СТРАННОСТИ ЮНОЙ БЛОНДИНКИ

Онлайн чтение книги Новеллы
СТРАННОСТИ ЮНОЙ БЛОНДИНКИ

I

Он начал с того, что история его довольно проста и что зовут его Макарио…

Должен сказать, что познакомился я с ним в Миньо, в гостинице. Был он высок и полноват, с обширной, гладкой и блестящей лысиной, окруженной венчиком редких седых волос, кожа вокруг глаз морщинистая и желтая, под глазами темные набрякшие круги, но сами черные глаза сквозь круглые стекла очков в черепаховой оправе смотрели удивительно прямо и открыто. Аккуратно подстриженная бородка не скрывала выступающей вперед упрямой нижней челюсти. На нем был атласный черный галстук, застегнутый сзади пряжкой, и орехового цвета, в обтяжку, сюртук, узкие рукава которого заканчивались вельветовыми обшлагами. В открытом вырезе его шелкового жилета, по которому вилась, сверкая, старинная золотая цепочка, выглядывали мягкие складки вышитой рубашки.

Было это в сентябре: вечерело рано, и наступающая темнота приносила резкую, сухую прохладу. Я вышел из дилижанса утомленный, проголодавшийся, продрогший под полосатым красным пледом.

Ехать пришлось через горы, мрачные и безлюдные. Время близилось к восьми часам вечера: серый сумрак уже заволакивал небеса. И не знаю, то ли умственное оцепенение, производимое монотонной качкой дилижанса, то ли нервная слабость, вызванная дорожной усталостью, то ли суровый и бесплодный пейзаж за окном или разреженность воздуха здесь, на высоте, привели меня, человека здравомыслящего и уравновешенного, в какое-то странное состояние полусна, полубреда, и я ехал, одолеваемый неотвязными фантастическими видениями. В душе каждого из нас, как бы строго нас ни воспитывали, продолжает жить неуловимая крупица тайны, не постигаемой рассудком, и порой достаточно унылого пейзажа, старой кладбищенской стены, отшельнического безлюдья, мягко льющегося лунного света, чтобы этот скрытый мистицизм, поднявшись из глубин нашего существа, подобно туману заполнил и душу, и чувства, и разум и превратил самого рационального и критически настроенного из нас в меланхолически мечтательного идеалиста, каковым впору быть лишь мистическому поэту-монаху. Что до меня, то я был погружен в сей полусонный бред видом монастыря Растело, возникшего передо мной на отлогом холме в неясном свете осеннего вечера. Смеркалось; наш дилижанс все так же катился, влекомый резвой рысью двух запряженных в него тощих буланых лошадей, а кучер, натянув капюшон плаща на голову, сосал свою трубку, — как вдруг меня пронзило тоскливое, для меня непривычное и даже смехотворное ощущение бесплодности жизни, и я стал думать о том, как хорошо бы уйти в монахи и жить в монастыре, уединенном среди лесов или где-нибудь в речной долине, и там под мерный плеск воды о каменистый берег читать «Подражание» или, слушая пение соловьев в лавровых рощах, возноситься мыслями к небесам. Все это было так непохоже на меня, но тем не менее я был настроен именно так, и именно этому наивно-мечтательному состоянию я приписываю то впечатление, каковое на меня произвела история человека с вельветовыми обшлагами.

Я заинтересовался им еще за ужином, расправляясь с куриной грудкой, тушенной с белым рисом и кусочками кровяной колбасы, в то время как толстая веснушчатая служанка заставляла пениться в стаканах молодое вино, наливая его из покрытого глазурью кувшина, который она поднимала высоко над столом. Человек с вельветовыми обшлагами сидел прямо против меня, неторопливо наслаждаясь желе, и я спросил его, прожевывая кусок и держа в руке салфетку из гимараэнского полотна, не из Вилареал ли он.

— Да, я там живу. Уже много лет, — ответил он.

— Этот город, как я слышал, славится красивыми женщинами, — продолжал я.

Он промолчал.

— Не правда ли? — добивался я ответа.

Он изменился в лице, и молчание его сделалось вызывающим. До этой минуты он пребывал в отличном настроении, то и дело разражался смехом, был разговорчив и полон доброжелательности. Теперь же на лице его застыла напряженная улыбка.

Я понял, что задел его больное место, вызвав в нем тягостные воспоминания. Было очевидно, что в судьбе этого немолодого человека женщина сыграла свою роль. С ней была связана драма его жизни или, скорее всего. комедия, поскольку я почему-то утвердился в мысли, что его история должна быть непременно забавна и способна вызвать лишь усмешку.

Итак, я продолжал его донимать:

— Меня уверяли, что на всем Севере Португалии самые красивые женщины живут в Вилареал. Как и в том, что самые красивые черные глаза у жительниц Гимараэнса, что лучше всех сложены женщины в Санто-Алейшо, а самые роскошные косы у девушек Аркоса, чьи волосы светлее спелой пшеницы.

Человек с вельветовыми обшлагами продолжал молчать, склонясь над тарелкой.

— И что самые тонкие талии у обитательниц Вианы, а самая нежная кожа — у женщин Амаранте, но что женщины Вилареал обладают всеми этими достоинствами сразу. У меня есть друг, так он как раз отправился в Вилареал выбирать себе невесту. Может быть, вы его знаете? Пейшото, высокий такой, с белокурой бородкой, бакалавр.

— Пейшото? Да, знаю, — наконец отозвался он, устремив на меня тяжелый взгляд.

— Он поехал в Вилареал, как прежде ездили жениться в Андалусию, — не иначе, как хочет выбрать перл создания. Ваше здоровье!

Моему знакомому явно стало невмоготу слушать меня: он поднялся, подошел к окну, — я заметил, что он обут в теплые кашемировые башмаки на толстой подошве, с кожаными шнурками. И вышел.

Когда я попросил у служанки свечу, чтобы идти спать, она принесла старую медную лампу и сказала мне:

— Сеньору придется ночевать вместе с другим постояльцем. В третьем номере.

В Миньо гостиницы часто набиты битком, и тогда каждая комната превращается в общую спальню.

— Ну, что поделаешь, — ответил я.

Третий номер находился в глубине коридора, где перед каждой дверью стояла выставленная постояльцами для чистки обувь: тут красовались высокие, забрызганные грязью сапоги для верховой езды, со шпорами на ремешках; белые охотничьи сапоги; сапоги помещика, с голенищами из красной кожи; сапоги священника, высокие, украшенные шелковыми кистями; стоптанные башмаки телячьей кожи, принадлежащие, верно, какому-нибудь студенту, а возле дверей номера пятнадцатого стояли дамские сапожки из глянцевитой шерстяной материи, маленькие и изящные, и рядом с ними детские, потертые и сбитые: их шевровые голенища свешивались в разные стороны вместе с незавязанными шнурками. Все уже спали. У дверей третьего номера были выставлены кашемировые башмаки с кожаными шнурками, и когда я открыл дверь, то увидел моего знакомца: он повязывал себе голову шелковым платком. На нем была уже короткая домашняя куртка из цветастой ткани, а на ногах — грубые шерстяные носки и вышитые домашние туфли.

— Сеньор, не обращайте на меня внимания, — проговорил он.

— О, не беспокойтесь, — ответил я и, отвернувшись, чтобы не смущать его, принялся стягивать с себя сюртук.

Я не стану излагать здесь причин, которые побудили его, чуть позже, когда он уже лежал в постели, поведать мне свою историю. Есть одна славянская пословица, пришедшая к нам из Галиции, которая говорит: то, что ты не расскажешь своей жене, то, что ты не расскажешь своему другу, расскажи путнику на постоялом дворе. Все же у моего знакомца обнаружились и причины, подвигнувшие его на долгую и невеселую исповедь, причины неожиданные и веские, и связаны они были с моим другом Пейшото, который, как уже было сказано, поехал в Вилареал выбирать себе невесту. Рассказывая, он плакал, бедный старик, — ему, впрочем, еще не было шестидесяти. Быть может, его история покажется вам тривиальной, но в ту ночь, как я уже говорил, находясь в возбужденном и чувственном настроении, я был потрясен ею, — хотя и трактую эту историю как единственный в своем роде случай в любовных перипетиях.

Итак, он начал с того, что история его довольно проста и что зовут его Макарио.

Я спросил его, не в родственных ли он отношениях с людьми, которых я знал и которые носили фамилию Макарио. Мой знакомец отвечал, что он приходится им кузеном, и это расположило меня в его пользу, поскольку известная мне семья была старинной потомственной семьей коммерсантов, в которой с религиозным рвением следовали давней традиции: вести свои дела честно и добросовестно. Макарио мне сказал, что как раз в то самое время, о котором пойдет речь, в дни его молодости, в году тысяча восемьсот двадцать третьем (или тридцать третьем), его дядя Франсиско имел в Лиссабоне магазин тканей, а он служил у него приказчиком. Потом дядя, приметив, что племянник его сообразителен и неглуп, хорошо разбирается в делах и быстро считает, доверил ему счетные книги, и Макарио сделался счетоводом.

Будучи в те годы болезненным и робким, юный счетовод вел жизнь крайне замкнутую. Ревностно и скрупулезно выполняемая работа, редкие завтраки на лоне природы, забота о чистоте платья и белья — вот и все, что тогда его занимало. Да и в те времена было в обычае жить замкнуто и скромно. Простота жизни смягчала нравы: души были более невинными, а чувства менее мудреными.

Весело ужинать в саду под виноградными лозами, глядя на бегущую в оросительных канавах воду, проливать слезы на мелодрамах, душераздирательно разыгрываемых на освещенной восковыми свечами сцене, — таковы были развлечения, которыми довольствовалась осмотрительная буржуазия. Кроме того, времена были смутные и чреватые мятежными потрясениями, а ведь ничто так не заставляет людей дорожить уединением, уютом, простым и привычным счастьем семейного очага, как война. Мирное же время оставляет слишком много простора воображению — и это порождает безудержность в желаньях.

В свои двадцать два года Макарио еще не был знаком с богиней любви, как выражалась одна его старая тетка, бывшая некогда возлюбленной судейского чиновника.

Как раз в это время в доме напротив магазина, где служил Макарио, на четвертом этаже, поселилась дама лет сорока, одетая в траур, который, однако, лишь подчеркивал матовую белизну ее кожи, красоту ее высокой груди и делал даму еще более привлекательной. Макарио работал в конторе, помещавшейся в бельэтаже, над магазином, рядом с террасой, откуда однажды утром он и увидел эту даму, когда она, с распущенными черными вьющимися волосами, в белом пеньюаре, босая, подошла к окошку, чтобы стряхнуть платье. Макарио достаточно было беглого взгляда, чтобы с уверенностью сказать самому себе, что дама эта в свои двадцать лет, верно, была неотразима и властвовала многими сердцами: ее буйные, жесткие кудри, густые брови, резко очерченный рот, четкий орлиный профиль — все выдавало в ней натуру пылкую, с сильно развитым воображением. Поглядев на нее, он снова вернулся к своим цифрам. Вечером Макарио, по обыкновению, сидел с трубкой у окна в своей комнате, выходившей в патио; наэлектризованный июльский воздух был насыщен любовным томлением, плакала соседская скрипка, выводя мелодию народной мавританской песенки из модной тогда мелодрамы, комната, погруженная в мягкий полумрак, казалась незнакомой и таинственной, и Макарио, уже одетый по-домашнему, вдруг вспомнил о даме с черными, жесткими волосами, рассыпанными по матово-мраморным плечам; он потянулся, лениво потерся головой о спинку плетеного кресла, как трутся ласковые коты, и, зевая, подумал, что его жизнь все-таки весьма однообразна. На другой день он, продолжая с волнением думать о даме, сел за свой конторский стол у настежь открытого окна к, приковавшись взором к окнам напротив, за которыми скрывалась обладательница роскошных кудрей, делал вид, что чинит свое перо. Но никто так и не показался в окошке с зелеными рамами. У раздосадованного, огорченного Макарио работа в тот день не ладилась. Веселое солнце манило на улицу, и он думал о том, как хорошо теперь где-нибудь за городом лежать под ласковой сенью жимолости и наблюдать за порхающими над ней белыми бабочками! Однако когда он уже собирался уходить из конторы, он услышал, что в доме напротив кто-то приближается к окну; Макарио замер в ожидании черноволосой незнакомки. Но в окне появилась белокурая головка. О! Макарио тут же поспешил на террасу, вроде бы затем, чтобы очинить карандаш. Он увидел девушку лет двадцати — тоненькую, свежую, белокурую, словно сошедшую с английской гравюры: белизна ее кожи светилась прозрачностью старого фарфора, а чистая линия профиля напоминала античную медаль, — поэты-романтики, с их склонностью к живописным сравнениям, несомненно, сравнили бы ее с голубкой, горностаем, снегом и золотом.

Макарио сказал себе:

— Это, верно, ее дочь.

Мать носила траур, а на белокурой девушке было надето муслиновое платье в голубую крапинку, с кружевными рукавами и на груди повязан батистовый платок: от всего ее наряда веяло ароматом чистоты, юности, свежести, изящества и нежности.

В те времена Макарио тоже был белокур и носил небольшую бородку. Волосы у него вились, а весь его облик отличался тщедушием и нервностью, что после революции восемнадцатого века не было редкостью среди представителей третьего сословия.

Белокурая девушка заметила, что Макарио на нее смотрит, и тут же закрыла окно и задернула вышитую муслиновую занавеску. Эти занавески ведут свое начало от Гете и играют любопытную роль в любовных историях; они обнаруживают зарождение любви. Когда следят, приподняв уголок занавески, и мягко ее теребят, то это свидетельствует о проснувшемся интересе; когда же ее задергивают, прикалывают к ней цветок или она колышется, давая понять, что за ней внимательное лицо мается в нетерпеливом ожидании, — то эти старинные приметы свидетельствуют о том, что любовь уже зародилась. Занавеска медленно поднялась: белокурая девушка наблюдала за Макарио.

Мой знакомец не останавливался подробно на всех перипетиях своей истории и не рассказывал мне, как именно было завоевано его сердце. Он просто сказал, что не прошло и пяти дней, как он уже был от нее без ума. Теперь он работал вяло и небрежно, и его прежде прекрасный почерк, твердый и отчетливый, выписывал каракули, крючки и загогулины, выдававшие его любовное нетерпение. По утрам он не мог ее видеть: пронзительное июльское солнце раскаленными лучами било прямо в их окна. Лишь по вечерам занавеска отдергивалась, окошко отворялось, и девушка, нежная и юная, положив на подоконник подушечку, облокачивалась на нее, обмахиваясь веером. Веер этот очень занимал Макарио: это был круглый китайский веер, из белого шелка, с нарисованными на нем ярко-красными драконами; веер был отделан опушкой из голубых, легких и трепещущих, перьев, а его ручка из слоновой кости, с двумя золотыми кистями, была украшена прелестной перламутровой инкрустацией в персидском стиле.

Веер был великолепен, и в те времена увидеть такую вещь в руках девушки, явно небогатой и незнатной, одетой в муслиновое платье, было удивительно. Но поскольку она была белокурой, а ее мать — ярко выраженного южного типа, то Макарио, со свойственным всем влюбленным желанием все толковать положительным образом, объяснил своему любопытству: должно быть, она — дочь англичанина. Ее отец, верно, ездит по делам в Китай, Персию, Ормуз, Австралию и привозит оттуда эти дорогие экзотические игрушки… Макарио сам не понимал, отчего этот веер мандарина так его заинтересовал; но, рассказывая, он еще раз повторил, что почему-то веер в руках девушки не давал ему покоя.

Прошла еще неделя, и в один прекрасный день Макарио увидел из окна конторы, что белокурая девушка выходит из дома в сопровождении матери: он уже привык к мысли, что эта великолепная, мраморно-бледная и одетая в траур особа — мать девушки.

Макарио, подойдя к окну, наблюдал, как они перешли улицу и вошли в магазин. В его магазин! Он поспешно спустился туда, весь трепеща, с бьющимся сердцем, охваченный страстью. Дамы уже стояли у прилавка, и приказчик разворачивал перед ними черную кашемировую ткань. Макарио был взволнован до глубины души. Он сам объяснял это так:

— Поймите, мой милый, невозможно было предположить, что они покупают для себя черный кашемир.

И верно: вряд ли они нуждались в амазонках и, уж разумеется, не собирались обивать черным кашемиром мебель; мужчин в их доме явно не было, следовательно, этот визит в магазин служил лишь предлогом встретиться с ним, обменяться хоть несколькими словами, и Макарио был донельзя очарован сей любовной уловкой. На это я возразил Макарио, что на его месте меня бы насторожила подобная хитрость, поскольку она должна была предполагать весьма двусмысленное соучастие матери. Макарио ответил, что это ему даже не пришло в голову. Он просто поспешил к прилавку и выпалил не слишком находчиво:

— Да, сеньора, вы правы, этот кашемир не садится.

Блондинка подняла на него свои голубые глаза, и Макарио словно окунулся в синеву небес.

Но едва с его уст уже было готово сорваться нечто пылкое и разоблачающее его чувства, как в глубине магазина появился его дядя Франсиско в обтянутом сюртуке орехового цвета с желтыми пуговицами. Счетоводу никак не полагалось находиться за прилавком, и дядя Франсиско, строгий и педантичный, мог при всех сделать ему выговор; желая этого избежать, Макарио неторопливо направился к винтовой лестнице, ведущей в контору, и, поднимаясь по ней, услышал нежный голосок блондинки, которая негромко произнесла:

— А теперь я хотела бы посмотреть индийские платки.

Приказчик принялся искать небольшой пакет с платками, сложенными и перевязанными золотой бумажной лентой.

Макарио, воспринявший этот визит как явный признак, почти свидетельство, ответного чувства, весь день не находил себе места, одолеваемый нетерпеливой страстью. Он слонялся по комнате, не в силах ни на чем сосредоточиться, весь в наивных мечтах, и даже не присел за свой рабочий стол. За обедом он молчал и не слушал дядю Франсиско, восторгавшегося фрикадельками. Он даже не обратил внимания на свое жалованье, которое ему принесли в три часа дня, и пропустил мимо ушей и дядины наставления, и озабоченные догадки приказчиков по поводу исчезновения пакета с индийскими платками.

— А все оттого, что пускаем в магазин всякую голытьбу, — с величественной краткостью ронял дядя Франсиско. — Платки стоили двенадцать милрейсов. Занесите на мой счет.

Макарио меж тем уже сочинял блондинке пламенное письмо; однако случилось так, что на другой день, когда он вышел на террасу, темноволосая мать блондинки расположилась у окна, облокотившись о подоконник. Как раз в эту минуту по улице проходил молодой человек, приятель Макарио, который, завидев даму, остановился и, сняв соломенную шляпу, приветствовал брюнетку с лучезарной любезностью. Макарио был вне себя от радости: тем же вечером он отправился к этому приятелю и без обиняков приступил к нему с расспросами:

— Кто эта женщина, с которой ты сегодня раскланивался, та, что живет напротив нашего магазина?

— А, ты имеешь в виду дону Виласа. Красивая женщина.

— А что ты скажешь о дочери?

— О дочери?

— Ну да, такая светлая блондинка с китайским веером.

— А, ну да, это ее дочь.

— Я же тебе сказал…

— Да, и что дальше?

— Она хорошенькая.

— Хорошенькая.

— Они, мне кажется, вполне порядочные, не правда ли?

— Вполне.

— Превосходно. А ты хорошо с ними знаком?

— Знаком. Но не очень близко. Встречал их как-то в доме доны Клаудии.

— Прошу тебя, послушай…

И Макарио, открыв приятелю тайну своего разбуженного и жаждущего любви сердца, в самых чувствительных выражениях принялся умолять его во имя всего святого отыскать какой-нибудь способ, чтобы он, Макарио, смог познакомиться с этими дамами. Это оказалось нетрудным. Мать и дочь имели обыкновение по субботам бывать в доме одного очень богатого нотариуса на улице Конопатчиков; эти субботние собрания носили скромный, почти семейный характер: там пели мотеты под клавесин, играли в шарады и в фанты, как во времена доны Марии I, а в девять часов служанка подавала оршад. Прекрасно. В ближайшую субботу Макарио в синем фраке, нанковых панталонах со штрипками и атласном пунцовом галстуке уже сгибался в поклоне перед супругой нотариуса сеньорой доной Марией де Граса, сухой, угловатой особой, с крючковатым носом, в украшенном вышивкой платье; в руке она держала огромный черепаховый лорнет, а в ее седых волосах красовалось перо марабу. В углу залы, между пышными клумбами дамских туалетов, Макарио уже приметил белокурую дочь доны Виласа, в простом белом платье, юную и прелестную, в томной позе девушки с английской гравюры. Ее мать, как всегда, бледная и величественная, тихо беседовала с апоплексического вида судейским чиновником. Нотариус был человек образованный, превосходно знавший латынь и друживший с музами; его поэтические опыты появлялись в одной из тогдашних газет — «Дамская молва», ибо нотариус славился своей галантностью и сам себя в какой-то из своих красочных од именовал «оруженосцем Венеры». Поскольку вечера в доме нотариуса были посвящены изящным искусствам, то в эту субботу некий поэт должен был читать длиннющую поэму под названием «Эльмира, или Месть венецианца»!.. Тогда как раз стали входить в моду романтические подвиги. События в Греции разбудили в наших едва освобожденных от мифологического плена и склонных к романтизму душах влечение к загадочным странам Востока. Повсюду говорили о янинском паше, и поэзия с жадностью поспешила завладеть этим вновь открытым, еще не тронутым миром с его минаретами, сералями, янтарно-смуглыми султаншами, пиратами с Архипелага, покоями, украшенными узорчатой резьбой, где в ароматах благовоний дряхлые паши ласкают ручных львов. Словом, поэма вызывала неслыханный интерес, и когда в зале наконец появился ее автор с длинными волосами, унылым носом, шеей, болтавшейся в высоком вороте фрака времен Реставрации и чубуком в руке — один лишь сеньор Макарио не разделил всеобщего восторга, будучи всецело поглощен разговором с младшей Виласа. Он нежно говорил ей:

— Ну, как вам тогда понравился кашемир?

— Очень, — отвечала она чуть слышно.

И с этой минуты они почувствовали себя женихом и невестой.

А в большой зале между тем царила в высшей степени изысканная атмосфера. Макарио не смог восстановить в своем рассказе существенных исторических подробностей этого собрания. Он едва припомнил, что некий судья из Лейрии декламировал «Мадригал Лидии»: он декламировал его стоя, держа лорнет почти прижатым к листу бумаги, выставив правую ногу вперед и заложив руку за глубокий вырез белого жилета. Дамы в украшенных цветами и перьями платьях с узкими рукавами, отделанными пышными кружевными манжетами, в шелковых черных митенках, не скрывавших сияния драгоценных колец, расположившись полукругом возле чтеца, дарили его нежными улыбками, восторженно перешептывались, восклицали что-то лестное, разражались почтительным смешком — и все это под мягкое шуршание усыпанных блестками вееров. «Прелестно, не правда ли, прелестно», — слышалось то тут, то там, и судья, играя лорнетом, раскланивался, обнажая в улыбке гнилые зубы.

Затем бесподобная дона Жеронима да Пьедад-и-Санди с манерным волнением уселась за клавесин и гнусавым голосом пропела старинную арию Сюлли:

О Рикардо, о мой король,

Покинули все тебя… —

что вынудило непримиримого Гауденсио, сторонника демократии двадцатого года и поклонника Робеспьера, мстительно проворчать возле самого уха Макарио:

— Короли!.. Гадюки!..

Сменивший дону Жерониму каноник Сааведра спел пернамбукскую песенку, модную во времена Жоана VI: «Милые девицы, милые девицы». Словом, вечер шел своим чередом: поэтический, благопристойно-вялый, просвещенный, изысканный и всецело отданный музам.

Восемь дней спустя, в воскресенье, Макарио был принят в доме доны Виласа. Она сказала, приглашая его:

— Я надеюсь, что сеньор почтит своим посещением нашу хижину.

Сидевший подле нее апоплексического вида судейский чиновник пылко возразил:

— Хижина?! Скажите лучше — дворец, очаровательнейшая!

В числе гостей доны Виласа были: тот самый приятель Макарио, носивший соломенную шляпу, древний старик — рыцарь мальтийского ордена, — хромоногий, глухой и уже почти выживший из ума, бенефициант кафедрального собора, знаменитый своим дискантом, и сестры Илариа, родственницы доны Виласа, старшая из которых в свое время служила гувернанткой в доме одной знатной сеньоры и присутствовала на том бое быков, устроенном знатным семейством Салватерра, во время которого погиб граф дос Аркос. Она никогда не уставала описывать все красочные подробности того незабываемого дня: самого графа дос Аркос с бритым лицом и алым атласным бантом в косичке; сонет, с которым обратился к графу тощий, кормившийся при одном богатом семействе поэт: его поэтический пыл заставил даже попятиться вороного графского коня, покрытого на испанский манер чепраком, с вышитыми серебром графскими гербами. Далее дона Илариа описывала, как в эту торжественную минуту некий монах-францисканец упал с высокой ограды, чем заставил всех придворных покатиться со смеху, а графиня да Паволиде, так та, забывшись, даже уперла руки в боки. И тут появился сеньор дон Жозе I, в алом бархатном, расшитом золотом наряде: опершись с край носилок, он поигрывал инкрустированной табакеркой, а сзади виднелись неподвижные фигуры лекаря Лоуренсо и монаха — королевского духовника. Площадь пестрела народом; присутствовали все члены семейства Салватерра, окрестные дворяне, нищие со всей округи, монахи, челядь, — какими восторженными воплями разразилась толпа, коленопреклоненно приветствуя короля: «Да здравствует король, наш повелитель!» И король, усевшись, принялся лакомиться сластями, которые стоявший за ним слуга доставал из бархатной сумки. А когда случилось это несчастье с графом дос Аркос и все дамы лежали без чувств и сам король, поникнув головой, рукой бил по перилам балкона, что-то крича в растерянности, а духовник семейства дос Аркос спешил дать последнее напутствие умирающему, — она, дона Илариа, оцепенела от ужаса. Бычий рев смешивался в ее ушах с громкими криками и истерическими рыданиями женщин, как вдруг она увидела старца в черном бархате, с обнаженной шпагой в руке, который, с гневными воплями вырываясь из рук кавалеров и дам, пытавшихся его удержать, устремлялся к арене. «Это — отец графа!» — пронеслось в толпе. И тогда дока Илариа без чувств упала на руки подхватившему ее священнику. Очнулась она неподалеку от площади; у дверей дома стояла запряженная мулами королевская карета с форейторами, на форейторах были шляпы с перьями, а мулы увешаны бубенцами; впереди — конная королевская гвардия. В карете, забившись в угол, заслоненный духовником, сидел бледный король и лихорадочно нюхал табак, а напротив него, опираясь на высокую трость, сидел крепкий, широкоплечий маркиз де Помбал и, хмурясь, что-то неторопливо и вкрадчиво говорил королю. Но тут королевские гвардейцы дали лошадям шпоры, форейторы защелкали бичами и карета с места взяла в галоп, провожаемая криками толпы: «Да здравствует король, наш повелитель!» Колокол дворцовой капеллы звонил по покойнику: король оказывал последнюю почесть графу дос Аркос.

Когда дона Илариа, вздыхая, закончила свой рассказ о горестных событиях давно минувших дней, приступили к игре. Удивительно, что Макарио никак не мог припомнить, в какую именно игру он играл в этот столь радостный для него вечер. Он вспоминал только, что сидел подле младшей Виласа (которую звали Луиза), что не мог наглядеться на ее нежную, порозовевшую от падавшего на нее света кожу, на ее мягкие, изящные маленькие ручки с ногтями, превосходившими гладкостью дьеппский мрамор. Помнил он также и об одном странном случае, который зародил в нем с того самого дня великую неприязнь к священнику кафедрального собора. Макарио сидел за столом рядом с Луизой: она вся повернулась к нему, подперев одной рукой свою милую белокурую головку, а другую руку уронив на колени. Напротив них сидел бенефициант в черной шапочке, очках на кончике острого носа, с иссиня-черной густой бородкой и огромными ушами, уродливыми, заросшими волосами, торчавшими по обе стороны его черепа, словно распахнутые дверцы. Когда кончили партию и Макарио должен был расплатиться с рыцарем мальтийского ордена, сидевшим рядом с бенефициатом, он вытащил из кармана золотую монету, и покуда сгорбленный и подслеповатый рыцарь подсчитывал свой выигрыш на рубашке карты, Макарио болтал с Луизой, катая золотую монету по зеленому сукну. Новенькая монета сверкала и лучилась, катаясь по столу, и ослепляла взор, подобно снегу на солнце. Луиза улыбалась, глядя на сверкавшую монету, а Макарио чудилось, что сами небеса, их чистота, аромат цветов и девственность звезд заключены в этой ясной, слегка рассеянной, отрешенно-ангельской улыбке, с которой Луиза наблюдала за блеском катившейся новенькой золотой монеты. Но монета, докатившись до края стола, вдруг упала в сторону Луизиных колен и исчезла, причем не слышно было, чтобы она стукнулась об пол. Бенефициант с готовностью склонился в поисках упавшей монеты; Макарио, отодвинув стул, осмотрел пол под столом: мать Луизы светила ему, а Луиза, встав со стула, несколько раз встряхнула подол своего муслинового платья. Монета исчезла.

— Чудно, — проговорил приятель Макарио, тот, что носил соломенную шляпу, — я не слышал, чтобы она ударилась об пол.

— Я — тоже, и я — тоже, — раздались голоса.

Бенефициант, согнувшись в три погибели, продолжал упорно искать, а младшая из сестер Илариа взывала к святому Антонию, прося его возвратить монету.

— У нас в полу нет никаких щелей, — заметила мать Луизы.

— Как в воду канула! — проворчал бенефициант.

Макарио поспешил рассыпаться в подходящих к случаю уверениях:

— Ради бога! Все это не стоит такого беспокойства. Отыщется завтра. Сделайте милость! Бог с ней! Сеньорита Луиза! Ради бога! Все это пустяки…

Но, говоря все это, он про себя был уверен, что монета украдена, и решил, что украл ее бенефициант. Монета, верно, бесшумно подкатилась к его ногам, и бенефициант тут же наступил на нее своим огромным, подбитым гвоздями, священным башмаком, а потом незаметно, быстрым и ловким движением, вытащил ее оттуда и припрятал. Когда они вместе выходили из дома доны Виласа, бенефициант, укутанный в камлотовый плащ, обратился к Макарио:

— Видали, как в воду канула! Недурно вас разыграли!

— Вы так думаете, сеньор бенефициант? — Макарио даже остановился, изумленный столь наглым бесстыдством.

— А как же? Разумеется! А вы как полагаете? Семь милрейсов! У вас что, денег куры не клюют? Я просто взбешен!

Хладнокровное притворство бенефицианта было столь отвратительно, что Макарио ничего не ответил ему. А тот продолжал:

— Вы завтра же пошлите к доне Виласа узнать, не нашлась ли монета, завтра же утром. Черт побери! Пусть бог меня простит! Черт побери! Не может монета вот так взять и пропасть. Хороши шутки!

Макарио еле сдержался, чтобы не ударить наглеца.

Дойдя до сего места в своем рассказе, Макарио произнес особенно прочувствованным тоном:

— Так вот, друг мой, дабы не утомлять вас, скажу, что я решил жениться на Луизе.

— А монета?

— Я о ней и не вспомнил! Разве мог я думать о таких вещах, когда я решил жениться на Луизе!

II

Макарио далее поведал мне о том, что еще более укрепило его в его и без того твердых и неотступных намерениях. О поцелуе. Но об этом поцелуе, чистом и целомудренном, я умолчу, хотя бы потому, что единственным его свидетелем был образ пресвятой девы в черной деревянной рамке, который висел в небольшом зальце, выходившем на лестницу… Поцелуй мимолетный, едва ощутимый, почти воздушный. Но этого было довольно, чтобы Макарио», будучи нрава строгого и благородного, счел себя обязанным жениться на Луизе и быть ей навеки верным и преданным мужем. Он поклялся ей в этом, и отныне занавески на окнах Луизиного дома стали его судьбой, целью его жизни и смыслом его трудов. Но с этой минуты вся его история приобрела возвышенно-драматический и прискорбный характер.

Макарио подробно описал мне нрав и облик своего дяди Франсиско: его могучую фигуру, золотые очки, седую, словно приклеенную к подбородку, бороду, нервный тик, подергивавший крыло его носа, суровый голос, мрачную и величественную невозмутимость, властную и деспотическую приверженность старым традициям и телеграфную краткость его речей.

Когда Макарио, в ближайшее же утро, за завтраком, неожиданно и без всяких обиняков выпалил: «Прошу вашего разрешения вступить в брак», — дядя Франсиско, который в эту минуту клал сахар в свой кофе, не проронил ни слова и принялся размешивать сахар ложечкой, неторопливым, величественным и угрожающим движением; затем он выпил кофе, громко отхлебывая его с блюдца, снял с шеи салфетку, сложил ее, очинил ножом зубочистку, запустил ее в рот и поднялся из-за стола. И только уже выходя из столовой, он остановился в дверях и, обернувшись к Макарио, стоявшему возле стола, сухо ответил:

— Нет.

— Но я вас прошу, дядя Франсиско!

— Нет.

— Но послушайте, дядя Франсиско…

— Я сказал: нет.

Макарио возмутился:

— Тогда я женюсь без разрешения.

— Будешь выгнан из дома.

— Я сам уйду. Не сомневайтесь.

— Сегодня же.

— Сегодня.

Дядя Франсиско, уже захлопывая за собой дверь, вдруг окликнул Макарио, который, весь красный от злости, стоял у окна, царапая оконное стекло.

Услышав дядин оклик, он обернулся к нему с надеждой.

— Подай-ка мне мою табакерку, — сказал дядя Франсиско.

Он забыл свою табакерку! Видно, тоже был взволнован…

— Дядя Франсиско… — снова начал Макарио.

— Довольно. Сегодня двенадцатое. Жалованье получишь за весь месяц. Уходи.

Прежняя система воспитания нередко приводила к таким несообразностям. Дядя обошелся с ним жестоко и неразумно. Макарио настаивал, что это было именно так.

В тот же вечер Макарио перебрался в гостиницу на площади Фигейра: шесть семимилрейсовых монет, чемодан с бельем и любовь к Луизе — вот все, чем он тогда владел. Однако он не испытывал страха перед будущим: пусть судьба грозит ему бедностью, но ведь у него есть связи и знакомства в мире коммерции. Его знают с самой лучшей стороны: за него и его добросовестность, и добрая слава их старого торгового дома и семьи, его собственные коммерческие таланты, прекрасный почерк, — все это почтительно распахнет перед ним настежь двери контор. На следующее утро он в радужном настроении отправился в магазин Фалейро, с незапамятных времен имеющего дела с их торговым домом.

— Я бы с превеликим удовольствием взял вас, друг мой, — сказал ему Фалейро. — Если б я мог! Но тогда я буду вынужден поссориться с вашим дядюшкой, а мы с ним дружны больше двух десятков лет. Он уже объявил мне об этом. А дружба — вы сами понимаете… Тут я бессилен… Сочувствую вам, но…

И все, к кому обращался Макарио, дорожили деловыми связями с их домом и боялись ссориться с его дядюшкой, старым другом на протяжении вот уже двух десятков лет.

И все сочувствовали ему, но…

Тогда Макарио стал обходить торговцев, чьи магазины открылись недавно: они не были связаны ни с их торговым домом, ни с их семьей; в большинстве случаев это были иностранцы, и он надеялся, что здесь ему не станут говорить о двадцатилетней дружбе с его дядюшкой. Но, увы, здесь Макарио никому не был известен и, следовательно, не были известны ни его доброе имя, ни его способности. Владельцы магазинов, куда он обращался, наводили о нем справки и узнавали, что он был выгнан своим дядей из-за блондинки в муслиновом платье. Эти сведения не располагали их в пользу Макарио. В торговле не любят сентиментальных счетоводов. Макарио начал терять надежду. Он обходил магазин за магазином, просил, умолял, а деньги у него между тем таяли.

Он переехал в самый дешевый номер и упорно продолжал искать место. Увы, его замкнутый, застенчивый нрав не приобрел ему друзей, и теперь Макарио был одинок и лишен дружеской поддержки. Он чувствовал себя словно в бескрайней пустыне.

Деньги у него кончились, и мало-помалу Макарио вступил на тот классический путь постепенного обнищания, которое имеет свою роковую и твердую последовательность: сначала он все заложил, потом — все продал. Часы, кольца, синий фрак, редингот — все понемногу унесла, спрятав под шалью, худая астматическая старуха.

Все же по вечерам Макарио навещал Луизу в полутемной маленькой зале, выходившей на лестничную площадку; она освещалась лишь горевшим над столом ночником, и он так был счастлив, сидя невинно в полутьме, рядом с Луизой на краешке старого плетеного канапе. Днем он не мог с ней видеться: он ходил в заношенном белье и сбитых сапогах и стыдился обнаружить перед Луизой, всегда такой нежной и ослепительной, в наглаженном батистовом платье, свою жалкую бедность. А вечером скупой и милосердный свет помогал ему открывать Луизе все возраставшую любовь и скрывать от нее неприглядную действительность. Судя по словам Макарио, Луиза отличалась нравом довольно своеобразным: характер ее походил на цвет ее волос — он тоже был белокурым, если белокурость непременно связывать с бледностью и томностью; она больше молчала, но почти всегда улыбалась, показывая беленькие зубки, и на все сказанное обычно отвечала: «Да, именно так», — будучи крайне невозмутимой, почти равнодушной и всегда готовой согласиться со всем, что ей говорят. По всей вероятности, она любила Макарио, но любила лишь в той мере, каковая отпущена природой таким слабым, апатичным и безликим натурам. Покорная, словно льняная кудель, она безропотно просиживала вечера с Макарио, хотя порой ее, надо думать, одолевала сонливость.

Впрочем, как-то раз Макарио застал ее в волнении: она была в накинутой наспех шали и торопилась уйти, со страхом поглядывая на дверь, ведущую в другие комнаты.

— Мама за мной следит, — сказала она.

И объяснила, что мать, верно, что-то заподозрила, бранит ее и обходится с ней сурово: не иначе, как проведала про их тайный сговор.

— Почему ты не хочешь попросить у мамы моей руки?

— Но, дорогая, как я могу! Я же еще не нашел места. Подожди. Ну, может быть, всего какой-нибудь месяц. У меня как раз кое-что уже есть на примете. А иначе мы же с голоду умрем.

Луиза молчала, скручивая конец шали и опустив глаза.

— Но теперь, пока я не подам тебе знак из окна, не поднимайся сюда…

Макарио, не ожидавший такого приговора, разразился слезами, жгучими и безутешными.

— Т-сс! — успокаивала его Луиза. — Не плачь так громко!..

Расставшись с ней, Макарио весь вечер бродил без цели по улицам, пытаясь лихорадочной ходьбой заглушить свою боль, дрожа в своем коротком сюртуке на холодном январском ветру. Всю ночь он не сомкнул глаз и наутро, стремительно ворвавшись в комнату дяди Франсиско, проговорил отрывисто и сухо:

— Вот все, что у меня осталось, — и он показал ему три крузадо. — Из одежды — тоже нет ничего. Я все продал. Еще немного, и я умру с голоду.

Дядя Франсиско, с повязанным на голове индийским платком, брился у окна; он повернулся к нему и, водрузив на нос очки, пристально посмотрел на племянника:

— Твой стол никем не занят. Оставайся. — И он закончил с неумолимым жестом: — Но неженатым.

— Дядя Франсиско, выслушайте меня!..

— Я сказал: неженатым, — повторил дядя Франсиско, правя лезвие бритвы о кожаный ремень.

— Но я не могу.

— Тогда — вон отсюда!

Макарио, оглушенный, вышел. Добравшись до гостиницы, он бросился на постель и, нарыдавшись, уснул. Вечерело, когда он снова очутился на улице, не понимая, куда и зачем идет. Он был весь словно выжатый лимон. Сидеть в комнате ему было невмоготу.

Вдруг чей-то голос окликнул его из лавки:

— Эй, Макарио!

Это был его приятель, носивший соломенную шляпу, он бросился к Макарио с недоуменными объятиями:

— Черт побери! Где ты пропадаешь? Я с утра тебя ищу!

И он рассказал Макарио, что только что вернулся из провинции, узнал о его злоключениях и может ему кое-что предложить.

— Согласен?

— На все.

Выяснилось, что один торговый дом ищет умелого, предприимчивого, с твердым характером служащего для трудной, но хорошо оплачиваемой разъездной работы на островах Зеленого Мыса.

— Я еду! — воскликнул Макарио. — Еду. Завтра же!

Он послал записку Луизе, умоляя ее о прощальном свидании: сколь тяжкой рисовалась ему минута, когда он вынужден будет разомкнуть ее пылкие и отчаянные объятия… Свидание состоялось. Луиза куталась в шаль и дрожала от холода. Макарио плакал. Она же со своей всегдашней вялой ласковостью блондинки сказала:

— Ты хорошо делаешь, что едешь. Может быть, тебе удастся там заработать.

На следующее утро Макарио уехал.

Ему пришлось изведать томительное путешествие по неприветливому океану, нескончаемые приступы морской болезни в душной каюте, суровые ветры заморских колоний, деспотическую грубость богатых фазендейро, унизительную тяжесть тюков с образцами товаров, тоску разлуки, поездки на плантации и унылые путешествия долгими днями и беспросветными ночами по лениво текущим рекам, от которых тянуло запахом смерти.

Он возвратился.

В тот же день он увидел Луизу: еще более свежая, белокурая, невозмутимая, она, облокотившись на подоконник, поигрывала своим китайским веером. На другое утро он, обуреваемый нетерпением, явился к доне Виласа просить руки ее дочери. Он заработал много денег, и дона Виласа встретила его дружескими объятиями и радостными восклицаниями. Было решено, что свадьба состоится через год.

— Но почему? — спросил я у Макарио.

Он объяснил мне, что деньги, заработанные им на островах Зеленого Мыса, не могли обеспечить их будущей семейной жизни: их следовало вложить в дело. Используя прочные деловые связи, приобретенные им за время работы на Зеленом Мысе, он должен был потрудиться, не жалея сил, хотя бы еще год и уж тогда мог без боязни обзаводиться семьей.

Воодушевляемый любовью, Макарио работал как вол. Поднимался с рассветом, перекусывал наспех, не позволял себе тратить времени на разговоры. К вечеру он шел навестить Луизу и снова возвращался к тяжкому труду, словно скупой к сундуку с золотом. Он возмужал, окреп, посуровел и огрубел: работая и головой и мускулами, он жил в каком-то урагане цифр. Иногда в его лавку залетной птичкой впархивала Луиза; каждый ее мимолетный визит наполнял его радостью, придавал ему сил, вознаграждал за целый месяц изнурительной работы.

В это время его приятель, носивший соломенную шляпу, обратился к нему с просьбой быть его поручителем на большую сумму, которую он собирался взять в кредит для того, чтобы открыть лавку скобяных товаров. Макарио, имевший уже солидную репутацию в торговых кругах, с готовностью согласился. Ведь приятель тогда просто спас его этой работой на островах Зеленого Мыса. До свадьбы Макарио с Луизой оставалось всего два месяца. При мысли об этом лицо Макарио снова разгоралось лихорадочным румянцем нетерпеливого ожидания. Он уже поговаривал об оглашении. Но его приятель, носивший соломенную шляпу, неожиданно исчез вместе с женой какого-то прапорщика. Никакой лавки у него не оказалось; разобраться во всей этой запутанной и прискорбной истории было невозможно. Ясно было только одно: Макарио за него поручился и должен возвратить взятые в кредит деньги. Когда Макарио узнал об этом, он побледнел и сказал:

— Я продам свою лавку и заплачу.

Он так и сделал и очутился вновь в столь же бедственном положении, как и тогда, когда его злополучный приятель предложил ему поехать на острова Зеленого Мыса. Однако событие получило широкую огласку, и поскольку честь Макарио была полностью восстановлена, торговый дом Перес и К о , который посылал его на острова Зеленого Мыса, вновь предложил ему поехать туда, чтобы поправить дела.

— Еще раз отправиться на острова Зеленого Мыса?

— И еще раз хорошо заработать, ведь вы работаете как дьявол! — уговаривал его сеньор Элеутерио Перес.

Макарио не в силах был сдержать слез, видя себя вновь обреченным на нищету и одиночество. Он потерял все; все, что он заработал, испарилось, исчезло; и нужно было, запасшись терпением, начинать жизнь сначала, вновь претерпевать нескончаемые невзгоды в колониях, вновь содрогаться от отчаяния и работать до седьмого пота! А Луиза! Макарио принялся писать ей письмо, но, написав, разорвал его. Он хотел видеть ее; подойдя к Луизиному дому, он взглянул на их окна: в окнах горел свет. Макарио стал подниматься по лестнице, но вдруг его охватила тоска, ему было мучительно стыдно признаться в своем крушении, его била дрожь при мысли о разлуке с Луизой, он был в ужасе от того, что может ее потерять, что она может отказать ему или усомниться в нем! Захочет ли она еще ждать? Он не в силах был говорить с ней, объяснять, умолять; бесшумно спустившись по лестнице, он вышел на улицу. Был уже поздний вечер. Макарио брел по городу, озаренному безмятежной, тихой луной. Брел наугад. Вдруг из освещенного окна раздались звуки скрипки: кто-то играл мавританскую народную песенку. И Макарио вспомнил, как он познакомился с Луизой, как тогда ласково сияло солнце, вспомнил Луизино муслиновое платье в голубую крапинку. Незаметно для себя он снова вышел на улицу, где жила Луиза и где был магазин его дяди, и ему захотелось подойти к своему прежнему дому. Окно конторы было закрыто. Сколько раз он смотрел оттуда на Луизу, на легкие взмахи ее китайского веера! В окне второго этажа в дядиной комнате горел свет. Макарио отошел подальше и разглядел прислонившуюся к стеклу фигуру: это был дядя Франсиско. И Макарио с тоской подумал о своей прошлой жизни, уединенной, простой и тихой. Он представил себе свою бывшую комнату, старый письменный стол с серебряными замками, портрет матери, висевший на спинке кровати, столовую и в ней потемневший от времени старый буфет, большой кувшин для воды, у которого была ручка в виде разъяренной змеи. Что-то словно толкнуло его, и он постучал в дверь дядиного дома. Потом еще раз. Окно отворилось, и голос дяди спросил:

— Кто там?

— Это я, дядя Франсиско, я. Я пришел с вами проститься.

Окно закрылось, и через минуту, скрежеща засовами, дверь отворилась. В руке дядя Франсиско держал масляную лампу. Макарио увидел, что он похудел и постарел. Он поцеловал дядину руку.

— Поднимись, — сказал ему дядя.

Макарио, держась за перила, молча пошел за ним.

Войдя в комнату, дядя Франсиско поставил лампу на длинный дубовый стол и смотрел на Макарио, опустив руки в карманы.

Тот молчал и теребил бородку.

— Что тебе нужно? — вдруг закричал дядя.

— Я пришел попрощаться с вами: я снова уезжаю на острова Зеленого Мыса.

— Счастливого пути.

И дядя Франсиско, повернувшись к племяннику спиной, подошел к окну и принялся барабанить пальцами по стеклу.

Макарио постоял немного, потом, в отчаянии, сделал шаг к двери.

— Куда ты, безрассудная твоя голова? — остановил его дядя Франсиско.

— Я пойду.

— Сядь!

И дядя, в волнении шагая по комнате, стал громко восклицать:

— Твой приятель — негодяй! Скобяная лавка! Лучше ничего не придумал! Но ты — порядочный. Неразумный, но — порядочный. Сядь! Приятель твой — негодяй. А ты — порядочный! Ты был на островах Зеленого Мыса! Я знаю! Ты все уплатил! Разумеется! И это мне известно! Завтра же изволь занять свое место за конторским столом! Я распорядился починить твой плетеный стул. И на всех накладных изволь указывать: «Торговый дом Макарио и Племянник». И женись. Женись и будь счастлив! Я дам тебе денег. Понадобятся белье и обстановка. Я дам тебе денег. Все расходы за мой счет. Постель тебе приготовлена.

Макарио, растерянный, сияющий, со слезами на глазах хотел обнять дядю.

— Хорошо, хорошо. Прощай.

Макарио пошел к двери.

— Вот дурачок, ты что, не собираешься ночевать в своем доме?

И дядя, подойдя к маленькому шкафчику, вынул оттуда желе, блюдечко с вареньем, бутылку старого портвейна и бисквиты.

— Поешь.

И он, присев рядом с Макарио, снова ласково назвал его дурачком, и слеза скатилась по его морщинистой щеке.

Свадьба должна была состояться через месяц. Луиза начала хлопотать о приданом.

Макарио был весь переполнен любовью и радостью. Вся его дальнейшая жизнь представлялась ему благодатной, прекрасной, безоблачно счастливой. Он почти не расставался со своей невестой, и однажды, сопровождая ее в магазины, где она делала предсвадебные покупки, он тоже решил купить ей какой-нибудь подарок. Мать Луизы замешкалась у модистки на втором этаже дома на улице Ювелиров, а Макарио с Луизой, весело смеясь, спустились к ювелиру, чья лавка помещалась в том же доме, внизу.

День был зимний, ясный, прозрачный и холодный под бездонными, темно-голубыми, излучавшими надежду небесами.

— Что за прекрасный день! — воскликнул Макарио.

И, взяв невесту под руку, потянул ее вперед.

— Послушай! — воспротивилась Луиза. — Нас могут увидеть вот так, вдвоем…

— Ну и пусть, посмотри, как хорошо!

— Нет, нет…

И Луиза тихо скользнула в лавку ювелира. Там их встретил приказчик, смуглый и длинноволосый.

— Покажите нам кольца, — попросил его Макарио.

— С камнями, — добавила Луиза. — Кольца с камнями — и самые красивые.

— Да, да, с камнями, — подтвердил жених. — С аметистом или гранатом. Словом, самые лучшие.

Луиза между тем принялась разглядывать витрины, где на синем бархате были разложены усыпанные драгоценными камнями браслеты, золотые цепочки, ожерелья из камней, кольца с камнями и обручальные кольца, тонкие, как узы любви, и всякие прочие сверкающие образцы высокого ювелирного искусства.

— Посмотри, Луиза, — позвал Макарио.

На другом конце прилавка приказчик выложил на стекло витрины россыпь золотых колец, резных, с камнями, украшенных цветной эмалью; и Луиза стала перебирать их и, вертя кончиками пальцев, рассматривала, восклицая:

— Это некрасивое… А это тяжелое… А это — велико…

— Посмотри вот это, — Макарио показал ей на кольцо с маленькими жемчужинками.

— Какая прелесть, — воскликнула она. — Очень красивое кольцо.

— Давай-ка примерим, — сказал Макарио и, взяв руку невесты, с нежностью, не спеша, надел ей на палец кольцо, и Луиза засмеялась, показав свои белоснежные зубки.

— Но оно велико, — заметил Макарио, — как жаль!

— Можно сузить, если пожелаете. Оставьте размер, завтра будет готово.

— Прекрасно, — согласился Макарио, — я прошу вас, сеньор. Уж очень красивое колечко. Не правда ли? И жемчужины такие чистые, ровные, одна к одной. Прелестное кольцо. А эти серьги? — Макарио направился к витрине в конце прилавка. — Сколько стоят вот эти серьги с жемчугом?

— Десять золотых, — ответил приказчик.

Луиза все еще продолжала рассматривать кольцэ: примеряя их на все пальцы, перерывая всю эту сверкающую драгоценную груду.

Но вдруг приказчик сильно побледнел и вперил взгляд в Луизу, нервно поглаживая рукой лицо.

— Хорошо, — повторил Макарио, подходя к приказчику, — значит, завтра кольцо будет готово. В котором часу?

Приказчик, ничего не отвечая, перевел пристальный взор на Макарио.

— В котором часу? — переспросил Макарио.

— В двенадцать.

— Прекрасно. До свидания.

Они направились к выходу. Подол Луизиного голубого платья, волочась, волновался в такт ее шагам, а ее маленькие ручки прятались в белой муфте.

— Простите, — внезапно остановил их приказчик.

Макарио обернулся.

— Сеньор не заплатил…

Макарио удивленно взглянул на него.

— Разумеется. Завтра я приду за кольцом, тогда и заплачу.

— Простите, — настаивал приказчик, — но за другое…

— Какое другое? — воскликнул изумленный Макарио, возвращаясь к прилавку.

— Эта сеньора знает какое, — сказал приказчик, — сеньора знает…

Макарио растерянно вытащил бумажник.

— Простите, вы имеете, верно, в виду какую-то давнюю покупку?..

Но приказчик, указав на груду колец, ответил:

— Нет, мой дорогой сеньор, это не давняя покупка. Сеньора взяла отсюда кольцо с двумя бриллиантами.

— Я! — воскликнула Луиза негромко, вся залившись краской.

— Что это? О чем вы говорите?

Макарио побледнел и изменился в лице: стиснув зубы, он с гневом уставился на приказчика.

Тогда тот медленно произнес:

— Эта сеньора взяла отсюда кольцо.

Макарио, остолбенев, не сводил с приказчика глаз.

— Кольцо с двумя бриллиантами, — повторил приказчик, — я очень хорошо это видел.

От волнения приказчик стал заикаться и, все больше возбуждаясь, продолжал:

— Я не знаю, кто такая эта сеньора. Но она взяла кольцо. Взяла отсюда…

Макарио не помня себя схватил его за руку и, повернувшись к Луизе, бледный, с каплями пота на лбу, выдавил с трудом:

— Луиза, скажи…

Голос его прервался.

— Я… — бледнея и дрожа, пробормотала она, и черты ее лица исказились от волнения и страха.

Белая муфта Луизы упала на пол.

Макарио подскочил к невесте и, вцепившись ей в запястье, не отрывал от нее взора: выражение лица его было таким повелительным и непреклонным, что Луиза, вне себя от ужаса, быстрым движением сунула руку в карман и вытащила кольцо.

— Пощади меня! — взмолилась она, вся сжавшись.

Макарио отпустил ее руку и, не размыкая побелевших губ, продолжал смотреть на нее так, словно видел ее впервые; потом внезапно, одернув на себе сюртук, проговорил, обращаясь к приказчику:

— Вы правы. Какая рассеянность… Разумеется, сеньора просто забыла. Кольцо… Да, да, сеньор, разумеется… Вы очень любезны. Возьми, милая, возьми… Впрочем, подожди, сеньор тебе завернет. Сколько оно стоит?

Он вынул из бумажника деньги и расплатился.

Потом поднял с пола Луизину муфту, мягко встряхнул ее, вытер платком губы, предложил Луизе руку и, повторяя приказчику: «Простите, простите», — повлек ее за собой, безучастную, скованную ужасом, полумертвую.

Они вышли на залитую солнцем улицу: под щелканье бичей катились навстречу друг другу кареты, улыбались поглощенные приятной беседой прохожие, раздавались веселые выкрики торговцев, какой-то кавалер в замшевых панталонах вел под уздцы свою украшенную розочками лошадь, — шумное, праздничное оживление царило на улице под яркими лучами солнца.

Макарио шел, ничего не видя и не замечая, словно во сне. Дойдя до угла, он остановился. Рука Луизы опиралась на его руку, и он смотрел на эту прелестную мраморную ручку с нежными голубыми жилками и тонкими ласковыми пальцами, на правую руку той, что была его невестой! Глаза его скользнули по театральной афише, объявляющей о спектакле «Палафокс в Сарагосе».

Макарио внезапно освободился от Луизиной руки и тихо проронил:

— Уходи!

— Выслушай меня! — взмолилась она, не поднимая головы.

— Уходи! — и добавил глухо и жестко: — Уходи! Или я закричу, и тебя схватят и посадят в тюрьму. Уходи.

— Выслушай меня, ради Христа!

— Уходи! — И Макарио поднял сжатую в кулак руку.

— Ради бога, не бей меня здесь! — прошептала она, задыхаясь.

— Уходи. На нас смотрят. Не плачь. Видишь, на нас смотрят. Уходи!

И, подойдя к ней почти вплотную, Макарио тихо произнес:

— Ты — воровка!

Потом, повернувшись к ней спиной, медленно пошел прочь, волоча трость по земле.

Отойдя довольно далеко, он обернулся, но едва различил в толпе ее голубое платье.

В тот же день Макарио уехал в провинцию и никогда больше ничего не слыхал о юной блондинке.


Читать далее

СТРАННОСТИ ЮНОЙ БЛОНДИНКИ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть