно сложена.

Антонина оделась и пошла в кухню. На плите кипел чайник. До обеда она просидела в неубранной комнате, нечесаная, лениво думала, раскладывала пасьянс. Потом ее вдруг охватила жажда деятельности. Она принялась стряпать, замесила тесто для пирога, побежала на рынок за курицей, вычистила ее, выпотрошила и поставила в духовую жарить. Пал Палыч застал Антонину оживленной, раскрасневшейся. Черные ее волосы выбились из-под старенькой шелковой косынки; лицо смешно перепачкалось мукой; она была в фартуке и пела, когда он вошел.

— Не рано ли? — спросил он, поглядев на тесто. — Зачерствеет, пожалуй.

Антонина посмотрела на него с недоумением и ничего не ответила. Он побоялся испортить ей настроение и сказал, что ничего, если даже и зачерствеет, здесь съедим, а в дорогу другой испечем. Он пошел в комнату, она осталась в кухне и опять запела:

Когда печаль слезой невольной

Промчится по глазам твоим,

Мне видеть и понять не больно,

Что ты несчастлива с другим…

Пал Палыч вышел на кухню и остановился у двери.

— Что это за песня? — спросил он неприязненно. Он часто слышал как Антонина пела этот тревожный какой-то романс, и не любил его.

— Не знаю, так, — сказала Антонина, — просто-напросто романс…

Он молчал. Она была странной нынче — незнакомой ему, он не знал в ней этого выражения скромности, скрытого и упрямого блеска глаз. Ему хотелось разговорить ее, хотелось, чтобы она взглянула на него.

— Тебе Женя передавала привет, — сказал он.

Антонина промолчала, но в лице ее что-то дрогнуло.

— Она часто спрашивает о тебе, — сказал Пал Палыч, закуривая папироску, — ты ей, видимо, понравилась.

Он подошел к плите, чтобы бросить в огонь спичку, но вдруг заметил, что Антонина смотрит на него.

— Что ты? — спросил он.

— Ничего.

Она опять запела:

Но если счастие случайно

Блеснет в лучах твоих очей…

Пал Палыч обнял ее и поцеловал в щеку.

— Уходите-ка отсюда, — сказала она почти весело, — тестом перемажу.

Он ушел, невольно улыбаясь, и сел заниматься — щелкать на счетах. Он был счастлив.

Потом они обедали все вместе — Татьяна, Федя, нянька, Пал Палыч и Антонина.

После обеда Антонина с Федей поехала провожать Татьяну на вокзал. Горячий еще пирог и жареную курицу она потихоньку завернула в бумагу и сунула Татьяне в корзину. Пал Палыч остался дома — работать.

На площадке, в трамвае, Антонина спросила у Татьяны:

— Ты меня очень презираешь?

— Вот уж и презираю, — улыбнулась Татьяна.

— Я как-нибудь устроюсь, — дрогнувшими губами сказала Антонина, — я непременно устроюсь… а?

— Не знаю.

— Не веришь?

— Да ведь ты уже устроилась. Это хуже всего.

— Нет, в другом смысле, в ином совсем…

— В каком ином?

Антонина молчала. Она была в тонком весеннем пальто, в белом вязаном шарфике на шее, простоволосая, гладко причесанная.

— Ты сейчас на ту похожа, на прежнюю, — сказала Татьяна, — помнишь, как ты меня уже раз провожала на вокзал?

— Да, помню.

— На извозчике мы ехали.

— Да.

— Мама, купи мне бронированный поезд, — вдруг сказал Федя, — мне очень нужно.

На вокзале Татьяна и Антонина поцеловались, как при встрече, и обе немножко всплакнули.

— Мама, мне же надо поезд, — все говорил Федя, — слышишь?

Мимо бежали люди из тех, которым всегда кажется, что если на вокзале не побежишь, то непременно опоздаешь.

— Ну, до свиданья, — говорила Антонина, — приезжай еще. Хорошо?

— Хорошо. А может быть, ко мне поедем? Вот сейчас? Совсем? Билет легко можно купить. Слышишь, Тоня?

— К тебе?

— Ко мне, ко мне…

Антонина вздохнула и улыбнулась.

— Нет, не поеду.

— Да почему же?

— Так. Давай еще поцелуемся.

Они поцеловались еще. Потом Татьяна подняла Федю на воздух и поцеловала его в нос. Он засмеялся.

— Поедем, — говорила Татьяна, — а, Тонечка? Я тебе его покажу.

— Кого?

— Есть у меня один, — она ласково засмеялась и подбросила Федю в воздух, — один такой… нос пуговицей, голова набекрень… Верно?

— Верно, — сказал Федя, — набекрень.

— Поедем?

— Поедем, — сказал Федя, — я хочу.

— Вот видишь, — крикнула Татьяна, все еще смеясь, — видишь?

Ударил второй звонок. Татьяна поставила Федю на перрон и серьезно сказала:

— Если надумаешь, приезжай.

— Я уже надумала, — улыбнулась Антонина, — не приеду.

Поезд ушел в одиннадцать часов двадцать минут. Перрон быстро опустел. Федя едва тащился, все обгоняли Антонину. Когда она вышла на площадь, было ровно половина двенадцатого. На площади она взяла сына на руки и сказала ему шепотом:

— Теперь мы домой не пойдем.

— А куда? — спросил он.

— К тете Жене. Ты ее не знаешь?

— Не знаю, — сказал Федя, — я хочу кушать.

— Потерпи.

— Я не могу больше терпеть, — сказал Федя, — я хочу хлеба с маслом. И зайца.

— Какого зайца?

— Моего зайца.

Всю дорогу они разговаривали. Антонина была очень бледна и дрожала.

— Мой заяц большой, — говорил Федя, — давай ему костюм сошьем. Да?

— Да.

— И штаны сошьем, и шинель.

— И шинель.

— И колпак сошьем.

Она вдруг прижала его к груди и поцеловала сухими губами в свежий ротик.

— Как мы теперь жить будем, — шепотом спросила она, — тебе не страшно, Федя?

— Где мой заяц? — спросил Федя вместо ответа.

— Дома.

— Ты мне его дашь?

— Завтра.

— Почему?

— Потому что мы едем к тете Жене.

— Не хочу к тете Жене, — сказал Федя, — мне заяц нужен. Я домой хочу.

Он готовился плакать.

— Не мучь меня, — сказала Антонина, — не мучь, милый.

Она опять поцеловала его в рот и в мохнатую шапочку, пахнущую холодным весенним ветром. Он затих ненадолго и будто бы даже задремал, но потом вскинулся и вновь закричал про зайца.

Когда они пересаживались в другой трамвай, Антонина взглянула на небо. Небо сделалось чистым, черным, в мелких звездах. Пахло водой, сыростью. Где-то играла музыка — звуки казались влажными. Антонина крепче прижала к себе Федю. Трамвай долго не шел. Федя сопел носом и вздыхал.

— Я еще не сплю, — сказал он тихо, — слышишь, мам?

— Слышу, деточка.

— Но теперь я уже буду спать.

Действительно, когда она села наконец в другой трамвай, Федя уже спал.

На трамвайной петле возле Нерыдаевки ничего не изменилось с той ночи наводнения. Только по-весеннему горько и сильно пахло березою, березовыми почками, клейкостью.

Антонина шла быстро, ноги ее мерно и четко стучали по дощатому тротуару. У ворот массива на лавочке сидели Егудкин и Сивчук. Сивчук курил трубку. Она сразу их узнала, несмотря на темноту, и спросила, где живет Сидоров.

Сивчук вызвался ее проводить и по дороге спросил, не случилось ли чего с Пал Палычем.

— Нет, — сказала она как можно развязнее, — почему вы думаете? Да и что может с ним случиться?

Сивчук засопел трубкой и покашлял.

— Не спят еще они? — спросила Антонина. — Какие у них окна?

— Не спят, — сказал Сивчук, — самого-то Иван Николаевича дома еще нет, я его дожидаюсь по делу.

Он предложил понести Федю по лестнице, но Антонина отказалась.

— Ну, тогда здравия желаем, — сказал Сивчук, — вон по этой лестнице до самого до верха. Квартира сто двадцать один. Налево будет.

Козырнул и исчез.

Антонина позвонила.

Она сразу узнала Женю, несмотря на то что Женя очень изменилась. Но Женя не узнавала ее — на лестнице было темно.

— Кто это? — щурясь и пальцами поправляя рыжеватые свои волосы, спрашивала она. — Кто?

Антонина вошла.

Еще секунду Женя пристально на нее глядела, потом глаза ее гордо и весело блеснули, она протянула к ней обе руки и низким, грудным голосом сказала:

— Я знала, что вы придете. Давайте сюда мальчишку и раздевайтесь.

Она взяла спящего Федю из рук Антонины и ушла с ним в комнату. Антонина сняла пальто, поправила волосы и, старательно улыбаясь, вошла в столовую.

На столе стоял чайник, варенье в вазочке, хлеб в корзинке. Комната была еще не обжита, еще пахло сыростью и известкой. Федя лежал на диване. Женя умело и ловко раздевала его.

— Сейчас будем чай пить, — говорила она, — а Федю ко мне отнесем, на кровать. Ну-ка, давайте…

Когда, уложив Федю, она вернулась в столовую, Женя посадила Антонину против себя, налила ей чаю и, глядя в упор своими умными глазами, спросила:

— Разошлись? Совсем?

— Нет, — все так же нарочно улыбаясь, сказала Антонина, — я просто убежала.

— Не сказали?

— Нет.

— Позвоните по телефону.

— Сейчас? — покорно спросила Антонина.

— Сейчас. Пойдемте сюда.

Они встали и пошли в комнату Сидорова.

— Вот телефон, — сказала Женя.

Антонина стояла, опустив руки.

— Ну?

Тень пробежала по лицу Жени.

Антонина взяла трубку и назвала номер. Она была бледна.

— Пал Палыч? — спросила она.

Женя слушала с решительным и жестким выражением лица.

— Пал Палыч, — сказала Антонина, — это я. Узнали? — Голос у нее был глуховат, но спокоен, ресницы вздрагивали. Она говорила не тихо, не громко, внятно, даже строго. Сказав все, повесила трубку.

— Теперь кончено! — произнесла она.

— Нет, не кончено! — покойно и мягко возразила Женя. — Ничего еще не кончено, только, пожалуй, чуть-чуть начато. Пока что вы только ушли, но никуда еще не пришли.

В столовой они рядом сели на твердый, неудобный диван.

— Я обменяю свою комнату, — заговорила быстро и сбивчиво Антонина, — конечно, я не буду вам в тягость, я понимаю, что никуда еще не пришла…

— Я не в том смысле, — перебила Женя. — Вы не поняли меня. Впрочем, дело не в этом. Пока вы будете жить у нас, а там — посмотрим…

И взглянула на Антонину. Та сидела, вся подавшись вперед, глядя в темное окно неподвижными, расширенными зрачками…


Читать далее

1 - 1 09.04.13
Наши знакомые. Роман в трех частях 09.04.13
Пролог 09.04.13
4 - 1 09.04.13
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I. Похороны 09.04.13
2. Одна 09.04.13
3. Фанданго 09.04.13
4. Новый жилец 09.04.13
5. Старший инспектор Рабкрина 09.04.13
6. Знакомый артист 09.04.13
7. А работы все нет 09.04.13
8. Шьется великолепный палантин 09.04.13
9. Следи за ней! 09.04.13
10. Трамвайное происшествие 09.04.13
11. Преступление и наказание 09.04.13
12. Ты в него влюблена 09.04.13
13. Взял и уехал… 09.04.13
14. Знакомьтесь — Скворцов! 09.04.13
15. А может быть, есть и другая жизнь? 09.04.13
16. Учиться стану! 09.04.13
17. Последний извозчик Берлина 09.04.13
18. Куда-нибудь уборщицей 09.04.13
19. Мальчик, воды! 09.04.13
20. Можно же жить! 09.04.13
21. Случилось несчастье 09.04.13
22. Я ее дядя! 09.04.13
23. Мы поженимся! 09.04.13
24. Ты у меня будешь как кукла! 09.04.13
25. После свадьбы 09.04.13
6 - 1 09.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1. Будьте знакомы — Пал Палыч! 09.04.13
2. Стерпится — слюбится! 09.04.13
3. Нет, писем не было… 09.04.13
4. Да, вы арестованы! 09.04.13
5. Есть ли на свете правда? 09.04.13
6. Ах, не все ли равно! 09.04.13
7. Неизвестный задавлен насмерть 09.04.13
8. Страшно, Пал Палыч! 09.04.13
9. Главное — ваше счастье! 09.04.13
10. Удивительная ночь 09.04.13
11. Нечего жалеть! 09.04.13
12. Сверчок на печи 09.04.13
13. Так семья не делается 09.04.13
14. Совсем другой Володя 09.04.13
15. А не поехать ли в Сочи? 09.04.13
16. Не дождешься ты здесь теплоты! 09.04.13
17. Однако, характерец! 09.04.13
18. А я им нужна! 09.04.13
19. Все с начала! 09.04.13
20. Целый мир! 09.04.13
8 - 1 09.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1. Биография шеф-повара Вишнякова, рассказанная на досуге им самим 09.04.13
2. Первый месяц 09.04.13
3. Про Нерыдаевку 09.04.13
4. Я вам все верну! 09.04.13
5. Жаркое время 09.04.13
6. Человек энергичный — вот как! 09.04.13
7. Торжество приемки 09.04.13
8. Познакомьтесь — Сема Щупак! 09.04.13
9. Бежит время, бежит… 09.04.13
10. С Новым счастьем! 09.04.13
11. Он болен 09.04.13
12. Моя земля! 09.04.13
13. Меня некуда больше тащить! 09.04.13
14. Муж и жена 09.04.13
15. Опять я дома 09.04.13
16. Вместе 09.04.13
Эпилог 09.04.13
15. А не поехать ли в Сочи?

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть