Глава 1. В которой главный герой не находит себе места

Онлайн чтение книги Нога судьбы, пешки и собачонка Марсельеза
Глава 1. В которой главный герой не находит себе места

Антон Павлович Райский не любил людей.

«Терпеть их всех не могу. Тьфу на них! – думал Антон Павлович, глядя, как люди бессмысленно бегают туда-сюда по тротуару под окном его кабинета. – Просто зла на них не хватает, до чего надоели»! – И Антон Павлович шевелил во рту языком, накапливая слюну.

Накопив слюны достаточно, чтобы плюнуть, Антон Павлович обращал взгляд к арке, ведущей во двор. Многолетний опыт плевания (Антон Павлович плевал на людей с раннего детства) подсказывал ему верную траекторию падения плевка, с учетом направления ветра и скорости вынырнувшей из-под арки цели. Если пешеход выныривал стремительно, а ветер дул в его, Антона Павловича, сторону, – Антон Павлович ограничивался лишь мысленным: «Тьфу на него!» – и не плевал, накапливая слюну до следующего раза.

Направление ветра и прочие погодные условия Антон Павлович определял значительно точнее Гидрометцентра. Выйдя в полдень из кухонной двери на балкон, Антон Павлович опускал в рот указательный палец и, щедро смочив фалангу, устремлял палец в небо, мгновенно производя необходимые расчеты.

В такие минуты Антон Павлович возвышался над двориком, как капитан в рубке возвышается над форштевнем океанского лайнера.

Над форштевнем двора Антон Павлович нависал зимой, нависал летом, нависал осенью, в ноябрьские сумерки и Рождество.

Порывистый северо-западный ветер был непредсказуем. Северо-восточный относил плевок в сторону песочницы. Юго-восточный означал, что плевать следует сразу после появления из-под арки тени идущего. Каждый такой плевок Антон Павлович производил не от презрения к отдельному человеку (его еще было не видно), но от неприязни ко всему человечеству. А от человечества Антон Павлович не ждал ничего хорошего.

Стихия боролась с Антоном Павловичем, а Антон Павлович боролся со стихией, отдельным человеком и человечеством в целом, доставляя себе ни с чем не сравнимое удовольствие. Это ни с чем не сравнимое удовольствие он доставлял себе, не нанося никому видимого вреда. Оплеванный пешеход беспечно устремлялся дальше, Антон Павлович провожал его торжествующим взглядом.

Совершив пару попаданий против одного промаха, Антон Павлович, бодро насвистывая, отправлялся завтракать. Проигравшись вчистую, Антон Павлович садился к столу мрачный, ел без аппетита яйцо и уходил к себе, раздраженно звеня ложечкой в чае.

Здороваясь в парадном с консьержкой, проходя мимо стайки знакомых старушек в парке, стоя в очереди за хлебом или сталкиваясь с соседом на лестничной клетке, Антон Павлович вежливо здоровался и улыбался, слегка приподнимая край шляпы. Без шляпы Антон Павлович не выходил. Улыбка Антона Павловича говорила: «Здорово, приятель! Веду шесть ноль. Эх ты, лысина!» Или она говорила: «Погоди у меня, торопыга, будет тебе еще не такой каркаракуль!»

Оплеванные соседи улыбались Антону Павловичу в ответ.

«Антон Павлович, дорогой! Как продвигается книга?» – говорили они.

«Я тебе покажу – продвигается!» – думал Антон Павлович, улыбаясь.

«Антон Павлович, милый, ваша последняя книга – это просто апофеоз!» – говорили они.

«Я тебе покажу – апофеоз!» – думал Антон Павлович, улыбаясь.

«Антон Павлович, оплатите, пожалуйста, пятьдесят рублей за домофон», – говорили они.

«Я тебе покажу – пятьдесят рублей за домофон»! – думал Антон Павлович, улыбаясь.

И так шли дни.

Антон Павлович был писателем.

Обласканный неприхотливым, доверчивым читателем, на которого плевал; издерганный ненавистным критиком Добужанским, на которого не имел возможности плюнуть, поскольку негодяй Добужанский жил на другой улице; страдающий от отсутствия новизны в сюжетах (все, что можно было бы написать, было уже написано Антоном Павловичем по нескольку раз); терзаемый издателем и терзаемый несвареньем желудка; преследуемый неотступно газами, глазами жены, журналистами и ежемесячной выплатой ипотеки за дачный участок, Антон Павлович Райский, был трагически немолодой, блистающий лысиной человек со съёмной челюстью и больной печенью.

Розовый нейлоновый имплантат по утрам эластично улыбался Антону Павловичу со дна дезинфицирующего раствора. Это было отвратительно и снилось в кошмарах. Кошмары Антон Павлович записывал. Челюсть свою ненавидел.

То место, где на заре мятежной зрелости у Антон Павловича еще оставались кое-какие волосы, теперь, неприкрытое шляпой, отражало свет настольной лампы.

В кошмарах бедный Антон Павлович часто видел себя бегущим от нейлонового имплантата по скользкой пластиковой поверхности собственной лысины. Лысина отражала луну и звезды.

Печень являлась Антону Павловичу во снах одетой в черное, точно Фагот, покойницей, но не бежала за ним, а стояла на горизонте и грозила вслед кулаком.

Пробегав всю ночь, как дряхлый лис по запертому курятнику, Антон Павлович просыпался в холодном поту, мутно видел в окне зарю и засыпал опять, чтобы опять проснуться.

И увидеть в стакане челюсть.



Все это было ужасно. Но хуже «ужасного» было то, что с некоторых пор у Антона Павловича в голове началась какая-то ужасная, молчаливая и мучительная клаустрофобия. К кошмарам его добавился лифт, похожий на полый металлический шар, несущийся из никуда в ниоткуда, в котором Антон Павлович болтался резиновым мячиком, отбиваясь от стен и не умея остановиться.

Кабинет, прекрасный кабинет вишневого дерева, с ливингстоновским креслом, золотой росписью «Мюльбах» над нотной решёткой кремового рояля, с каминными часами, копиями Доре и тремя терракотовыми коллекционными котами на полочке, казался Антону Павловичу западней.

Мышеловкой Антону Павловичу представлялась разверзнутая пасть ноутбука.

Разверзнутая пасть манила Антона Павловича, как манит прекрасная женщина, обещая взаимность. С восторгом мыши, привлеченной запахом сыра, Антон Павлович бросался к столу. Заносил безымянный палец над россыпью букв, намереваясь облачить их рассеянное богатство в гениальную повесть или роман. И беспомощно замирал.

Холодно взирал на Антона Павловича с книжной полки Спиноза, ухмылялся Вольтер. Гёте, Руссо и Ауэрбах прятались за тяжелыми гардинами, высовывая длинные носы. Шуршал и ворочался Гоголь. Хихикал Заратустра, подмигивала хитрая ведьма Вульф. Печально отворачивался Виклиф. Скрипел пером надутый лицемер Шекспир. Томас Мор высовывал край лиловой мантии из-за плеча грустного бородатого Диккенса. Шептались адские сестрички Шарлотта с Эмилией.

Спина Антона Павловича горбилась. Под халатом разливался ядовитый пот умственных усилий. Антон Павлович ненавидел Спинозу. Взгляд Спинозы был ему отвратителен. Толстые губы и глупые брови Спинозы, густые волосы Спинозы, спокойный взор тихих чайных очей Спинозы, бессмысленный трактат Спинозы «О Боге, человеке и его счастье» и весь он сам доводили Антона Павловича до отчаяния и чесотки. Болела печень. Имплантат вдавливался в десну.

Антон Павлович хватался за голову. Вскакивал из своего «ливингстона» и бросался к полке со Спинозой с воинственным, пронзительным стоном.

Когда поверженный насмешливый бенедиктинец в семи томах оказывался на полу, Антон Павлович тапочкой отправлял его под диван. Это помогало. Но ненадолго. Кроме ненавистного Баруха, оставалась еще вся английская, французская, испанская, японская и прочая классика. Оставался Маркс. Оставался Энгельс. Оставалась нестерпимая, жалкая, скучная, отвратительно написанная Русская Классика. Фиглярская поэзия Золотого века, хромоногий Байрон, ловелас Александр Сергеевич, Жуковский. Замятин и Карамзин…

Лесков и Федор Михайлович. Фонвизин и Шмелёв. Два Толстых и еще одна Толстая.

С ними было ничего не поделать.

Джером Клапка Джером…

Оскар Уайльд…

Блейк…

Остен…

Мери Шелли…

Конан Дойл с Агатой.

Шоу, Киплинг и Грин…

Жужжа в пустой голове Антона Павловича, начинал кружиться Карлсон. Малыш бил его сочинением Линдгрен по твердой лысине…

Все они – те, что стояли на полках справа и слева, посередине, вверху и внизу, те, что с таким ледяным презрением взирали на Антона Павловича свысока, – были воры! Воры и негодяи, удачливые негодяи, опередившие Антона Павловича отнюдь не талантом, умом или плодовитостью, а только временем своего рождения.

Родись Антон Павлович в семье Габриэля Альвареса в 1632 году, он стал бы Спинозой. Но хитрый Барух – спинозист, пронырливый, как его метафизика, – обошел Антона Павловича на четыре столетия.

Уайльд отнял у Антон Павловича «Дориана Грея».

Кристи – «Десять негритят» и «Восточный экспресс».

Шекспир отнял Гамлета, Ромео с Джульеттой и «Сон в летнюю ночь».

Все эти так называемые авторы, а на самом деле воры и негодяи, отняли у Антона Павловича сон, успев написать до него все, что он мог бы написать, и, теперь умерев, торжествовали, недоступные и безнаказанные.

«Нет, погодите у меня, мерзавцы, я вам еще устрою! Я вам покажу, как! – угрожал классикам Антон Павлович, затравленной тенью мечась вдоль полок. – Я тебе покажу „Войну и мир“! – обращался Антон Павлович к Льву Николаевичу. – Я тебе покажу „Преступление и наказание“! – обращался Антон Павлович к Федору Михайловичу. – Я тебе такие алые паруса устрою!» – обещал Антон Павлович Александру Степановичу. И классики замирали в испуганном, благоговейном ожидании.

Сразив птеродактилей от литературы, Антон Павлович падал в кресло и, обессиленный, затихал. Ему не писалось. В голове оставался жужжать Карлсон. Лысина по-прежнему отражала свет настольной лампы.

Кабинет погружался в сумерки. Тикали, еще дальше унося по времени от классиков, каминные часы Антона Павловича. С полочки равнодушно смотрели на Антона Павловича коллекционные терракотовые коты.

Что оставалось? Оставалось плеваться.

И Антон Павлович просыпался после очередного кошмара, согреваясь этой освещавшей его мучительное существование мыслью. «Сейчас я вам!» – думал Антон Павлович просыпаясь и, опуская с дивана синие, жилистые ноги, нашаривал ступнями тапки.


Читать далее

Фрагмент для ознакомления предоставлен магазином LitRes.ru Купить полную версию
Глава 1. В которой главный герой не находит себе места

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть