Онлайн чтение книги Очерки о старой Москве
II

После вечерен по Большой Мещанской улице по направлению к Сухаревой башне бежал, едва переводя дух, парень, бессмысленно ища чего-то глазами.

– Где тут, сударь, аптека? – торопливо спросил он, наткнувшись на какого-то прохожего.

– А ты осторожней! Выпучил бельма, да и летишь сломя голову.

– Нам аптеку требовается, хозяин у нас нездоров, – отвечал парень, устремляясь вперед.

– Служба, где тут аптека? – обратился он к стоящему на часах будочнику.

Будочник зевнул во весь рот так сильно, что левая рука его непроизвольно приподняла алебарду[3] Алебарда – старинное оружие, секира на длинном древке. на аршин от земли, а стоявшая рядом извозчичья лошадь вздрогнула.

– Проходи, проходи, – промычал он.

– Давай пятачок, найдем, – предложил извозчик.

Парень, махнув рукой, помчался дальше.

– Пожалуйте кровочистительиых капель на двадцать копеек, – сказал он, переступив порог аптеки.

Аптекарь флегматически, не спеша взял склянку, долго тер ее полотенцем, налил туда какой-то жидкости, заткнул пробочкой, завернул бумажкой, запечатал сургучиком и отпустил.

Парень побежал обратно. У ворот дома купца Рожнова он встретился с Ефимом Филипповым.

– Шабаш, брат, не поспел.

– А что?

– Хозяин твой порешился.

Парень остолбенел. Дворник стоял бледный как смерть. Подошел священник с дьяконом и дьячками. Все приняли благословение.

– Что плохо лечил, Филиппыч? – начал священник, обращаясь к Ефиму Филиппову.

– Что делать, батюшка, – отвечал цирюльник, – в четырех местах кидал- инструмент не действует.

В одном месте, кажется, жилу пополам рассек. Это уж не от нас. Да, не от нас. Всем нам один путь, – окончил он, входя в калитку.

Утро. Не поведу читателя туда, где теперь раздается надгробное рыдание, где слышится раздирающий душу стон, где из глубины растроганного сердца льются горячие слезы; будем стоять у ворот дома и смотреть, что происходит на улице.

Вот в калитку юркнули два худеньких человечка в сибирочках,[4] Сибирка – короткий кафтан со сборками и стоячим воротником. а за ними еще двое… еще… Это гробовщики. Вышли все назад, столпились в кучу, постояли, поговорили, опять ушли в калитку… опять вышли. Трое отделились, взяли отступного и ушли.

В нескольких шагах от ворот на тумбах расположились какие-то неопределенные личности. Один во фризовой шинели, другой в длинном истрепанном халате, третий в истасканном донельзя вицмундире, четвертый… Это нищие.

Фризовая шинель обращается к дворнику:

– А что, почтенный, подавать нынче будут?

– Что вы за народ такой? – отвечал сердито дворник. – Только что панафиду начали, а уж вам подавать.

– Самое бы теперь настоящее время подавать.

– Есть которые благочестивые, – поддакнула нищая женщина, – сейчас подают.

– Может, и завтра-то подавать не будут. Вы не мешайтесь тут, отходите… Не до вас теперь.

– Слушай команду, проходи, – скомандовал вицмундир.

– Ты бы сам-то проходил, – заметила фризовая шинель, – стыдился бы! Пуговицы светлые имеешь, а побираешься. Мы ночевать здесь будем, а не уйдем.

Около пяти часов вечера вся улица запружена была нищей братией.

– Эко рвани-то, рвани-то что понаперло, пушкой не прошибешь, – замечает дворник.

– Кормимся, почтенный, кормимся, – отвечает фризовая шинель. – Ты думаешь, лестно ходить по Москве-то…

– Без них и кабаки бы не стояли, – ввернул сидевший на козлах кучер.

– Тебе, жирному черту, хорошо там сидеть-то!..

– Мне чудесно! Лучше требовать нельзя.

– Ну, так и сиди, тебя не трогают.

– Еще бы ты тронул! Я те так трону… Тпру! Балуй! – отнесся он к беспокоившейся лошади.

Вицмундир был уже пьян и ссорился со своею братнею. Он рассказывал, как фризовая шинель по гостиному двору на мертвое тело сбирал и для этого носил с собой деревянный ящик, в котором лежала селедка. Селедка и изображала мертвое тело.

– А помнишь, как ты в Ножовой линии у разносчика блин стащил…

– Помню! А ты помнишь ли, как тебя на цепи, как собаку, по всей Москве провели.

– А ты вот что помнишь ли, как тебя за фальшивую присягу в остроге гноили: животворящий ты крест целовал…

– Полноте вам, – заметил благочестивый старичок нищий. – Божьим именем приняли просить… Стыда-то в вас нет.

От сильного напора нищих потребовалась вооруженная сила, которая и не замедлила явиться в лице двух будочников. Сначала они увещевали разойтись, потом пригрозили холодным оружием – тесаками, или, по московскому выражению, селедками – не подействовало; тогда воины врезались в толпу и начали крушить направо и налево и, не кончивши кампании, отошли.

– Хоть бей, хошь нет – ничего с нами не сделаешь. Такие купцы не каждый день помирают, – заметил один из нищих, – теперь не токмо вы – сам частный ничего не сделает. Вишь народ как разъярился – он все три дня здесь стоять будет…

Но вот открылось окно, высунулась оттуда в черном платке голова старухи.

– Подходите которые, – обратилась она к толпе. Нищие хлынули к окну. Давка, визг… крики.

– Поминайте в ваших молитвах раба Василия, – сказала она, залившись слезами.

– Дарья Карнеевна, вам неспособно, позвольте, я буду, – предупредил ее молодой приказчик, – подходите помаленьку, не все чтобы вдруг, всем будет. За упокой души Василия, – проговорил он, опуская в руку нищего медный пятак.

Долго шла раздача, толпа мало-помалу редела.

– Ты сколько раз подходил?

– Раза четыре. В последний раз не дал, приметил.

Соседний кабак торговал на славу. Целовальник с чувством принимал нищих-гостей.

– Божьи люди, мои голубчики! Кушайте на доброе здоровье. С утра стояли, устали чай, да и бока-то вам понамяли, – приговаривал он, отмеривая крючком пенник.

Вицмундир беседовал с какими-то кабацкими завсегдатаями.

– Неужели тебе не стыдно побираться?

– Стыдно! Очень стыдно! Мне вот как стыдно: разрежь ты мою грудь да и посмотри, что у меня там теперь. Горе!

– Ведь тебя из консистории-то[5] Консистория – учреждение с административными и судебными функциями, подчиненное епархиальному архиерею. выгнали.

– Выгнали! По третьему пункту! А ты знаешь, что это значит? Это значит: вот я теперь с тобой говорю, а меня нет на свете.

– Где ж ты?

– Меня нет! Нет меня! Вот что значит третий пункт.

– За что же это тебя?

– За добрые дела! Каюсь!

– Так и быть, поднесем стаканчик, сказывай. Дай секлетарю стаканчик.

– Коллежский секретарь!

– Бог тебя знает, какой ты там есть, знаем, что секретарь прокутимший.

Мальчик поднес стакан водки и два сухарика. Вицмундир, взяв стакан, стал в позу и начал:

– Благоденственное и мирное житие…

– Пей так, не безобразничай.

Выпив водки, он схватился за голову и забормотал:

– Стыдно, стыдно, стыдно! не осудите меня! Столоначальник говорит: «Приходи, Куняев, по бедности твоей, в суд подшивать журналы». Могу я это?

– Дело не хитрое!

– А я что, портной? Портной я?

Я не портной журналы шить,

Не из таких я негодяев!

Никак портным не может быть

Коллежский секретарь Куняев, —

пропел вицмундир торжественно.

– Так рассказывай, за что тебя выгнали-то?.

– А вот видишь ты: нужно было купцу Кочеврягину… знаешь Ивана Семенова?

– Слыхали.

– Нужно было ему родственников ограбить.

– Дело хорошее!

– Ну, на что уж лучше! Вот вы и слушайте. А по ходу-то дела надо было из консистории метрику украсть. Лишение всех прав, конная, Сибирь!.. Вот он к Бабушкину – тысячу рублей. К Захарычу – две тысячи. К тому, к другому – все на одном стоят. Ко мне. Перекрестился я, да и думаю: возьмусь за это дело. Сойдет с рук – в монастырь уйду; не сойдет – туда мне, собаке, и дорога. «Извольте, говорю, за триста рублей оборудую». – «Ну, говорит, орудуй, от меня забыт не будешь». И стал я орудовать. Первое дело – архивариус. Он в консисторию, и я за ним; он из консистории, и я за ним; как свечка, я перед ним теплился. Полюбился я ему за это, позвал меня к себе, на Якиманке он жил. И сделался я у него первым человеком. Детей его стал грамоте учить, а старшенького на скрипке.

– А ты и на скрипке играешь?

– Я?! Я первый скрипач по Москве был. Только вот теперь в руках трясение, смычка держать не могу. Вот раз он мне и говорит: «Тебя, Куняев, я выпросил у секретаря к себе в архив на подмогу». Как вошел я туда в первый-то раз, так у меня сердце-то словно каленым железом… Думаю, ведь я разбойник!.. Прошелся по алфавиту – есть! Что ж вы думаете, други сердечные, я сделал? Украл? Зачем воровать – за воровство бьют. А я вот перед вами, как перед богом…

– Выпей еще стаканчик. Поднеси.

– Выпью! Ничтожный я человек, оплеванный… Одно мне осталось…

Давайте веселиться,

Давайте пить вино!

Не грех вина напиться —

Оно на то дано.

– Тебе бы театры разыгрывать!..

Взяв стакан, он с чувством произнес:

– Посторонись, душа, оболью!

– Так что ж ты сделал-то?

– Не украл! Вот запекись моя гортань кровью, коли я украл. Я взял да в эту папку, где значилась метрика, положил две сальных свечки. Какова штука! Умственная, а?

– Зачем же это ты?

– Постой! Ровно через год из сиротского суда справка об этой метрике. Цап! а в папке-то дыра одна! Крысы за год-то все скушали. Налетели! Архивариус-то как сидел, так и остался. Меня, раба божьего, в Тверскую часть… в острог, в уголовную!.. Дело-то до правительствующего сената восходило, а правительст…

Речь рассказчика мгновенно прервалась, рот искривился, глаза помутились: точно пронизанный пулей, отшатнувшись в сторону, он грохнулся на пол. Собеседники вскочили и бросились вон. Целовальник загородил им дорогу.

– Нет, у нас так делается: вместе пили, вместе и отвечать будете.

– Мы ни в чем непричинны.

– Нет, позвольте! У нас такие разы бывали. Еще вы то возьмите в рассуждение, его теперича потрошить будут: как же его можно потрошить без свидетелев? Нет, уж вы сделайте милость! Вы думаете, мне-то приятность какая? Приятности мне никакой нет, а сущее разорение! Никитка, беги на улицу, кричи «караул». Водка, она тоже никого не помилует, – окончил он, закрывая труп грязной рогожей.

Целые три дня около дома купца Рожнова толпились нищие, и по захолустью стали ходить беспокойные слухи, что скоропостижная смерть купца Рожнова не есть первая, что точно так же окончил дни свои мещанин Заклюев, шорник из тупого переулка, лавочник, а в Хамовниках народ так и валит. Слухам этим не придавали особенной веры; мало ли что народ болтает.

Не успели нищие очувствоваться после поминок Рожнова, как вновь были приглашены к себе купчихою Романихою, которая, несмотря на усилия известнейших в то время врачей Лоедера и Гааза, окончила жизнь в несколько часов. Слухи о чем-то неладном увеличивались. Редкий день, чтобы по Серединке не проводили от сорока до пятидесяти покойников. Вдруг дотоле неслыханное слово «холера» разнеслось по захолустью. Народ оцепенел!

Гнев божий!

Полиция приколачивает на заборах печатные объявления о предосторожности. Их никто не читает.

Ефим Филиппов обессилел от практики, он отворяет кровь на улице. Церковные колокола не умолкают. Погребальные дороги и просто фуры тянутся к Пятницкому кладбищу с утра до ночи. Гнев божий! Нет помощи, нет спасения! Захолустье потеряло больше половины своих обывателей. Осталось одно утешение – молитва.

И вот посреди улицы воздвигнули помост и пригласили духовенство соседних церквей с крестным ходом. Лишь только певчие возгласили «Царю небесный», народ, измученный страхом и ожиданием смерти, пал на колени и зарыдал, как один человек. Священнослужители не выдержали своего высокого положения – тоже зарыдали. Протодьякон Успенского собора читал апостол и лишь дошел до слов «да смертию упразднит имущего державу смерти», с ближайшей колокольни раздался троекратно удар колокола – весть о смерти настоятеля, – голос его прервался и он едва мог кончить чтение.

Во время молебствия по захолустью проскакал взвод казаков, с полицеймейстером во главе.

– Бунт! – разнеслось по захолустью.

– Мастеровщина взбунтовалась, – закричал лавочник.

В трактир «Адрианополь» собралась мастеровая чернь – шорники, сапожники, позументщики и т. п. Кто-то из компании сказал, что народ морят. Пошел на эту тему разговор. Пьяный портняга сказал, что всему делу причина Ефим Филиппов, что он все кровь отворяет, что предлагал и ему, да он не согласился.

– Разве возможно христианскую кровь выпущать!

– Мы ему докажем!

– Ежели он, значит, кровь отворял и, значит… по какому праву? – подхватил тщедушный, чахоточный сапожник, – надо, значит, к нему и сейчас, значит…

– Своим судом!

– Покажи струмент! По какому праву?

Трактирщик начал было успокаивать, но избитый бросился в квартал и донес о случившемся. Мастеровщина бросилась в кабак, в котором кончил дни свои коллежский секретарь Куняев. Целовальник ничего не возражал.

– Лопайте, черти! Все равно вам издыхать-то, – сказал он и вышел на улицу.

Обезумев от пенника, пьяная голь ринулась к цирюльне Ефима Филиппова. У цирюльни было тихо и не пахло, как бывало, паленым. Стеклянная дверь разлетелась вдребезги, и пьяным глазам представилось тяжелое зрелище.

Ефим Филиппов лежал на столе бездыханный, и Петрович нараспев произносил стих из псалтыря: «Яко дух пройдет в нем и не будет, и не познает к тому места своего».

Толпа отхлынула и была окружена казаками.

– Ах, как это народ-от мрет! Господи ты боже наш! Царица ты наша небесная! – говорил живший в захолустье на большой улице кривой купец, мимо дома которого провозили жертву смерти.

– И что это теперича будет? Вся Москва, почитай, вымерла. Испытует нас господь или наказывает – его святая воля. В городе-то пусто; мимо Минина вчера проехал – хоть бы те один человек был… жутко; только заблудящий какой-то, бога-то знать в ем нет, стал середь площади да песней так и заливается… «Что, говорю, просторно тебе?» – «Просторно, говорит, господин купец! Никто не препятствует». Индо руками я всплеснул!.. Этакое божеское наказание, а он…

– Что, значит, непутевый-то человек! – заметила старуха жена…

– Диву я дался! Молодой парень – дворовый али так какой… «На смирение-то, говорю, взять тебя некому». – «Живых, говорит, теперича не трогают, мертвых подбирать впору».

Старики в глубоком молчании смотрели в окно.

– Сирот-то, сирот-то теперича… Господи! – сказала старуха.

– Сироты теперича много! – отвечал старик. – Столько теперича этой сироты… и куда пойдет она, кто ее вспоит-вскормит, оденет-обует… Давеча я посмотрел… ребенок один: сколь мать свою любит, так под гроб и бросается… Удивительно мне это! Махонький, от земли не видать, а сколь у него сердце это к родительнице. Индо слеза меня прошибла! Еду, а у самого так слеза и бьет, уж очень чувствительно мне это… Махонький, а любовь свою… подобно как…

Старуха прослезилась.

– Сама была сирота, без отца, без матери, без роду, без племени…

– И должна, значит, чувствовать сиротское дело. Сам куска не ешь – сироте отдай, потому сирота, она ни в чем не повинная… Должен ты ее… Вот ты теперича плачешь, значит – это бог тебе дал, чтобы народ жалеть. А ежели мы так рассудим: двое нас с тобою; дом у нас большой, барский, заблудиться в ем можно: ежели в этот дом наберем мы с тобой ребяток оставших, сироту эту неимущую, пожалуй, и богу угодим. Своих-то нет – чужих беречи будем. И будет эта сирота в саду у нас гулять да богу за нас молиться. Так, что ли?

Старуха перекрестилась.

– Дай тебе бог!

Старик исполнил свое предположение. По окончании холеры он пожертвовал свой дом под училище, внес большой капитал на его содержание. Святитель Филарет благословил иконою доброго старца, а протодьякон провозгласил:

– Потомственному почетному гражданину, фридрихсгамскому первостатейному купцу Феодору Феодоровичу Набилкову многая лета. Об этой высокой личности будет мое душевное слово.[6] Набилков Ф. Ф. – в Набилковском училище учился И. Ф. Горбунов. Задуманный очерк написан не был


«Новое время», 5 и 12 октября 1880 г.


Читать далее

Из московского захолустья. Рассказ
I 02.04.13
II 02.04.13
Из московского захолустья
I. Иверские юристы 02.04.13
II. Широкие натуры 02.04.13
Послесловие. Неподражаемый рассказчик 02.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть