ЧЕРНАЯ БУРКА

Онлайн чтение книги Неоконченный полет
ЧЕРНАЯ БУРКА

Маршалу авиации Красовскому Степану Акимовичу посвящается

Как быстро летит время, как меняется все вокруг!

Война... Конница... Ночной бомбардировщик «кукурузник»... Где они? Когда это было?..

И все же я поведаю именно о них. Расскажу про экипаж У-2, про черную казацкую бурку и непременный атрибут войны — секретный пакет.

Пусть каждая жизненная история тех дней будет помниться нами.

1

Однажды зимой, в холодную метельную пору, командующий воздушной армией генерал Красицкий вызвал к себе из полка ночных бомбардировщиков экипаж У-2 и вручил ему очень важный пакет.

Это событие, конечно, было обусловлено другими предыдущими событиями. Как раз тогда наши войска, прорвав оборону немцев на Дону, гнали противника на запад по глубокому снегу. В этом наступлении одна кавалерийская дивизия, преследуя врага, зашла так далеко, что затерялась среди широких зимних просторов.

Затерялась дивизия... Не правда ли, звучит смешно? Но оперативники штаба фронта именно так и определили потерю связи с ней. Может, боевой, азарт так овладел обмороженными, завьюженными метелью конниками, что они забыли обо всем, кроме клича: «Вперед!» Может, вышли из строя средства связи... Одним словом, штаб решил: пора авангардным частям остановиться на достигнутых рубежах, окопаться в мерзлой земле. Таким образом, необходимо срочно разыскать конников, увлекшихся своими сабельными атаками.

— Найти, приземлиться и отдать в руки командиру, как я отдаю вам! — нажимая на каждое слово, приказал командарм, пристально вглядываясь в лицо пилота лейтенанта Синюты.

Внушительный вид генерала, густой голос придавали его словам убедительность, которая сразу подчиняет себе человека.

— Есть! — поторопился штурман, лейтенант Жатков, переполненный искренним чувством преданности. Он не сводил глаз с командарма.

Синюта, глядя на генерала, никак не мог проникнуться тем, о чем тот говорил.

Было время, когда лейтенант Синюта не однажды брал из рук генерала пахучую московскую папиросу и в свою очередь смело подносил ему огонек безотказной самодельной зажигалки. Но теперь генерал, сияя орденами, выбритой до лоска головой, привел лейтенанта в полное замешательство. На это были свои причины.

Однажды, еще в первый год войны, возвратясь на аэродром штаба армии, Синюта второпях оставил самолет, не выключив мотор, и поспешил в землянку. Тут, как на грех, оказался генерал Красицкий. Увидя самолет, стоящий в стороне от землянки и тарахтящий мотором, приблизился к нему, посмотрел вокруг — никого. Тех, что подошли, спросил голосом, от которого мороз по коже:

— Чья машина?

— Лейтенанта Синюты, — ответили ему.

— Лейтенанта? — недоверчиво переспросил генерал. — Какой же лейтенант так оставит свою машину? Передайте ему: старшины Синюты! И чтобы завтра утром явился ко мне.

На второй день, стоя перед генералом, лейтенант услышал такие слова, которых, может быть, больше и не услышит в жизни. Генерал напомнил Синюте про летную дисциплину, сверх того упомянул про случай, который произошел где-то недавно: один шпион, воспользовавшись У-2 с включенным мотором, перемахнул через линию фронта, к своим. Правда, об одном забыл вспомнить генерал: о своей вчерашней угрозе лишить лейтенанта его заветных кубиков на голубых петлицах, и Синюта почти счастливый возвращался к друзьям. Он думал, на этом все кончится. Но вышло по-иному. Через несколько дней его перевели из штабной эскадрильи в полк ночных бомбардировщиков. Молодой, необстрелянный в боях летчик, между прочим, не жалел о тихом местечке при штабе и вместе со своим штурманом Жатковым быстро убедил в этом товарищей. За их общие подвиги Жаткова сразу же повысили в звании, наградили, а Синюту обошли. Он страдал от такой несправедливости, но молча и терпеливо ждал, когда к нему изменят отношение.

Стоя сегодня перед генералом, Синюта в душе побаивался, что генерал вдруг узнает его, все вспомнит и не доверит ему задания.

— Вот так, как я вам! — повторил генерал, обращаясь к обоим, и подал Жаткову пакет.

— Есть! — вытянулись оба лейтенанта.

Генерал улыбнулся довольный. Ему понравились эти молодые, рослые, чем-то схожие между собой миловидные лейтенанты.

— Помните: кавалеристов видели утром где-то в районе дороги Обоянь — Белгород. Все они в белых маскхалатах, командир в черной бурке. Деталь для ориентировки, не правда ли?

— Конечно, — и на этот раз первым ответил Жатков.

Летчики застегнули шлемы. Командующий проводил их до двери.

«Все забыл генерал, все», — решил Синюта, выходя первым из хаты в метель.

2

Эстафеты, депеши, рескрипты, донесения... С тех пор как для них существуют курьеры, фельдъегеря, гонцы, адъютанты, сколько подвигов и самопожертвований связано с ними! Пакеты, страшные своей тайной, — как только они не доставлялись в тревожное военное время! Даже нашему веселому поэту, автору знаменитой «Энеиды», который спокойно пребывал в тихой Полтаве, пришлось по весне 1813 года трястись несколько недель в курьерской коляске, везя от берегов Днепра к берегам Эльбы весьма важную депешу его императорского величества.

Однако мы несколько забегаем вперед. Наш экипаж, который должен был доставить конникам секретный пакет, находился в полном порядке. Лейтенанты пришли на аэродром штаба армии, где стоял уже остывший самолет, завели мотор, подергав за пропеллер. Самолет, пробежав лыжами по снегу, взлетел.

Сильный ветер, который беспрерывно гнал поземку, бросился на легкий самолет и готов был унести его в своих стремительных струях. Но У-2, перекосясь — ветер был боково-встречный, — настоял на своем и полетел в противоположном ветру направлении. Его решимость, его отвага — подняться с земли в такую непогоду и лететь среди бела дня в неспокойном фронтовом небе, где то и дело проносятся немецкие истребители, — были трогательны, достойны восхищения и понятны не только летному составу, но также и людям наземной службы.

Внизу медленно проплывали знакомые экипажу ориентиры — заснеженные села, станции, лесочки, еле различимые зимние дороги; затем появились сожженные дотла селения, которые несколько дней назад были прифронтовыми, а дальше шли села несколько поцелее, недавно освобожденные. Виднелись дороги, не обозначенные на картах, пролегшие в весьма неожиданных направлениях.

Лейтенанты с подоблачной высоты осматривали землю, и каждый по-своему размышлял над тем, что им сказал генерал.

«Где же их искать, казаков? Как распознать среди белых просторов?» — спрашивал себя Жатков, наклоняясь то и дело к борту самолета и подставляя лицо под обжигающий ветер.

«Возвращаться, домой с пакетом никак невозможно. Совершенно невозможно!» — твердил про себя Синюта, поглядывая вокруг и шевеля пальцами застывших ног, обутых в старенькие, растоптанные унты.

— Куда летим, Олег? — обратился пилот к штурману, спросил только для того, чтобы услышать голос друга.

— По всем показателям, на восток.

— Отлично! Значит, скоро покажется твой Саратов!

— О, это было бы куда приятнее, чем очутиться сейчас над твоим Харьковом.

— Для тебя?

— Надеюсь, для обоих. В Саратове мы наверняка нашли бы двух молодых чернобурок.

— Вместо одной черной бурки?

Оба охотно посмеялись.

Внизу, сквозь вьюжную пелену, виднелись пожары. Там лежало разрушенное село. Хмурый дым космами вплетался в белую метель. Синюта и Жатков внимательно рассматривали все. Оба радовались, что распознали там наших солдат, — солдаты носили камыш из балки к своим окопам. На улицах стояли завязшие в сугробах наши машины.

Штурман разыскал это пылающее село на карте, сделал подсчеты и сказал пилоту, что отсюда до Обоянского большака минут пятнадцать лету.

Синюта поднял руку — это его обычный знак удовлетворения.

Под крыльями стелились наши поля, дороги, кружила наша метелица, вверху было наше небо. Увидеть бы еще наших кавалеристов в белых маскхалатах и командира в черной бурке. Было бы совсем хорошо!

3

Снежные переметы на прямой, как струна, Обоянской дороге были истоптаны, порезаны, разбиты. У-2, появившись над дорогой, снизился, его экипаж по-настоящему обрадовался: внизу ясно виднелись свежие следы. Действительно, Синюта и Жатков вскоре увидели колонну кавалеристов, которая двигалась плотным строем в направлении Белгорода.

У-2 еще немного снизился и держался на некотором расстоянии от дороги. Осмотрев колонну, пилот и штурман счастливо переглянулись: всадники были в белых маскхалатах, а впереди — командир в черной казацкой бурке.

Синюта знал свое дело отлично. Поставив самолет против ветра, выбрал ровное место и, черкнув по снегу широкими лыжами, плавно посадил его. Подруливая ближе к кавалеристам, летчики не обращали на них никакого внимания: конники были рядом, и экипаж был бесконечно благодарен им за то, что они с самого утра двигались, не меняя своего направления.

Самолет гудел мотором, выруливая вперед, чтобы поравняться с группой всадников, среди которых был человек в черной бурке. Жатков, который стоял в кабине, притопывая ногами и закрываясь от обжигающего ветра, уже держал в большой меховой рукавице тоненький, но такой важный пакет. Пилот сейчас следил только за тем, чтобы не ввалить машину в какой-нибудь ров, он все время смотрел только вперед.

Вдруг вся колонна кавалеристов — от передней группки до последнего всадника — остановилась и замерла. Казалось, будто над ней пролетел не У-2, известный на фронте и нашим и вражеским войскам, а огненная комета.

Советский самолет сам шел в руки противнику.

4

— Как это понимать, герр оберст? — Молоденький адъютант, точно хорек, посмотрел из-под повязанного поверх шапки, надвинутого на глаза обледенелого, твердого, словно жесть, шарфа.

Оберст молчал. Развернув коня по ветру, он недвижно следил за самолетом. В самом деле, что все это значит? Очевидно, советские летчики приняли их за своих. На это как раз и рассчитывало командование, когда приказало обмундировать новую, недавно переброшенную на этот фронт часть под советских кавалеристов. Но этот случай превысил всякие ожидания. Однако с какой целью они приземлились? Что вынудило?..

Оберст смотрел на самолет, слышал, как за его спиной нарастал гул удивленных солдат, и все туже натягивал повод своего коня: конь прядал ушами, танцевал на месте, слыша рокот мотора.

— Спрашиваете, лейтенант, что это значит? В эту минуту самолет наконец остановился, мотор притих, едва подрагивая на малых оборотах. Оберст в напряжении помедлил еще минуту, ожидая: выключит мотор или нет? Нет, не выключил.

Штурман вылез на крыло, прыгнул в снег и, увязая по колено, размахивая руками, поторопился к головной части колонны. Оберст внимательно следил за ним.

Адъютант, подав коня ближе, дохнул паром в самое лицо оберста.

— Разрешите?

— Не сметь! — со спокойной твердостью в голосе приказал оберст. Его темное лицо посуровело. — Живым! Только живым! — В покрасневших от ветра глазах горели любопытство и жестокость.

Откуда-то из середины колонны отделились несколько всадников и, подняв шум, вскинув вверх карабины и сабли, помчались окружать Жаткова. Белые их маскхалаты раскрылись на ветру, обнажив темно-зеленоватые немецкие шинели.

— Пошел! — Оберст кивнул адъютанту. Тот ослабил повод. За ним валом хлынула группа всадников.

Штурман, увидя издали кинувшихся к нему справа, не мог понять, что происходит... Остановись, оглянулся. Увидел только свой самолет, стоящий посреди ровного поля, и ничего больше. Но когда снова посмотрел на ораву, которая быстро приближалась, его обожгла огнем догадка: враг!

Ударил выстрел, второй, третий.

Синюта сидел в кабине и, как обычно в такие минуты, смотрел на приборы. Послышались выстрелы. Синюта кинул взгляд в ту сторону, где был Жатков. То, что он увидел, показалось страшным сном: Жаткова окружали.

Штурман выхватил из кобуры пистолет, пятясь назад, упал. Вновь подхватился и вновь, уже, видимо, нарочно, упал и пополз по-пластунски по снегу, отстреливаясь.

Синюта, следя за ним растерянно, тоже выхватил пистолет и уже было подумал, что ему необходимо сейчас же спрыгнуть на землю и стрелять, стрелять по врагам из-за самолета, пока Жатков не прибежит к нему. Но как раз в эту минуту всадники — кто на лошади, кто спешившись, — обошли Жаткова, и он совсем пропал из виду.

Только теперь понял Синюта всю сложность положения. Вот уже и к самолету мчатся со всех сторон. Синюта подумал о том, что ему надо спасаться. И удивительное дело, подумал без порыва той энергии, которая приходит к человеку в подобной ситуации. Пленение Жаткова словно парализовало его ум, его волю. Ему показалось, что его тоже давит что-то холодное, омертвляющее.

Наконец он освободился от оцепенения и тронул рычажок газа. Мотор загудел сильнее. Теперь уже не слыхать ни криков, ни выстрелов. Но он тут же ощутил, а может, ему только так показалось, будто по фюзеляжу вдруг чем-то сыпануло.

«Пули!» — понял Синюта и, осев пониже — будто простая фанера кабины могла его защитить, — пустил мотор на полную мощность.

«Кукурузник», развивая скорость, стукал о сугробы лыжами. Крылья набирали силы.

Синюта, приподнявшись, посмотрел в ту сторону, где остался Жатков. Тот — кажется, это был он — лежал темным пятном на снегу, окруженный всадниками. И — то ли показалось Синюте, то ли было так на самом деле, кто знает! — как будто протягивал руки к самолету и что-то кричал: его рот темнел на белом лице. Синюта видел сейчас только это. Только Жаткова.

Он уже взлетел, поднимался все выше и выше. Посмотрел вниз через борт, увидел, как вражеские кавалеристы, остановись кто где был, со всех винтовок палили по нему. Кое-кто с угрозой помахивал саблей, кулаком.

Орава тянула по снегу человека в черном.

Фигурки уже виделись маленькими. Синюта подумал, что на такой высоте его не достанут пули. Тут же впервые с глубокой тоской почувствовал, что летит один, что за его спиной нет Жаткова.

5

Как велика над нами сила времени! Как властно увлекает нас его бурный поток, как беспощадно и страшно бьет он нам в грудь.

Синюта летел. Машина, поклеванная вражескими пулями, несла его надежно и верно, как всегда. Но ему было невыносимо тяжело. Он чувствовал себя так, словно бы с разбега напоролся на что-то острое, ударился грудью, сердцем.

Сориентировался на местности, распознал те ее признаки, по которым ежедневно преодолевал расстояние к фронту, подсчитал, сколько ему осталось лететь до полкового аэродрома. Но все это осмысливал почти машинально, без участия сознания, которое было поражено случившимся, во что он сам пока не верил, с чем никак не мог согласовать ни одной своей мысли. Мысли о настоящем, о будущем.

К линии фронта и обратно Синюта никогда не летал один. Тот, кто сидел за спиной, был для него чем-то значительно бо́льшим, чем просто штурман. На фронте, в опасности, мы начинаем понимать до конца, что значит человек, который всегда рядом. В нем, кажется, заключен весь мир! Он, близкий человек, как бы связывает тебя с самой действительностью. Лишившись его, ты, кажется, теряешь связь со всем окружающим.

Синюта, потеряв штурмана и друга, лишался всех своих друзей. Иначе думать он и не мог. Остался один, совсем один.

Надо было решать, куда лететь: в штаб армии или в полк.

Все, что его окружало, чем он жил, стало сейчас для Синюты чем-то совсем иным, непохожим, необычным. Казалось, весь мир вдруг осветился каким-то новым, непонятным светом, в лучах которого все выглядит по-иному. Синюта поняли что отныне он стал другим для всех, кто его знает, от кого зависит его жизнь, его судьба. Теперь на него будут смотреть не так, как смотрели до сих пор. Он не думал о наказании: оно не имело для него никакого значения, потому что он уже сам себя жестоко казнил, чувствуя несоответствие между тем, что было для него жизнью, радостью, стремлением всего несколько часов назад, и тем, что стало сейчас действительностью. Привычно гудел мотор, крылья подпирались потоками воздуха; внизу, как всегда, проплывала знакомая земля. И в то же время все это уже не было для Синюты таким, каким было еще сегодня утром. Утром, слушая сообщение по радио о том, что наши войска успешно продвигаются в направлении Харькова, он радовался, ибо приближался час освобождения его родного города, но теперь он думал о том, что не сможет с такой тяжестью на душе ступить на отцовский порог. Почему-то ему вспомнилось, что сегодня он должен забрать свои переделанные сапоги, которым убавили размер, что сегодня в клубе села, где стоит полк, будут танцы, вспомнил, что утром, бреясь и умываясь, говорил с Жатковым о вечере, а сейчас он просто поразился: «Какие сапоги? К чему сапоги?» Он мысленно отстранился от всего этого и представил, как войдет к командиру и как произнесет первую фразу: «Товарищ командир!..» Дальше не было ни слов, ни мыслей. Ум и чувство отказывались их искать.

В это время внизу обозначилась железнодорожная линия, которая проходила вблизи аэродрома.

Земля требовала объяснений, и Синюта искал их в своих действиях и в поведении штурмана. Он уже простил себе какую-то долю неосторожности. В это время самолет оказался над аэродромом.

Поле лизала поземка. Посередине поля одиноко маячил стартовый солдат. Он развернул красный, предупреждающий флажок. Синюта сменил руку на ручке управления.

Мотор притих. Пропеллер беззвучно шелестел, рассекая воздух. Лыжи вот-вот черкнут по снегу. Этот миг означал собой конец неба и начало земли. Возвращаясь из ночных полетов, Синюта в темноте всем телом, крыльями самолета угадывал приближение земли. И сейчас земля уже обнимала его своим покоем. Он повернул голову и увидел возле аэродромной землянки — снежного бугорка — летчиков. Они взмахами рук приветствовали экипаж с благополучным возвращением.

Земля, показалось, куда-то провалилась. Рука, легла на сектор газа — мотор взревел. Крылья, качнувшись, нашли для себя опору в воздухе. На высоте, которая еле-еле удерживает самолет, У-2 пронесся над взлетной дорожкой и начал набирать высоту.

Синюта грустно посмотрел назад, на аэродром, затем перевел взгляд на приборы. Горючего было мало, но все же могло хватить, чтобы дотянуть до штаба армии.

6

Допрашивая советского офицера, герр оберст был лаконичным, каким и следовало быть на морозе, в поле, и жестоко наивным, какими были некоторые гитлеровские офицеры. Он, видимо, никогда не встречал людей, подобных Жаткову.

— Откуда летели? Куда летели?

Кто же ставит такие вопросы, надеясь получить на них ответ от советского офицера-коммуниста? Вылетели «оттуда», летели «туда». Такие «точные» и «универсальные» ответы на подобные вопросы Олег заучил еще на первом году службы в армии.

Оберст замахнулся на Жаткова нагайкой, услышав перевод его слов, но потом опустил ее, и она скользнула по седлу. Он, видимо, решил, что такого намека для Жаткова вполне достаточно и что у него после такой угрозы развяжется язык.

— Ну, с какой целью приземлились? Кого искали, черт вас побери? Кого, кого, спрашиваю?

Оберсту надо знать об этом немедленно, на этом же месте! Как же ты, осел, не понимаешь таких вещей? Весьма допустимо, что где-то в этом районе, совсем близко, действует советская кавалерийская дивизия, которая уже столько уничтожила выкуренных из своих нор, рассеянных по степи немецких пехотинцев.

Кого, спрашивает оберст, разыскивали? Никого. Просто потеряли ориентировку и надо было спросить, что это за дорога.

— Ну, тогда что же ты, большевистская рожа, держал в руке, что?

Вот тебе за твою наглость, за твой прямой немигающий взгляд!

Оберст полоснул Жаткова нагайкой раз, другой. Плеть секанула по щеке, лейтенант наклонился, кто-то стукнул его в спину, он споткнулся, но не упал.

Кажется, чья-то рука поддержала его. Лейтенант, вытирая кровь на лице, посмотрел из-за рукава на того, кто помог ему удержаться на ногах. Ближе всех находился переводчик, тот, кто первым навалился на него там, в глубоком снегу. Вражеские конники тогда так тесно обступили, что тяжело было дышать. Жатков смотрел поверх голов в серое, затянутое тучами небо, словно чего-то ожидая оттуда.

Опять о чем-то спрашивают? Нет, это уже не его, а переводчика.

— Слушаю вас, герр оберст! До первого привала, — сказал переводчик и дернул. Жаткова за рукав.

Они вдвоем отправились к коням. Затем вдвоем стояли на обочине. Мимо них проходили заиндевелые лошади. Затем ему скрутили руки ремнем и привязали конец ремня к седлу. Переводчик вслух повторил по-русски слова оберста. Зачем? Для кого?

«До первого привала...»

На Жаткова смотрели зло. Было видно, что кавалеристы недовольны тем, что им, последним, выпала такая морока: крути узлы на морозе, веди его, оглядывайся. Откуда он свалился на их голову?..

Жатков пошел за конем.

Колонна двинулась.

Жизнь Жаткова изменилась молниеносно. Он и сейчас, взятый на аркан (так когда-то брали свой ясыр турки), еще не мог постичь своей лихой доли. Месил намокшими унтами разрыхленный снег, старался не отставать от лошади.

Идти становилось все тяжелее, спирало дух, горели связанные руки. Посматривал на кованые копыта, сытого коня, раздумывал: достаточно ли длинной будет привязь, чтобы его не достали копыта, когда случится упасть?

«Наверно, уже долетел», — промелькнула мысль, и он ясно увидел, как Синюта на аэродроме вылезает из кабины, как смотрит на него с удивлением механик, держась за крыло самолета...

Шел какое-то время, ничего не видя, перед собой, словно в полусне.

Наткнулся на коня и отстранился. Колонна почему-то остановилась. Всадник обернулся к Жаткову. Жатков гневно посмотрел на него, задыхаясь от бессильной ненависти. Обеими руками вытер лоб, с которого скатывался прямо в глаза пот. Хотелось посмотреть куда-то дальше, в высоту, но этот конь, спина всадника, другие кони и всадники застили свет. Жатков склонил голову.

— Плохо?

Штурман услышал понятное слово и вздрогнул. Показалось, будто он не в плену, будто все, что с ним произошло, это только бред, только видение. Стоял оцепенело, ждал.

— Я — солдат, ты — солдат, говори, много говори, куда летел, все говори, тогда не зарубят.

— Поотпустил бы чуть-чуть. — Жатков протянул к всаднику посинелые руки.

— Беспокойся больше о голове! — рассердился всадник. — Казаков искал? Говори! Мы видели ваших казаков. Говори господину полковнику, все говори — голова уцелеет.

Молчать, не давать ответа ни на один вопрос, умереть, как подобает коммунисту, — такой закон твердо жил среди летчиков. Его скрепил своей кровью, своей смертью не один из тех, кто оказался в неволе. Жатков помнил закон. Но вот этот переводчик, этот тяжелый куль, так бессердечно душивший его недавно в снегу, так старательно проводивший его к господину полковнику, теперь пытается проникнуть в крепость, в которую успел замуроваться штурман. Неужели немец действительно сочувствует ему и желает, чтобы он уцелел?

Жатков стоял, склоня голову. Он заметил в снегу былинку, измятую копытами, истоптанную в прах. Отвел от нее взгляд...

Он сейчас прямо спросит всадника, не поможет ли тот ему убежать, когда стемнеет. И все. Солдат, говоришь, так будь же солдатом, а не палачом.

Всадник, отвернувшись от пленного, сидел ссутулясь. Впереди произошло какое-то движение. Жатков посмотрел туда. Там колонна сворачивала с дороги. Уже вытянулась строем по два длинной шеренгой в сторону села, которое виднелось вдали за несколько километров. Впереди чернела фигура в бурке.

Жаткова дернуло, он начал быстро перебирать ногами, чтобы не упасть и, нащупав твердый путь, пошел пригибаясь, прячась за конем от острого встречного ветра.

«До первого привала...» Любая его мысль заканчивалась теперь этими словами.

7

Полет Синюты и Жаткова не был для генерала Красицкого рядовым событием. Секретный пакет штаба фронта Красицкий принял из рук командующего фронтом.

— Выручай, Красицкий! — такими словами встретил его сегодня командующий, позвав в свой дом, который стоял неподалеку от штаба авиаторов.

— Что прикажете, товарищ командующий? — Красицкий вытянулся по стойке «смирно», но чувствовал себя перед грозным командующим фронтом свободно: дружеский тон командующего давал ему для этого все основания.

— Разгулялись казачки — от рук отбились, — продолжал командующий, произнося слово «казачки» с ласковой интонацией. — Сами понимаем, по таким снегам хорошо воевать на конях. Но все-таки порядки-то у нас сегодняшние. Оглядывайся почаще, где ты, посылай в штаб донесения. Чапаев нашелся! — уже недовольно бурчал он на того, из-за которого беспокоился. — Так что, пожалуйста, Андрей Степанович, если небо позволяет, дайте распоряжение. И возьмите это под свой контроль — дело срочное, — добавил командующий, подавая пакет Красицкому после разъяснений.

— Есть, товарищ командующий! — Красицкий был полон чувства уважения к своему начальнику и горд от того, что тот обращался к нему в таком дружеском тоне. Красицкий понимал, что это значило: командующий и его штаб были удовлетворены боевой работой воздушной армии.

Пока экипаж У-2 был в воздухе, Красицкий, справляясь о нем в штабе, не раз вспоминал и подробности относительно кавалерийской дивизии, которые ему передал командующий, и добрый, почти товарищеский тон разговора, и боевое настроение сдружившихся, симпатичных лейтенантов. Занимаясь другими делами, Красицкий подсознательно переносил на все свой душевный подъем, вызванный визитом к командующему фронтом и удовлетворением, что такие бравые и надежные летчики взялись за важное поручение.

Когда Синюта появился в дверях один и, не подняв тяжелой головы, окаменело остановился на пороге, генерал сразу почувствовал, что стряслась какая-то непоправимая беда. Он попытался встать, но ноги его не слушались.

— Разрешите доложить, товарищ генерал...

Голос Синюты подтвердил догадку генерала. Да, стряслось невероятное. Лейтенант рассказывал о том, что и где с ними произошло. Красицкий слушал, его охватывало негодование. Он думал, как ему теперь быть перед командующим фронтом, что он на это скажет. Синюта, докладывая, думал, как и когда сказать генералу о своем предложении, из-за которого он и осмелился появиться перед ним.

Умолк. Если бы сейчас не сделал этого сам, генерал все равно прервал бы его.

Теперь слушал лейтенант. Ему казалось, что и эти минуты, и его голова набухают. Он видел только генеральские унты, которые метались по комнате. Слова впивались ему в сердце, он терпел, не решаясь ни вздохнуть, ни пошевелиться. Он понимал: необходимо выждать. Выждать.

Однако пора. Он должен подать свой голос.

— Товарищ генерал...

— Молчите!

— Я про Жаткова.

— Не имеете права произносить его имя!

— Я знал, что услышу такие слова, товарищ генерал.

— Знал? Недостаточное самонаказание!

— Товарищ генерал, Жаткова надо спасать.

— Сначала подать его на тарелочке в руки врага, затем спасать?

— Товарищ генерал, я — офицер Советской Армии, я... Он — мой друг! — Синюта посмотрел перед собой широким, открытым взглядом ясных глаз.

Красицкий остановился перед ним, словно наткнувшись на преграду. Их взгляды встретились. Глаза генерала горели гневом.

«Вспомнил, все вспомнил», — подумал Синюта, но эта мысль промелькнула мигом, не оставив на душе никакого следа. Он вновь ощутил возле себя присутствие Жаткова и осмелел еще больше.

— Если я не имею права говорить о Жаткове...

Генерал замер в ожидании.

— Мы не встретили в воздухе сегодня ни одного самолета. Ни нашего, ни чужого.

— Почему же не повернули назад, с половины пути, если лететь было невозможно? Лучше бы мне сейчас принять из ваших рук недоставленный.пакет, нежели слушать о потере штурмана и докладывать о чепе. — Генерал снова заходил по комнате.

— Мы летели, потому что могли лететь. Но потом... Потом ошиблись, товарищ генерал. Перед вами и перед Родиной я буду отвечать за эту ошибку один. Один, за двоих. Но если мы не спасем Жаткова, я тоже потеряю право на жизнь.

— Право на жизнь!

Подавленность, печаль лейтенанта пробуждала в душе Красицкого и злость к нему, и сочувствие.

— Пошлите, товарищ генерал, штурмовики на колонну. Я полечу с ними.

— Вот как! Мы уже пользовались вашей осведомленностью, лейтенант.

Генерал произнес эти слова с вновь нахлынувшим чувством неприязни к Синюте — как он посмел навязывать ему такое? Но вслед за этой, отрицающей, мыслью, его просто озарила иная. Он действительно пошлет штурмовики на Белгородский тракт. Надо уничтожить вражескую колонну.

— Бить! Бить! — громко прошептал генерал, стоя перед обледенелым, завьюженным окном. Стиснул до каменной твердости кулаки. Взмахнул ими в воздухе, словно что-то ударил, и сделал шаг к столу, на котором стоял телефонный аппарат.

— Что? — удивился он, заметив лейтенанта, который по-прежнему стоял возле порога. — Все?

— Все, товарищ генерал.

— Отправляйтесь в полк!

— Есть!

Лейтенант медленно повернулся, медленно открыл дверь. Он понял: генерал не должен терять сейчас ни минуты. Но ему хотелось знать, что же будет предпринято. Без этого он не может возвратиться в полк.

Вышел в комнату, которая служила генералу приемной. Здесь ожидали люди, было накурено, пахло жженой глиной. Синюта стоял, глядя в темный угол. Слышал, как мимо пробегали штабники, как тревожно гудел телефон. Казалось, что все это происходило где-то далеко-далеко. Его слух жадно ожидал чего-то иного.

— Девятку! И обязательно свяжитесь со мной.

Синюта энергично натянул рукавицы и вышел из помещения. Шел улицей в конец села, к аэродрому. В ветвях деревьев шумел ветер, скрипел снег под ногами. А ему хотелось услышать какие-то могучие звуки.

Гул моторов, взрывы, выстрелы... Где же они?

8

Село, которое влекло к себе немецких кавалеристов, лежало от тракта далековато. И ко всему — этот ненакатанный путь, этот адский мостик через овраг. На кой черт сюда повернули? Почему это штабники лезут вслепую к первой подвернувшейся куче соломы и навоза, которая здесь именуется селом.

Герр оберст нервничал. Конь это чувствовал, беспокойно топтался на месте, от каждого окрика седока вздрагивал всем телом. Герр оберст кидался с руганью на тех неумелых солдат, которые медленно продвигались, и на тех, которые в спешке порывались идти в объезд моста и увязали в сугробах.

Обледенелые, сдвинутые с места бревна настила стучали под копытами, как сухие кости. Кони всхрапывали, упирались, но солдаты, сидевшие на них, были равнодушны, словно чучела. Герр оберст налетал то на одного, то на другого и каждый раз встречался с глазами, которые сердито поглядывали в щелочки из-под накутанного на голове тряпья, словно из щелей дзотов. На всем отразилось отступление, неудачи на фронте. Такого он еще не знал. Господин полковник, устав подгонять своих солдат, хотел было даже повернуть колонну обратно на Белгородский тракт и двигаться дальше. Но по ту сторону глубокой балки уже находилось несколько эскадронов — они входили в село.

— Шнеллер!

Его остервенелый окрик на этот раз не достиг цели. Всадники услышали какой-то гул. Шли самолеты. Шли свободным широким пеленгом, над самой землей. Рокот моторов нахлынул неожиданно, как взрыв. Всадники кто упал из седла под коня, кто кинулся бежать куда-то в степь, кто так и остался сидеть на коне, оцепенев. Но советские самолеты вели себя непонятно: прогремели над головами и скрылись за белыми пригорками.

Всадник, к седлу которого был привязан Жатков, плелся в колонне последним. До моста ему было еще далековато, и он, поставив коня боком к ветру, сидел недвижимо, продрогший до костей. Единственное, о чем он мечтал, это было — укрыться в балке, укрыться в теплой хате. Жатков стоял, пригнувшись за лошадью, чувствовал ее тепло, думал лишь о том, чтобы лошадь не сходила с места. Запах лошадиного пота вызывал в нем воспоминания детских лет.

Рокот самолетов вспугнул лошадь и всадника. Жатков, узнав свои штурмовики, чуть не вскрикнул от радости. Но они тут же пропали. Он проводил их потухшим печальным взглядом. «Ничего они не видят, ничего не знают... Через полчаса поедут с аэродрома на ужин», — подумал он и вздрогнул от холода.

Возле моста опять столпились кони, люди, поднялся гвалт. Колонна, напуганная появлением самолетов, быстрее продвигалась к балке. Но на этой стороне, на открытой равнине оставалось еще много всадников. Они первыми и увидели самолеты, которые возвращались назад. Штурмовики летели теперь совсем низко, едва не задевая брюхом землю, тесным строем, почти вплотную. Они стали различимыми, только приблизясь на малое расстояние. Рев моторов на этот раз нахлынул еще неожиданней. Лошади вставали на дыбы, кидались прочь. Всадники уже убегали и тут и там куда глаза глядят.

Жатков, увидев самолеты, понял хитрость летчиков: им необходимо было перестроиться и напасть неожиданно. Жатков вытянулся им навстречу, словно раненая птица навстречу дыханию ветра. Он видел, как вспыхнули трассы пуль и реактивных снарядов, слышал, как глухо застучали скорострельные пушки. Холодное дуновение смерти коснулось его лица. Жатков смотрел опасности прямо в глаза. Он даже не услышал, как его что-то дернуло. Он упал на снег и куда-то заскользил или, возможно, куда-то долго летел вниз. Ему все было нипочем, потому что он уже заметил, как взрывались снаряды, как фонтаны снега и земли осыпали людей, лошадей. Страшная сила потянула его, била о землю, переворачивала, словно колоду. Ему выдергивало руки, разрывало его пополам. Тело горело, казалось, земля превратилась в раскаленное железо. И вдруг — все изменилось. Жатков понял: его больше не волокут. Он лежит, он живой. Слышит, как бьют в землю снаряды, стучат совсем рядом копыта, как ржут лошади, кто-то кричит потерянно. И снова, как там, за лошадью, перед переправой, он, изнемогая, подумал: только бы его уже никто не тревожил, только бы лежать и лежать. Вот так, не двигаясь, не подавая вида, что живой. Но его снова что-то дернуло, перевернуло на другой бок. Он открыл глаза и увидел над собой свои руки, скрученные ремнем.

— Живой?

Жатков различил знакомое лицо всадника. Оно нависало над ним с какой-то непостижимой высоты.

— Зачем ты живой? — Его черное, перекошенное от ужаса лицо приблизилось. — Живой — зарублю!

Всадник выхватил саблю из ножен, дернул за, повод, развернул лошадь, направляя ее на распластанное тело Жаткова.

— Твоя голова — моя голова...

Ремень на руках ослаб. Теперь вражеский солдат был над самой головой Жаткова. Он глядел в лицо штурмана осатанелыми от испуга глазами, которые выглядывали из-под лохмотьев, намотанных поверх шапки. Его угроза, его остервенение, которые Жатков понял, воспринимались штурманом, как что-то неизбежное, неотвратимое.

— Эх, мать моя! Я тебя не зарубайт — меня зарубайт. От сабли смерть легкая.

Жатков перевел взгляд с лица всадника на его саблю. «Вот она, моя смерть... Словно тот стебелек...» — мелькнула ленивая мысль в сознании Жаткова.

Сабля, занесенная над ним, что-то медлила. Жатков видел только ее. Может, она надеялась на мольбы, которых ей еще не доводилось слышать; может, всадник в ужасе перед собственной смертью хотел услышать мольбу о пощаде от советского офицера.

— Руби! — что есть силы крикнул Жатков, но слово не прозвучало, только стон вырвался из груди.

Самолеты снова зашли в атаку. Вблизи разорвался снаряд. Жаткова опять тащило по снегу с прежней беспощадностью. Долго длилось такое или нет — не знал. Помертвел от выкрика над головой:

— Эх, мать!..

Жатков открыл глаза. Сабля, показалось, метит прямо в лицо, но рубанула по ремню. Топот копыт удалился, штурман остался на месте. Ревущий самолет падал в глаза, разрастался.

Взрыв, скрежет пулеметной очереди. Дико заржал конь. Земля вздрагивала, билась, гудела. А он летел, летел куда-то вниз. В какую-то тихую, теплую, голубую бездну.

9

Мутная белесая тьма. Ветер несет ее, кидает в глаза, ослепляет. Ноги проваливаются в ямы, натыкаются на глыбы земли, на груды трупов.

Адъютант оберста мечется по месту побоища, наклоняется над каждым снежным бугорком, тычет в него светом фонарика. Боже, как же ему разыскать оберста?

Люди, которых адъютант пригнал сюда из села себе на помощь, то и дело где-то пропадают в метелице, и он боится их, страшится этой жестокой степи, неумолимого ветра. Он сжимает окоченевшими пальцами пистолет и, не разгибаясь, кидает в белесую тьму:

— Зухен! Зухен!

Хлопцы слышат окрики немецкого офицера и проворней наклоняются над трупами. Надо искать. Надо найти околевшего полковника, иначе им не ночевать в хате, сами здесь окоченеют.

— Зухен!

— Какие кожу́хи? Все здесь в шинелях на рыбьем меху.

— А я наткнулся на одного в кожухе.

— Где?

— Вон там, левее.

— Может, это он и есть, оберст?

— Непохоже.

— Покажи где.

. . . . . . . . . . . . .

— Гляди, прополз немного!

— Это же комбинезон летчика.

— Да он живой! Дышит!

— Похож на наших.

— Ре-бя-та...

— Зухен! Зухен!

Желтоватый свет фонарика пробивается сквозь белую муть. Хлопцы кинулись в разные стороны. Через минуту сошлись.

— Ребята...

— Бери под плечи.

— Куда же мы его?

— Не кудыкай! На малые сани.

— Тяжелый...

Сани кидало на выбоинах, Жатков стонал. Хлопцы придерживали лошадей, не хотели догонять передних, которые везли оберста.

Ночь для хлопцев ожила, наполнилась содержанием, осветилась огнями далеких дней.

— Куда же мы?

— К деду... на овчарню.

. . . . . . . . . . . . .

На второй день в село вошла наша кавалерия с обозами.

Фельдшер, которого позвал старик, оказал Жаткову необходимую первую помощь и поспешил к командиру.

— Там наш летчик, товарищ майор. В тяжелом состоянии.

— Летчик? Как он сюда попал? — Майор энергичным движением накинул на плечи казацкую черную бурку.

— Лицо изуродовано, слова не может вымолвить. Старик, приютивший его, говорит, что летчик искал наших.

Майор на ходу надел папаху, толкнул дверь.

— Наших?

В хатенке деда-овчара, куда вошли майор и фельдшер, было темно. Майор прежде всего разглядел белые бинты. Человек лежал в темном углу, на темной постели, белели только бинты. Майор на цыпочках подошел к летчику.

— Посветите же, — буркнул он старику, который стоял у плиты.

— Посветишь тут, если нечем.

Печальный старческий голос тронул майора. Фельдшер направил слабенький луч своего фонарика на раненого. Забинтованная голова медленно повернулась на раздражающий свет. Майор увидел, как из щели, оставленной на забинтованном лице, глядели большие черные глаза. Он окинул взглядом длинную фигуру, укрытую куцей засаленной шубой, остановился на забинтованных ногах.

— Здравствуй, друже. — Майор наклонился над лейтенантом.

Тот качнул головой и закрыл глаза. От шубенки дохнуло хлевом.

Майор выпрямился, не зная, что еще сказать. Он надеялся на большой разговор с летчиком: ведь его полк так мало знает, что происходит по всей линии фронта.

— Да-а, досталось тебе... — само собой вырвалось у майора.

Старик, звякнув дверцами печки, опустился на скамеечку, чтобы подбросить соломы.

— Покрутит головой — вот и весь его разговор. Когда вчера привезли от оврага, еще откликался. А теперь... Лицо его сильно избито, скул не развести.

— Что же он говорил? Куда летел? Где его самолет? — Майор повернулся к старику и вдруг увидел унты, на которые падал свет из печки, рваные, с висевшими кусками кожи... Начал их рассматривать.

— Куда же? По всему видать — вас искали, — осмелел старый, посматривая с укором на черную бурку, на саблю, окидывая взглядом всю боевую фигуру майора. — Ночью его в такой жар бросило, в такой, что, думал, сгорит, бедняга. Перенес. Рассказывал мне, как мог, про все. Много говорил. Летели они вдвоем, везли какой-то приказ и, сдается, немцев за своих приняли, кажись, так. Ну немцы его и схватили.

Майор сделал движение рукой, поднес ее к своему лицу. Солома в печке вспыхнула. Старик поднял голову, посмотрел на майора. Тот стоял, сжимая пальцами седые виски.

— Друга своего звал, девушку... «Петро, Петро...». Известно, друг на войне — роднее матери. Я сам, бывало, когда служил в первую, у Брусилова... Если бы его в лазарет, может, и выкарабкался бы: молодой, кровь сильная.

Жатков повернул голову, большие глаза горели огнем, блестели от слез.

Майор, опустив голову, глядел в пол. Он встрепенулся, словно высвобождаясь из тяжелой задумчивости. Одним движением снял с плеч бурку и широким размахом накрыл длинного, немого, вытянувшегося на соломе Жаткова.

В хате вдруг потемнело.

— Сейчас же снаряжайте сани. Немедленно! — И, сверкнув ножнами сабли, майор вышел.

Фельдшер поспешил следом за ним.

Старик поднялся со скамеечки, прошаркал до порога, прикрыл поплотнее дверь. Вернувшись к Жаткову, поправил на нем большую, согретую человеческим телом бурку и снова присел у печки.

— Вот и хорошо... Что значит свои люди.

10

На войне время летело быстро. Даже не задерживаясь в памяти. Оно пролетало где-то над нами, а мы делали дело, не связанное ни с временами года, ни о нашим возрастом. Мы словно бы катили по земле через поля, реки, горы и леса гигантскую каменную глыбу. Она давила то нас, то тех ненавистных, злых людей, которые изобрели ее и пустили по земле. Мы почти не замечали ни жарких, ни холодных дней. Их, кажется, в те годы вовсе не было. Была жажда, усталость и величайший боевой азарт быстрее докатить тяжелую глыбу и сбросить ее в океан или с высочайшей скалы в пропасть, чтобы она рассыпалась в прах, чтобы после нее воцарились тишина и теплое солнце.

Время на войне обозначалось наступлениями, отступлениями, ранами, наградами и встречами. Все происходило на местности, которая менялась так, как меняются виды во время полета. И скупые фронтовые радости, и муки, и встречи с друзьями — все вмиг окутывалось дымкой дали.

Где это случилось? Где мы виделись? Когда?

Но Жаткова и Синюту я запомнил. На их имена я шел бы и шел; словно на далекий огонек. Ведь правда же, что наши успехи в жизни и работе всецело зависят от доброты других людей. Разве не доброта людских сердец соединяет нас и роднит? А в доброте очень много красок и оттенков.

Мы, корреспонденты фронтовых газет, писали о боевом опыте. Знаете, что нужно снайперу, который находится на переднем крае в замаскированном, выдвинутом вперед, недоступном даже для своих, маленьком окопе? Думаете, только винтовка? Этого вначале не знал никто, в том числе и сами снайперы. Первому корреспонденту, который добрался до такого окопчика, снайпер показал на свои ноги: они были в воде — только что прошел дождь.

— Мне бы каких-нибудь веток.

После статьи корреспондента, появившейся во фронтовой газете, у снайперов нашего фронта ноги в окопах больше не мокли.

Я приезжал в 206-й полк легких бомбардировщиков, которые тогда именовались У-2, осенью, когда он стоял в селе, за Доном, в краю, так похожем своими садами и белыми хатами на нашу Украину. В моем блокноте скопилось с десяток тем по боевому опыту, намеченных в редакции: «Обработка цели в ночных условиях», «Режим работы мотора самолета во время бомбометания», «Ориентация в ночное время», «Маскировка самолетов на аэродромах»... Но в авиации я не понимал, как говорится, ни бе ни ме.

Известный факт. Молодой журналист прибыл к ночным бомбардировщикам, открыл блокнот и начал беседу с летчиками. На его первый вопрос какой-то шутник ответил примерно так: берем в руки небольшую бомбу, бросаем ее вниз и смотрим, куда полетит; ежели она отклоняется от цели, мы пикируем, штурман ловит бомбу за стабилизатор и подправляет ее полет.

Не могу забыть, как Жатков взял из моих рук карандаш и исправил в моем блокноте слово «витраж» на «вираж». Да, да, в ситуации, в которой я оказался, можно было написать еще и не такую глупость. Боевые летчики, которых я видел только на плакатах и в кинофильмах, стояли полукругом. На их лицах еще розовели рубцы, оставленные шлемами, на картах, что спрятаны в планшеты, были названия городов и сел, которых я давно не видел — они лежали за линией фронта. Летчики рассказывали о своих полетах полуправду, подшучивая над корреспондентом с новенькими красными петлицами.

— Разрешите, лейтенант, зачеркнуть лишнее «т». Оно может повредить вашей репутации.

Жатков, какие у него прекрасные, добрые глаза!

Мне тогда хотелось много видеть и слышать. Я входил в жизнь летчиков, как входят в темноте в незнакомый дом: необходимо внимательно следить за каждым шагом. Судьба и комиссар послали мне Синюту и Жаткова. Я встречался с ними в доме, где они жили, встречался ночью — на аэродроме. Видел, как они готовились к вылету, как садились в кабины и приветливо улыбались на прощание, как являлись в землянку и строго и лаконично докладывали; видел, как резались в «козла», как слушали баян, устроившись по обе стороны баяниста. Глядя на них в то время, я почему-то представлял себе, как Жатков и Синюта идут вдвоем шумной улицей города, залитого солнцем. Они везде появлялись только вдвоем. Оба были одинакового роста, веселого нрава.

Я три дня пробыл в полку, отправил статьи о маскировке и режиме работы мотора. Статьи произвели впечатление. Потом ездил в командировки к штурмовикам, разведчикам, истребителям. На аэродромах я вдохнул взвихренного винтами воздуха, в полетах — синего неба, в дружбе с летчиками — стихии их жизни. И стал корреспондентом авиации.

Как быстро летело время на фронте! Потребовалось всего полгода, чтобы в моем командировочном удостоверении снова проставили: «206-й полк легких бомбардировщиков».

Зима. Где оно, то село? Ищи! Попутные машины со снарядами и бомбами не берут. Бензовозы на развилках дорог вовсе не останавливаются. Старые полуторки продовольственных складов всегда перегружены. Часами приходится ожидать в придорожном укрытии.

Домик у дороги. На тепло в нем рассчитывать нельзя; но на местечко — пусть на полу, — где бы можно было присесть, развязать вещевой мешок и выложить на колени хлеб и банку консервов, безусловно можно.

В таком доме в ту зиму я во второй раз встретился с Жатковым.

Встретился... Это слово поет, а тут нужны слова, полные печали.

В домике было дымно и многолюдно. Всунутая в печь колода — половина телеграфного столба! — грела и освещала. Люди сидели на земляном полу, спали, храпя, возле теплой печки. Во всю длину лавки лежал, вытянувшись, раненый, весь в бинтах, укрытый черной кавалерийской буркой. Возле него сидела девушка в полушубке и военной шапке.

— Машины не видать?

Кого она спросила? Видимо, меня.

— Вообще ничего не видать. Метет.

Девушка приникла к раненому:

— Будет, обязательно будет!

Те, что сидели возле нее, зароптали на меня:

— Метелица не всех ослепляет.

— Знает, где ее ждут, — значит, появится.

— Начальник, закрывай дверь!

Я стряхнул с себя снег, расстегнул полушубок, присел возле лежащих.

Раненый среди здоровых — угнетает. Сиди молча, разговаривай сам с собой — вот что тебе остается. И раненому нужны не все здоровые. Они отбирают у него остаток сил, так необходимых ему самому. Чтобы перебарывать боль, он должен напрягать все свои силы.

Курили, приглушенно гутарили, ждали, когда появится свет в окне, и посматривали на девушку. Ее голова то и дело клонилась к плечу или наклонялась над раненым. Иногда санитарка, вставая с лавки, приподнимала его забинтованную голову и подносила ко рту флягу. В такие минуты мы слышали стоны и посматривали на окна.

В окнах синела ночь.

Свет редко обманывает человека, он чувствителен и честен. Он всегда приходит к человеку, ну разве что немножко опаздывает.

Девушка кинулась к двери, переступая через ноги и вещи. Уже будучи у входа, она почему-то задержала на мне взгляд своих тревожных черных глаз и шагнула в темный проем, через который валами врывался седой холод.

Вскоре она вернулась, и, глядя на нее, все поняли, что машина пришла.

Несколько человек вскочили, взяли раненого на руки. Черная бурка свисала до пола. Белый бинт поплыл над теми, что сидели, лежали вповалку и спали.

Девушка опять задержалась передо мной.

— Вы из авиации?

Я растерялся.

— Передайте куда следует... Ну, в ваш штаб... кому-нибудь. Их штурман в Старом Осколе, в госпитале... — Она взволнованно что-то припоминала. — Да, в полк ночных бомбардировщиков, лейтенанту Синюте. Обязательно!

— Штурман Жатков?!

Но зачем же так кричать? Тяжелораненому не все здоровые нужны. Голова в бинтах повернулась ко мне. Я узнал большие черные глаза, поддержал лейтенанта под плечи.

Вот так моя фронтовая жизнь, мои, теперь уже голубые, петлицы на гимнастерке, мой сухой паек вошли в эту историю. Я возвратился в хатенку, завязал мешок с харчами: до 206-го полка было еще далеко. И все посматривал, не покажутся ли огоньки на дороге.

А окна синели.

Ничего, синий цвет — это цвет надежды.

11

Командующий фронтом был недоволен Красицким — секретный пакет пропал, не дойдя до рук командира полка; Красицкий был недоволен всем полком ночных бомбардировщиков за то, что прислали такой экипаж, и в особенности — лейтенантом Синютой за его безобразный полет и за его разговор. Синюта был недоволен собой, всей своей жизнью.

Двое суток он сидит дома, в своей хате, где поселились было, как всегда, вместе с Жатковым: Синюту не брали на аэродром и, похоже, держали под домашним арестом до выяснения каких-то важных обстоятельств. Он выходил только в столовую. Там собирались летчики. И он был бесконечно рад, что видел их, слышал их приветствия и краткие скупые передачи новостей. На колонну вражеских кавалеристов, оказывается, делали налет самолеты соседнего аэродрома; туда вчера сел один наш У-2, ребята все рассказали. Штурмовики вернулись домой, израсходовав все патроны и снаряды, о штурмане они все знали (им сказали в штабе), но никто ничего разглядеть с воздуха не мог. Били по врагу до последнего выстрела, и только.

Теперь Синюта, сидя на продавленной скрипучей узенькой койке, берется за голову и думает, думает часами. Что там было на поле после штурмовки? Как сложилась судьба Жаткова? Если бы он остался жив! Ведь наши войска были совсем недалеко от Белгородского шоссе... Потом он начинает думать о себе, о своей жизни. И удивительно — на какую бы тропку он мысленно ни ступил, везде ему навстречу шагал веселый, радостный Жатков. Шел издалека — из самого Синютиного детства. Как будто Синюта знал его всю жизнь.

Все не оконченное человеком, который попал в беду, живет, как оборванные провода под напряжением тока, Синюте боязно было прикасаться к любой вещи Жаткова. У штурмана под подушкой, знал Синюта, лежит томик Лермонтова. Между страницами «Княжны Мери» заложено письмо из Саратова. Жатков получил его перед вылетом и, пробежав наспех, сказал: «Тебе привет». «Спасибо», — ответил Синюта.

Письма Жаткову приходили часто — длинные, веселые и пахучие. Они напоминали Синюте голоса той жизни, которую у него отобрала война.

За Жатковым стоял целый мир. Синюта всматривался в него, как в широкий окоем, но он, этот мир, дышал теперь на Синюту холодом и пустотой.

Двое суток. Тревожной мыслью вглядывался Синюта в третьи. Там начиналось что-то неизвестное. Он не пугался его — оно было в нем самом. Если Жатков мертв, он еще не знает, что сделает с собой. Ведь идею удара по колонне противника некоторые тоже могут истолковать при случае так, как им вздумается. Он высказал ее только генералу, только... Но как тот отнесется со временем ко всему этому?.. Синюта то и дело ставил себя на место Жаткова, там, в плену, и тогда казалось, что ему, Синюте, было бы легче, чем Жаткову, потому что Жатков был во всем слишком прямолинейным, любил только прямые маршруты, без обходных маневров.


Если бы я не искал того дома, где жил Синюта, меня бы, видимо, все равно послали туда; корреспонденты всегда поселяются на места тех, кто не вернулся из полета.

Синюта почему-то испугался при виде моей фигуры в полушубке и валенках.

— Значит, остался один?

Он откликнулся не сразу.

— Раздевайся, садись.

— Я принес тебе весточку.

Синюта расправил плечи, поднял голову.

— Я видел его.

Он молчал. Только зрачки голубых глаз расширились.

— Он просил передать тебе, что живой.

Взглядом и умом он напряженно искал в моем поведении фальшь. Он мог поверить только чистой правде.

— Он в очень тяжелом состоянии. Его отправили в Старый Оскол.

— Он живой?!

Синюта поднялся во весь рост, вскинул над собой руки. Ему нужен был простор — зачем над ним этот потолок? Его должен слышать весь мир!

— Живой!!!

Обнял голову руками и стоял какое-то время окаменелый. Пальцы рук впивались в тело. Затем упал, словно подкошенный, на постель.

— Он уже в госпитале, в Старом Осколе, — напомнил я.

Я должен был стоять над ним, как над малым ребенком, пока не выплачется.


О, эти темы боевого опыта... Когда через некоторое время я слушал разговор Синюты со своим командиром полка и отвечал им на их взволнованные расспросы, я радовался за обоих и вместе с тем жалел, что случай лишил нашу газету таких осведомленных авторов. Какие бы темы они сейчас подняли! Маскировка самолетов на аэродроме... Ориентировка в зимних условиях...

Летчик и командир полка собирались немедленно лететь в Старый Оскол.

12

Для Красицкого извещение из полка было неожиданностью. Неудачный полет «кукурузника» уже успел отойти на задний план.

Весть о Жаткове застала его как раз в то время, когда он вернулся с аэродрома, где базировались штурмовики. Он еще не успел прийти в себя после поездки — из полков генерал всегда возвращался сильно взволнованным. Он принимал близко к сердцу каждую неполадку, вникал во все сложности боевой работы, натыкался с ходу на неразрешимые проблемы и бушевал.

Летчики генерала Красицкого... Генерал всегда летел впереди всех эскадрилий и полков, хотя и не поднимался в воздух на боевых машинах. Возвращаясь в штаб, он как бы всходил на возвышение командного пункта, откуда было видно все вокруг. Перед неустанным взором и в памяти его держались только движущиеся, живые цели, только настоящая сила. Все остальное забывалось.

— Чаю!

Чай, конечно, был горячим. После холода он возвращал генералу тепло дома со всем его возможным уютом.

— Товарищ генерал, к вам капитан Полоз.

— Дайте мне хоть дух перевести.

Это была его обычная фраза. Когда он к вечеру возвращался с переднего края, где весь день следил за воздушными боями, она звучала как укор.

— Вызывайте начштаба. Немедленно!.. Пусть входит, кто там.

Полоз, как всегда, с делами о награждениях и званиях. Сегодня Красицкому тоже напоминали некоторые командиры дивизий о представлениях, надо наконец подписать. Незачем скоплять столько бумаг.

— Давайте!

Генерал задумался... Кто учтет все подвиги летчиков? Кто измерит их силу, мужественно отданную в этом наступлении? Недаром же так по-дружески с ним разговаривает командующий фронтом...

Красицкий потирал пальцами надбровья — он был доволен каждым именем.

И вдруг:

— Что?!

Капитан Полоз так и замер с поднятым над анкетой пресс-папье.

— Наше упущение, товарищ генерал, наше упущение, — капитан намеревался выдернуть анкету, но Красицкий придержал ее ладонью.

Адъютант открыл дверь.

— К вам начштаба, товарищ генерал

— Прошу... А вы пересмотрите остальные, капитан. Знаете же, что если штаб фронта что-то вернет, то во второй раз скоро не примет.

— Есть! — Капитан сердито посмотрел на ненавистный листок. — С ним всегда неприятности, товарищ генерал. Помните историю с невыключенным мотором?

Начальник штаба вошел в комнату и на ходу, от порога, встревоженно заговорил о танках на Белгородской дороге. Услышав это, Красицкий тоже подумал о танках, представив на мгновение, как они ныряют в белую пургу с белыми крестами на темных башнях и выныривают из нее на бешеном ходу.

Сказанное капитаном Полозом, однако, не выходило из головы. Да, он и в самом деле что-то помнит...

...Поле аэродрома с выгоревшей травой, укатанная земля. Горячий ветер. Тарахтит оставленный У-2, сзади вьется полоска пыли...

— Надо посылать эшелонированно группы четыре штурмовиков. — Начштаба развернул карту.

— Что вы сказали, капитан? Какая история?

— Помните, когда, Синюта служил в нашей эскадрилье? Своими глазами я не видел, но ходил слух, будто бы кто-то чуть не перелетел к немцам на его самолете.

На малом газу оставил, а лазутчик в это время из кукурузы... Как раз вы тут оказались...

— Черт знает, что несете!

Полоз вытянулся, будто в нем распрямилась какая-то внутренняя пружина.

Начальник штаба вспомнил об утешительном известии:

— Кстати, товарищ генерал, 206-й сообщил, что Жатков жив.

— Жатков?.. Это кто?

— Штурман Синюты... Летели с пакетом фронта.

— Живой? Это же прекрасно!

— Командир полка и Синюта просят разрешения проведать его в Старом Осколе.

Полоз тихонько, словно крадучись, отступал к порогу.

— Удивительное спасение! Как он выпутался? Герой! Вот, Полоз, история! Собираете всякие выдумки, вы вот эту запомните! Ее и внукам можно будет рассказать, как сказку.

Генерал быстро согласился с предложениями начальника штаба и вскоре остался один. Хотел просмотреть газеты, но никак не мог сосредоточиться. Жатков... Синюта... пакет... Они привлекали к себе вое его внимание, волновали.

— Адъютант, соедините с 206-м!

Полет Синюты и Жаткова продолжался.

Генерал, уже пережив его печальную неудачу, вопреки всему, снова ожидал того момента, когда два высоких, стройных, красивых лейтенанта предстанут перед ним со счастливым рапортом.

13

Вьюга бушевала беспрерывно. Ветер взрывал лежалый, скованный морозом снег. Голое небо твердо синело, похожее на глубокую промерзлую воду. Люди говорят: зима так лютует только тогда, когда кто-то хороший рождается или умирает.

В тот день ни с одного аэродрома армии не взлетел ни один самолет. Лишь в полдень пара У-2 оставила укрытия, поднялась в воздух и взяла курс на Старый Оскол. Они сделали посадку вблизи села, где размещался штаб армии.

Лететь, приземляться — сегодня это делать было не так просто. Генерал Красицкий, ожидавший У-2, сидя своем «бобике» у землянки, заметил, что ветер кидает легкие самолеты, как штормовая волна суденышки. Обождав, пока самолеты подрулили к землянке, генерал энергично выпрыгнул из машины и пошагал к переднему из них. В кабине сидел Синюта. Он приветливо поднял руку, и его очки блеснули на солнце. Генерал кинул взгляд на второй самолет, который находился совсем рядом. Там за штурвалом сидел командир полка. Но генерал решительно поднялся на крыло первого.

— Готово?

Генерал, усаживаясь, услышал это слово и замер. Что-то знакомое, сильное и властное прозвучало в этом вопросе. Его давно уже никто так не спрашивал, когда он садился в заднюю кабину. Кто мог его так спросить, тот хорошо владел собой, тот понимал свою обязанность и ответственность перед человеком.

— Готово! — крикнул Красицкий.

Они взлетели. Генерал смотрел на неподвижную фигуру пилота. Он чувствовал его слитность с машиной. Воспоминание Полоза о невыключенном моторе, желание Красицкого думать о Синюте, о том, каким тоном Синюта задал вопрос, полностью оживили в памяти генерала тот давний эпизод.

Синюта был снова рядом. Но сейчас он пришел к Красицкому прямо из лета сорок первого года, из пыльного вихря дорог, из грома задымленного неба и стал рядом такой, каким был тогда. В солдатской гимнастерке с двумя кубиками в петлицах, в стареньком шлеме, с самодельной зажигалкой в руках. Пришел, принеся с собой в этот самолет, преодолевающий зимние просторы и вьюгу, столь дорогие ему воспоминания. Генерал вспомнил свои молодые годы, свои боевые полеты, свои неудачи, своих незабываемых друзей.

«Подал врагу на тарелочке...» Кто это сказал?

Генерал даже наклонился вперед — ему захотелось быть поближе к лейтенанту.

«Только в душной комнате родятся такие мысли. А в полете видишь все настоящим, чистым — и землю, и человека».

— Мы с вами когда-то летали, лейтенант.

— Летали, товарищ генерал.

— Не забываете выключать мотор?

— Нет, товарищ генерал.

— А там, возле колонны кавалеристов, если бы выключил...

Неподвижный Синюта смотрел вперед, сквозь прозрачный круг рассекаемого винтом холодного воздуха и молчал.

— Старый Оскол слева.

— Вижу, товарищ генерал.

— Рад?

— Друг, товарищ генерал.

14

Лейтенанта Жаткова похоронили вчера в одной из солдатских могил Старого Оскола.

Авиаторам передали вещи умершего: черную бурку и помятый, нераспечатанный, залитый кровью пакет. Его нашли у самого тела штурмана.

* * *

...В феврале почти всегда бушуют ветры, метели. Когда идешь против разгулявшейся пурги, фронтовику она о многом напомнит.

С Петром Синютой мы случайно встретились на городской улице, в один из февральских снежных дней. Я знал, что он на войне стал Героем, после демобилизации работает учителем в полтавском селе. После обычных в таких случаях слов Синюта приумолк, словно что-то вспоминая.

Незаметно мы пошли по улице, сторонясь людей. Я услышал имя Жаткова. Его про себя, тихо вымолвил Синюта. А может быть, его подсказал снежный ветер — ведь это имя до сих пор носят над землей февральские ветры.

Синюта говорил о Жаткове.

Да, пока жив один из боевых друзей, живы оба.

Кто это сказал? Кажется, один из героев Хемингуэя.

Когда идешь против ветра и снега, они о многом напомнят.


1964 г.


Читать далее

ЧЕРНАЯ БУРКА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть