Заключение

Онлайн чтение книги Новые силы Ny Jord
Заключение

I

Мильде и Грегерсен шли по улице. Они шли из испанского винного погребка и направлялись в «Гранд», так как пришло время выпить кружку пива. Они говорили о портрете Паульсберга, написанном Мильде и купленном в Национальную картинную галерею, об актёре Норема и его товарище, которых вчера вечером нашли в водосточной канаве и снесли в ратушу, о фру Ганке, о которой теперь говорил весь город, так как она уехала от своего мужа. Впрочем, разве можно было ожидать чего-либо иного? Как только она могла выдержать четыре года в этой лавочке? Оба приятеля спросили друг у друга адрес фру Ганки, они хотели зайти к ней, пожелать ей счастья в новой жизни, она должна знать, что их симпатии на её стороне. Но ни один из них не знал её адреса.

Они по-прежнему были увлечены политикой. Положение было таково, что стортинг разъехался на каникулы, не решив вопроса, не сказав ни да, ни нет. В последнюю минуту «Новости» высказались против решительного выступления, указывая на ответственность, на несвоевременность какого-либо вызова. Доведя возбуждение до известной степени, газета отступила и отказалась от своей точки зрения, — так она поступала всегда!

— Нет! Но что же, чёрт побери, нам оставалось делать, при наших-то военных силах! — сказал Грегерсен из «Новостей», серьёзно и с убеждением. — Приходится подождать до поры до времени.

Они вошли в ресторан. Там уже сидел Ойен, ещё больше опустив свои покатые плечи и играя красным шнурком от лорнета. Он развивал своим всегдашним спутникам, двум стриженым поэтам, планы относительно своих новых произведений. У него задумано три или четыре стихотворения в прозе: «Спящий город», «Маки», «Вавилонская башня», «Текст к картине».

— Нет, вы только представьте себе вавилонскую башню, эту изумительную архитектуру! — И нервным движением руки Ойен начертил в воздухе над своей головой спираль.

— Жест чересчур быстр, — перебил Грегерсен. — уже не представляешь ли ты себе вавилонскую башню в виде часовой пружины? Нет, она должна иметь вид спирали, находящейся в состоянии покоя.

И Грегерсен описал вокруг себя несколько огромных кругов.

Немного погодя подошёл Паульсберг с женой, сдвинули вместе два столика и расположились своей компанией. Мильде потребовал закуски и напитков для всех, у него ещё оставалось немного денег от первой половины премии. Паульсберг не мог удержаться и сейчас же напал на Грегерсена по поводу перемены политики его газеты. Ведь он сам недавно написал боевую статью по этому вопросу в «Новостях», неужели редакция совершенно позабыла о ней? А ведь тогда она была с ним вполне согласна! Как же прикажете понимать всё это? Скоро будет позором для честного человека писать в этой газете. Паульсберг был искренно возмущён и высказал своё мнение в немногих словах.

А Грегерсен молчал. Он ответил только, что «Новости» изложили свои основания в последних номерах, например, в сегодняшнем...

Основания? Какие же это основания?.. Паульсберг сейчас покажет ему, какие это основания... Человек, сегодняшние «Новости»!

И, пока дожидались газеты, Мильде заявил в свою очередь, что основания самые жалкие, всё равно, что никаких. Говорится что-то о восточной границе, об увеличении войска, даже о вмешательстве других держав.

— А не далее, как четверть часа тому назад, ты, говоря со мной, был того же мнения, что и «Новости», Мильде, — сказал Грегерсен.

Но тут Паульсберг начал читать газету по пунктам. Он злобно хихикнул, заложил место пальцем и посмотрел на всех. Разве это не прелестно, газета вроде «Новостей» взывает о какой-то ответственности? Вся эта статья написана для годовых подписчиков... И Паульсберг отбросил газету. Нет, в жизни всё же необходима хоть самая крошечная доля честности. Это постоянное угождение и жертвы вкусам черни положительно ведут страну к гибели. Он не побоится завтра же пойти в «Новости» и высказать своё мнение.

После этих слов за столом всё стихло. Редко, или почти никогда, Паульсберг не говорил столько сразу, все смотрели на него, даже посетители, сидевшие за кружками пива у соседних столиков, вытянули головы и прислушивались. Все знали Паульсберга, и всем было интересно, что говорит этот человек о современном положении. Ага, Паульсберг не согласен с «Новостями», вот так штука! Ни один честный человек не станет больше писать в этом листке!

Но бедный журналист был тоже поражён серьёзными словами Паульсберга. Держа в руках газету, он сказал, что в принципе согласен с Паульсбергом; разумеется, всегда было и есть нечто, называемое честностью, этого нельзя отрицать. Положим, не он внёс эти последние колебания в «Новости», но, как сотрудник, он не может всецело отклонить от себя всю вину.

— Я думал, — закончил Паульсберг тем же серьёзным тоном, — мне казалось, что если бы некоторые люди и газеты держались на этот раз заодно, то стортинг не разошёлся бы, ничего не сделав. По всем вероятиям, был бы положен конец нашему злополучному спору. Но некоторым людям и газетам слишком дороги их собственные интересы, и стортинг мирно разъехался по домам. Теперь следовало бы установить самый строгий национальный траур, чтобы показать народу, что мы потеряли кое-что, чего-то лишились. И больше всего от этого удара страдаем мы, молодёжь.

Снова наступило молчание. Все принимали близко к сердцу то, что слышали. И лицо Паульсберга в эту минуту выражало, как глубоко он возмущён поведением газет и стортинга. Он изменил даже своей обычной позе с опущенной головой и задумчивым видом, производившей такое сильное впечатление на всех видевших его: теперь это был возмущённый и оскорблённый человек, высоко державший голову и прямо высказывавший своё мнение. Только после продолжительной паузы Мильде решился отпить пива из своей кружки. Три прозаика-поэта всё ещё безмолвствовали. Но журналист, весёлый сотрудник беспечного листка, не мог больше выдержать этого томительного молчания и, указывая на объявление в «Новостях», фыркнул и прочёл:

— «Девушка, желающая снять комнату пополам с другим лицом»... Хи-хи, девушка, желающая снять комнату пополам с другим...

— Грегерсен, не забывайте, что здесь есть дамы, — сказала фру Паульсберг, тоже смеясь.

Серьёзное настроение сразу исчезло, все заговорили о чём попало, даже Ойен отважился поздравить Паульсберга с его приобщением к Национальной галерее. Это почти что вступление в академию. Ну, да и пора уже было, давно пора!

Потребовали содовой воды с коньяком, Мильде угощал, не скупясь, и чокался со всеми за столом. Грегерсен понемногу развеселился, говорил смешные вещи, коверкая, по своему обыкновению, слова. Он находил, что в зале становится жарко, и воздух скверный, какая-то смесь всяких запахов, запахов рыбных и разных мясных кушаний. Бог знает, вымыты ли сегодня плевательницы... Грегерсен не стеснялся выбором тем для разговора.

Но маленькому Ойену уже хотелось поговорить о поэзии. Мильде бросил взгляд на Паульсберга, недовольно скривившего лицо, видимо, в данную минуту он был не в настроении выслушивать мнения Ойена о поэзии. И Мильде прямо сказал, что все предпочтут говорить о Суэцком канале.

Это краткое замечание чрезвычайно обидело Ойена. Не будь при этом его двух учеников, он улыбнулся бы и пропустил бы его мимо ушей, но теперь он не мог смолчать и ответил со всей резкостью, на какую был способен, что у Мильде необыкновенная способность проявлять своё нахальство кстати и некстати. Кто, например, спрашивал его мнения о Бодлере?

Но Мильде опять ответил, так как знал, что за ним стоит Паульсберг. Произошла одна из обычных ссор, только более грубая, более откровенная, чем обычно. Не было фру Ганки, умевшей вовремя прекращать такие вспышки. Раздались отрывистые, резкие и ясные слова, которых нельзя было не понять, и Мильде в конце концов назвал поэзию Ойена самым заурядным бодлеровским воспалением мозга. На это Ойен ничего не ответил, с шумом поставил стакан на стол, расплатился и вышел. Он взволнованно дрожал под своим тонким плащом, идя к двери. Оба его сателлита последовали за ним.

— Этот человек становится совершенно невыносим со своими стихотворениями в прозе, — сказал Мильде в своё оправдание. — Я не понимаю, как он может говорить о своих безделках, когда у него перед самым носом сидит такой человек, как Паульсберг. Ну, да, впрочем, я сумею умилостивить его. Стоит мне только похлопать его по плечу и пожалеть, что он не получил премии, и вот и всё.

Но минуту спустя Мильде сам вспомнил фру Ганку и сказал:

— Я соскучился по фру Ганке, она совершенно исчезла, никто не знает её адреса. Да, ведь вы слышали, что она наконец разъехалась со своим мужем? Она сняла комнату и получает определённую сумму в месяц от своего лавочника.

Тут журналист Грегерсен воскликнул в приступе весёлости:

— Вы всё время подталкиваете меня ногой, фру Паульсберг!

— Что вы, стыдитесь...

— Нет, ей Богу же, вы толкаете меня ногой под столом, хе-хе-хе! Но я вовсе не принципиальный противник того, чтобы красивая женщина толкала меня ногой под столом, ха-ха-ха, о, нет, я далеко не противник этого...

И Грегерсен громко расхохотался над собственными словами. Он снова попал на свой конёк, жеманство, и заговорил об этом пороке, процветающем в настоящее время на их родине. Да разве это не правда? Разве можно пошевелиться, быть человеком? Как бы да не так! И Грегерсен опять расхохотался, ему было очень весело.

Паульсберг долго сидел молча, он давно уже сознал свою несправедливость по отношению к своему услужливому другу, взвалив на него ответственность за политику «Новостей», и потому теперь тоже засмеялся и был искренно доволен, что Грегерсен так веселится. Паульсберг чокнулся с ним, ему нужно было попросить его об одной услуге, он вовсе не намеревался ссориться с Грегерсеном. Немного спустя он вторично чокнулся с ним и сказал прямо:

— Ты ведь понимаешь, надеюсь, что, ругая «Новости», я отнюдь не имел в виду тебя, тебя лично?

На что Грегерсен, уже пьяный и добродушный, сказал, что понимает всё, похлопал Паульсберга по плечу и несколько раз назвал его своим милым другом. За кого же он его принимает? За болвана?

О, нет, Паульсберг не принимал его за болвана, Бог свидетель! Он отвёл журналиста в угол и сказал:

— Послушай, старина, недавно в одной немецкой газете появился хвалебный отзыв о моей трактовке прощения грехов, не мог ли бы ты как-нибудь тиснуть его в вашей газете? Ты оказал бы мне этим большую услугу. Я пришлю тебе отзыв в переводе. Мне кажется, что для публики представляет некоторый интерес узнать, что вот один из наших начинает покорять заграницу.

Грегерсен обещал сделать всё, что возможно, за ним остановки, конечно, не будет. Да, нет сомнения, что отзыв будет напечатан у них.

Они вернулись на свои места. Но Мильде, настороживший уши, слышал, о чём говорили оба друга, и был совершенно уверен, что слух не обманул его. Паульсберг всё-таки желал, чтоб отзыв о нём был помещён в «Новостях»!

А Паульсберг, устроив своё дело, собрался уходить домой. Но Мильде упрямился и протестовал. Уходить сейчас? Нет, дудки! Это нечестно!

Паульсберг улыбнулся, скрывая раздражение.

— Ты ведь знаешь меня, Мильде, — сказал он. — Если я что-нибудь говорю, то так я и делаю.

Паульсберг с женой направились к выходу. Но в дверях встретились с тремя новыми лицами и вернулись к столику, чтобы поговорить немножко со старыми знакомыми. Трое прибывших были: Гранде, Норем и Кольдевин.

Но фру Гранде с ними не было, фру Гранде никогда не выходила с мужем.

Кольдевин что-то говорил своим спутникам, продолжая разговор, начатый на улице, он только поклонился обществу и сначала договорил то, что ему хотелось, а потом уже сел. Адвокат Гранде, удивительное ничтожество, сам никогда не говоривший и не делавший ничего сколько-нибудь значительного, находил удовольствие в речах этого деревенского дикаря. Он кивал головой, слушал, возражал только для того, чтобы услышать, что тот ответит. Сегодня он встретил Кольдевина на Трановской улице и заговорил с ним, и Кольдевин рассказал ему, что скоро уезжает из города, по всем вероятиям, завтра, с вечерним поездом. Он едет обратно в Торахус, впрочем, только для того, чтобы отказаться от своей должности домашнего учителя: он получил место где-то на севере и хочет попробовать устроиться там. Ну, если так, сказал адвокат, если он, так сказать, на отлёте, то необходимо им пойти и выпить вместе стаканчик, иначе это будет уже ни на что не похоже. И Кольдевин наконец согласился пойти с ним. А у самого ресторана они встретились с Норемом.

Кольдевин тоже говорил о стортинге и о современном положении, он опять обвинял молодёжь за то, что она ничем не проявляла себя, не протестовала по поводу всех этих последних низостей. Господи, что же у нас теперь за молодёжь? Может быть, мы уже начинаем вырождаться?

— Должно быть, опять нам придётся плохо, — тихонько сказал Мильде.

Паульсберг допил свой стакан и ответил, улыбаясь:

— Придётся вам уже потерпеть немножко... Ну, нам пора домой, Николина. Мне некогда слушать эти разговоры.

И Паульсберг с женой вышли из ресторана.

II

Кольдевин сел в некотором отдалении. Вид у него был довольно непрезентабельный, он ходил всё в том же платье, в каком приехал в город весной, волосы и борода его сильно отросли. Платье совсем износилось, и многих пуговиц недоставало.

Журналист крикнул ему, чтобы он подвинулся ближе к столу. Что он будет пить? Только пиво? Ну, как хочет!

— Кольдевин скоро нас покидает, — сказал адвокат, — он уезжает, может быть, уже завтра, так нам надо выпить с ним стаканчик сегодня... Садитесь сюда, Кольдевин, здесь есть местечко.

— Однако хорош ты, Норем, — сказал Мильде, — чёрт знает что приходится про тебя слышать! В водосточной канаве, в беспомощном состоянии!

— Да, — ответил Норем, — ну, так что же из этого?

— Ну, конечно, это твоё дело.

Кольдевин обвел равнодушным взглядом залу. Непохоже было, чтобы долговязому лысому учителю хорошо жилось во время его пребывания в городе, он ужасно похудел и осунулся, а под его блестящими глазами легли синеватые тени. Он жадно выпил свою кружку и сказал даже, что давно пиво не доставляло ему такого удовольствия. Он от души поблагодарил за угощение. Бог знает, может быть, он был голоден?

— Возвращаясь к нашему разговору, — сказал адвокат, — нельзя же всё-таки сказать, что положение наше окончательно безнадёжно. У нас ведь остаётся ещё молодая Норвегия.

— Нет, — ответил Кольдевин, — никогда не следует ничего говорить без достаточных оснований. Надо постараться доискаться до первоначальных основных причин всякого положения...

— Конечно!

— Ну, и вот, первоначальная, основная причина нашего положения заключается — как я уже говорил — в нашей наивной вере в силу, которой, в сущности, мы не обладаем. Мы стали ужасно самодовольны. Отчего это происходит? Не находится ли это в связи с основной причиной нашего положения? Сила наша чисто теоретическая. Мы говорим и сами опьяняемся своими словами, мы не действуем. Наша молодёжь увлекается литературой и нарядными костюмами, в этом она полагает своё честолюбие, и ни к чему больше она не проявляет интереса. Она могла бы, например, принимать участие в промышленной жизни страны.

— Подумаешь, как вы хорошо всё знаете! — запальчиво начал журналист.

Но Мильде остановил его, он нагнулся к нему и прошептал несколько слов:

— Стоит ли обращать внимание? Пусть его говорит себе! Он ведь верит в то, что говорит, даже трясётся весь от убеждённости, в наше время это редкое явление.

Адвокат вдруг спросил его:

— Вы слышали последнее стихотворение Ойена?

— Нет, — ответил Кольдевин.

— О, это нечто необыкновенное, из египетской жизни. Я помню только одну строфу: «В этом песчаном море, где нет никого, не раздаётся ни одного звука, кроме шума вечного песчаного дождя, ударяющегося о мою шляпу, и хрустения, постоянного хрустения колен верблюда...». Но потом идёт самое главное, в гробнице, прах, мумия. Нет, вам непременно нужно прочесть его. Ну, а последнюю книгу Иргенса вы, надеюсь, читали?

— Да, последнюю книгу Иргенса я читал. Почему вы спрашиваете меня об этом?

— Да просто так, — отвечал адвокат. — Мне просто непонятно, как вы можете быть такого дурного мнения о нашей молодёжи, если вам известны её труды. У нас есть первоклассные писатели и поэты...

— В вашем кружке есть молодой человек, недавно потерявший огромные деньги на ржи, — сказал Кольдевин. — Он очень меня интересует. Жаль, что он потерял так много, что ему не повезло. Но знаете ли вы, что делает этот человек теперь? Потеря не сломила его, он занят теперь созданием новой отрасли экспорта. Я знаю это от его служащих, он задумал поставлять смолу на заграничные верфи, норвежскую смолу. Но о нём не говорят.

— Действительно, признаюсь, что мои сведения относительно норвежской смолы весьма слабы, но...

— Ваши сведения, может быть, вовсе не так слабы, господин адвокат, просто вы не симпатизируете торговле и торговому обмену. Зато вы великолепно знаете все события в области эстетики, вы слышали самое последнее, только что написанное стихотворение в прозе. Здесь так много писателей: тут и Ойен, и Иргенс, и Паульсберг, не считая остальных. Это молодая Норвегия. Я вижу их изредка на улице, они проносятся мимо меня, как поэты должны проноситься мимо остальных, простых смертных, они полны новых планов, пахнут одеколоном, короче, не оставляют желать ничего лучшего. А если они входят в «Гранд», все присутствующие замолкают: тише, поэт говорит! Газеты считают своим долгом оповестить народ о том, что писатель Паульсберг поехал прокатиться на водопад. Словом...

Но тут Грегерсен не мог уже удержаться, ведь это он сам, собственной персоной, написал заметку о Паульсберге на водопаде! Он воскликнул:

— Что это у вас за подлая манера говорить наглости с таким видом, словно вы говорите самые обыкновенные вещи!

— Я не понимаю, из-за чего ты хлопочешь, Грегерсен, — заметил Мильде. — Раз сам Паульсберг сказал, что мы должны потерпеть, так чего же нам волноваться.

Наступило молчание.

— Словом, — продолжал немного спустя Кольдевин, — народ исполняет свой долг, газеты тоже исполняют свой долг. Наши писатели не просто люди, достойные того, чтобы их произведения читались, нет, это светочи, пионеры, их переводят на немецкий язык! Они растут, принимают крупные размеры. И это повторяют так долго и настойчиво, что народ начинает верить этому. Но такое самоослепление пагубно для нас, оно заставляет почить на лаврах, не думая об опасности.

Грегерсен вмешался торжествующим тоном:

— Скажите-ка мне, вы, не помню, как вас зовут: известна ли вам история о Винье29Винье Осмунн Улафсен (1818—1870) — норвежский поэт-романтик, журналист. С 1858 издавал журнал «Дёлен» на лансмоле, где с демократических позиций трактовались вопросы философии, литературы, политики и экономики. и картофеле? Я всегда вспоминаю эту историю, когда слышу вас. Вы невероятно наивны, вы приехали из деревни и думаете поразить всех нас, а сами того не знаете, что ваши мнения далеко не новы. Это взгляды самоучки... Да, Винье был самоучка. Может быть, вам это неизвестно, но он был самоучка. Однажды он впал в размышление над пятном в очищенной сырой картофелине. Вы знаете, конечно, не хуже моего, так как вы деревенский житель, что весной на картофеле иногда появляются лиловые пятна. И Винье был так поражён этим лиловым кружком, что написал о нём целый математический трактат. Затем он принёс этот трактат для прочтения Фернлею и думал, что совершил великое открытие, это Винье думал! «Да, это очень хорошо, — сказал Фернлей, — всё, что вы сделали, совершенно верно, вы разрешили задачу. Но, — сказал старик Фернлей, — египтяне знали это две тысячи лет назад...». Они знали это две тысячи лет тому назад, ха-ха-ха! Вот этот-то случай я вспоминаю всякий раз, когда слушаю вас. Пожалуйста, не обижайтесь на меня.

— Нет, я не обижаюсь на вас, — ответил Кольдевин. — Но если я вас правильно понял, так мы с вами одного мнения? Я говорю только то, что вам уже известно ранее, без меня, не так ли?

Но Грегерсен тряхнул головой и обернулся к Мильде.

— Нет, он положительно невозможен! — сказал он. Потом отпил из своего стакана и опять заговорил с Кольдевином, крича громче, чем было нужно, и наклонившись вперёд:

— Господи Боже мой, неужто вы не понимаете, что ваши взгляды смехотворны, так может думать только самоучка! Вы думаете, что говорите нечто новое, а для нас это старо, мы это знаем и смеёмся над этим... Фу, я больше не хочу с вами разговаривать.

Грегерсен порывисто встал.

— Ты заплатишь? — спросил он Мильде.

— Да. А ты разве уходишь?

— Да. Во-первых, мне надо в редакцию, а во-вторых, с меня довольно. Во-вторых, и в-третьих, и в-двенадцатых, с меня довольно этого вздора! Прощайте.

И Грегерсен нетвёрдыми шагами вышел из ресторана и направился в редакцию.

Пробило шесть часов. Трое мужчин, оставшихся за столиком, помолчали некоторое время. Кольдевин поискал пуговиц, чтобы застегнуть пиджак и уходить, но пуговиц не оказалось, и он быстро посмотрел в окно, чтобы отвлечь внимание остальных от своих рук, и сказал:

— О, да, уже поздно...

Но пиво, должно быть, развязало ему язык, и он снова начал:

— Это был журналист Грегерсен. Я вполне сочувствую этому человеку.

— Не очень-то он вас поблагодарит за это сочувствие, — заметил Мильде.

— И всё-таки он не может заставить меня отказаться от него. Я думаю о людях, которые сидят в редакциях газет, об этих повседневных тружениках, которые в один месяц делают больше работы, чем иной писатель вымучит из себя за год. Часто у них есть семьи, часто им приходится туго, многих из них судьба жестоко преследует. Когда-то они мечтали о более свободной, яркой жизни, чем сидение в редакции какой-нибудь газеты, где их безыменная работа исчезает без следа и где большинству из них приходится даже прибегать к лести и угодничеству, чтобы сохранить за собой место. Если им приходит в голову удачная мысль, они должны сейчас же, как можно скорее использовать её, сейчас же втиснуть в статью. Статья печатается необработанной, и мысль мгновенно исчезает в пространстве. А что они получают за это? Жалкую, самую ничтожную плату и очень мало радости и удовлетворения. Можно было бы вознаграждать этих людей в соответствии с их заслугами, и никто не потерял бы от этого, наоборот, плоды этого сказались бы в виде свободной и честной газетной литературы. Ничего невозможного в этом нет. А так, как дело обстоит теперь, журналист убивает свою жизнь, не получая надлежащей оценки. Что же является последствием такого положения вещей? Он озлобляется и наглеет. Так как пресса является теперь мировой державой, то он употребляет свою власть на то, чтобы внушить к себе если не любовь, то хоть страх. Власть в его руках, и он пишет даже о вещах, которых не понимает, только для того, чтобы заявить о себе. Он выступает учителем и руководителем в таких областях, относительно которых Бог отказал ему во всяком разумении. Сегодня он покровительствует личному другу, а завтра приковывает к позорному столбу личного врага, как ему заблагорассудится. И вот обстоятельства таковы, что только упрочивают это его жалкое положение. Талантливый журналист должен был бы цениться выше поэта.

В продолжение всей этой речи актёр Норем сидел молча, свесив голову, мигая отяжелевшими веками и вяло, и устало посасывая сигару. Наконец он поднял голову, стукнул пустой кружкой по столу и сказал:

— Ну, Мильде, если ты действительно собираешься меня угостить, так прикажи подать ещё соды с коньяком.

Подали содовую воду и коньяк.

В эту минуту дверь отворилась, и вошли Иргенс и фрёкен Агата. Они остановились недалеко от двери, взглядом ища столика; Агата не проявляла ни смущения, ни беспокойства. Но, увидя Кольдевина, она быстро шагнула вперёд, улыбаясь, полуоткрыв рот, как бы для того, чтобы крикнуть ему привет, но потом остановилась. Кольдевин пристально смотрел на неё, машинально перебирая оставшиеся пуговицы на пиджаке.

Это продолжалось с минуту.

Иргенс и Агата подошли к столу, поздоровались и сели. Агата протянула Кольдевину руку. Мильде спросил, чего им можно предложить. У него хватит денег на всё, что они ни скажут.

— Вы пришли слишком поздно, — сказал он, смеясь. — Надо бы вам прийти пораньше, Кольдевин отлично занимал нас тут.

Иргенс поднял голову, быстро взглянул на Кольдевина и сказал, закуривая сигару:

— Я уже имел удовольствие слышать господина Кольдевина один раз раньше, кажется, в Тиволи, С меня достаточно и того раза.

Иргенс плохо скрывал своё неудовольствие. Во второй раз он видел сегодня Кольдевина, он видел его всё время на Трановской улице, перед своей квартирой, он не мог выйти с Агатой, пока не уйдёт этот чёрт. Счастливый случай привёл Гранде, а то он стоял бы там и до сих пор. Да ведь как он стоял? Как страж, телохранитель, не двигаясь с места! Иргенс был в бешенстве, ему стоило больших трудов не допускать Агату к окну. Если бы она только выглянула на улицу, она сейчас же заметила бы Кольдевина. Он даже и не думал скрываться, стоял точно нарочно для того, чтобы его увидели, и держал парочку в осадном положении.

Теперь, после этого деяния, у него был несколько смущённый вид, он беспокойно вертел ручку своей кружки и смотрел в пол. Но вдруг, точно задетый надменными словами Иргенса, он сказал, без всякой связи с предыдущим:

— Скажите мне одно... Впрочем, я сам скажу: вот, все эти писатели делают из нас, что хотят, и люди даже и не пикнут. Писатель может быть должен двадцать тысяч чистоганом. Что же из этого? Он не может заплатить, вот и всё. Но что, если бы какой-нибудь купец вздумал поступить так? Влезал бы в доверие и забирал бы вино или суконные товары под обманное обещание уплатить? Его просто арестовали бы за обман и объявили бы банкротом. Но писатели, художники, все эти поэтические чудовища, которые, как высокие горы, давят страну под восторженные клики нации, кто же решится поступить с ними так жестоко? Люди только говорят между собой о мошенничестве, смеются и находят, что это чертовски ловкая штука быть должным двадцать тысяч, и хоть бы что!..

Мильде с шумом поставил кружку на стол и сказал:

— Ну, милейший, мне кажется, пора вам перестать. — Добродушный художник Мильде, по-видимому, вдруг вышел из терпения. Пока он сидел один с адвокатом и актёром, он не протестовал ни словом и даже забавлялся злобными речами несчастного учителя. Но как только к ним присоединился писатель, он почувствовал себя оскорблённым и стукнул кулаком по столу. Такова уже была замечательная привычка Мильде сражаться, имея за собой поддержку.

Кольдевин посмотрел на него.

— Вы находите? — спросил он.

— Да, я нахожу.

Кольдевин несомненно говорил с расчётом, подразумевая кого-то, направляя слова по определённому адресу, все поняли это. Иргенс покусывал усы.

Но тут заинтересовался и Норем, он понял, что что-то происходит перед его усталыми глазами, вмешался и начал разносить коммерческую мораль. Это самая бесчестная мораль на свете, да, да, надувательство, жидовство, самое заправское жидовство! Разве правильно брать проценты? Не разговаривайте с ним на эту тему, а то он ответит как следует, если уже на то пошло! Хе-хе, коммерческая мораль? Самая бесстыдная мораль на свете!..

Тем временем адвокат через стол разговаривал с Иргенсом и Агатой и рассказывал им, как он встретился с Кольдевином.

— Я встретил его с час назад в твоих краях, Иргенс, на Трановской улице, и как раз под твоими окнами. Он стоял и смотрел куда-то. Я взял его с собой, неудобно было бы оставить его стоять там...

Глаза Агаты широко раскрылись от испуга, и она тихонько спросила:

— На Трановской улице? Вы встретили его?.. Послушай, Иргенс, он стоял под твоими окнами.

Она мгновенно почуяла беду. Кольдевин наблюдал её настойчивым взглядом, он устремил глаза прямо на неё и даже старался всячески показать ей, что смотрит именно на неё.

Между тем Норем продолжал приставать со своими нелепыми вопросами:

— Вот как! Значит, надо понимать так, что весь народ испорчен, женщины и мужчины все окончательно развращены, раз они любят искусство и поэзию? Искусство так и есть искусство, батенька, и не путайтесь вы в это! Хе-хе-хе, мужчины и женщины окончательно развращены!

Кольдевин сейчас же ухватился за этот повод и стал отвечать. Он не обращался к Норему, даже не смотрел на него, но он говорил, очевидно, то, что накипело у него на сердце, говорил в пространство, но как бы обращаясь к определённому лицу. Неправильно утверждать, будто мужчины и женщины окончательно развращены, нет, они просто дошли до известной степени пустоты, вырождаются и мельчают. Новые силы, поднятая новь — не плодоносный чернозём, а бледный суглинок, и нельзя ждать от этой почвы богатой жатвы. И женщины у нас живут теперь, как то скользя над жизнью, не утомляясь жизнью, но и не внося в неё ничего. Да и как могли бы они внести в неё что-нибудь? Они вспыхивают, как голубые огоньки, пробуют от всего понемножку, и радостей и горестей, и не чувствуют, что лишились своего прежнего значения. Они утратили высшее честолюбие, и сердце их не доставляет им теперь особых страданий. Оно бьётся быстро, но уже не трепещет для одного сильнее, чем для другого. А что сталось с гордым взглядом молодых женщин? Этот взгляд имел большое и важное значение, но теперь его больше не встретишь, женщины с одинаковой благосклонностью взирают и на посредственность и на гения, они восхищаются жалкими стишками и вымученными романами. А было время, когда для того, чтобы покорить их, требовались более великие и гордые дела, об этом можно прочесть в истории Норвегии. Теперь они сильно понизили свои требования, они не могли поступить иначе, потребности их притупились. Наша женщина утратила силу, свежую и милую простоту, благородную страстность, она разучилась радоваться единственному мужчине, её герою, её Богу, стала любопытна, готова идти за первым встречным и всем бросает ласковые взгляды. Любовь для неё не более, как название некогда существовавшего чувства. Она читала о ней, и в своё время она доставляла ей удовольствие, но она не испытала такой любви, от которой сладко подкашиваются колени, её любовь тихонько прошелестела мимо неё, словно слабый, отражённый звук, Но недостатки эти у женщины не аффектация, она действительно превратилась в скелет прежней женщины. Этому ничем не помочь, нужно только стараться удержать потерю в границах. И через много-много поколений настанут опять хорошие времена, всё ведь движется как волна. Но теперь, в настоящую минуту приходится довольствоваться тем, что есть. Только в промышленности, в торговле ещё бьётся полный, сильный и здоровый пульс, торговля живёт сильной, яркой жизнью, поблагодарим её за это! Она принесёт нам обновление.

Но последние слова снова привели Мильде в негодование, он вытащил бумажку в десять крон, бросил её через стол Кольдевину и сказал возмущённо:

— Вот... вот ваши деньги! Вы помните, я как-то занял у вас десять крон, я забыл об этом. Теперь, надеюсь, вы поняли, что можете уходить.

Кольдевин вдруг покраснел до корней волос, но взял деньги.

— Нельзя сказать, чтобы вы вежливо благодарили за одолжение, — сказал он.

— А разве вам кто-нибудь говорил, что я вежливый человек? Самое главное то, что вы получили свои деньги обратно, и что мы надеемся избавиться от вас.

— Да, да, благодарю вас, мне нужны деньги, у меня их немного, — сказал Кольдевин, завёртывая деньги в кусок газетной бумаги.

Уже по самой манере, с какой он прятал эти несчастные десять крон, видно было, насколько он был смущён и как не привык иметь в руках деньги. Но вдруг он взглянул Мильде в лицо и добавил:

— Впрочем, я не рассчитывал получить с вас когда-нибудь этот долг.

Мильде было вскипел, но тотчас же успокоился. Грубое оскорбление не возмутило его, он проглотил его, пробормотал какой-то ответ и, переменив фронт, заявил, что не имел в виду быть невежливым и готов извиниться, его раздражили, ну, и... словом...

Но пьяный и равнодушный Норем не мог уже сохранить своей обычной серьёзности, он видел только смешное в этой сцене и воскликнул со смехом:

— Неужто ты и его накрыл, Мильде? Да ты, ей Богу, ухитряешься занимать деньги у всех подряд! Ты прямо неподражаем! Ха-ха-ха, и у него тоже!

Кольдевин встал.

Агата тоже сейчас же поднялась и быстро подошла к нему. Она схватила его за руку в необычайном волнении и стала что-то шептать, потом потащила к окну, всё продолжая шептать. Они сели, поблизости не было никого, и она сказала:

— Да, да, всё так, как вы говорили. Ведь вы говорили это мне, я поняла, вы правы, правы, правы! Но, вы увидите, всё будет теперь по-другому. Вы сказали, что я не могу, не в силах, но нет, я могу, вы увидите! Я только сейчас поняла всё. Вы сказали мне. Милый Кольдевин, не сердитесь на меня. Я наделала столько глупостей, но...

Она плакала без слёз, всхлипывала, беспомощно сидела на самом кончике стула и говорила, не останавливаясь. Он изредка вставлял слово, кивал, качал головой, когда она впадала в отчаяние, и в смущении называл её просто по имени, Агатой, даже милой Агатой. Она не должна принимать всё, что он говорил, на свой счёт, отнюдь нет. Правда, он думал также и о ней, но он ошибся, и слава Богу! И кроме того, он хотел только предостеречь её. Она молода, а он настолько старше её, он понимает, какой опасности она подвергается. Но она ни в каком случае не должна теперь предаваться печали из-за этого.

Они продолжали разговаривать. Иргенс выказывал нетерпение, он встал, потянулся и зевнул, показывая этим, что хочет уходить, но вдруг что-то вспомнил и быстро направился к буфету. Там он попросил жареного кофе, которого ему отсыпали в бумажный фунтик.

Мильде потребовал счёт, щедро расплатился и тоже поднялся. Он простился с сидевшими за столом и ушёл. Минуту спустя, как раз под окнами «Гранда», он остановил какую-то даму, они вместе свернули в боковую улицу. На даме было длинное боа, развевавшееся позади неё от ветра и порою касавшееся руки Мильде. Потом они скрылись из виду.

А Кольдевин и Агата всё продолжали сидеть на прежнем месте.

— Проводите меня домой, — сказала она. — Подождите минутку, я только...

Она подошла к столику Иргенса и взяла свою накидку со стула.

— Вы уходите? — спросил он, с изумлением глядя на неё.

— Да. Нет, нет, я больше не хочу этого. Спасибо за сегодняшний день.

— Чего вы больше не хотите? Можно вас проводить домой.

— Нет. И я, вообще, больше не хочу, ни завтра, ни после. Нет, конец, довольно!

Она протянула Иргенсу руку и ещё раз безразличным тоном поблагодарила за сегодняшний день, она всё время смотрела на Кольдевина и досадовала, что её задерживают,

— Помните, что вы обещали завтра, — сказал Иргенс.

III

Агата и Кольдевин шли вместе по улице. Он не раз сказал ей, что собирается уезжать, и она не знала этого. Она была счастлива тем, что идёт рядом с Кольдевином, с этим человеком, отталкивавшим всех своими невозможными речами, она шла совсем рядом с ним, сердце её сильно билось.

— Простите меня, — говорила она. — Да, да, простите меня за прежнее и за теперешнее. Ещё недавно я не посмела бы просить вас об этом, но как только я нахожусь вместе с вами, у меня сейчас же появляется полное доверие. Вы ни в чём не упрекнёте меня, никогда! Но я не сделала сегодня ничего, ничего дурного... я хочу сказать, сегодня, когда уходила из дома, я долго пробыла в городе. Вы понимаете, о чём я говорю.

И она посмотрела на него открытым взглядом.

— Вы скоро уезжаете домой, фрёкен Агата?

— Да, я сейчас же уеду... Простите меня, Кольдевин, и верьте мне, верьте, я не сделала сегодня ничего дурного, но я всё-таки раскаиваюсь во всём... «Синие огоньки, никакой гордости!». Я не так глупа, чтобы не понять, про кого вы это говорили.

— Но, дорогая Агата! — прервал он её. — Я говорил не о вас! И вовсе не думал этого. И кроме того, я ошибся, я сам вижу, вы, слава Богу, совсем другая. Но, всё равно, обещайте мне одно, Агата, обещайте мне быть поосторожнее, хорошо? Это меня нисколько не касается, я знаю, но вы попали в компанию людей, которые к вам не подходят, поверьте мне. Фру Тидеман погибла из-за них.

Она вопросительно посмотрела на него.

— Я вспомнил, что хотел рассказать вам об этом, — продолжал он. — Фру Тидеман одна из немногих гордых и сильных натур в этом кружке, но один из членов кружка погубил и её.

— Неужели? — сказала Агата. — Ну, да мне нет никакого дела до кружка, о, нет, поверьте мне. Я даже и не думаю о нём.

Она вдруг взяла Кольдевина под руку и прижалась к нему, как бы ища защиты.

Он смутился и замедлил шаги, она почувствовала это и сказала, выпуская его руку:

— Ах, может быть, мне нельзя идти с вами так?

— Гм... Что вы будете делать, когда вернётесь домой? Кстати: имеете вы уже вести от вашего жениха?

— Нет. Нет ещё. Ещё слишком рано. Вы боитесь, что он, может быть, не доехал благополучно? Милый Кольдевин, скажите, вы так думаете!

— Да нет же, не беспокойтесь, он, наверное, доедет благополучно.

Они остановились у её подъезда и простились. Она медленно поднялась на первые две ступеньки, не подбирая платья. Потом вдруг обернулась, вышла опять на улицу и ещё раз пожала Кольдевину руку.

Потом снова взбежала по лестнице и вошла в дверь.

Он постоял некоторое время. Он ещё слышал её шаги в квартире, потом они замерли. Он повернул назад и пошёл вверх по улице, не видя и не слыша ничего, что делалось вокруг него.

Инстинктивно он пошёл по дороге к погребку, где обыкновенно обедал. Он зашёл в него и спросил себе поесть. Жадно он съел всё, что ему подали, словно давно не видел пищи, и даже хлеба не оставил ни кусочка. Покончив с едой, он вынул из газетной бумаги свои десять крон и расплатился. В то же время он ощупал в жилетном кармане маленький пакетик, несколько серебряных крон, которые он отложил на железнодорожный билет в Торахус и боялся тратить.


На следующий день, около пяти часов, Агата шла по гавани, к тому же месту, где накануне гуляла с Иргенсом. Иргенс уже ждал её.

Она быстро подошла к нему и сказала:

— Я пришла, не только для того, чтобы сказать вам... Я не хочу видеться с вами, мне некогда разговаривать с вами. Но я не хотела, чтобы вы ходили здесь и напрасно ждали меня.

— Послушайте, фрёкен Агата, — сказал он резко, — не начинайте опять сначала.

— Я больше не пойду к вам, никогда. Я стала умнее. Почему вы не берёте с собой фру Тидеман? Да, да, почему вы не берёте её?

Агата была бледна и взволнована.

— Фру Тидеман? — изумлённо проговорил он.

— Ну да, я всё знаю, я расспросила кое-кого... Да, я думала об этом всю ночь. Ступайте к фру Тидеман.

Он подошёл к ней ближе.

— Фру Тидеман не существовала для меня с тех пор, как я увидел вас. Я не встречался с ней уже много недель, я даже не знаю, где она живёт.

— Ну, это всё равно, — ответила она. — Вы можете всегда разыскать её... Я пройду с вами немного. Я не пойду к вам, но по улице я могу пройтись с вами немножко, — сказала она.

Они пошли. Агата несколько успокоилась.

— Я сказала, что думала об этом целую ночь, — начала она. — Но это, конечно, неправда. Я хотела сказать, целый день. Да даже и не целый день, а... Неужели вам не стыдно! Замужняя женщина! Вы не особенно горячо защищаетесь, Иргенс!

— Я знаю, что это бесполезно.

— Нет, вы, наверное, её любите. — И так как он молчал, она сказала злобно и ревниво. — Вы могли бы, по крайней мере, сказать мне, любите вы её или нет.

— Я люблю вас, — ответил он. — Я не лгу в эту минуту, я люблю вас, Агата, и больше никого, делайте со мной, что хотите, но я люблю вас. — Он смотрел не на неё, а на мостовую, и несколько раз судорожно сжал руки.

Она чувствовала что волнение его искренне, и сказала мягко:

— Я верю вам, Иргенс... Но я не пойду с вами, не пойду к вам.

Они помолчали.

— Кто это настроил вас так враждебно ко мне? уже не этот ли?.. Он был вашим учителем, но он мне чрезвычайно антипатичен. Отрёпан и грязен, как грех. Пренесносный субъект.

— Я вас попрошу не бранить Кольдевина, — решительно сказала она. — Я вас очень прошу об этом.

— Ну да, он уезжает сегодня вечером, так что мы, слава Богу, избавимся от него.

Она остановилась.

— Разве он уезжает сегодня?

— Да. С вечерним поездом.

Так он уезжает? Он не сказал ей ни слова об этом. Иргенс должен был рассказать ей, откуда он это узнал. Она была так поглощена этим сообщением об отъезде Кольдевина, что больше ничего не слышала. Отчасти она испытывала облегчение при мысли о том, что старый учитель теперь уже не будет больше следить за ней. Когда Иргенс тихонько тронул её за руку, она машинально пошла за ним. Они дошли до его квартиры. У лестницы она вдруг опомнилась и несколько раз отказывалась войти, неподвижно смотря на него. Но он продолжал настаивать и, в конце концов, крепко взял её за руку и ввёл в свою комнату.

Дверь за ними захлопнулась...

А на углу стоял Кольдевин и всё видел. Когда парочка исчезла, он вышел из-за угла и тоже подошёл к двери. Здесь он неподвижно простоял некоторое время, наклонившись вперёд и как бы прислушиваясь. Он весь изменился, лицо его было искажено, и он даже улыбался, стоял и улыбался. Потом он сел на лестницу, возле стены и стал ждать.

Прошёл час. На башне пробили часы, до отхода поезда оставалось ещё много времени. Ещё полчаса, и на лестнице раздались шаги. Сначала вышел Иргенс. Кольдевин не шевельнулся и продолжал сидеть, застыв в своей позе, спиной к двери. Потом вышла Агата, она ступила на лестницу и вдруг вскрикнула. В ту же минуту Кольдевин поднялся и ринулся прочь. Он не видел её и не сказал ей ни слова, только показался, только на секунду появился ей. Шатаясь, как пьяный, он завернул за первый попавшийся угол, улыбка застыла на его лице.

Кольдевин пошёл прямо на вокзал. Он взял билет в кассе и стоял, готовый к отъезду. Открылись двери, он вышел на платформу, здесь его догнал посыльный с сундуком. Сундук? Ага! Он совсем позабыл про него. Ну, хорошо, поставьте его сюда, в вагон, в какое-нибудь пустое купе! Он вошёл следом за носильщиком. И здесь силы совершенно оставили его. Он сидел в углу вагона, и худое тело его сотрясалось от беззвучных рыданий. Через несколько минут он вынул из бумажника маленький шёлковый бантик норвежских цветов и начал разрывать его на мелкие кусочки. Он сидел тихо и рвал бантик, пока он не превратился в крошечные лоскутки. Сложив их на ладони, он посмотрел на них долгим взглядом. В эту минуту раздался свисток, и поезд тронулся. Кольдевин открыл окно, разжал руку. И крошечные обрывки норвежских цветов закрутились в воздухе и упали на усыпанную гравием дорогу под ноги прохожим.

IV

Лишь несколько дней спустя Агата собралась ехать домой. Иргенс не напрасно проявлял свою настойчивость, счастье улыбнулось ему, он пожинал теперь плоды своих трудов. Агата целые дни была с ним, она была безумно влюблена в него, ходила всюду следом за ним, поминутно бросалась ему на шею.

А дни шли.

Наконец получилась телеграмма от Оле, и Агата очнулась. Телеграмма попала сначала в Торахус и пришла в город, старая, запоздалая, слишком запоздалая. Оле был в Лондоне.

Что же теперь будет? Оле в Лондоне, его нет здесь, и она даже неясно вспоминала теперь его лицо. Какой он? Брюнет, высокого роста, с голубыми глазами и непослушной прядью волос, которую он постоянно поправлял. Когда она думала о нём, он представлялся ей где-то далеко, в прошедшем. Как давно-давно он уехал!

Когда пришла телеграмма, её чувства к отсутствующему снова ярко вспыхнули, её охватила старая, знакомая радость, счастливое сознание, что его сердце принадлежит ей. Она шептала его имя и благословляла его со слезами за его доброту, звала его к себе, краснея и задыхаясь от волнения. Нет, никто не мог сравниться с ним, он никого не унижал, шёл прямо и честно своим путём, и он любил её. «Милая жёнка, моя милая маленькая жёнка!». И грудь у него была такая горячая, ей становилось так тепло, когда она прижималась к его груди. И было тепло от его великой, светлой радости. Как он поднимал голову от работы и улыбался чему-то. Ах, она не забыла этого...

Она поспешно уложила свои веши и собралась домой. Вечером, перед отъездом, она зашла проститься с Иргенсом, это было долгое прощание, растерзавшее ей сердце. Она принадлежала ему, и Оле придётся примириться с этим. Как неожиданно обернулась её судьба! Она уже решилась: она уедет из города и откажет Оле, как только он вернётся. Что он скажет, когда прочтёт её письмо и найдёт в нём кольцо? Боже мой, что он скажет? Ей было больно, что её не будет с ним и она не сможет утешить его, она нанесёт ему удар издалека. Вот чем всё кончилось!

Иргенс был нежен с нею и старался подбодрить её: они расстаются ненадолго, если нельзя будет устроиться иначе, он придёт к ней пешком. А кроме того, она ведь может приехать в город, она не нищая, у неё есть целая яхта, да, да, настоящая увеселительная яхта, чего же ей больше желать? И Агата улыбнулась этой шутке, ей стало легче.

Дверь была заперта, на улице всё было тихо, они слышали, как бились их сердца. Она простилась.

Иргенс не провожал её на вокзал, он сам предложил это. Если бы их увидели вместе, могли бы подняться сплетни, город такой маленький, а он, к сожалению, так известен, что не может пошевельнуться без того, чтобы сейчас же всё не узналось. Агата согласилась с ним. Но они будут писать друг другу каждый день, не правда ли? А то она не выдержит...

Тидеман был единственный посторонний, знавший об отъезде и проводивший её на поезд. После обеда он, по обыкновению, зашёл в склад Оле поговорить со стариком Генриксеном. Это заняло порядочно времени, и, выходя, он встретил в дверях Агату, готовую к отъезду, ей оставалось только проститься. Тидеман пошёл с нею и понёс её ручной багаж, сундук её был отправлен заранее.

Перед этим шёл дождь, на улице было грязно, очень грязно. Агата несколько раз проговорила:

— Боже мой, как грустно! Как грустно!

Но больше она не жаловалась, а быстро шла, как послушное дитя, которое боится опоздать. Маленькая дорожная шляпка очень шла к ней, делала её ещё моложе, а от движения лицо её разрумянилось.

Они разговаривали немного. Агата сказала только:

— Как мило, что вы пошли проводить меня, а то мне пришлось бы идти совершенно одной.

И Тидеман увидел, что она старается не выдать своего волнения, она улыбалась, но на глазах её были слёзы.

Он тоже улыбнулся и ответил ласково, что она должна быть довольна, что покидает этот грязный город, что попадёт скоро на чистые дороги, на свежий воздух. К тому же, вероятно, она скоро вернётся?

— Да, — ответила она, — я пробуду не особенно долго.

Они обменялись только этими безразличными словами. Они стояли на платформе, снова начался дождь, капли с шумом ударялись о стеклянную крышу над их головами, паровоз пыхтел на пути. Агата вошла в вагон и протянула в окно руку Тидеману. И, с внезапной потребностью получить прощение, не быть слишком строго осуждённой, она сказала этому постороннему человеку, которого даже и видела всего несколько раз:

— Прощайте... И не думайте обо мне слишком дурно.

И лицо её вспыхнуло ярким румянцем.

— Что вы, деточка?.. — С изумлением отозвался он. И больше ничего не успел сказать.

Она высунулась из окна и кивала ему светлой головкой, когда поезд уже тронулся. Глаза её были полны слёз, и она старалась не расплакаться. Она всё время смотрела на Тидемана и потом замахала платком.

Странная девушка! Его растрогала эта простодушная сердечность, и он тоже махал ей платком, пока поезд не скрылся из виду. Не думать о ней слишком дурно? Нет, он не будет думать о ней дурно. А если это порой и бывало, то впредь не повторится. Она махала платком ему, чужому человеку! Надо непременно рассказать об этом Оле, это его порадует...

Тидеман направился к своему складу. Голова его была полна размышлениями о торговых делах, и он постепенно забыл всё остальное. Обстоятельства его начали поправляться, кредит улучшался, и за последнее время он мог снова принять на службу двух своих прежних приказчиков. Торговля его, словно временно обессилевшее животное, начинала расправлять члены и набираться сил. В данное время он грузил на пароходы смолу.

Обойдя склад и отдав кое-какие приказания, он отправился в ресторан, где обыкновенно обедал. Было уже поздно, он быстро поел и ни с кем не разговаривал. Он обдумывал новый план, зародившийся в его голове. Теперь смола отправлялась в Испанию, на рожь цена стояла твёрдая, хорошая, и он, не торопясь, продавал свои запасы, в нём просыпалась прежняя жажда деятельности, он начал подумывать о кожевенном заводе в Торахусе. Что, если, наряду с устройством такого завода, устроить и маленький завод для выгонки смолы? Он не станет отговаривать Оле от этого дела, если он вздумает им заняться, оно интересовало его уже несколько недель, он даже вёл переговоры с инженером. В их распоряжении были бы негодные отрезки и верхушки от строевого леса, и в то время как кожевенный завод потреблял бы кору, дерево шло бы на выгонку смолы. Лично для себя он не желал предпринимать новых дел, ему самому и детям хватит и того, что есть. Но он всё-таки не мог забыть об этом деле, и мысль его постоянно возвращалась к нему.

Тидеман направился домой. Шёл крупный и частый дождь.

В нескольких шагах от конторы он вдруг остановился и потихоньку зашёл под ворота. Он смотрел во все глаза. Там, на улице, у самой конторы, стояла его жена, она не входила в дом, хотя шёл сильный дождь. Она смотрела то на окна конторы, то вверх, на второй этаж, на окна средней комнаты, бывшей её комнаты. Это она, он не ошибался. У него вдруг перехватило дыхание. Он уже видел её один раз раньше, она ходила перед домом в тени газового фонаря, как сейчас. Он тихонько окликнул её, но она, не отвечая, сейчас же поспешно завернула за угол. Это было три недели тому назад, вечером в воскресенье. А сегодня она опять здесь.

Он хотел подойти к ней, сделал движение, дождевой плащ его зашуршал, но в ту же минуту она робко оглянулась и быстро пошла прочь. Он неподвижно стоял на месте, пока она не исчезла за поворотом.

V

Через неделю Оле Генриксен вернулся домой. Его охватило беспокойство, он не получал никаких вестей от Агаты, телеграфировал ей несколько раз, но ответа не было. Он наскоро покончил свои дела и поехал. Он настолько был далёк от мысли о действительной причине молчания Агаты, что ещё в последний день своего пребывания в Лондоне купил ей в подарок коляску для её маленькой горной лошадки в Торахусе.

А дома, на его конторке уже лежало и ждало письмо от Агаты. Кольцо было завёрнуто в папиросную бумагу.

Оле Генриксен прочёл письмо, сначала почти не понимая его. У него только сильно задрожали руки и широко раскрылись глаза. Он подошёл к двери, запер её и снова перечёл письмо. Оно было просто и ясно, не понять его было невозможно: она возвращала ему «свободу». И тут же было приложено кольцо в папиросной бумаге. Да, сомнения в смысле этого ясного письма быть не могло!

Оле Генриксен несколько часов ходил взад и вперёд по комнате, письмо лежало на столе, он ходил, заложив руки за спину, брал письмо, читал его и снова ходил. Он был «свободен».

Он не должен думать, что она не любит его, писала она; она думает о нём столько, сколько и раньше, даже больше, сотни раз в день она просит его простить её. Но что пользы от того, что она так много думает о нём, писала она дальше, она уже не может принадлежать ему, как раньше: так случилось. Но она сдалась не сразу и не без сопротивления, нет, Бог один знает, как она его любила и как хотела принадлежать только ему. Но она зашла слишком далеко и просит его теперь только о том, чтобы он судил её не слишком строго, хотя она и не заслуживает другого, и чтобы не тосковал о ней.

Она два раза проставила число, в начале и в конце письма, не заметив этого. Оно было написано крупным, детским почерком Агаты и было трогательно беспомощно; в двух местах были маленькие помарки.

Нет, он понял верно, да, кроме того, вот тут и кольцо! Конечно, что он представляет собой? Он не выдающийся человек, известный всей стране, не гений, в которого можно быть безумно влюблённой, он просто заурядный труженик, занятый своим делом, лавочник-торговец, вот и всё. Ему не следовало мечтать о том, чтобы навсегда сохранить сердце Агаты, и вот теперь он видит, как жестоко ошибся в своих расчётах. Конечно, он хорошо ведёт свою торговлю, работает с утра до ночи, но, Боже мой, ведь этим нельзя заставить любить себя, смешно думать иначе. Да, да, теперь он знает, почему не получал ответа на свои телеграммы. Он должен был бы сразу догадаться, а он не догадался... Она зашла слишком далеко и говорит ему «прощай», потому что любит другого. Против этого тоже нельзя ничего возразить. Раз она любит другого, что же делать. Наверно, это Иргенс покорил её. Нет, Тидеман был прав, опасны катанья на лодках в мае и опасны прогулки, Тидеман был опытен в таких делах. Ну, да теперь поздно думать об этом. Не велика, значит, была любовь, если могла погибнуть от одной прогулки на острова...

И вдруг гнев охватил бедного малого, он зашагал быстрее по комнате, и лицо его налилось кровью. Она зашла слишком далеко, вот награда за его нежность и любовь! Он преклонялся перед распутницей и два года позволял вытягивать из себя вино и товары её презренному любовнику! Он мог показать по главной книге, вот здесь и здесь, как этот щёголь, возлюбленный Агаты, нуждался то в десяти, то в пятидесяти кронах. А он Оле Генриксен — даже боялся, чтобы она как-нибудь не увидела счёта господина поэта, перелистывая книги, и, в конце концов, даже спрятал от неё главную книгу, из деликатности по отношению к великому гению! Да, хорошенькая компания эти двое, один вполне достоин другой, он может воспеть это в своих стихах, тема подходящая. Ха-ха, пусть он не тоскует о ней, нет, он не должен тосковать, а то она этого не вынесет, она лишится из-за этого сна. Конечно, ещё бы! Да кто сказал, что он будет тосковать? Она ошибается, он преклонялся перед ней, но он не лизал её башмаков, он даже ни разу не стоял перед ней на коленях. О, нет, он не заболеет от этого, пусть она утешится, ей не придётся проливать горьких слёз из-за него. Ага, она порвала с ним, она вернула ему кольцо! Ну, так что же? Но зачем же она таскала кольцо с собой в Торахус? Почему не оставила его здесь на конторке, ей не пришлось бы тратиться на пересылку! Прощай, прощай. С Богом! Убирайся к чёрту вместе со своим вылощенным обманщиком, и чтобы я никогда больше не сдыхал ни о ком из вас...

Он взволнованно ломал руки и крупными бешеными глазами ходил по конторе. Ну, да он сумеет отомстить, он бросит в лицо фрёкен своё кольцо и положит конец этой комедии. Он остановился возле конторки, снял кольцо и положил его в конверт, потом надписал адрес крупными угловатыми буквами; рука его сильно дрожала. В эту минуту в дверь постучали, он бросил письмо в конторку и захлопнул крышку.

Один из служащих пришёл напомнить ему, что давно уже пора закрывать склад. Можно ли им расходиться?

— Да, закрывайте. Постойте, я тоже готов и ухожу. Принесите ключи!

И Оле ушёл из конторы.

Пусть никто не говорит, что его сломил этот предательский обман, он покажет людям, что умеет сохранять самообладание. Он пойдёт в «Гранд» и отпразднует своё возвращение простой кружкой пива. Это чудесно! Вот у него в конторке лежит револьвер, что же, разве он собирается пустить его в ход? Была ли у него хоть отдалённая мысль об этом? Нет, отнюдь нет, разве только на одну секунду; он просто подумал, что, может быть, револьвер заржавел. Нет, слава Богу, жизнь ещё не так ему надоела...

Оле Генриксен отправился в «Гранд».

Он сел у самого входа и спросил себе кружку пива. Немного спустя кто-то хлопнул его по плечу. Он поднял голову, перед ним стоял Мильде.

— Ты что же это, дружище, — воскликнул Мильде, — сидишь здесь и не говоришь ни слова? С приездом! Пойдём к окошку, нас там несколько человек.

Оле Генриксен перешёл к окну. Там сидели Ойен, Норем и Грегерсен за начатыми рюмками вина. Ойен вскочил и радостно сказал:

— С приездом, милый Оле. Очень рад тебя видеть, я соскучился по тебе. Впрочем, я завтра приду к тебе и поздороваюсь с тобою по-настоящему, мне надо потолковать с тобою кое о чём.

Грегерсен равнодушно протянул один палец, Оле взял его, сел и сказал кельнеру, чтобы тот принёс сюда его пиво.

— Что такое, ты пьёшь пиво? — изумлённо спросил Мильде. — Разве можно пить пиво в такую минуту? Нет, давайте выпьем вина.

— Вы пейте, что хотите, а я выпью только эту кружку пива.

Но в эту минуту вошёл Иргенс, и Мильде крикнул ему:

— Оле пьёт пиво, но мы-то ведь не станем пить пиво, а? Что ты скажешь?

Иргенс нисколько не смутился, очутившись лицом к лицу с Оле, он просто кивнул ему и небрежно поздравил с приездом. Потом, как ни в чём не бывало, подсел к компании.

Оле смотрел на него и заметил, что у Иргенса не совсем чистые манжеты, да и платье не отличалось новизной.

Мильде повторил свой вопрос, не потребовать ли ещё вина? Оле хочет пить пиво, но это, ей-ей же, чересчур просто, в особенности в виду двойного торжества.

— Двойного торжества? — переспросил Грегерсен.

— Да, двойное торжество. Во-первых, Оле вернулся, и в настоящую минуту для нас это самое главное. А затем меня выбросили сегодня из мастерской, и это тоже имеет некоторое торжественное значение. Да, представьте себе, хозяйка пришла и стала требовать денег. «Денег?» — сказал я. И так далее, и так далее. Кончилось тем, что она попросила меня выехать в возможно короткий срок, через несколько часов. Я никогда не слыхал, чтобы можно было назначать такой срок. Положим, она предупреждала меня ещё месяц тому назад, но всё-таки... Впрочем, мне пришлось оставить несколько холстов... Так что я полагаю, что нам надо выпить ещё вина. Оле не такой человек, чтобы учитывать, что мы станем пить.

— Конечно, разве это меня касается? — подтвердил Оле.

Иргенс взял со стола пустую бутылку, недоверчиво осмотрел ярлык и сказал:

— Что это такое? Нет, уже если пить вино, так, по крайней мере, что-нибудь порядочное.

Подали вина.

Иргенс был в довольно хорошем настроении, он сказал, что удачно поработал сегодня, написал стихотворение, несколько строк положительно напоминали девичью улыбку. Но это исключение, за последнее время его творчество не отличается жизнерадостностью, да и не должно быть таковым.

И юный собрат его, Ойен, тоже был скорее весел. Конечно, у него нет ни денег, ни добра, но он довольствуется малым, и добрые люди помогают ему, грех отрицать это. Но сегодня произошло маленькое событие, внёсшее лишний луч радости в его скромное существование: один датчанин, собиратель автографов, написал ему письмо, в котором просил прислать ему его автограф. Это, может быть, не имеет особого значения, но всё-таки показывает, что мир не совсем позабыл о тебе. Ойен обвёл взглядом присутствующих, и взгляд у него был открытый и простодушный.

Друзья усердно чокались и постепенно развеселялись. Иргенс ушёл первым, за ним простился Ойен. Оле Генриксен сидел, пока все не разошлись, за исключением Норема, который, по обыкновению, задремал на своём месте.

Оле сидел и слушал разговор приятелей и изредка вставлял слово. Он чувствовал себя усталым, возбуждение его прошло, его охватило горькое разочарование и равнодушие ко всему. Вот он сидит сейчас в «Гранде», в компании пьяных людей, и рядом с ним Иргенс, который, может, радуется в эту самую минуту своей победе над ним, а он всё-таки не встаёт и не уходит. Разве ему не всё равно, где провести час или два?

Наконец он расплатился и встал.

Кельнер остановил его.

— Извините, — сказал он, — а за вино?..

— Вино? — спросил Оле. — Я выпил две кружки пива.

— Но за вино ведь тоже не заплачено.

— Ах, вот что, так господа не заплатили за вино? — На минуту в нём вспыхнула злоба, и он чуть не сказал, что если счёт пошлют в Торахус, то там сейчас же его оплатят. Но он не сказал этого, а только заметил:— Я не пил никакого вина, но, всё равно, я могу заплатить.

Оле взялся за бумажник.

Кельнер пустился в разговор, стал распространяться о различного рода гостях. Есть гости, с которых нельзя спускать глаз, а то они улизнут, не заплатив. Конечно, в данном случае это не то, совсем нет, и он далёк от подобной мысли. Писатели и художники народ честный, особенно писатели, с ними нечего бояться. Он знает их, изучил их всех и умеет угодить им. Это люди, которые имеют каждый свои особенности, и нужно их помнить, если хочешь быть хорошим кельнером. Все привыкли к тому, что они забывают платить, у них головы заняты совсем другим, они так учёны и так много думают. Но всегда находится кто-нибудь, кто расплачивается за них, и даже с радостью, стоит только сказать...

Оле заплатил и вышел.

Домой? Нет, что ему делать дома? Спать? Да, если бы это было возможно! Он плохо спал на пароходе и ещё не отдыхал с дороги, но лучше возможно дольше пробыть на ногах, всё равно ему не заснуть. Он шёл по самым тёмным улицам, здесь он чувствовал себя более одиноким, он был уже на пути к дому, как вдруг круто повернул назад и пошёл по направлению к крепости.

Здесь он неожиданно встретил Тидемана, который стоял один перед тёмными воротами и смотрел вверх на окна противоположного дома. Как он попал сюда?

Оле подошёл к нему, они с изумлением посмотрели друг на друга.

— Я пошёл прогуляться, немножечко пройтись, и случайно попал сюда, — смущённо заговорил Тидеман, даже не поздоровавшись. — Но, Господи, да ведь это ты. Оле! Когда же ты вернулся? С приездом! Пойдём отсюда!

Они пошли. Тидеман не мог опомниться от удивления. Слыханное ли дело! Он ничего не знал о возвращении Оле. Дома всё благополучно, он каждый день наведывался к старику, как обещал. В магазине тоже всё в порядке.

— Да, твоя невеста уехала, — сказал он, — я провожал её на вокзал. Должен сказать, что у тебя прелестная невеста. Она стояла в вагоне и была очень взволнована отъездом, она смотрела на меня чуть не со слезами, когда мы прощались. Ты ведь знаешь, какая она. А когда поезд тронулся, она вынула платок и стала махать мне. Да, стояла и махала мне платком только за то, что я проводил её на поезд. И она делала это так мило, ты бы посмотрел на неё!

— У меня больше нет невесты, — сказал Оле глухим голосом.


Оле вошёл к себе в контору. Была поздняя ночь. Он долго ходил с Тидеманом и рассказал ему всё. Теперь он напишет письмо родителям Агаты, почтительное и сдержанное, без всяких упрёков. Это его последний долг.

Кончив, он ещё раз перечёл письмо Агаты. Он хотел было разорвать его и сжечь, но потом раздумал и положил его перед собой на столе. Всё-таки это письмо от неё, последнее. Она сидела и писала ему, думала о нём в это время. И маленькие ручки её лежали на этом письме, а здесь перо стало мазать, она, должно быть, вытерла его обо что-нибудь, потом опять обмакнула в чернильницу и продолжала писать. Письмо было к нему, не к кому-нибудь другому, может быть, она писала его вечером, когда все разошлись спать.

Он вынул кольцо из папиросной бумаги и долго смотрел на него, прежде чем положить его обратно. Он жалел, что потерял равновесие и дал волю своему гневу, он хотел бы вернуть все свои злые слова. Прощай, Агата!

И он спрятал последнее письмо Агаты вместе с другими её письмами.

VI

Оле опять начал работать, он ещё ревностнее занялся своим делом и почти всё время проводил в конторе и в складе, даже когда не было настоящей работы. Для чего он это делал? Он похудел, он почти не давал себе отдыха, взгляд его стал рассеян и неподвижен. В течение двух недель он не был нигде, кроме складов и конторы. Пусть не говорят, что он повесил голову оттого, что его свадьба расстроилась! Он по-прежнему занимается своим делом и вовсе не печалится.

Он похудел, осунулся, ну что же? Это от работы, только от работы, пожалуй, он, действительно, несколько переутомился. Разве кто-нибудь думает, что это от чего-нибудь другого, а не от работы? С поездкой в Англию, он запустил кое-какие дела, и теперь было пропасть работы, он всё рассказал Тидеману, оказалось невероятно много работы. Впрочем, теперь он уже сбыл с рук самое главное и будет поспокойнее, начнёт даже бывать везде, развлекаться.

И он звал Тидемана с собой в театр, в Тиволи, они долго гуляли по вечерам, обсуждали всё, что касалось кожевенного завода в Торахусе, и решили начать строиться весной. Выгонка смолы будет производиться в том же здании. Это предприятие очень увлекало их обоих. И Оле ещё больше, чем Тидемана. Он с такой пылкостью бросился в окружавшую его жизнь, что никто не подумал бы, что он таит в себе какое-нибудь горе. Об Агате он никогда не говорил, не произносил её имени, она умерла, исчезла.

Но он по-прежнему был худ, глаза его ввалились. Тогда он стал сваливать причину этого на своё путешествие, оно действительно очень утомило его, к тому же он ещё простудился на пароходе. Но теперь он чувствует, что скоро поправится, это только вопрос времени.

А Тидеман тоже жил, применяясь к обстоятельствам. В последнее время он взял свою прежнюю кухарку и обедал теперь дома; уже два года, как этого не было. Немножко было пустовато, столовая казалась слишком большой, не все места были заняты, но дети наполняли весь дом весёлым шумом, иногда он слышал их возню даже внизу, в конторе. Они часто мешали ему, портили ему хорошие рабочие часы, отрывали от занятий. Когда их весёлые крики и смех доносились к нему, или он слышал топот их башмачков в прихожей, он клал перо и отправлялся с ними наверх. Через несколько минут он опять сходил вниз и с новым, почти юношеским пылом набрасывался на книги и бумаги... Да, Тидеману жилось хорошо, он не мог жаловаться. Всё начинало складываться для него как нельзя лучше.

— Знаешь что, — сказал раз Оле, — я думаю, что в Англии может быть сбыт для норвежского сыра. Я говорил с несколькими фирмами, когда был там, они желали бы иметь белый сыр из козьего молока, тёмные сыры им не нравятся. Что нам мешает заняться приготовлением так называемого нормандского сыра? Ведь это просто кислое молоко со сливками. Дело только в обработке.

Вот о чём думал этот измученный, переутомлённый человек — о сбыте норвежского сыра в Англию! И с какой-то лихорадочной поспешностью он начал рассказывать, как он думает устроить где-нибудь в горах ферму по швейцарскому образцу, со стадом в пять тысяч коз, как сыр будет отправляться партиями, сбыт будет колоссальным. Глаза его были устремлены куда-то вдаль.

— Ну, а перевозка, — вставил Тидеман, — как же насчёт доставки с гор?

Оле прервал его:

— Ну, да, доставка. Но ведь не вечно же перевозка будет служить препятствием, будут же когда-нибудь железные дороги. А кроме того, можно протянуть между горами кабель таким образом, чтобы до него можно достать с какой-нибудь станции из долины. Тогда по этому кабелю можно переправлять всё, что угодно. Груз будет двигаться по кабелю в резиновых кругах, а движение будет регулироваться при помощи блоков и верёвок со станции. Он много думал об этом, вещь вполне возможная. А раз товар очутится внизу, на проезжих дорогах, доставка не будет представлять уже никаких затруднений.

Тидеман слушал своего друга и смотрел на его лицо. Он говорил с большим убеждением и, казалось, был совершенно занят только одной этой мыслью. Но немного погодя он спросил, как поживают дети Тидемана, хотя тот только что рассказал ему о них. Оле Генриксен, олицетворение уравновешенности и рассудительности видимо, утратил часть своего спокойствия.

Они заговорили о своих знакомых из кружка. Гранде попал в члены комиссии по избирательному праву, рассказывал Тидеман, это вышло неожиданно даже для самого адвоката. Он объяснил Тидеману, что эта комиссия по избирательному праву — прекрасное начинание, прекрасный, либеральный шаг. Может быть, в следующий раз будет проведено всеобщее избирательное право для мужчин и для женщин.

О Мильде адвокат рассказал, что ему, по обыкновению, везёт, и он получил большой заказ — иллюстрировать вельхавенские «Сумерки Норвегии»30В сборнике сатирических сонетов «Сумерки Норвегии» (1834) поэт Юхан Вельхавен (1807—1873) высмеивает патриотические убеждения крупнейшего поэта норвежского романтизма и идеолога крестьянской демократии Хенрика Вергеланна. Во второй половине XIX в. идеи Вергеланна были подхвачены Бьёрнсоном, а после его смерти (1910) роль духовного вождя крестьянского движения в стране принял на себя Гамсун. карикатурами. Ну, тут Мильде даст удивительные вещи, на это он мастер.

Оле слушал рассеянно. Об Иргенсе не было сказано ни слова...

По дороге домой Тидеман случайно заглянул к мелочному торговцу, которому поставлял товар. Это произошло совершенно случайно. Войдя в магазин, он подошёл к прилавку и громко поздоровался с хозяином, стоявшим за кассой. В ту же минуту он увидел у прилавка свою жену, перед ней лежало несколько свёртков.

Тидеман не видал её с того дождливого вечера, когда он застал её перед своей конторой. Увидев как-то случайно её кольцо в окне ювелира, он сейчас же выкупил его и отослал ей. Она поблагодарила несколькими словами: ей не было жаль кольца, но теперь, конечно, другое дело, она его больше не продаст.

Она стояла перед прилавком в чёрном платье, оно было порядочно изношено, и в голове его мгновенно мелькнула мысль, что, может быть, ей не хватает денег, может быть, она нуждается. Зачем она носит такие старые платья? Она вовсе не вынуждена к этому, он посылал ей довольно много денег. Слава Богу, на это у него хватит средств. Вначале, когда ему самому приходилось туго, он посылал ей понемногу, это правда, но он и огорчался этим и каждый раз писал ей, прося извинения за то, что посылает так мало, это происходило от его невнимательности, в течение недели он пришлёт ей ещё денег, а теперь он по рассеянности забыл отложить для неё вовремя. И она благодарила и отвечала всякий раз, что ей не нужно денег, у неё и так пропасть денег, она не знает, куда их девать. Он может поверить ей, что у неё лежит ужасно много денег.

Но почему же она ходит в таком старом платье?

Она обернулась, она узнала его голос, когда он поздоровался с хозяином. Они стояли друг против друга, и глаза их встретились на секунду. Он смутился, улыбаясь, поздоровался с ней, как и с хозяином, и она, вспыхнув, ответила на его приветствие.

— Благодарю вас, это всё, — тихо сказала она приказчику, — остальное я возьму в другой раз.

Она поспешно заплатила за отобранный уже товар, забрала свои пакеты. Тидеман следил за ней глазами. Наклонив голову и смотря в землю, как бы стыдясь чего-то, она торопливо вышла из магазина.

VII

А дни шли, город был спокоен, всё было спокойно. Иргенс всё ещё продолжал возбуждать удивление и всеобщее внимание. Одно время вид у него был несколько унылый. Долги тяготили его, он ничего не зарабатывал, и никто не давал ему денег. Настала осень, потом зима, а дела его всё не поправлялись, он даже вынужден был носить прошлогоднее платье.

И вдруг, в один прекрасный день, к изумлению всех знакомых, он появляется на прогулке весь в новом, с головы до ног, в широком осеннем пальто, светло-жёлтых перчатках, с деньгами в кармане, таким же щёголем, как прежний, единственный в своём роде, Иргенс. Все с восхищением глазели на него. Чёрт побери, вот это человек, всех заткнул за пояс! уже не отрыл ли он какую-нибудь алмазную россыпь? О, у этого малого голова па плечах, это талант, выдающийся ум! Правда, хозяйка на Трановской улице отказала ему от квартиры, но что же из этого? Он снял теперь две комнаты в дачном квартале, с видом на улицу, на город, — прекрасные комнаты, с кожаной мебелью. Он не мог больше жить в своём старом чулане с облезлым полом и отвратительным входом, он портил ему настроение, прямо-таки заставлял страдать. Если хочешь создать что-нибудь порядочное, нужно быть свободным от всякого гнёта. Теперь он устроился довольно сносно. На прошлой неделе приехала фрёкен Люнум и пробудет здесь некоторое время, не удивительно, что он повеселел и стал новым человеком. Весь город посветлел и порозовел с приездом Агаты!

Между ними всё уже решено, они повенчаются весной, в надежде на следующую премию. Должен же он, наконец, получить эту несчастную премию, особенно теперь, когда он обзаводится семьёй и выпускает ещё новый сборник стихов. Нет никого, кому она была бы нужнее, чем ему, ведь не хотят же, в самом деле, уморить его с голоду. И Иргенс решительно сошёлся с адвокатом Гранде, который лично побывал в министерстве и переговорил относительно премии будущего года. Иргенс не хотел сам обращаться в министерство, ему было противно идти и самому хлопотать о своём деле в высших инстанциях, но Гранде мог это сделать, если хотел. «Ты знаешь, в каком я положении, — сказал он Гранде, — у меня нет никаких средств, и если ты переговоришь в министерстве, я буду тебе очень благодарен. Но сам я не двинусь с места, я не могу переломить себя!». Конечно, в глубине души Иргенс презирал адвоката Гранде, но делать было нечего, этот адвокат начал приобретать значение, он был членом государственной комиссии и «Новости» даже интервьюировали его. Да, он несомненно имел некоторое значение, и он сам уже начал показывать это походкой и манерами. Гранде уже не позволял останавливать себя на улице первому встречному...

Когда Тидеман рассказал Оле, что видел Агату на улице, Оле почувствовал, что сердце его больно сжалось. Но он быстро справился с собой и сказал, улыбаясь:

— Какое мне до этого дело, голубчик? Пусть она живёт здесь, сколько хочет, я решительно ничего не имею против неё. Мне есть о чём подумать, кроме неё. — Он заставил себя вернуться к их разговору о новой партии смолы, на которую Тидеман получил заказ, и несколько раз повторил: — Смотри, только застрахуй хорошенько, ради Бога, страхуй хорошенько, это никогда не вредит!

Он немного нервничал, но скоро успокоился.

Они выпили по стакану вина, как в старину, оба пришли в спокойное и приятное настроение, за разговором незаметно прошло около двух часов, и, когда Тидеман собрался уходить, Оле сказал, испытывая к нему большую благодарность:

— Как я благодарен тебе, что ты заглянул ко мне. У тебя ведь и без меня много дела... Послушай, — продолжал он, — сегодня прощальный спектакль в опере, хочешь, пойдём вместе. Пожалуйста.

И этот серьёзный человек с впалыми глазами смотрел на него так, как будто ему, действительно, страшно хочется попасть в оперу. Он сказал даже, что несколько дней думал об этом.

Они уговорились пойти. Оле взялся достать билеты.

И, как только Тидеман вышел из конторы, Оле сейчас же телефонировал, чтобы ему оставили три билета подряд, номера 11, 12 и 13. Двенадцатый номер он хотел сам отнести фру Ганке, которая жила возле крепости, она, наверное, будет рада получить билет в оперу, в былые времена никто не посещал оперу аккуратнее её. Дорогой он тихонько потирал руки от удовольствия, он даст ей номер двенадцатый и посадит её посредине, между ними. А себе возьмёт тринадцатый, это подходящий для него номер, тринадцать — несчастное число...

Он шёл всё быстрее и быстрее от нетерпения и забыл даже о своём собственном горе. О нём не стоило разговаривать, он покончил со своей страстью, совершенно покончил, победил, вырвал её из сердца, он докажет это всему миру. Разве его потрясло сколько-нибудь известие о том, что Агата опять в городе? Нимало. Это не произвело на него почти никакого впечатления. Всё образуется, перемелется, всё будет хорошо.

Оле всё шёл. Он хорошо знал адрес фру Ганки, много раз в течение осени он провожал её домой, когда она украдкой приходила к нему по вечерам расспросить о детях. Кроме того, в вечер своего возвращения из Англии он встретил под её окнами Тидемана. Как они любят друг друга! Тут не то, что с ним, он то победил свою любовь и ни о чём больше не думает...

Но, придя к фру Ганке, он узнал, что она заперла свою комнату и уехала из города, на дачу, и вернётся только завтра.

Оле не сразу понял. На дачу? На какую дачу?

Ага, на дачу Тидемана, разумеется. Как он глуп! Так она поехала на дачу?.. Оле посмотрел на часы. Нет, он не мог вызвать фру Ганку в город, уже слишком поздно. Да и кроме того, под каким предлогом он вызвал бы её сейчас в город? Он хотел захватить их обоих врасплох, её и её мужа. А теперь весь его план расстроился, растаял, как дым. Ах, как ему всегда не везёт, даже если он задумает сделать что-нибудь и для других!

Оле повернул домой.

На дачу! Как её тянет на старые места! Она не могла больше выдержать, ей захотелось ещё раз взглянуть на их старую дачу, хотя листья уже облетели и сад опустел. Она возьмёт ключ у сторожа и запрётся в комнатах. Дача! Летом там была бы и Агата, если бы всё не сложилось так печально. Ну, да это другое и сюда совсем не относится... Важно то, что фру Ганки нет в городе, и она не сможет пойти вечером в оперу.

Оле устал и был разочарован, он грустно решил рассказать Тидеману о своём плане, во всяком случае, он желал им добра, ему жаль их обоих. И он отправился к Тидеману.

— Приходится нам одним идти в оперу, — сказал он. — А я было взял ещё третий билет, для твоей жены.

Тидеман изменился в лице.

— Вот как? — проговорил он.

— Я хотел, чтобы она сидела между нами... Может быть, мне следовало бы сказать тебе об этом раньше. Но теперь всё равно, фру Ганка уехала до завтра.

— Уехала до завтра? — повторил Тидеман прежним тоном.

— Послушай, ты ведь не разозлился на меня за это? Если бы ты знал... Твоя жена много раз была у меня за последние месяцы и расспрашивала о тебе и о детях...

— Это хорошо.

— Что?

— Я говорю: это хорошо. Зачем ты мне это рассказываешь?

Тогда злость вспыхнула в Оле, он подошёл вплотную к Тидеману и, смотря на него в упор, весь красный, сказал гневно, звенящим голосом:

— Вот что я скажу тебе: ты не понимаешь собственного блага, чтоб чёрт тебя побрал! Ты дурак и уложишь её в могилу, этим кончится. И сам стараешься отправиться туда же. Ты думаешь, я ничего не вижу? «Это хорошо, это хорошо»! Хорошо, что она пробирается ко мне в темноте, по вечерам, и, еле дыша, спрашивает о тебе и о детях? уже не воображаешь ли ты, что я ради собственного удовольствия расспрашивал тебя эти месяцы о твоём самочувствии? Ради кого бы я стал это делать, если не ради неё? Сам ты мне ни на черта не нужен, понимаешь? Да. Ты ничего не видишь, не понимаешь, что из-за тебя она может умереть от горя. Я видел, как она стояла на улице перед твоей конторой и прощалась с тобой и с детьми. Видел, как она плакала и посылала воздушные поцелуи Иоганне и Иде, потом поднялась по лестнице и несколько раз погладила дверную ручку, за которую ты взялся, когда уходил. Она держала эту ручку, словно это была человеческая рука. Я видел это несколько раз из-за угла. Но ты, наверное, и на это скажешь только, что это хорошо. Потому что у тебя чёрствая душа, пожалуйста, знай это... Впрочем, я не хочу сказать, что ты совсем уже одеревенел, — прибавил Оле, увидев страдальческое лицо Тидемана. — Но не думай, что я стану просить у тебя прощения. Этого я не сделаю. Ты жестокий человек. Ганка раскаивается и хочет вернуться.

Наступило молчание.

— Дай Бог, чтобы она хотела вернуться... Я хочу сказать... Ты говоришь, она хочет вернуться? Вернуться? Как? Ты знаешь, что произошло? Ну, а я знаю. Я думал, что если детям будет хорошо, то остальное как-нибудь наладится. Но я не забывал Ганку даже ни на один день, нет, я не мог забыть её. Я сам думал пойти к ней и на коленях попросить её вернуться, я умолял бы её на коленях. Но как она вернётся, как она вернётся? Она сама сказала мне это... Нет ничего дурного, не думай, чтобы произошло что-нибудь дурное. Ты ведь не можешь думать так про Ганку?.. Впрочем, в сущности ведь и неизвестно, что она действительно хочет вернуться, я не понимаю, откуда ты это взял?

— Мне не следовало вмешиваться в это, теперь я понял, — сказал Оле. — Но подумай всё-таки об этом, Андреас, запомни это. И прости меня за то, что я сказал, я беру обратно все свои слова, это моя прямая обязанность, потому что я вовсе не думаю того, что сказал. Я стал очень раздражителен за последнее время, не знаю, отчего это. Но всё-таки, говорю тебе ещё раз: запомни это. А пока прощай. Ах, да, мы ведь собирались в оперу? Ты будешь готов через час?

— Одно слово, — сказал Тидеман, — она спрашивала, значит, о детях? Вот видишь, видишь!

VIII

Несколько дней спустя Оле Генриксен стоял у себя в конторе склада. Было около трёх часов, стояла тихая, ясная погода, в гавани была обычная суета.

Оле подошёл к окну и стал смотреть в него. Огромный угольщик тихо скользил по воде, всюду виднелись суда, паруса, мачты, на пристанях горами высились товары. Вдруг он вздрогнул: яхта «Агата», маленькая увеселительная яхта, исчезла. Он широко раскрыл глаза; что это значит? Среди сотен мачт не видно было её знакомой золочёной верхушки. Что за притча!

Он взялся за шляпу и хотел было сейчас же пойти и разузнать в чём дело, но остановился у двери. Он вернулся на своё место, сел, опёршись головой на руки, и задумался. В сущности, яхта была не его, она принадлежала теперь ей, фрёкен Люнум, она получила её законным образом, и бумаги хранились у неё. Она не отослала этих бумаг вместе с кольцом, забыла, должно быть, Бог её знает. Но, как бы там ни было, яхта принадлежала ей, и судьба её его не касалась, где бы она ни находилась. А вдруг её украли? Ну, что же, это тоже не его дело.

Оле взялся за перо, но, продержав его несколько минут, опять отложил. Господи, вот она сидела тут, на диване, и шила маленькие красные подушечки для каюты! Она сидела, нагнувшись, и шила так прилежно, что почти не поднимала головы от работы. И подушечки выходили такие крошечные и хорошенькие, просто чудо! Вот здесь она сидела, ему казалось, что он видит её...

Оле писал ещё с минуту. Потом быстро отворил дверь и крикнул в магазин, что яхта пропала, «Агата» пропала. Что за чудеса!

Но один из служащих рассказал, что яхту увели сегодня два человека из комиссионной конторы, и сейчас она стоит у пристани возле крепости.

— Из какой комиссионной конторы?

Этого служащий не спросил.

Оле взяло любопытство. Яхта принадлежала не ему, конечно, но фрёкен Люнум не имела ничего общего с комиссионными конторами, это, наверное, какое-нибудь недоразумение. Оле сейчас же отправился к крепости и два часа потратил на розыски. Узнав наконец, кто был комиссионер, он отправился к нему в контору.

Он увидел человека приблизительно своих лет, который сидел за столом и писал.

Оле задал ему несколько осторожных вопросов.

— Да, совершенно верно, яхта продаётся; комиссионер уже выдал под неё тысячу крон. Вот бумаги, их доставил Иргенс, поэт Иргенс. Может быть, со стороны господина Генриксена имеются какие-нибудь препятствия?

— О, нет, ничуть. Ни малейших препятствий.

Комиссионер становился всё любезнее и любезнее, он отлично знал всё, что касалось яхты, но не выдал себя ни звуком. Как полагает господин Генриксен, что может стоить такая яхта? Иргенс явился к нему и поручил ему продать яхту, он находился временно в затруднении, ему нужны были деньги, часть он хотел получить сейчас же наличными, как же было не оказать такого одолжения таланту? И без того, к сожалению, талантам не особенно хорошо у нас живётся. Но, во всяком случае, он ещё раз спрашивает господина Генриксена, может быть, он имеет что-нибудь против этой сделки, тогда он сделает всё возможное, чтобы исполнить его желание.

Оле Генриксен опять сказал, что решительно ничего не может иметь против. Он спросил просто так, из любопытства. Яхта всё время стояла перед его складом, а потом вдруг исчезла, его заинтересовало, что с ней сталось. Только поэтому он и зашёл и очень извиняется за беспокойство.

Оле ушёл.

Теперь он понимал, почему Иргенс вдруг так расфрантился и даже снял две комнаты в дачном квартале. Весь город дивился этому, никто не знал, что у него явилась такая неожиданная помощь. «Но как она могла сделать это?» — подумал он. Неужели она не испытала даже ни малейшего стыда перед этой новой низостью? Впрочем, что же тут низкого? Что принадлежало ей, принадлежало и ему, они дружно делились, и так и следовало. Бог с ней, пусть поступает так, как подсказывает ей сердце. Теперь она здесь, в городе, хочет поступить в художественно-промышленное училище, естественно было обратить в деньги маленькую яхту. Кто сможет упрекнуть её за то, что она хочет поставить на ноги своего жениха? Наоборот, это делает ей честь... Но, может быть, в конце концов, она даже и не знает, что яхта продаётся, может быть, она забыла и о яхте и о бумагах, и ей всё равно, где они и что с ними? Почём знать. Но, во всяком случае, она не стала бы продавать яхту только для того, чтобы самой иметь деньги, нет, нет, никогда, он знает её. А только это и важно.

Он так отчётливо видел Агату перед собой: светлые волосы, нос, ямочку на щеке. В будущем декабре, семнадцатого числа, ей минет девятнадцать лет. Да, девятнадцать лет. Пусть яхта продаётся, это не имеет больше никакого значения. Пожалуй, он с радостью спас бы красные подушки, но теперь уже поздно, они назначены в продажу.

Он вернулся в контору, но мог сделать только самую необходимую работу, он останавливался каждую минуту и смотрел куда-то в пространство, мысли его были далеко. Что если бы он сам купил яхту? Не будет ли ей это неприятно? Бог знает, может быть, она примет это за проявление злобы с его стороны, пожалуй, лучше держаться в стороне от этого дела? Да, конечно, так будет лучше, нечего ему разыгрывать из себя дурака, между фрёкен Люнум и им всё кончено на всю жизнь, и пусть не говорят, что он собирает какие-то реликвии в память о ней!

Он запер контору в обычное время и пошёл прогуляться. Фонари ярко светили, погода была совсем тихая. Он увидел свет у Тидемана, хотел было зайти к нему, но на лестнице остановился и раздумал: Тидеман, может быть, занят.

Оле пошёл дальше.

Часы шли за часами, он шагал в состоянии какого-то тупого равнодушия, усталости, почти полузакрыв глаза. Он дошёл до парка, обогнул его и вышел на холм. Было темно, он ничего не видел, некоторое время посидел на какой-то лестнице. Потом посмотрел на часы, было половина двенадцатого. Он пошёл назад в город. В голове его не было ни одной мысли.

Он повернул к Тиволи, к ресторану «Сара». Сколько он прошёл за этот вечер! Зато он так мертвецки устал, что, наверное, будет спать ночью! Перед рестораном он вдруг остановился, потом попятился, отступил на четыре, на шесть шагов назад, глаза его были устремлены на вход в кафе. Перед подъездом стоял экипаж.

Он остановился, потому что услышал голос Агаты. Вот вышел Иргенс, он уже стоял на улице. Агата отстала, она шла неверной походкой и за что-то зацепилась на лестнице.

— Ну, поскорее! — сказал Иргенс.

— Подождите немножко, господин Иргенс, — сказал кучер, — барыня ещё не готова.

— Разве вы меня знаете? — спросил удивлённо Иргенс.

— Ну, как же мне не знать вас!

— Он тебя знает, он тебя знает, — воскликнула Агата и побежала с лестницы. Она не успела надеть накидки. Накидка волочилась за нею по земле, и Агата споткнулась об неё. Глаза у неё были мутные и неподвижные. Вдруг она засмеялась.

— Противный Грегерсен, он ушиб мне ногу, — сказала она. — Я убеждена, что у меня идёт кровь, я прямо убеждена в этом... Нет, Иргенс! Неужели ты скоро опять выпустишь книгу?.. Подумай-ка, извозчик знает тебя, ты слышал?

— Ты пьяна, — сказал Иргенс, помогая ей сесть в экипаж.

Шляпа у неё съехала набок, она пыталась подобрать накидку и, не умолкая, говорила:

— Нет, я не пьяна, мне просто весело... Хочешь, посмотри, не идёт ли у меня кровь из ноги? Я убеждена, что кровь течёт. И болит немножко, но это ничего, мне всё равно. Ты говоришь, что я пьяна? Ну, а если я и в самом деле пьяна? Ведь это ты довёл меня до этого, я всё делаю ради тебя, и с радостью... Ха-ха-ха, мне смешно, когда я вспомню об этом противном Грегерсене. Он сказал, что напишет обо мне чудеснейшую статью, если собственными глазами увидит, что расшиб мне ногу до крови. Но я не показала ему, ты другое дело... Чем это вы меня напоили, какая отвратительная содовая вода с коньяком, она ударила мне в голову. Да ещё папиросы, я столько выкурила папирос!..

— Трогай! — крикнул Иргенс.

Экипаж покатил.

Оле стоял и смотрел ему вслед, колени у него дрожали и подгибались, он бессознательно ощупывал себе платье, грудь. И это Агата? Как они испортили её, они погубили её! Агата, милая Агата...

Оле сел, где стоял. Прошло много времени, фонари перед рестораном погасли, стало совсем темно. Подошёл полицейский, потрогал его за плечо и сказал, что нельзя здесь сидеть и спать. Оле поднял голову. Ну, да, он сейчас уйдёт, покойной ночи, спасибо... И Оле побрёл по улице.

Около двух часов он вернулся домой и прошёл прямо в контору. Он зажёг лампу, по старой привычке повесил шляпу на гвоздь. Лицо его точно окаменело. Прошёл добрый час, он ходил взад и вперёд по комнате, потом подошёл к конторке и стал писать письма, документы, короткими, решительными строчками на разных бумагах, которые вкладывал в конверты и запечатывал. Он посмотрел на часы, было половина четвёртого, машинально он завёл часы. Письмо Тидеману он сам бросил в ящик на улице. Вернувшись, он достал пачку с письмами Агаты и развязал её.

Он не стал перечитывать этих писем, отнёс их к печке и сжёг одно за другим. Только последнее, самое последнее письмо, с кольцом, он вынул из конверта, посмотрел на него некоторое время, потом сжёг и его, вместе с кольцом.

Маленькие настенные часы пробили четыре. Из гавани донёсся пароходный свисток. Оле встал и отошёл от печки. Лицо его было искажено страданием, все черты были напряжены, жилы на висках налились кровью. Он медленно выдвинул ящик в конторке.


Утром Оле Генриксена нашли мёртвым. Он застрелился. На конторке горела лампа, рядом валялось несколько запечатанных писем, а сам он лежал на полу. Перед тем как выстрелить, он засунул себе в рот ручку от своей печати и зажал её зубами. Он так и окоченел с этой печатью во рту, и стоило больших трудов вынуть её.

В письме к Тидеману он просил простить его за то, что он не пришёл ещё раз поблагодарить его в последний раз за его дружбу. Теперь всё кончено, он не может прожить больше ни одного дня, он болен. А дачу пусть Тидеман возьмёт на память о нём. «Я надеюсь, что тебе она пригодится больше, чем пригодилась мне, — писал он, — она твоя, дорогой друг, прими её от меня. Фру Ганка тоже будет рада. Передай ей мой прощальный привет. А если встретишь когда-нибудь Агату и она будет в нужде, помоги ей и отнесись по-дружески. Я видел её сегодня вечером, но она не видала меня. Я не могу собраться с мыслями, чтобы написать тебе толковое письмо. Мне ясно только одно, и это одно я сделаю через полчаса». Портрет Агаты лежал нетронутый в его бумажнике: вероятно, он забыл сжечь его. Он забыл также отправить и две телеграммы, которые написал перед вечером, когда выходил из дому. Они так и лежали в кармане его пиджака. Он был прав: он сознавал только одно.

IX

Сентябрь подходил к середине, погода стояла прохладная, небо было чистое и высокое. В городе не было ни пыли, ни грязи, город был красив. На окрестных горах ещё не выпал снег.

События сменялись в городе. Смерть Оле Генриксена возбудила лишь мимолётный интерес. Выстрел в конторе молодого коммерсанта не пробудил громкого отголоска, теперь над ним сомкнулись новые дни, новые недели, и никто уже не вспоминал о нём. Один Тидеман не мог забыть своего друга.

У Тидемана было много дел. Пришлось помогать отцу Оле в первые недели. Старик не хотел ликвидировать торговли, он только взял в компаньоны своего старшего приказчика и продолжал вести дело тихо и спокойно, не поддаваясь своему горю. Старый Генриксен знал, что он ещё может работать, а заменить его было некому.

Тидеман был в непрестанной деятельности. Рожь его начинала убывать, он продавал её целыми партиями по всё более высокой цене, рожь всё повышалась по мере приближения зимы, и убыток его уменьшался. В последние дни ему пришлось взять ещё одного из своих прежних служащих. Он грузил последнюю партию смолы, назавтра пароход должен был отойти.

Он кончил всю работу. Бумаги были изготовлены, засвидетельствованы, теперь всё. Прежде чем приняться за новое дело, он закурил сигару и задумался. Было около четырёх часов дня. Он вынул перо из-за уха, положил его и на минутку отошёл к окну. Пока он стоял там, в дверь тихонько постучали, и вошла его жена. Она поздоровалась и спросила, не мешает ли она: она на минутку, по делу...

Лицо её было закрыто вуалью.

Тидеман бросил сигару. Он не видел свою жену несколько недель, много долгих недель. Раз вечером, когда он бродил по улицам, ему показалось, что он узнал её издали по походке, но это оказалась не она. Он долго шёл за той женщиной, пока не убедился, что ошибся, нет, то была не его жена. Её нигде не было видно. Он никогда не имел ничего против того, чтобы она приходила к детям, и она знала это, но не приходила. Должно быть, она совершенно забыла его и детей, похоже на то. А по вечерам, когда ему становилось уже слишком тоскливо дома, и он украдкой пробирался к крепости, то случалось, что иногда он видел свет в её окнах, но часто там бывало и темно, и, во всяком случае, он никогда не видел её. Где она? Он два раза посылал ей денег, чтобы получить от неё хоть слово.

И вот она стоит перед ним, в нескольких шагах. Он бессознательно сделал привычное движение и застегнул пиджак.

— Это ты? — сказал он.

— Да, это я, — ответила она. — Мне нужно... Я хотела... — И вдруг она вытащила из кармана пачку денег и положила её на конторку. Руки её сильно дрожали, она разрознила пачку, уронила бумажки, нагнулась, стала подбирать их, говоря взволнованным голосом: Возьми их, не отказывайся! Это деньги, которые я тратила на... тратила недостойным образом. Позволь мне не говорить, на что я их употребляла, это слишком ужасно. Их должно быть ещё больше, но я не могла ждать... Их нужно вдвое больше, но у меня не хватило терпения дожидаться, пока накопится столько, сколько нужно. Возьми их, ради Бога! Я отдам тебе остальное потом, со временем, но я должна была прийти сегодня...

Он прервал её с отчаянием:

— Господи, неужели ты не можешь... Зачем ты постоянно говоришь о деньгах? Зачем ты копишь для меня деньги? Я не понимаю, как это может доставлять тебе удовольствие! У меня достаточно денег, дела идут прекрасно, великолепно, мне ничего не нужно...

— Но эти деньги совсем другое дело, — глухо проговорила она. — Я отдаю их тебе ради самой себя. Я получила их от тебя же, ты посылал мне слишком много, я откладывала каждый раз. Если бы у меня не было этой маленькой радости, я не могла бы жить, я не выдержала бы. Я считала их каждый день и всё ждала, когда накопится достаточно, но тут не всё, осталось приблизительно около четвёртой части. Мне так стыдно...

И вдруг он понял, почему она во что бы то ни стало хочет отдать ему эти деньги. Он взял их и поблагодарил. О, да тут много, очень много! Но не обидит ли она этим себя? Это верно, он может положиться на её слова? Ну, в таком случае он с удовольствием возьмёт их у неё, она может потом получить их обратно, а пока он вложит их в дело. И, если говорить правду, она оказывает ему большую услугу, ему, действительно, сейчас нужны деньги, она очень помогла ему.

Он не показал ей, что понял. Он следил за ней и видел, как она вздрогнула от радости, глаза её засияли под вуалью, и она проговорила:

— Господи, как хорошо, что я пришла именно сегодня!

О, этот голос, этот голос! Он помнил его ещё с той счастливой поры, когда она, смущённая от радости, благодарила его за что-нибудь. Он было вышел из-за конторки, но отошёл назад, смущённый её близостью, её фигурой, счастливым взглядом из-под вуали. Он опустил глаза.

— Как ты поживаешь? — спросила она. — А дети?

— Прекрасно. Дети растут, платья стали им коротки. Мы живём хорошо. А ты?

— Я ничего не знала о вас. Я хотела дождаться, пока наберу денег, пока скоплю и последнюю четверть, но не выдержала. Когда был жив Оле, он рассказывал мне о вас. Но теперь мне не к кому пойти, и я больше не могла ждать. Я была здесь и вчера, только не вошла, и так и вернулась домой...

Не предложить ли ей взглянуть на детей?

— Может быть, ты поднимешься на минутку к детям? — сказал он. — Они очень обрадуются. Я не знаю, что там делается, но всё равно...

— Спасибо, с удовольствием.

Он видел, как она благодарна ему, хотя больше она ничего не сказала. Она протянула ему руку на прощанье.

— Узнают ли они меня? — сказала она.

— Я тоже приду немного погодя, — сказал он. — Мне как раз сейчас нечего делать. Ты, может быть, посидишь часок? Но я совершенно не знаю, всё ли у нас в порядке... Вот ключ от двери, тебе не нужно будет звонить. Только смотри, чтобы дети не выпачкали тебя башмаками, если будешь брать их на колени. Да, не смейся, пожалуйста, Бог знает, какие на них сегодня надеты башмаки.

Ганка пошла. Он отворил ей дверь и проводил на лестницу, потом вернулся в контору.

Он подошёл к столу, но не стал работать. Вот здесь она стояла. На ней сегодня чёрное бархатное платье. Но лица он не видел, только часть шеи, маленькую белую полоску шеи. Теперь она наверху. Можно ли и ему пойти туда? Сейчас, или подождать ещё? Он не слышал детской беготни, всё было тихо, должно быть, девочки сидят с ней. Хорошо, если бы они были в красных платьицах!

Он поднялся по лестнице в странном волнении и постучался в дверь, словно входил не к себе. Жена его встала, как только увидела его.

Она сняла вуаль и сильно покраснела. Теперь он понял, почему она не сразу подняла вуаль: тяжёлые дни в комнатке возле крепости не прошли для неё бесследно, на лице её лежал отпечаток страдания. Иоганна и Ида стояли около неё и держались за её платье. Они не совсем ясно помнили её и смотрели на неё молча и с изумлением.

— Они не узнали меня, — сказала фру Ганка и села. — Я спросила их.

— Нет, я тебя узнала, — сказала Иоганна и полезла на колени к матери, за нею стала карабкаться и Ида.

Тидеман взволнованно смотрел на них.

— Зачем вы залезли к маме на колени, дети, — сказал он, — оставьте маму в покое.

Но дети не слушались, не хотели оставить маму в покое. У неё были кольца на руках и замечательные пуговицы на платье, их можно было вертеть. Они начали болтать, расспрашивать об этих пуговицах, потом увидели мамину брошку, заинтересовались и ею. Обе девочки стояли у неё на коленях и копошились руками на её груди.

— Спусти их на пол, если ты устала, — сказал Тидеман.

— Устала? Я? Нет, нет, оставь их.

Они поговорили об Оле, упомянули об Агате. Тидеман собирался пойти к ней на днях. Оле просил его об этом. Её судьба близко интересовала его, он не забыл о ней.

Пришла няня и стала звать детей, им нужно было ужинать и ложиться спать. Но дети не хотели уходить, капризничали и упирались, матери пришлось идти вместе с ними в детскую, чтобы успокоить их. Она оглянулась: всё по-старому. Вон стоят две маленькие кроватки с крошечными белыми подушечками, вот одеяльца, книжки с картинками, игрушки. Когда дети улеглись, ей пришлось спеть им песенку, они не хотели спать, держали её за руки и всё время пытались вылезти из кроваток, чтобы опять болтать с ней.

Тидеман некоторое время стоял и смотрел на них. Что-то застлало ему глаза. Он быстро повернулся и вышел.

Через полчаса в гостиную вышла Ганка.

— Они заснули, — сказала она.

— Я хотел спросить тебя... Мы тут живём по-особому, — начал Тидеман. — Ведём нечто вроде хозяйства. Беспорядок страшный. Может, ты бы пообедала со мной?.. Я не знаю, что сегодня готовили, но если тебе всё равно...

Она посмотрела на него застенчиво, как девочка, и сказала:

— Спасибо, с удовольствием.

После обеда они опять пошли в гостиную, и Ганка вдруг сказала:

— Андреас, я пришла сегодня не за тем, чтобы что-нибудь уладить, не думай этого. Я просто не могла жить, не видя вас так долго.

— Я и не думал этого, — ответил он. — Но дети, видимо, не хотят отпускать тебя.

— Я ни одной минуты не собиралась просить тебя о том, о чём просила раньше. Это кончено, я сама знаю. Да я и не могла бы вернуться. Всякий раз, как ты взглядываешь на меня, я не знаю, куда мне деваться... Когда ты мне кланяешься, я вся вздрагиваю. Я знаю, это было бы невыносимо для нас обоих. Но, может быть, ты позволил бы мне приходить иногда, через определённые промежутки времени?..

Тидеман опустил голову. Она больше не хотела вернуться, всё кончено. За эти месяцы она научилась иначе смотреть на вещи.

— Приходи, когда хочешь, — сказал он, — приходи хоть каждый день. Ты приходишь ведь не ко мне.

— О, нет, и к тебе. Я живу только мыслью о тебе. И это началось с того катанья под парусами, летом, помнишь, я тебе говорила. Ты стал другим человеком, и я тоже стала другой. Когда ты потерял состояние, ты стал другим человеком. Но теперь ничего уже не поделаешь. Но я видела тебя на улице чаще, чем ты думаешь. Я следила за тобой.

Он встал, в волнении подошёл к барометру, постучал в него и внимательно посмотрел, куда двинулась стрелка.

— Но тогда я не понимаю... тогда незачем говорить, что всё кончено. Я хочу сказать... И здесь такой беспорядок, за детьми плохой надзор...

— Я пришла же за тем! — воскликнула она. — Ну, да, конечно, я пришла отчасти и из-за этого, но... Ты будешь всегда вспоминать... Нет, это невозможно...

Она взялась за шляпу.

— Не уходи! — сказал он. — Я тоже не мог прожить ни одного часа без мысли о тебе. А уже если говорить о старом, так в том, что ты ушла, я виноват столько же, сколько и ты. И ты права: я стал другим человеком, в некоторых отношениях совсем другим... И комнату твою не трогали, она такая же, как была, посмотри сама! Мы ничего не тронули в ней. Если ты хочешь... Послушай, у меня есть работа в конторе, наверное, там целая груда писем, я уверен, что там их пропасть. А средняя комната в том же виде, как ты её оставила, вот посмотри!

Он отворил дверь. Она подошла и заглянула в комнату. В ней горел огонь. Она вошла. Боже мой, он хочет, хочет, чтобы она осталась! Она может остаться, он сам говорит это, он согласен на то, чтобы она вернулась! Она стояла, почти обезумев от радости, и ничего не говорила. Глаза их встретились. Он обнял её и поцеловал, как в первый раз, много лет тому назад. Глаза её закрылись, и он почувствовал, как руки её обвились вокруг его шеи.

X

Наступило утро.

Город проснулся, и молотки застучали на верфях, по улицам медленно едут крестьянские телеги. Это старая история. Площади наполняются людьми и товарами, лавки открываются, шум растёт, а по лестницам карабкается маленькая больная девочка с газетами и собакой.

Всё та же история.

Но только к двенадцати часам на «Углу» собирается народ, молодые и свободные люди, которые имеют возможность долго спать и делать, что хочется. Вот старые знакомые из знаменитого кружка: Мильде, Норем и Ойен, двое в пальто, один в плаще, Ойен в плаще. Холодно. Они зябнут, поглощены каждый своими мыслями и не разговаривают. Даже когда появился Иргенс, в прекрасном настроении духа и расфранченный, как первый щёголь в городе, разговор не стал оживлённее. Было слишком рано и слишком холодно, часа через два будет иначе. Ойен стал говорить о своём последнем стихотворении в прозе под заглавием: «Спящий город». Нынче ночью ему посчастливилось написать его почти до половины. Он писал теперь на цветной бумаге и находил, что это великолепно действует на его настроение.

— Представьте себе, — говорил он, — тяжёлый, давящий покой над спящим городом. Слышно только его дыхание, как шум прорвавшихся шлюзов на расстоянии десяти миль. Проходят часы, бесконечно долгое, долгое время, — зверь вдруг просыпается и начинает расправлять члены. Можно из этого что-нибудь сделать?

Мильде думает, что из этого может выйти очень хорошая вещь, если удастся осилить сюжет. Он давно уже помирился с Ойеном. Мильде рисует сейчас карикатуры для «Сумерек Норвегии». Он уже нарисовал несколько очень забавных карикатур и беспощадно высмеял злополучное стихотворение. Издатель ожидает больших барышей от этого предприятия.

Норем не говорит ни слова.

Вдруг на улице появляется Ларс Паульсберг. Рядом с ним идёт журналист Грегерсен. Группа увеличивается, все обращают на неё внимание, так много собралось людей на одном месте. Перевес на стороне литературы, литература заполонила весь тротуар. Люди, идущие по делу, возвращаются нарочно назад, чтобы ещё раз взглянуть на шестерых господ в пальто и плащах. Мильде также возбуждает внимание, потому что купил себе новое пальто. Он уже не собирается уезжать в Австралию.

Грегерсен осматривает новое пальто с верху до низу и говорит:

— Надеюсь, ты не заплатил за него?

Но Мильде не слышал. Внимание его обращено на другое — на экипаж, который шагом едет по улице. В экипаже не было ничего необыкновенного, только ехал он шагом. А кто же сидит в нём? Дама, незнакомая даже Мильде, хотя он знал весь город. Он спрашивает остальных, не знают ли они эту даму. Паульсберг и Ойен одновременно хватаются за лорнеты, и все шестеро в упор смотрят на даму. Но никто не знает её.

Она была чрезвычайно толста и тяжело и грузно развалилась на сиденье. У неё был вздёрнутый нос, голову она держала очень высоко. Красная вуаль от шляпы спускался ей на спину. По-видимому, её знали только более пожилые люди, так как они кланялись ей, и она отвечала с равнодушным выражением на их поклоны.

Как раз в ту минуту, как она проезжала мимо «Угла», Паульсберга осенила догадка, и он сказал, улыбаясь:

— Господи, да ведь это фру Гранде, фру Либерия!

Тогда и остальные сейчас же узнали её. Да, да, это фру Либерия, некогда весёлая фру Либерия! Журналист Грегерсен даже поцеловал её как-то семнадцатого мая, в порыве воодушевления. И теперь в нём ярким лучом мелькнуло воспоминание об этом дне. Это было давно, очень давно.

— Да неужели это она? — сказал он. — Как она растолстела! Я её не узнал. Мне следовало бы раскланяться с ней.

Это следовало бы сделать всем, так как все знали её столько же, сколько и он. Но Мильде утешил и себя и других сказав:

— Ну, да кто же может узнать человека через столько лет? Она ведь нигде не бывает, никуда не показывается, сидит дома и жиреет. Мне тоже следовало бы поклониться ей. Ну, да это горе небольшое.

Иргенсу вдруг пришла ужасная мысль: он не поклонился, фру Гранде могла обидеться, могла заставить своего мужа изменить своё мнение относительно присуждения премии. Она имеет очень большое влияние на мужа, это всем известно. Что, если адвокат завтра пойдёт в министерство и укажет на кого-нибудь другого?

— Прощайте! — сказал неожиданно Иргенс и пустился бежать. Он бежал, бежал долго, описав большой круг. Счастье ещё, что фру Гранде ехала так тихо, он мог пойти напрямик и нагнать её. И когда он снова вышел на улицу, ему, действительно, настолько повезло, что фру Либерия видела его склонённую перед ней фигуру. Он поклонился, остановился даже, снял шляпу и поклонился поразительно низко. Она кивнула ему в ответ из экипажа.

Всё тем же медленным ходом фру Либерия продолжала совершать своё путешествие по городу. Люди повсюду спрашивали друг друга, кто же это? Какое любопытство! Она фру Либерия Гранде, жена адвоката Гранде из знаменитого рода Гранде. Она сидела в экипаже спокойно и важно, словно управляла целым министерством, и, совершала свою редкую, очень редкую утреннюю прогулку. В этом не было ничего необыкновенного, только ехала она шагом. Красная вуаль её была далеко не модной, она всем бросалась в глаза, и молодёжь, следившая за модой, смеялась про себя над этой красной, кричащей вуалью. Но многие подозревали бедную женщину в высокомерных и тщеславных мыслях: у неё такой вид, будто она нарочно выехала из дому с таким расчётом, чтобы все её заметили, точно она беспрестанно повторяла в душе: «Вот и я! Это я еду!».

Такой у неё был вид.

Ещё хуже было, когда она приказала своему кучеру остановиться у здания стортинга. Что ей там нужно? А когда кучер в довершение всего ещё громко хлопнул бичом, то не было ни одного человека, который не подумал бы, что самонадеянность её зашла чересчур далеко. Что общего между фру Либерией и стортингом? Стортинг закрыт, депутаты разъехались, сессия кончилась. уже не сошла ли эта женщина с ума? Но многие из старых знакомых фру Либерии знали, что муж её заседает в либеральной комиссии в стортинге, в палате, выходящей во двор. Попасть туда можно было с заднего фасада. Разве она не могла навестить своего мужа? Можно ли было что-либо возразить против этого? У фру Либерии было дело к мужу, к тому же она так редко выезжала из дому. Нет, положительно к ней отнеслись крайне несправедливо.

Фру Либерия вышла из экипажа и приказала кучеру ждать. Она медленно и тяжело поднялась по лестнице. Красная вуаль вяло и безжизненно свисала вдоль её спины, ветер не шевелил её. Она исчезла в огромном здании...

К двум часам движение и шум в городе достигли высшего предела. Всюду была та же суета, люди шли, ехали, разговаривали, покупали и продавали, машины работали вдалеке с глухим гулом. В гавани раздаётся свисток парохода, потом другой, третий. Флаги развеваются. Большие баржи скользят взад и вперёд. Поднимают и убирают паруса. То там, то здесь суда бросают якоря, цепи разматываются из шлюзов, издавая запах ржавчины. И, как победные клики, катятся эти звуки над городом в светлом, ясном небе.

Всюду кипучая жизнь.

Пароход, на котором Тидеман отправлял свою смолу, был готов к отплытию, и Тидеман сам пришёл на пристань. С ним была и Ганка. Оба стояли молча, держась за руки. Ежеминутно они взглядывали друг на друга глазами, полными юношеской радости, и гавань точно приветствовала их сотнями развевающихся флагов. Когда корабль стал отчаливать, Тидеман высоко поднял шляпу, а Ганка замахала платком. С судна замахали в ответ, ещё, ещё. И вот оно уже далеко, почти у выхода во фьорд.

— Пойдём? — спросил он.

Она крепче прижалась к нему и ответила:

— Как хочешь.

Но в эту минуту к пристани повернул другой пароход, громадина, ещё выбрасывавшая тучи чёрного дыма из труб. На нём тоже были товары для Тидемана, он ждал этого парохода последние два дня, и радость его ещё увеличилась от того, что пароход подошёл именно сейчас. Он сказал:

— У нас и здесь есть товар!

— Неужели? — с улыбкой проговорила она.

И он почувствовал, когда она взглянула ему в лицо, как нежная дрожь пробежала по её руке. Они пошли домой.


Читать далее

Кнут Гамсун. Новые силы
Введение 16.04.13
Всходы 16.04.13
Жатва зреет 16.04.13
Сам-шестьдесят 16.04.13
Заключение 16.04.13
Заключение

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть