Read Manga Dorama TV Libre Book Find Anime Self Manga GroupLe
Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8 Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Новые забавы и веселые разговоры
История третья

Нет яда опаснее, чем тот, который таит свою горечь под мнимой сладостью, и, точно так же, всего гибельнее зло, прикрытое наружной добротой, ибо видимость благожелательства усыпляет нашу бдительность, а когда мы спохватываемся, бывает уже поздно. О, если бы Каталина,[467] Катилина (ок. 109 – 61 гг. до н. э.) – древнеримский политический деятель, боровшийся с Сенатом; участник знаменитого заговора, разоблаченного Цицгроном. Сулла,[468] Сулла (136 – 78 гг. до н. э.) – древнеримский политический деятель, вождь аристократической партии. Юлий Цезарь и им подобные умели прятать свое честолюбие столь же искусно, как Август,[469] Август.  – Имеется в виду римский император Октавиан Август (63 г. до н. э. – 14 г. н. э.); тонкий политик, он установил в Риме единоличную императорскую власть. тирания в Риме (называемая монархией) началась бы куда раньше! Но нет! доблестное сердце (где не может жить притворство, поскольку лев не имеет ничего общего с лисом) не позволяло им уподобляться крокодилу, который льет слезы, желая пожрать тех, кто из жалости придет на его плач.

Едва ли не каждому случалось испытать это на себе, и если кому-нибудь такое зло выпадает на долю, он должен находить утешение в том, что у него много друзей по несчастью. Стоит припомнить судьбы некогда процветавших республик, чтобы убедиться: все они погибли от одного и того же внутреннего врага, зовущегося лицемерием, а орудием их сокрушения и разрушения неизменно был обман. Да и Францию это бедствие не обошло стороной: мы знаем, что те, кому наши короли оказывали наибольшие услуги, были заклятыми нашими врагами. В самом деле, история наполнена рассказами о том, как Франция неуклонно исполняла свой долг, защищая пап (Карл Великий восстановил права двух из них,[470]Речь идет о папе Адриане I (понтификат – 772–795 гг.), которого Карл поддержал в его борьбе с лангобардами, и о папе Льве III (понтификат – 795–816 гг.), провозгласившем в 800 г. Карла императором. разгромленных королем Ломбардии), – но что в награду за эти благодеяния сделали папы, когда нужно было спасать их мать Францию от разорения и гибели? Разве не они наносили ей самые жестокие раны? Разве были у нее худшие враги, чем эти неблагодарные дети (сколь ни горько мне так говорить, еще горше то, что все это знают)? Утвердив попирающую стопу не только на горле принужденного ими к раболепию императора,[471]Намек на «Каноссу», эпизод борьбы императорской власти с папством, когда император Генрих IV после безуспешного противоборства с папой Григорием VII вынужден был признать свое поражение и публично (и унизительно для себя) признал верховную власть папы; это произошло в 1077 г. но и над всеми христианскими коронами, они открыто враждуют со своими спасителями французами. Тому пример и папа Пий,[472]Имеется в виду папа Пий II (понтификат – 1458–1464 гг.), который помог Неаполитанскому королю Фердинанду I (1458–1494) вновь занять неаполитанский престол. Фердинанд (или Ферран) назван здесь бастардом, так как был незаконным сыном короля Арагона Альфонса V, захватившего в 1416 г. Неаполь. отдавший королевство Сицилию бастарду Феррану, а герцогство миланское – Франциску,[473]Речь идет о герцоге Миланском Франческо Аллесандро Сфорца (1401–1466). к великому ущербу орлеанского и анжуйского домов, его законных сеньоров; и Бонифаций VII,[474] Бонифаций VII.  – Ошибка Ивера; речь идет о папе Бонифации VIII (понтификат – 1294–1303), который вел безуспешную борьбу с французским королем Филиппом Красивым. который своими коварными отлучениями погубил бы французское государство, если бы напал не на могучего духом Филиппа Красивого, а на какого-нибудь Карла Простоватого.[475] Карл Простоватый – французский король Карл III (879–929), вступивший на престол в 896 г., а в 923 г. с него свергнутый. Впрочем, достаточно назвать папу Юлия:[476] Юлий.  – Имеется в виду папа Юлий II (понтификат – 1503–1513), воевавший с французским королем Людовиком XII. не довольствуясь духовными орудиями (порицаниями, угрозами, отлучениями и проклятиями), он отложил ключи святого Петра ради меча святого Павла и обрушил на Францию гораздо более мощный удар, пойдя войной на отца народа, доброго короля, который подарил ему Болонью,[477]Болонью и другие итальянские города, которые перечисляет Ивер, Людовик XII вернул не Юлию II, а папе Александру VI. Чезену, Равенну, Имолу, Фаенцу, Форли и другие прекрасные домены, но так и не мог унять честолюбие этого ненасытного папы, мечтавшего омыть землю человеческой кровью и зажегшего ненавистью к французам весь христианский мир. Он осадил их в Милане, однако, хотя все государи покорно служили его священному гневу, ничего не добился, ибо ему противостал всевышний бог. Во времена, когда его святейшество сеял смуту, и произошел один весьма памятный случай, о котором я вам расскажу так кратко, как позволит эта удивительно печальная история.

Надо вам знать, прекрасные дамы, что свирепый папа, каждодневно расставлявший сети и приманки, дабы улавливать и привлекать на свою сторону всех государей, какие, по его мнению, могли хоть чем-нибудь вредить французам, нашел средство заключить союз с молодым принцем Умбрии, чье имя я не стану называть, так как мой рассказ не служит к его чести. Этот принц – из почтения ли к папе, или из любви к воинской славе, – воевал столь ревностно, что не было такого сражения, где он не показал бы себя одним из лучших бойцов. И случилось так, что, побывав во многих опаснейших схватках (куда его влекла и стремила ненависть ко всем французам), он был вынужден после снятия миланской осады отправиться на отдых в Мактую. Там со всеми почестями, подобавшими его роду и сану, был он принят в доме маркизы Гонзага,[478] Маркиза Гонзага – Елизавета д'Эсте (1474–1539), жена герцога Мантуанского Франческо Гонзага (1466–1519). вдовы знаменитого Франческо Гонзага (последнего, кто носил это имя), оставившего ей, в числе лучших сокровищ, единственную дочь пятнадцати лет, наделенную столь дивной красотой, что Италия по праву могла гордиться, произведя на свет такой цветок. Эта девушка, принадлежа к знатнейшему роду и будучи предметом исключительного попечения родителей, с младых лет воспитывалась в добродетели и была весьма тщательно образованна, так что при сравнении красот и совершенств, которыми ее щедро одарило небо, с остротой ума и благородными знаниями, которые она стяжала ученьем, трудно было решить, чему она обязана более: науке или природе; однако нельзя было усомниться, что ей нет равных в Италии. И если папа подчинил и поставил на службу множество людей благодаря своей власти и деньгам, то она пленила не меньшее число сердец прекрасным взором, нанимая и оплачивая свое войско одной надеждой на возможную ее благосклонность, – и мало было таких, которые ради этой надежды не согласились бы умереть, доказывая силу своего чувства.

Неложный свидетель мне в этом наш принц, которого мы будем называть Адилоном: только что сражавшийся за папу, во мгновение ока перешел он в стан божества, превосходившего папу могуществом. О, ему хорошо было известно, чего стоит удар пики, но не знал он, насколько опаснее внезапно брошенный взор. С честью выходил он из самых гибельных переделок, а теперь был сражен, увидев единственный раз эту красоту; уж лучше бы ему родиться слепым, чем терпеть такой урон от собственных глаз. Увы! это зрелище произвело в нем столь неизъяснимую перемену, что он не мог узнать самого себя. Но так же, как молодой лев (полный веры в свою кипящую силу и готовый схватиться с кем угодно), ощутив первый удар, собирает всю ярость и с сугубой отвагой борется за победу, этот новобранец Амура вознамерился отразить приступ, которому его собственные чувства открыли путь, начав распрю, словно мятежные горожане, восстающие друг на друга. И все более уверяясь, что нужно сопротивляться этому нападению, он в одно время и наносил себе рану, и врачевал ее.

– Пока этот новый недуг еще не прижился внутри, – сказал он себе, – я должен изо всех сил гнать его вон; ведь самое действенное лекарство – это своевременное предупреждение болезни. Проще погасить едва затеплившийся огонь, нежели тот, что уже пылает во всю мочь.

Легко сказать, да трудно сделать! Недаром те, кто пылко хвалит добродетель, бывают холодны, когда нужно следовать и повиноваться ее велениям. Мы видим, что бедный влюбленный лишь дает себе добрые советы, но вовсе не думает ими пользоваться и, ловя себя на обмане, не краснеет от внезапного угрызения совести. Крепость сдана врагу. Он хочет стряхнуть непонятное безумие, но тщетно: как спотыкающийся и оступающийся олень со стрелой в боку приближается к смерти тем вернее, чем быстрее он от нее бежит, ломясь сквозь густые ветви и вгоняя острие все глубже в свое тело, и как попавшая в сеть птица запутывается тем больше, чем отчаянней бьется, стараясь вырваться, – так этот злосчастный государь (новый слуга и раб Амура), силясь укротить неотвязную хворь, лишь бередит и растравляет свою рану. И в конце концов он чувствует себя настолько покоренным ласковым приемом, что душа его, покинув прежнее жилище, устремляется по назначению фурьера любви к лику прекрасной Кларинды (ибо так звалась эта мантуанская инфанта).

Ах! если один вид этого совершенства, как слишком яркое сияние, помрачил очи его рассудка, что же, спрошу я вас, сталось бы с ним, когда бы он изведал очарование ее любезной речи, или, познакомясь с ней ближе, постиг мудрость и кротость ее нрава, узнал на опыте, сколь необыкновенна ученость, обогатившая ее тонкий ум и изливающаяся из медоточивых ее уст, дабы напоять слух мудрейших людей; ибо в знаниях, как я уже сказал, ей не было равных по ту сторону гор, кроме, быть может, Кассандры,[479] Кассандра.  – Имеется в виду Кассандра Фидели (1465 —?), знатная итальянская дама, славившаяся в свое время отменным вкусом и ученостью. дочери сеньора Анжело Фидели, венецианца, которая выступала с публичными чтениями о семи свободных искусствах и была сведуща в обоих древних языках и в богословии.

Но молодой принц после недолгого созерцания инфанты удалился, не помня себя, домой, где, впрочем, не обрел желанного успокоения, потому что вновь подвергся нападениям врага. Если страсть, зажженная в нем лицезрением сладчайшей гибели, была мучительна, то отсутствие красавицы, чей образ живо напечатлелся в глубине его сердца, было стократ тягостнее: так рана в минуты покоя причиняет больше страданий, чем в пылу битвы. И когда он, рассеянно блуждающий в дебрях раздумий, лег (прикоснувшись к ужину разве что для отвода глаз) в свою постель, чтобы прийти в себя и отдохнуть от терзаний, все пошло наперекор его надеждам: мягкий пух изголовья стал твердой наковальней, на которой ковался один безумный помысел за другим, и все эти помыслы, едва он успевал их обдумать, таяли и исчезали в воздухе вместе с бурей вздохов, раздувавшей горн его больного воображения. И чем усерднее тщился он разорвать любовные путы, тем туже затягивал на себе отнявший у него свободу силок. Так возрастает напор воды, если перегородить течение запрудой.

– Увы! – восклицал он, – на какие бедствия обрекла меня жестокая судьба! Неужели я счастливо уцелел в превратностях войны и невредимым вышел из грозных сражений только для того, чтобы так пострадать от женского пола, который никому не страшен? О, почему не могу я дать нежным девушкам такой же отпор, какой давал суровым рыцарям? Почему небеса заставили меня покориться столь слабой силе? Если уж дали они женским очам оружие для нападения, то почему не укрепили мою грудь защитным доспехом? Какой же удачей для меня было бы пасть вместе с цветом Италии от руки неприятеля! Или я спасся лишь затем, чтобы, влача тяжкие узы, зачахнуть от тоски здесь и, подобно Ахиллу среди дочерей Ликомеда,[480]Имеется в виду один из эпизодов древнегреческой мифологии: у Ликомеда, царя долопов на острове Скирас, скрывался Ахилл, которому была предсказана гибель в Троянской войне. Дочь Ликомеда Деидамия имела с Ахиллом любовную связь. бесславно кончить молодость, истаяв как снег под лучами этой красоты? Ах, для моего блага и спокойствия вовек нельзя мне было ее видеть; если же видеть ее мне было суждено, вовек нельзя мне терять ее из вида. О доблестные рыцари Франции, отвагой своей повергающие в трепет вселенную! не завидуйте отныне превосходству принца Адилона и знайте: по милости мантуанской принцессы, отнявшей у меня покой и возвратившей его вам, я более не могу чинить вам вред, – хотя она не убила меня и не нанесла мне увечья, но лишь взяла в плен и заточила в крепкую темницу. И пусть мой пример покажет всем, как плохо награждается подчас учтивость: ибо может ли ожидать большей неблагодарности, чем столь дурное обращение, тот, кто приходит как гость, желая изъявить почтение и уважение даме? Видно, бог решил погубить несчастную Италию, в одно время велев родиться кровожадному первосвященнику, губящему тела, и несравненной красавице, губящей души.

Так, все более воспламеняясь, безутешный принц провел в слезах и воздыханиях целую ночь: то решал он отдаться своему чувству, говоря себе, что даром ничего не дается и что дело стоит труда; то думал, что лучше ему все бросить и понапрасну не мучиться из-за столь сомнительного предприятия, ибо неоткуда ему почерпать не только уверенность, но и самое безумное упование. Если вы видели когда-нибудь, как путник, пришедший к скрещенью двух дорог, вдруг останавливается и не может сделать выбор (обе его влекут и обе внушают опасения), то поймете, как страдал несчастный влюбленный. Наконец, после долгих раздумий и колебаний между надеждой и страхом, так и не сомкнув глаз, принц вскакивает с постели и одевается с ног до головы. Затем, решив раз и навсегда покончить с новым чувством и убежать от любви так далеко, что она не сможет его настигнуть, садится он в седло и направляется прямо в Пьяченцу, где в то время находился папа, стягивавший к этому городу войска. При этом полагается он на своих слуг и коня: ведь когда человек не в себе и сам себя не слушается, трудно ему повелевать и управлять другими. И хотя он уезжает, душа его, покинув немилое ей обиталище, остается в мантуанском гарнизоне, – в то время как брошенное ею тело, словно статуя, движется единственно оттого, что его гонит ветер, и уже не одушевлено ничем, кроме снедающей сердце тоски.

Прибыв в Пьяченцу, принц отправился свидетельствовать почтение святому отцу, которого и нашел в его покоях, где тот обдумывал новые козни против французов. После обычных лобызаний Юлий спросил:

– Ну, дитя мое, где вы так долго прятались, не давая никакой вести о себе? Поверьте, я был весьма испуган мыслью, что потерял вас, и ни о чем ином не мог говорить; но теперь, когда вы вновь с нами, у меня отлегло от сердца.

Принц, знавший, как он дорог папе, рассыпался в извинениях, из почтительности скрывая, что произошло. Но поскольку нетрудно было прочесть на его лице, что он измучен страстью, и увидеть, что некий тайный червь подточил его обычную веселость, один дворянин, которого принц предпочитал остальным и лучше знал, стал так настойчиво его расспрашивать, что ему пришлось, несмотря на крайнее нежелание и досаду, рассказать о случившемся.

– Мой друг Люцидан (так звали этого дворянина), – сказал принц, – благодарю за беспокойство, внушившее тебе мысль, что меня томит какая-то болезнь, порожденная избытком чувств. Твоя догадка и в самом деле не далека от истины: мне нанесли столь жестокую рану (и как раз в том месте, где я искал покоя и безопасности), что я не жду иного исцеления, нежели медленная смерть. Да будет тебе ведомо, что после того как неприятель вынудил нас снять осаду с Милана, я отправился в Мантую, намереваясь отдохнуть: там-то зажглось во мне пламя, внезапно разгоревшееся с такой силой, что угасить его не могла бы и вся вода морская. Но я прошу хранить это в секрете, памятуя мое доброе о вас мнение, которое и побуждает меня ничего от вас не таить.

И, открыв свое сердце, принц подробно рассказал о том, как он был сражен и покорен ласковым приемом принцессы Кларинды, и о том, каких немыслимых пределов достигли ныне его мучения.

– Однако, господин мой, – сказал Люцидан, – если судьба сулит вам такое счастье, в чем повод для сетований на нее? Почему вы так криво рассудили свое правое дело и сами себе вынесли обвинение и приговор? Почему ожидаете встретить суровость и немилость там, где нашли одну нежность и учтивость? И почему, не имея никакой причины для разочарования, вы не верите в свои силы и достоинства, которые всегда будут оценены благородным сердцем? Смелее же – и, ручаюсь, вы вскоре будете наслаждаться тем, к чему вполне справедливо стремитесь, или весь мой опыт и искушенность ничего не стоят: поверьте уж вашему испытанному другу и преданному слуге. Единственное, о чем я вас прошу (поскольку возраст доставил мне некоторые знания, вы же при всем вашем уме ослеплены теперь любовью), – послушаться моего совета. Паче всего должны вы стараться (если хотите идти самым коротким и верным путем) снискать милость матери, ревностно и со всевозможным тщанием ей угождая; ибо как только вы заручитесь ее добрым мнением, можете считать благосклонность дочери вашей. Разъясню, в чем здесь дело: девушка подобна белой стене, на которой можно чертить все, что вздумается; если же по начертанному провести рукой, все сотрется. Сейчас она любит, мгновение спустя забывает о своей любви. Цветы умирают каждый год, и каждый год возрождаются, а девичья любовь рождается и умирает каждый день; в ней нет ничего постоянного, кроме одного незыблемого закона: последующий всегда вытесняет предыдущего, как волна гонит другую волну, – настолько мила ветреницам любая перемена. Иначе говоря, девушки вообще не испытывают любви, ибо слишком черствы душой для столь нежной гостьи; безвольно влекутся они то к одному, то к другому, всякий раз принимая такой вид, какой сочтут для себя удобным, хотя бы их сердце и восставало против этого, – и узнают, что такое склонность или предпочтение, лишь тогда, когда матери связывают их привычными узами брака. Да вы и сами, должно быть, замечали, что в выборе жениха девушки всецело полагаются на волю родителей, не осмеливаясь вымолвить «я люблю» прежде, чем свяжут их брачные узы. Так садовые мухи равнодушно перелетают с цветка на цветок, наслаждаясь разнообразием и повинуясь своей изменчивой прихоти, однако остаются на одном не долее, чем на другом, чтобы успеть вкусить от всех, и мечутся там и тут, пока не остановит их паучья сеть. Итак, следуйте моему наставлению и твердо помните: если вы добьетесь любви и уважения матери, дочь будет ваша. Недаром пословица гласит: «Когда берут город, сдается и замок».

Эта дружеская речь, внимательно выслушанная и принятая к сведению юным принцем, пролила бальзам на его сердечные раны и заживила их так хорошо, что, я думаю, и утешение исповедника едва ли когда-нибудь приносило столько радости отчаявшемуся грешнику.

А между тем как принц наслаждался действием этого целительного бальзама, было получено известие, что французы, ободренные удачным отражением миланской осады, используют свой успех и наступают, разоряя и опустошая земли Церкви. По этой причине папа немедля приказал Цезарю Борджиа,[481] Цезарь Борджиа – итальянский политический деятель и военачальник, сын папы Александра VI; он был убит в одном из сражений в 1507 г. и не мог принимать участие в описываемых событиях. под началом которого были все войска Умбрии и Апулии, выступить вместе с венецианцами и испанцами навстречу, чтобы соединенной мощью дать отпор дерзкому врагу. И, сойдясь близ небольшого города Луго,[482] Луго.  – Имеется в виду битва под Равенной 11 апреля 1512 г. две армии ринулись в бой с такой яростью, что в первой же атаке были уничтожены лучшие силы Юлия и венецианцев. Потери же французов оказались невелики. Однако они не хотели довольствоваться своей победой и первенством в ратном деле и решили истребить всех врагов без остатка, ибо сражались не только ради чести, но ради свободы и жизни. И потому их главнокомандующий, племянник короля Гастон де Фуа, герцог Немурский (государь, с которым никто не мог сравниться отвагой), подстрекаемый желанием славы и кипучей юностью, пустился в погоню за оставшимися в живых и преследовал их с таким рвением, что удача, излишне подгоняемая и понукаемая, изменила ему, подобно тому, как лошадь, когда ее пришпоривают сверх меры, начинает вдруг брыкаться и сбрасывает седока. Поистине мудр был военачальник, говоривший, что довести врага до отчаяния значит дать ему орудие для обороны и что гораздо разумнее оставлять ему путь к бегству. Ибо закон необходимости, по словам божественного Платона,[483]Имеется в виду Аристотель. настолько суров, что ему не могут противиться и боги; ученик же Платона называет необходимость матерью мнимых добродетелей и, более того, мнимых чудес. В самом деле, известно, что немой от рождения сын Креза,[484] Крез (ок. 560–548 гг. до н. э.) – последний царь Лидии, славившийся своим богатством. видя во время взятия Суз, как воин изготовился убить его отца, громко закричал: «Спасай корону!» – такова была сила естественной любви, восполнившей природный изъян необходимым чудом. Потому-то великому воителю герцогу Немурскому следовало использовать свою славную победу под Равенной более рассудительно, не доводить бегущего неприятеля до крайности и не принуждать его к сопротивлению, вспомнив, как незадолго перед тем сами французы (теснимые лигой,[485]Эта лига, направленная против французского короля Карла VIII, была образована в 1495 г. императором Максимилианом, королем Арагона, Миланским герцогом Лодовико Сфорца и Венецианской республикой. что выступила против Карла Восьмого) победоносным оружием проложили себе дорогу из окружения, которою враг всеми силами старался закрыть. На сей раз итальянцы отплатили им, как говорится, той же монетой: обращенные после страшного разгрома в бегство, они, видя, что французы, несмотря ни на что, гонятся за ними и преследуют их по пятам, собрали силы и с отчаянной отвагой перешли от отступления к нападению, столь яростно поражая наиболее горячих преследователей, что убили герцога Немурского (одного из самых рьяных), сеньора де Монкароэля, д'Алегра-отца[486]Имеется в виду Ив д'Алегр, один из видных французских военачальников. и других знатных рыцарей; молодой же сеньор д'Алегр отделался дешево: получив ранение в руку, лишившее его возможности защищаться, он был взят в плен мессером Фердинандо Гонзага,[487] Фердинанда Гонзага.  – Ошибка Изера; речь может идти о Франческо Гонзага, так как в момент описываемых событий его сыну Фердинанду было только четыре года. и тот немедля увел его с поля боя. И разумно поступил – ибо французы, которые на свою беду занялись обшариванием мертвецов (наслаждаясь плодами верной победы и не спеша следовать за своим добрым герцогом), услышали шум пальбы, и, догадавшись, что неприятель перешел в наступление, примчались большим числом на помощь; но чересчур поздно, поскольку герцог Немурский, как мною сказано, был уже мертв. Потому, не видя возможности помочь ему чем-нибудь иным (словно врач, пришедший после смерти больного), они обратили свою скорбь и печаль в суровое мщение врагу. И, не щадя никого, учинили бесчеловечную резню; а когда узнали, что некоторые из бежавших спаслись в ближайшем городе Равенне, то с неукротимым бешенством пошли на приступ этого города, ворвались в него и, забыв всякую жалость и снисхождение, напечатлели в нем жестокие знаки своего праведного гнева.

После того как ими были дотла разрушены лучшие итальянские города (особенно в Ломбардии), папа, желая изгнать врага из своей земли, восстановил против них англичан, которые высадились в Кале и осадили Теруан.[488]Это произошло в 1513 г. Теруан был крупной крепостью в проливе Па-де-Кале, и около него не раз велись военные действия. Тогда Франция, вынужденная защищаться от этого нападения, прекратила наступление в Италии. Властители, пользуясь затишьем и возможностью перевести дух, начали переговоры о выкупе и обмене пленных, и было решено, что молодого сеньора д'Алегра обменяют на маркиза Пескерского.

Д'Алегр же, избавленный от смерти мессером Гонзага (о чем я уже сказывал), был увезен этим сеньором в его укрепленный замок, что находился в двух, или около того, милях от Мантуи. Там ему оказывали высокий почет, как требовало его положение среди французов и знатное происхождение, которое не было для итальянцев тайной. И в один из погожих дней страж д'Алегра, желая вполне соблюсти долг вежливости, повез его на охоту в ближайший лес, где они вдвоем погнались за вышедшим из своего логовища оленем, да так увлеклись, что незаметно для себя растеряли всех своих людей, думая только о том, кто первый настигнет и убьет зверя. И они были весьма удивлены, когда, плутая в лесу, оказались невдалеке от красивого, прелестного источника, так хорошо укрытого ветвями деревьев, что к нему не мог проникнуть ни один солнечный луч. В этом приятном месте как раз отдыхало несколько дам, наслаждавшихся прохладой, которую дарила древесная тень. Как только наши охотники заметили это милое общество, сеньор Гонзага, на расстоянии узнавший свою сестру маркизу и сопровождавшую ее дочь, сказал об этом пленнику, и оба они, обрадованные, пришпорили коней. Подъехав и спешившись, они приблизились к маркизе и свидетельствовали ей свое почтение. Здесь же обнаружили они принца Адилона: получив отдых только от ратных, но не от любовных трудов, он приехал, чтобы применить к делу добрые советы Люцидана, и увивался вокруг матери с таким рвением, что дочь видела в его тонкой затее одну лишь глупость, которую объясняла ребяческой или деревенской застенчивостью, и, глубоко обиженная его неуважением, обходилась с ним насмешливо и презрительно.

Воздав маркизе все должные почести, сеньор д'Алегр стал оглядываться по сторонам, но внезапно был лишен всякой свободы действий, ибо его блуждающий взор приковала к себе красота юной принцессы. Сразу догадавшись, что общество, увлеченное беседой, забыло о ней и оставило ее без внимания, он поступил по обычаю французов: немедля, как велел ему долг, подошел ближе и обратился к ней со столь изысканной речью, что принцесса искренне обрадовалась своевременному его появлению, вознаградившему ее за неучтивость Адилона. И хотя благородная осанка и отменные манеры д'Алегра, говорившие о знатном происхождении и хорошем воспитании, равно как его платье и уважение, которое оказывал ему сеньор Гонзага, отличали его перед всем обществом (находившим довольно странной ту поспешность, с какою он, нарушив местные обычаи и, паче того, рассердив ревнивого принца, подошел к инфанте), – все же очарование его прекрасной юности внушало приязнь каждому и настолько пленяло любое сердце, что зависть волей-неволей должна была склонять голову.

Весьма весело проведя эту часть дня, маркиза стала просить брата и сеньора д'Алегра ехать в Мантую вместе с ней. Те охотно согласились, движимые разными чувствами: мессеру Гонзага хотелось, чтобы пленнику было о чем рассказать во Франции, а д'Алегру – продолжить успешно начатую беседу. И когда они пустились в путь, Амур, не покидавший очей прекрасной Кларинды, ранил нежное сердце ее нового подданного так глубоко, что исцелила эту рану только смерть, о чем вам и предстоит узнать. Но хотя бедный влюбленный имел множество собратьев по несчастью (ибо сраженным любовью к этой красавице не было числа), он обрел право утешить себя тем, что никто не разделил его славы: только ему, самому счастливому и удачливому, довелось нанести ей ответный удар.

И если удар, потрясший грудь рыцаря, был сокрушителен и опасен, то не осталась невредимой и юная принцесса; обходительность нежданно встреченного ею д'Алегра поразила ее столь глубоко, что она поневоле начала понимать, что такое любовь. Внимательно отмечая про себя несметные достоинства и доблести этого французского дворянина и тайно их сравнивая, она не знала, чем больше восхищаться, – однако ясно видела, что нельзя помыслить более высокую степень человеческого совершенства. И, не имея сил утаить благосклонность, выражавшуюся на ее лице (которое, к счастью д'Алегра, не было закрыто), она, хотя не сказала и слова, внушила ему смелость поведать ей о начинающемся недуге, чтобы исцелить его скорым врачеванием. Тогда, влекомый надеждой на снисхождение, которое сулила ему эта нежная красота (причина его мук и вместе с тем единственный источник возможного избавления от них), он, ободряясь красноречивым ее взором, придававшим ему некоторую уверенность, расторг узы, коими связала его язык робость, враждебная всякому успеху, и, глубоко вздохнув, сказал:

– Ах, сударыня, где мне найти слова, чтобы должным образом возжаловаться на мою жестокую судьбу! Мало ей было разлучить меня со всеми родственниками и друзьями, не оставив никакой возможности узнать, чем кончилась для них грозная битва, в которой едва ли могли они спастись (ведь там пали все лучшие бойцы); мало и того, что сам я, раненый, был увезен на чужбину человеком, искавшим моей гибели: сегодня, решив добить несчастного, она лишила меня последней надежды на счастливое освобождение, которое могло бы возместить мои утраты. Ибо вот уже несколько часов, как она без всякой жалости отдала меня в рабство вашей блистательной красоте, и, до сих пор быв пленником лишь телесно, я отныне пленен не только телом, но и душой, причем плен этот так крепок, что я уже не жду избавления и готов довольствоваться той свободой, какую ваше нежное сердце почтет за благо мне всемилостивейше даровать. Я настолько зачарован вами (простите мою откровенность), что, как человек, которого перед отсечением больного члена усыпили мандрагорой,[489] Мандрагора – таинственное растение, якобы обладавшее различными замечательными свойствами (оно считалось надежным приворотным зельем, усыпляющим средством и т. п.). вовсе не ощущаю страданий; напротив, в бедствии моем нахожу я высшую отраду, и мне кажется, в этом мире нет более высокого наслаждения, чем моя мука, нет свободы восхитительнее, чем суровое заточение под надзором моей прекрасной стражницы, и нет в жизни удовольствия, сравнимого с тем счастьем и блаженством, какие провижу я в гибели, уготованной мне любовным служением.

С этими словами он устремил на принцессу столь жалобный взор, что, утратив дар речи, она не могла молвить и слева, как те, у кого от неожиданности перехватывает дух. И, не имея сил отвечать, пылкая инфанта нежно сжала его руку, вполне ясно выразив этим немым языком, каким смятением объята ее душа. Тогда влюбленный, снискавший первую милость, ощутил в боках шпоры и, переведя воспаленное страстью дыхание, продолжил свою речь:

– О боже, сколь диковинный случай – и неожиданный, и благоприятный – привел охотника (кому предуказано ловить) в такое место, где он сам был пойман прекрасными сетями, расставленными могущественной охотницей, которая своей божественной властью заставила меня уподобиться несчастному Актеону,[490] Актеон – герой древнегреческой мифологии, охотник, случайно увидевший Артемиду (Диану) обнаженной, за что был превращен в оленя и растерзан своими собственными собаками. – с тем различием, что Актеон, увидевший Диану нагой, был превращен, а я, хотя увидел вас одетой, – порабощен. И поэтому я думаю, что узревший вас без одежд стал бы недвижным камнем, как те, кто смотрел на Медузу.[491]Речь идет об очень популярном древнегреческом мифе об одной ив Горгон – женщин-чудовищ, чей взгляд превращал в камень. Право, я никогда не верил прежде, что возле источников можно и в самом деле встретить нимф и дриад, и не мог предполагать, что такая встреча грозит бедою. О сеньор Балеас, не бойтесь отныне, что я выскользну из-под надзора и убегу на родину: красота вашей племянницы надежно приковала меня к этим местам, и я не нуждаюсь в ином стороже, нежели ее взор. Некогда греки, отведавшие на чужом острове лотоса, пристрастились к этому яству и утратили желание возвратиться домой; точно так же и я, вкусив сладких чар, струящихся из ее прекрасных очей, предпочту смерть разлуке с нею. Вот как дорого заставляете вы меня платить за ваши благодеяния, ужесточив условия моего освобождения вопреки военному закону, да и собственному вашему слову, которое были обязаны держать. Ведь от вас я мог уйти, отдав какой-то денежный выкуп, а из этого плена (молвил он, глядя на принцессу) я буду вызволен и спасен только ценою жизни. Ах, сударыня, могло ли меня, несчастного, постигнуть более страшное бедствие? Не испытываете ли вы ко мне хоть небольшую жалость и сострадание? В вашей власти утешить меня, и я умоляю вас сделать это как можно скорее, если вы хотите сохранить жизнь верному рабу, которым, напав из засады, завладели ныне, словно птицелов птичкой, погубленной непроворными крыльями.

На это прекрасная инфанта отвечала с ласковой улыбкой:

– Но, монсеньор, я не понимаю, почему, попав из-за превратностей войны (где ничего не случается только с трусами да подлецами) в плен к моему дяде, вы так сетуете на судьбу: в лучших руках вы не могли очутиться. Неудача эта, мне думается, лишь умножает вашу славу, потому что вас, как и других отважнейших и доблестных французских воинов, взял в плен тот, кто лучше всех в Италии владеет оружием. И еще более непонятны мне ваши жалобы на меня, ибо я отнюдь не намереваюсь давать к этому повод; напротив, я возблагодарила бы судьбу, если бы она позволила мне показать вам мою благосклонность, которую вы сможете оценить при удобной возможности; я же буду искать такую возможность всю мою жизнь, и когда бы она ни представилась, не сочту, что это случилось слишком рано. Ибо ваша удивительная любезность, которую я смогла узнать и в это краткое время, властна преодолевать злонамеренность самых бесчеловечных людей и покорять самые варварские сердца; так что не знаю, какой епитимьей или, лучше, какой казнью я покарала бы (будь я судьей) того, кто осмелился бы причинить вам даже малое огорчение, – если, конечно, сыскался бы в мире такой изверг.

– О, сударыня, – отвечал рыцарь, – пристало ли вам так, обходиться с гостями, потчуя их насмешками вместо утешения? Но все-таки, как бы вы, пользуясь своей властью, меня ни вышучивали, могу заверить, что хотя природа скупо наделила меня достоинствами и расщедрилась только на чувства, нужные тому, кто милостью небесной мог бы снискать блаженство называться вашим рабом и получить ваше согласие на это, – все мои ничтожные силы я посвящаю вам и употреблю к вашим услугам. И это решение так твердо, что все бедствия века и мои собственные несчастья не могут его поколебать. А что до того, по какой причине я на вас жалуюсь, то знайте, дело вовсе не в том, что, внезапно вас увидев, я навеки попал в плен (который от рождения был уготован моим лучшим чувствам): большей удачи, сразу наградившей меня за все жизненные невзгоды, мне не приходилось ждать. Нет, сударыня, я жалуюсь лишь оттого, что судьба привела меня в такое место, где все достоинства любого из смертных тщетны и ничего не стоят. И все же, поскольку чистому сердцу не возбраняются добрые надежды и Амур не оставляет без платы исправную службу, я осмеливаюсь прочить счастье, которого не достоин никто, себе: ибо если природа была рада показать свое искусство, создав ко всеобщему восхищению столь совершенную красоту, как ваша, то в моем лице она пожелала создать для вас слугу, чья преданность не знает равных; и смею уверить – простите мне эту небольшую обиду, – что она собрала и вместила в вас не больше чар, нежели вложила в мою душу чувств, посвященных ревностному служению вам. Вот почему, помня, что верные труды всегда вознаграждаются по справедливости и что за искреннюю любовь воздают любовь, я вправе утолять сердечный голод надеждой на вашу доброту и снисхождение.

Слушая его, Кларинда чувствовала, как сражаются в ней любовь и стыд, и бедное ее сердце, жестоко страдая, не знало, чему покориться, а язык, ждавший исхода этой схватки, цепенел, тяготя уста бесполезным бременем, – пока наконец яростно осаждаемые твердыни души не сдались на милость победительницы-любви, которая, употребив свою власть, пустила на волю речь, томившуюся в плену у стыда, и эта еще объятая трепетом речь, вырвавшаяся из девических уст, была такой:

– Но отчего, друг мой, вы не надеетесь на счастье, в коем видите венец ваших пылких желаний? Ужели вы не верите в мою любовь и сейчас, слыша мое невольное признание? Или мало для вас славы в том, что вы ведете меня в своем триумфальном шествии благодаря победе, которой обязаны Амуру, одолевшему оружием ваших чар мои непокорные чувства? Однако да будет вам известно заранее (поскольку вы, французы, слывете легкомысленными и ветреными, и, как говорят, любите тщеславиться и похваляться в ущерб женской чести, хотя она должна быть неотторжима от вашей собственной), что если теперь (вспомните о моих словах, прежде чем так поступить) вы покажете себя французом, то во мне найдете лукавую итальянку, которая мазнет вас по губам и оставит ни с чем. Потому-то, мой друг, прошу я вас блюсти верность и тайну, ибо это единственный венец, прославляющий истинную любовь и возносящий ее над завистью. А чтобы помнить о сказанном, носите в знак моей любви этот перстень. В него вделана аметистовая камея, изображающая Купидона в прелестном венце: бог сомкнул ладони, а один палец прижал к устам. Внутри же перстня начертан девиз: верность и тайна.

Мне незачем уверять вас, что счастливый влюбленный принял этот прекрасный дар: можете не сомневаться, что он не отверг бы его и в том случае, если бы перстень был из раскаленного железа. Со всей учтивостью – и руками, и взором, и словами – он воздал благодарность своей очаровательной возлюбленной и хотел продолжить речь, как вдруг из городских ворот высыпала толпа знатных юношей, столь многочисленная, что, казалось, весь город спешит навстречу. Они приблизились к маркизе и, прерывая тайную беседу наших влюбленных, смешались в одно мгновение с обществом дам, которых и сопровождали до самого дворца государыни. По прибытии туда нашли они столы накрытыми для ужина. Но все изысканные кушанья, украшавшие это пышное и великолепное пиршество, не могли насытить душевный голод Кларинды и д'Алегра! И, видя, что возможность продолжать их пламенную беседу утрачена, они в течение всего вечера не вкушали ничего, кроме сладостных сердцу взоров, которые непрестанно скрещивались над столом, выходя из этих схваток и победителями, и побежденными.

О, любовь, непостижима твоя природа! Самое лакомое и вкусное яство для тебя – мука и тоска, и чем больше ты поглощаешь его, тем меньше насыщаешься. Увы! даже кровожадная пиявка отпадает в конце концов от места укуса, умерщвленная собственной пищей, – ты же, алчная, пожираешь неуничтожимое сердце твоих рабов большими кусками, но всегда голодна, словно орел, грызший печень несчастного осужденного.

И пример пылких влюбленных вполне это подтверждал: подобно тому как два кремня истираются от высечения таящегося в них огня, оба они изнемогали, воспламеняя друг друга жгучими взорами. И это пламя было столь неукротимо, что его ощущали не только они, но и (поскольку огонь выдает себя жаром и блеском, и утаить его невозможно) наиболее приметливые из гостей, в особенности клейменный той же печатью принц Адилон, который не знал, как унять свои ревнивые мысли, что, впрочем, не мешало ему глядеть в оба глаза. И ему не пришлось долго стоять настороже, всматриваясь в лицо Кларинды, чтобы понять: она уже сдалась его врагу, и тот, исподволь сделав подкоп, перебил ему дорогу и оттолкнул его от берега ее благосклонности, возле которого, казалось, встал он на якорь так прочно, что никакие ветры не должны его даже поколебать. Что было ему делать? То старался он привлечь внимание возлюбленной жалобным взглядом, укорившим ее в легкомысленном небрежении более старым искательством, то свирепо, как василиск, смотрел на соперника, силясь умертвить его любовь, но и здесь и там глаза его нисколько не преуспели, – разве лишь увидел он то, чего лучше бы ему не видать, и ощутил столь живые угрызения сердечного червя, что не мог сохранить даже наружное спокойствие. Это не укрылось от Люцидана, который стал смеяться над его пустым подозрением, сказав:

– Хотя Амур не мог бы парить на своих крыльях, если бы их не поддерживали боязнь и ревность, нельзя все же этой боязни быть слепой, как он сам: иначе влюбленный будет страдать понапрасну и уподобится страусу, который щиплет себя, чтобы заставить себя же бежать. Мне кажется крайне неразумным так дуться из-за какого-то взгляда, поскольку нет ничего диковинного в том, что люди, встретившиеся в первый раз, обмениваются взглядами и внимательно друг друга рассматривают, стараясь ничего не упустить, – особенно если это люди из разных стран, встречающиеся не так уж часто. И это единственная причина, по которой принцесса, движимая женским любопытством, не отрывает глаз от француза.

Взвесив мысленно эти доводы, принц несколько успокоился душой, – но со всем тем он не мог не испытать крайнего раздражения, когда у сеньора Гонзага из-за перемены погоды начался приступ подагры, и это обстоятельство задержало сьёра д’Алегра в доме маркизы. Сам же молодой Адилон был в этом доме желанным гостем, которого (я думаю, к его удовольствию) принимали словно родного сына, так что он привык бывать там запросто. И однажды случилось вот что: неслышно переходя из покоя в покой, принц увидел в одном из них уединившуюся инфанту, которая причесывала распущенные волосы, сидя у окна. Едва лишь он ее заметил, тотчас же, влекомый нескромной игривостью и любовным безрассудством, подбежал к ней и двумя ладонями сжал ей сзади голову, как это обычно делают, когда в шутку хотят загадать, кто пришел. Принцесса от неожиданности вздрогнула, но затем опомнилась и, засмеявшись, сказала:

– Боже мой, неужели учтивость, которая свойственна вам, французам, в обхождении с дамами, велит нападать на них сзади, монсеньор д'Алегр? Вы меня, однако, крайне напутали; Вовеки бы я не подумала, что вы настолько дерзки и можете подобным образом наброситься на девушку, когда она сидит в своей комнате одна.

Представляю вам судить, как был поражен этими словами принц и какой нос вырос у него из-за его пустого любопытства: нетрудно, впрочем, предположить, что он пожелал унестись далеко-далеко оттуда, где находился, и думал лишь о том, как ему выбраться наружу, ибо понимал, что если принцесса его увидит, ее позор отнюдь не принесет ему пользы. В этом же убеждало его доказательство от противоположного: история Гигеса[492] Гигес – легендарный молодой лидийский пастух, у которого было волшебное кольцо, делавшее его невидимым. Он стал первым министром царя Лидии Кандавла, затем убил его и завладел его троном. и Кандавла. Потому он вконец растерялся и, не находя иного способа спасти свою честь, продолжал удерживать принцессу, которая вновь принялась его укорять, сказав:

– Ну же, довольно притворяться, маска ни к чему, если скрывающийся под ней узнан. Пустите меня, друг мой, я совсем не та, от кого вам нужно прятаться.

Этот новый удар был невыносим для принца, получившего несомненное доказательство близости, которой он более всего опасался. И его взяла такая досада, что, отыскав глазами дверь, в какую вошел, он бросился к ней, понимая, что мешкать нельзя, и стремительно скрылся, спасаясь от срама, которым грозило ему разоблачение. Но если он бежал в весьма расстроенных чувствах, то не меньше огорчилась принцесса, которая, хотя и не замедлила повернуть голову, чтобы видеть убегавшего, все же не смогла его разглядеть сквозь густую вуаль золотых волос, падавших ей на лицо. И она была несказанно опечалена тем, что говорила так откровенно и неосторожно. Удручало ее и то, что не удалось узнать дерзкого шутника, и она начала строить различные догадки, уверяясь все тверже, что им не мог быть ее д'Алегр; но больше всего ее тяготило подозрение, что это был Адилон, которого она ненавидела еще сильнее, чем тот ее любил. По этой причине и спустя долгое время не могли они смотреть друг на друга без стыда, притом что никогда не говорили о случившемся ни между собой, ни с кем другим. Принц же решил быть с сеньором д'Алегром более ласковым, чем прежде, тайно лелея в своей черной душе замысел жестокой мести.

О неправедная любовь, сколько ты знаешь способов тиранить людские сердца! Одних сжигаешь ты слепой страстью, других – безрассудной ревностью, а тех, с кем хочешь обойтись наиболее сурово, истязаешь унылым отчаянием, вынуждая их находить отраду и прибежище в кровожадном мщении. Так, к великому несчастью, случилось и с этим обиженным влюбленным: видя, что его (занявшего место первым) опередил рыцарь из Франции, не по праву, как ему мнилось, пожинающий чужую ниву, он, словно влекомая бешеными лошадьми колесница, отдался неистовой злобе, которую не могло унять ничто, кроме гибели человека, никогда не делавшего ему дурного. Подчинившись власти этих жестоких помыслов, принц употребил все силы на разыскание наилучшего средства к утолению своей ярости, надеясь впоследствии, когда он избавится от удачливого соперника, более легко добиться благосклонности возлюбленной, так как со спросом упадет и цена. Но он понимал, что придумать хороший способ непросто, а воспользоваться им еще сложнее. Затеять пустую ссору и напасть с оружием на человека, который, как ему было ведомо, очень ловко и искусно владеет шпагой, значило, по его разумению, полагаться на случай; прибегнуть же к помощи нескольких подручных и затем свалить все на ненависть к французам было вовсе нехорошо, потому что сеньор Гонзага, содержавший пленника под защитой и покровительством воинских законов, был настолько чист душой, что не стерпел бы подобной низости точно так же, как если бы дело шло о нем самом. Наконец, после долгих раздумий, принц нашел, что наиболее прямой и верный путь – отравить врага ядом. Так, не способный быть львом, решил он быть лисом. И стал вести себя весьма хитро, щедро расточая дружеские ласки сьёру д'Алегру, который, как истинный француз, имел открытое, чуждое подозрений сердце и не знал, что недоверчивость – мать благополучия; почему и поплатился столь жестоко, что его беда стала наукой каждому. О, как опасен предатель, одной рукой протягивающий хлеб, а другой заносящий камень для удара! Недаром Бион[493] Бион – древнегреческий поэт-буколик, живший в III в. до н. э. хвалит благоразумие тех, кто не заводит дружбы с первым встречным. И еще более справедливо, по-моему, мудрецы сравнивают ложных друзей с воронами, блудницами, мухами, мышами, тиграми и другими вредными тварями, ибо ложный друг вмещает в себя всю злобу этих тварей, что и показал Адилон. Но кто бы не обманулся на месте д'Алегра? Кто мог подумать, что фурьеры вероломства осмелились прокрасться в сердце дворянина, куда доступ им должны были возбранять его зрелый возраст, образ жизни и доброе воспитание? И разве кто-нибудь поверил бы, что они были впущены туда не кем иным, как Амуром, – да-да, Амуром, которого живописцы почему-то изображают обнаженным с головы до пят, а он на сей раз был окутан покровом и тайно развратил душу Адилона, заразив ее изощренным коварством. И вот до чего это коварство дошло: раздобыв за большие деньги тончайший яд, который не выдавал себя ни вкусом, ни видом и был неотличим от сахара (почему и обманулся незадолго перед этим один из пап,[494]Имеется в виду папа римский Александр VI, чей понтификат приходится на 1492–1503 гг. отравленный точно таким же ядом), принц весьма умело напитал им самое красивое яблоко, какое только мой найти. Для этого воспользовался он впадинкой, откуда выходит черенок, прикрепляющий яблоко к дереву: через нее яд проник внутрь и мгновенно разлился по всему плоду. После этой подсластки он с особой похвалой поднес губительное яблоко французу, держась весьма дружески; про себя же надеялся, что это будет его последнее угощение.

Однако все случилось не так, как замыслил принц. Несчастный сеньор, принявший этот смертельный дар с большим удовольствием, – что объяснялось и добрым расположением к дарителю, и красотой самого яблока, – тут же (зная, как подобные лакомства нравятся девушкам) мысленно посвятил его той, которой ранее посвятил всего себя. Не мешкая отправился он к ней и нашел ее играющей в куницы с придворными дамами. И едва он вынул из кармана злополучный плод, как юная принцесса, шаля, ловко выхватила его прямо из руки и надкусила, не ведая, что впускает в свое слабое тело скрытый внутри этой сласти яд.

О горе! Безжалостный пришлец не пощадил прелестную деву и тотчас обнаружил свою омерзительную силу, пронзив ее чистую грудь столь острой болью, что, изменившись в лице от жестоких страданий, она была вынуждена уйти в свою комнату. Там, побежденная нестерпимой мукой, она бросилась на постель и немедленно послала за врачом своей матери (который находился в покоях болевшего подагрой дяди). Врач явился и, узнав, как начался недуг, решил сперва, что это род колики, вызванной незрелым плодом, – но, попросив больную показать язык и увидев, что он весь запекся и вспух, а в нескольких местах на нем проступила черная сыпь, понял, что это несомненные следы какого-то жгучего яда. И без малейшего отлагательства он заставил ее принять очень сильное противоядие – митридат.[495]Что это за средство – неясно. Увы! Яд и в короткое время успел сделать столько, что остановить его гибельное действие было уже невозможно; но поскольку удалось его несколько замедлить и унять мучительную боль, врач, считая, что опасность миновала, ненадолго оставил принцессу и вышел из ее комнаты. У дверей он встретил сеньора д'Алегра, ждавшего известий о здоровье своей повелительницы. Услышав, что принцесса отравлена яблоком (ибо простодушный лекарь, ничего не знавший о том, как было дело, рассказал ему все без обиняков), потрясенный д'Алегр едва не лишился рассудка от сознания, что он – причина этого несчастья. А еще сильнее надорвала ему сердце мысль о том, как легко он дался в обман вероломному другу, который сделал его палачом любимейшего создания и обрек на неминуемую казнь. И эта мысль жгла его душу таким мучительным огнем, что он решил жестоко покарать самого себя и тем хотя бы отчасти искупить свою вину. Раздираемый тоской и яростью, нашел он место, которое показалось ему удобным для того, чтобы привести в исполнение свой неправый приговор и вооружиться лютым бесчинием против собственного сердца. И, отчаявшись, уже хотел он заставить свои члены восстать на их господина и предать его смерти, как вдруг заметил виновника злодеяния – принца Адилона, который, держась в отдалении, наблюдал, удалась ли его затея и выполнило ли свое назначение яблоко: точь-в-точь как охотник, ранивший зверя, идет за ним по следу, пока не увидит, что тот издох. Но пришлось этому несчастному поплатиться за свое преступление: словно взбешенный вепрь, бросающийся на того, кто нанес ему удар, сеньор д'Алегр, как ни был он обессилен душевным исступлением и близостью смерти, не потерял и мгновения, тут же ринувшись на отравителя со шпагой в руке. Видя это, изменник, которого устрашило грозное лицо, пламеневшее праведным гневом, и сознание своей виновности, не нашел для обороны и спасения от нависшей опасности лучшего доспеха, чем собственные ноги. И, бросив наземь плащ и шпагу, пустился бежать. Но сеньор дАлегр, взревев подобно льву: «А! Так ты, подлый предатель, угостил меня ломбардской отравой![496] Ломбардская отрава – так тогда назывался любой яд, изготовленный в Италии, где практика политических убийств путем отравления получила очень большое распространение.» – устремился за ним по пятам и, несмотря на защищавшую принца свиту, нанес ему шпагой удар под левое плечо, вогнав острие так глубоко, что пронзил насквозь сердце (полное злобы и коварства, прибавлю я), и Адилон был убит. Затем, не помня себя от ярости, наш француз стал рассыпать удары направо и налево, поражая одного противника за другим и пролагая себе дорогу через окружавшую его толпу. Незадачливые бойцы, видя, что их господин мертв, стали без особого сопротивления разбегаться кто куда, и вскоре неистовый д'Алегр остался один. Переведя дух, он привел в спокойствие и свои мысли, вслед за чем ощутил некоторое удовлетворение, смотря на того, кто причинил ему столько зла. И, скрестив усталые руки на груди, он обратился к мертвецу с такими словами:

– О плоть, в которой обитала неверная и лживая душа, сколь завидно мне твое нынешнее состояние! Ты свободна и избавлена от всех жизненных тягот, а я по твоей вине терплю величайшие муки, и, даже после смерти, ты заставляешь меня страдать. Но я сейчас же положу этому конец.

Сказав так, он поспешил обратно во дворец маркизы и, перешагивая через все приличия, бросился прямо в покои Кларинды, которая, горестно стеня (как герой в отравленной рубахе,[497]Речь идет о Геракле; не вынеся мук из-за яда, которым была пропитана его одежда, он бросился в костер. зажигающий на Эте смертный костер), оплакивала не столько свой печальный конец, сколько то, что причиной бедствия по несчастной случайности стал самый дорогой ее сердцу человек и что обманутая доверчивость д'Алегра будет для него источником незаслуженных терзаний, тогда как он совершенно безгрешен. И еще более страшась, что после ее смерти ему предъявят суровое обвинение и приговорят к казни, умирающая принцесса тревожилась только о том, как его оправдать.

Внезапно, не кончив речи, видит она д'Алегра с окровавленной шпагой, который повергается к ее ногам и, глядя ей в глаза, говорит:

– Госпожа моя, этот клинок покарал вероломство коварнейшего из злодеев, живших когда-либо под солнцем, который, думая отравить меня яблоком, нанес мне (увы!) гораздо больший вред, ибо сделал меня виновником вашего недуга и тем казнил так жестоко, как не мог и надеяться. И поскольку я заставил его сполна платить за причиненное мне зло, умоляю вас, сударыня, взыщите и вы с меня за то зло, какое я причинил вам; хотя, чтобы удовлетворить вас по справедливости, мне мало умереть и тысячу раз. Увы! Мне нечем загладить мое преступление. Все же, если не чуждо вам желание помогать несчастным, умоляю: избавьте меня от жизни и от всех ее горестей. Тогда я отомщу моей злой судьбе, из-за которой я стал причиной вашего бедствия и сам себя обрек на гибель. Если же вы находите, что я не достоин такого блага, как смерть от вашей милостивой руки, и что грех мой слишком велик для столь высокой чести, то произнесите хотя бы карающий меня приговор, чтобы я, исполнив его у вас на глазах, мог облегчить ваши мучения хотя бы отчасти. Ваша душа знает жалость; не отказывайте же мне, ради бога, в этом последнем снисхождении, которого я прошу у вас в благодарность за мое чистосердечное стремление быть вашим вечным слугой.

На это скорбная, изнемогающая от грусти и сострадания принцесса (для которой исповедь ее несчастного губителя стала целительным елеем) отвечала, крепко его обнимая;

– О дорогой друг, неужели вам кажется, что меня мало терзает моя жестокая болезнь? Нужно ли наносить мне еще один удар и усугублять мои мучения зрелищем вашей незаслуженной казни? Не требуйте от меня согласия на это, и я умру довольной и счастливой. Ибо если я и вправе роптать на судьбу, обрекшую меня во цвете лет на столь печальную кончину, то, с другой стороны, мне есть и за что благодарить небо: ведь оно своей милостью и благоволением сократило долгие страдания, уготованные мне любовью, да еще и подало мне исцеление чрез того, кто был причиной моего недуга. Недаром мудрый Аполлоний[498]Здесь комментаторы колеблются между пифагорийцем Аполлонием Тианским и стоиком Аполлонием Эвбейским, учителем Марка Аврелия. на вопрос, как лучше наказать влюбленного, отвечал, что следует сохранить ему жизнь. Ах! Близок миг моего освобождения и радостного перехода в иное бытие: поэтому я признаюсь, мой Алегр, что ваша красота и редкая доблесть зажгли в моем слабом сердце чистую и благородную любовь, и она изо дня в день подтачивала мои жизненные силы. Яд же, который сожжет меня другим огнем, как мне кажется, возымел жалость к моему плачевному состоянию. Разве он не спас меня от великой муки? Вот почему, друг мой, я заклинаю вас тем несравненным чувством, которое хранила и буду хранить вечно, если только в новой жизни блаженные души помнят о том, что на земле им было дороже всего, и если любовь не погребают вместе с телом; я прошу вас последней просьбой, или, коль и впрямь я располагаю властью, какую вы мне некогда предоставили, повелеваю вам (под страхом, что я признаю вас непокорным и неверным слугой): живите счастливо и весело, ибо я, не имея причин роптать, прощаю вам от чистого сердца мою смерть, в которой вы нисколько не виноваты, и соглашаюсь на то, чтобы другая, более удачливая девушка насладилась благом, предназначавшимся мне одной, – с тем, что вы не забудете меня, ожидающую вас в лучшем месте, так как этот мир не дал свершиться нашим чистым желаниям. Не посягайте же столь безрассудно на свою жизнь, если не хотите разрушить наш священный союз, хранителем которого вы остаетесь согласно моему завещанию и последней воле. И, уверясь, что этого не случится, я с радостью пойду навстречу смерти, которая была ко мне весьма милостива, позволив так долго с вами прощаться и беспечально кончить жизнь в ваших объятиях.

Тем временем любовь, не желавшая сдаваться, употребила последние силы и, подвергнув душу рыцаря яростной осаде, привела его наконец к славному торжеству одоления всех его несчастий. Ибо, как челн, сотрясаемый неистовыми ветрами и бушующими волнами, лишь до поры стремительно убегает от опасностей, с отвагой обреченного. Удерживаясь на вздымающихся пенных гребнях, а затем налетает на скалу и разбивается в щепки, – точно так же скорбное сердце д’Алегра, смертельно раненное мыслью, что он стал орудием гибели той, в ком заключалась вся радость его жизни, окончательно сокрушила тоска, внушенная грустными жалобами его несчастной возлюбленной, которая заливалась горьким плачем, словно лебедь, оглашающий берега родной реки томной предсмертной песнью. И сраженный противоборствующими чувствами, он, уподобясь военачальнику, который, выдержав суровую осаду, на не получив никакой помощи, наконец сдает крепость, был вынужден уступить превосходящей силе врага и отдать свое тело победительнице-смерти. И принцесса, невольно исторгнувшая своими пылкими сетованиями душу бедного влюбленного, внезапно, глубоко изумясь, увидела, что он, окоченевший и бледный, застыл в ее объятиях, как дитя, усыпленное пением кормилицы. Когда пушка не может изрыгнуть пламя и железо, заключенные в ее утробе, она взрывается и разлетается на части; такова же была славная кончина нашего француза, который не вынес страданий, переполнявших его сердце.

О блаженный любовник, доказавший величие своего чувства этим бескровным жертвоприношением! Да сияет твоя воспарившая на третье небо душа между звездами самых знаменитых влюбленных!

Но кто мог бы – не говорю описать – вообразить ту боль, какую испытала потрясенная принцесса, ощутив на своих прелестных устах холод тела, уже заплатившего последнюю дань природе? Долго пребывала она в оцепенении, а когда пришла в себя, то опустилась наземь и, не отрывая взора от склонившейся ей на колени головы возлюбленного – теперь являвшей лишь слепок его красоты, – стала ломать руки и рвать свои дивные волосы, украшенные жемчугами и драгоценными камнями. Затем, испустив глубокий вздох, она воскликнула:

– Бедная я, несчастная! Для чего безжалостная судьба так долго сохраняет мне жизнь? Не затем ли, чтобы подвергнуть всем мыслимым мучениям? Почему, глаза мои, вы столь враждебны мне, что взираете на смерть того, чья жизнь была моим высшим наслаждением? О, лучше бы мне родиться слепой, чем терпеть от вас эту обиду! А вам, мой дорогой друг, дорогой д'Алегр, цвет французского рыцарства, разве пристало – если и вправду ваша любовь ко мне была так велика – лишать меня последнего утешения? Я надеялась, что умру на вашей нежной груди; что мои глаза закроет ваша ласковая рука! Почему же вы похитили назначавшееся мне благо? Почему, жестокий, вы избрали себе легкую участь, а меня оставили страдать? О, сколь злым был рок, из вражды к вашей редкой добродетели приведший вас в эту страну, неблагодарные жители которой приняли вас совсем не так, как требовали ваши достоинства! А еще более несчастным был день вашего знакомства со мной, за которое вы слишком дорого заплатили. И все же природа вас вознаградила, в силу особой привилегии даровав возможность умереть тогда, когда вы этого пожелали. О несправедливая смерть, являющая мне здесь доказательство своей свирепости, почему ты не захотела мне помочь? Неужели для того, чтобы сделать меня виновницей горестной трагедии и обесславить мое имя в потомстве, которое вечно будет оплакивать этот несравненный цветок, увянувший из-за любви ко мне и сожженный жаром моего бедствия? О, я была бы стократ счастлива, если бы могла спасти его ценой моей гибели, как добросердая царица Фессалии,[499]Речь идет об Алкестиде, жене Адмета (греч. миф.). которая выкупила своего дорогого Адмета, передав свою жизнь ему в наследство! Но судьба отказывает мне в этом благе и, желая окончательного моего уничтожения, более не ждет: недолго осталось мне быть рабой этого упрямого несчастья, ибо, чувствую я, близится моя кончина, открывающая мне восхитительный сад, где среди блаженных меня ждет мой д'Алегр, еще усталый и тяжело дышащий после ристания, в котором он меня опередил.

Кто видел голубя летом, когда он погружается в прохладный ключ, а затем плывет по воздуху на веслах крыльев, суша свои сверкающие перья в горячих лучах солнца, тот может представить себе очи несчастной Кларинды, которые то источали горькие слезы, то осушались пламенными воздыханиями, свидетельствуя со всей ясностью, что страдания, подобно злобным гончим, рвут ее на части, – пока яд, побеждая сопротивление природы, не начал разрушать прекрасное тело принцессы, возжигая в ее нежном сердце огонь, пылавший сильнее, чем негаснущее горнило сицилийской горы.[500]Имеется в виду вулкан Этна.

Ее голос (укрощавший своей нежностью любого строптивца) становился все глуше и глуше. Подобные небесным звездам очи, которые восхищали людей, озаряя их сердца тихим светом, заволакивала смертная пелена. Нежные ланиты, где неизменно цвели розы, чело, где созиждил свой рай Амур, уста, коими возглашал он свои оракулы, – все это поблекло и цветом стало неотличимо от ее белоснежной шеи. И тело, которое еще недавно слыло сокровищницей красоты и храмом грации, простерлось, сокрушенное и сломленное суровой смертью. Так цветок, попавший под слишком жаркие солнечные лучи, поникает головой и увядает на своем стебле.

Увидев это, преданная камеристка, которая, будучи поверенной принцессы, обычно принимала участие в ее встречах с д'Алегром, а после того как случилась беда, тщетно старалась выходить госпожу, закричала как безумная, учинив смятение не только во дворце, но во всем городе, и так уже растревоженном смертью Адилона. И это весьма удивило маркизу, заставшую по возвращении из Кремоны, куда она ездила отдать распоряжения о каких-то делах, всеобщий переполох. Она поспешила к себе домой, но когда вошла туда, то, лишившись чувств, пала на руки свиты, ибо увидела, что ее обожаемая дочь (сокровище, прославившее их род на всю Италию) лежит мертвая у подножия кровати, слив уста в поцелуе с бездыханным рыцарем.

Когда же маркиза пришла в себя и узнала от камеристки и Люцидана всю историю жизни и смерти двух влюбленных, ей не оставалось ничего иного, как оплакать это горестное событие, наполнив замок рыданиями и стонами. И, понимая, что помочь им нечем и что единственное, в чем нуждается их бедная плоть – это последняя постель, где ждет се вечный покой, она велела похоронить их в склепе маркиза, куда и проводил влюбленных весь город, свидетельствовавший (и одеждами, и слезами) глубокую сердечную скорбь.

Так соединились в смерти те, кого в жизни прочно связала верная любовь. Поныне еще можно видеть на могиле их статуи, столь искусно изваянные из гранита, что если бы они двигались, их можно было бы счесть живыми. В самом деле, когда глядишь на эти печальные лица, думаешь, что лишь скорбь и тоска, сжимающая сердца влюбленных, мешает им говорить и сетовать на свою судьбу. Рыцарь опирается на правое колено, а под мышкой у него – обнаженная шпага, которая вытесана из крапчатой яшмы и оттого кажется окровавленной; он подносит принцессе яблоко из этого же камня (как если бы Адам искушал Еву). За ними, с пронзенным плечом, Адилон (чье тело было увезено в его родной край): он льет на яблоко яд. Подле влюбленных черная колонна, на ней стоит Купидон, поправший одной ногой голову Фортуны, а другой – голову смерти; он увенчан короной с надписью «Победа побежденных», а в руках держит плиту из чистого золота, на которой можно прочитать:

Cor fuerat bini unum, mens una, viator,

Quarum nunc unus contegit ossa lapis.

Что на нашем языке означает:

Едины духом эти двое были,

И под одной плитой они почили.

Так начертано по-латыни, ибо латынь – преложительница всех наречий; внизу же к чести нашего французского языка сделана следующая надпись:

Яблоко, несчастный дар!

Роковою красотою

Древле ты зажгло пожар,

Обративший в пепел Трою.

А теперь свой злой обман

Погубил чету влюбленных:

Украшение двух стран,

Горной цепью разделенных.

Что думаете вы, досточтимые дамы и господа, об этой печальной и горестной истории? Мыслима ли более глубокая, более искренняя любовь? И со всем тем – могли ли влюбленные ожидать худшего воздаяния за свое чувство, притом совершенно незаслуженного, без всякой вины кого-либо из них? Этим и подтверждается мое мнение, согласно которому все несчастья происходят от превратностей судьбы. Таков закон дел человеческих: счастье и несчастье чередуются столь же неизбежно, как после дождя бывает солнце, а после солнца дождь; поэтому следует помнить, что колесо не перестает вращаться, и, возносясь наверх, ждать падения вниз. Некоторые философы полагают даже, что больные счастливее здоровых: те ожидают выздоровления, а эти – болезни. Оттого-то благоразумный царь Египта расторг союз и договор с Поликратом,[501] Поликрат – легендарный царь (точнее, тиран) Самоса, живший в VI в. до н. э. царем Самоса, который был так удачлив, что ни одно из его предприятий не доставляло ему и малого огорчения: вспомнить хотя бы поимку рыбы, в чьем брюхе был найден бесценный перстень, нарочно брошенный в море этим баловнем судьбы, желавшим ощутить досаду и печаль. Египтянин же отверг его дружбу только потому, что знал: столь великое счастье не может не смениться столь же великой бедой. Так и случилось: спустя малое время счастливец лишился своего царства и позорно кончил жизнь на виселице. Приходят мне на память и слова Терамена,[502] Терамен – афинский государственный деятель, способствовавший установлению тирании (V в. до н. э.). сказанные после того, как среди пира, где он был вместе с двадцатью девятью другими царями, дом рухнул и все, кроме него, погибли. Видя свою необычайную удачу, он вскричал: «О Юпитер, для какого несчастья ты меня бережешь?» По его примеру царь Македонии,[503] Царь Македонии.  – Возможно, речь идет о Филиппе, отце Александра Македонского. слыша добрую весть, всякий раз молил богов оставить его счастье без внимания и смягчить бедствие, которого ему теперь следует ждать. Известно ведь, что у Юпитера, по словам мудрого поэта,[504]О каком древнеримском поэте идет речь – неясно. есть два сосуда: один с благами, другой, гораздо больший, с напастями; и, проливая на смертных содержимое этих сосудов, он поступает как царь, угощающий свой народ питьем, в котором всегда больше воды, чем вина.

Итак, все мы должны ждать какого-нибудь несчастья, которое нас рано или поздно настигнет (что хорошо знал Солон,[505] Солон (640–558 гг. до н. э.) – замечательный афинский мудрец и законодатель. отказывавшийся называть кого бы то ни было счастливым, пока тот не умер), и Фортуна владычествует в этом мире столь безраздельно, что справедливо именуется царицей и богиней: поэтому смеем ли мы думать, что ее суд, для которого нет ничего святого, не властен и над любовью? Я, впрочем, не хочу признать, что он в силах ее угасить, ибо любовь вечна и, побеждая земные законы, торжествует над смертью в венце нетленного бытия. Свидетельство этому – ярчайшие созвездия Персея и Андромеды,[506] Персей и Андромеда.  – Имеется в виду популярный мифологический сюжет: юный Персей спас Андромеду, отданную чудовищу, пожиравшему люден; он поразил чудовище, женился на Андромеде и увез ее в Аргос (греч. миф.). Вакха и Ариадны[507] Вакх и Ариадна.  – Здесь имеется в виду мифологический рассказ о том, как Вакх (Дионис) полюбил Ариадну и женился на ней. и многих других, чья любовь осияла небеса. Нельзя забыть и тех, которые нисходят в преисподнюю (о чем рассказала душа влюбленного Поликсена[508] Поликсен – один из царей Эллады, безуспешно сватавшийся к Елене перед Троянской войной (г р е ч. ми ф.).). Но эта мачеха Фортуна всячески препятствует благому стремлению любящих, муча и тираня их различными бедствиями. Так подрезают крылья птице, чтобы лишить ее природного совершенства. Однако смею утверждать, что Фортуна, подобно молнии, поражающей наиболее высокие вершины, обычно ополчается только против истинно сильной любви и, пренебрегая борьбой с дюжинными противниками, ищет славы в одолении тех, кто возвышается над другими. – Воистину так! – отвечала мадемуазель Мари. – Но чем вы на сей раз оправдаете порочность мужчин? Ведь из вашего рассказа явствует, что причиной этого ужасного несчастья стала их ревность. Вы поневоле должны осудить или скудоумие сеньора д'Алегра, который так слепо доверился Адилону, что, право же, заслуживал быть обманутым, если бы от этого пострадал только он сам, – или злокозненность его бессердечного приятеля, который, мстя врагу, умертвил собственную возлюбленную. Хотя любовь не терпит товарищества, мне думается, что если бы эти два дворянина прониклись теплом дружеского чувства, они были бы уступчивей и поладили между собой, как два греческих государя,[509]О каких государях или правителях идет речь – неясно. которые прибегали к переговорам в любовных делах, не превращая любовь в противницу дружбы, ибо они родные сестры.

На это сьёр де Бель-Акей возразил:

– Я согласен, сударыня, подобное и вправду случалось в древности, когда люди были так добры, что не только возлюбленную могли отдать по чьей-нибудь просьбе, но отказывались даже от жены, как Катон,[510] Катон.  – Имеется в виду Катон Утический (95–46 гг. до н. э.), древнеримский философ-стоик и общественный деятель. сделавший это ради своего врага Гортензия,[511] Гортензий (114 – 50 гг. до н. э.) – древнеримский политический деятель и оратор. хотя тот не смел его просить. Тогда было признано, что у друзей все должно быть общим, – правда, скифы не включали сюда меч и чашу. Однако этот род людей вымер, и никто в наши дни не пожелал бы вести себя как великий воин, который поклялся вовек не сражаться, когда царь у него отнял его любимую Бризеиду,[512]Речь идет о пленнице и возлюбленной Ахилла, у которого ее отнял в начале Троянской войны Агамемнон. Тогда герой отказался принимать участие в сражениях. После примирения в стане греков Бризеида была возвращена Ахиллу. Об этом подробно рассказывается в «Илиаде». и все же нарушил данную клятву ради своего друга Патрокла,[513] Патрокл – друг Ахилла; когда последний из-за ссоры с. Агамемноном отказался сражаться, Патрокл вступил в бой в доспехах Ахилла и был убит Гектором. доказав этим, что дружба более властна над ним, чем любовь. И потому, как ни достоин осуждения поступок Адилона, я осудил бы принца еще сильнее, если бы он малодушно отступился от своей добычи. Так что, сударыня, прошу вас довольствоваться моей снисходительностью к принцессе, ибо я не ставлю ей в вину легкомыслие, с которым она покинула старого почитателя ради нового – чужеземца и человека неизвестного.

– Я не намерена, – смеясь ответила мадемуазель Мари, – с вами спорить: ведь вы решили внять разуму, заглаживая проступок сеньора Флер-д'Амура и воздавая наконец хвалу дамам, – ее, без сомнения, снискали им ваш рассказ и прекрасная Кларинда, достойная жалости не только потому, что была отравлена возлюбленным, но и потому, что вместо утешения, которого она ждала среди ужасных страданий, ей пришлось воочию видеть прискорбную смерть того, чья жизнь была ее единственной отрадой. Его же я почитаю счастливцем не только потому, что он сподобился столь славной участи, как смерть от любви, но и потому, что имел несравненную свидетельницу искренности его чувства. И если избавление от зла должно называть благом, то этот влюбленный, полагаю я, истинно блажен, ибо вследствие своей смерти он избавился от величайшего зла, не увидев смерти возлюбленной. Так, Никокл, который вместе со своим лучшим другом Фокионом[514]Фокион (400–317 гг. до н. э.) был видным общественным деятелем Афин. Ошибочно обвиненный вместе с Никоклом, он спокойно выпил яд. был приговорен выпить яд, хотел пить первым, а Фокион (никогда в жизни не отказывавший другу), согласился с ним и в смертный час, хотя это было ему горше всякого яда.

Когда она кончила, владелица замка распорядилась, чтобы дворецкий велел накрывать стол для ужина, и они просят у нас позволения туда идти.

Читать далее

Комментарии:
Написать комментарий

Комментарии

Добавить комментарий