II. Широкие натуры

Онлайн чтение книги Очерки о старой Москве
II. Широкие натуры

Немилосердный коммерсант, смеявшийся над умирающим иверским юристом Никодимом Кипарисовым, принадлежал к широким купеческим натурам.

То время было время широких натур, почти уже не существующего теперь типа загульных людей. Широкая натура появлялась тогда и в образе промотавшегося интеллигента, прислонившегося к загульному купцу в качестве «дикого барина», с обязанностью откупоривать бутылки, играть на гитаре, «выкидывать колена» и т. п., и в образе купца, разносившего публичные дома, и в образе художника, которому уже перестала повиноваться кисть, и в образе высокодаровитого артиста, пренебрегавшего преклонением пред его талантом народной массы, и даже в образе басистого дьякона. Широкую натуру в Москве уважали, она даже не теряла уважения и тогда, когда, растративши материальные, нравственные и физические силы, насидевшись в «яме» и навалявшись в больнице, становилась с нищими на паперти церковной.

– Ивана Семенова давеча видел: у Василья Блаженного на паперти стоит, – говорит купец соседу своему по лавке.

– Хорош?

– Весь распух, словно стеклянный стал, а духу своего не теряет. Увидел меня, словно бы маленько улыбнулся и сейчас опять в серьез вошел. Мигнул я ему, дескать, приходи… Не знаю, понял ли.

– Значит, гордости своей с себя не снимает…

– С отвагой стоит!.. Уж и туз же был!..

– Богатырь!..

Всякие безобразия и буйства, несмотря на строгие в то время порядки, проходили широким натурам даром. Разве какое-нибудь исключительное проявление дикого нрава вызывало протест со стороны графа Закревского, да и то кончалось большею частью только отеческим внушением.

– Ты опять! – встречает строгий граф широкую натуру, именитого купца.

– Виноват, ваше сиятельство!..

– Пора исправиться. Ты дурной пример подаешь своим детям.

Молчание.

– Ты уж седой!

– По родителю, ваше сиятельство: покойный родитель рано поседел.

– Ступай! Но чтоб больше этого не было!.. Стыдно! Ты знаешь, я не посмотрю, что ты…

Последняя фраза имела большое значение. В Москве тогда убеждены были, что граф Закревский имеет какие-то особенные бланки, по которым он может ссылать в Сибирь, постригать в монастырь и т. п.

Приходит широкая натура после генерал-губернаторского внушения в клуб.

– Ну что? – спрашивают.

– Ничего, разговор был самый обыкновенный… Про матушку спрашивал, – церковь ведь она тепереча строит… Ну, а после про это дело… «Мало ли что, говорю, ваше сиятельство, в своем саду делается…» – Ну, ничего, благородно обошелся… Мне вот только дьякона жалко. К Николе на Перерву его на исправление послали.

– А дьякона-то за что?

– Да вот изволите видеть: собрались мы у Назара Ивановича в саду. Ну, шум был… Что за важность! Ну, дьякон нам всем по очереди многолетие сказывал.

– Насколько я знаю, – вмешивается чиновник какой-то палаты, – он произносил многолетие не так, как следует.

– Обыкновенно как: кричал многая лета, а мы пели пьяные.

– Да, все это хорошо! Благоденственное и мирное житие – это бы ничего; а зачем он говорил: «на врагиже победы и одоление коммерции советнику…» Это весьма важно! Это ведь знаете…

– Да ведь ваш брат как пойдет привязываться…

– Да это не у нас, это в консистории.

– Ну, я там не знаю где, а только очень жалко! Этакого, можно сказать, удивительного баса и нашего друга… Ну, конечно, мы на Перерву-то к нему ездим, горевать там ему не дадим.

Большая часть притонов, где собирались по вечерам широкие натуры, теперь уже не существует; память об них сохраняется только в устном предании. То были: трактир у Каменного моста «Волчья долина», трактир Глазова на окраине Москвы, в Грузинах; кофейная «с правом входа для дворян и купцов» в Сокольниках; трактир в Марьиной роще и разные ренсковые погреба,[16] Ренсковые погреба – магазины, торгующие виноградными винами; всякое виноградное вино называлось «ренское» – искаженное «рейнское». В этих притонах широкая натура пила «Лиссабон», приводивший человека в неистовство; пила шампанское, приготовлявшееся в городе Кашине, одной бутылки которого достаточно было для того, чтобы привести человека в остервенение; била половых, била маркеров, била посуду и зеркала, целовалась с арфистками, становилась на колени перед цыганками и щедро оплачивала зорко следившего за нарушением общественной тишины и спокойствия квартального надзирателя.

Бывали и такие широкие натуры, которые, как говорится, смешивали грех со спасением.

– Заходи завтра, Иван Левонтьич.

– Нет, три дня чертили, отдохнуть надо.

– Да завтра ничего такого не будет… Весь хор прокофьевских певчих только… попоют… а чертить не будем. Признаться сказать, матушка коситься начинает, в Воронеж на богомолье ехать хочет. «На год, говорит, от вас уеду».

И вот собираются вечером широкие натуры, садятся чинно в зале. Налево в углу в золоченых киотах «божье милосердие», направо стол, уставленный закусками и разной цветной и бесцветной жидкостью акцизно-откупного комиссионерства. Выходит «сама», внушительной полноты женщина, с заплывшими глазами и тройным подбородком, а за ней «матушка», худая, высокая старуха в темном платье и черном платке, говорит на «о».

– Фекла Семеновна, матушка… – вскакивает Иван Левонтьич.

– И ты, грешник, здесь? – полусерьезно относится к нему старуха – Ну, те молодые ребята, их и палкой можно, а ты уж…

– Матушка, Фекла Семеновна, один раз живем!.. Помрем – все останется… Ведь не в лаптях ходим, голубушка: есть на что…

– Крутятся, крутятся… и лба-то перекрестить некогда. И домой-то вас одна заря вгонит, другая выгонит. А ты что про лапти говоришь: я сама в лаптях хаживала. Ты лапти не кори…

– Я не к тому.

– То-то – не к тому! Покойник сертук-ат надел, когда весь свой полный капитал скопировал, да и то, бывало, говорил: неловко, Семеновна; давай опять поддевку надену; поддевка-то, говорит, нас с тобой выкормила. Внучки-то вот тоже мои куцки себе понашили, девки же говорить с ними стыдятся, словно бы, говорят, облупленные сидят и приступиться-то к ним стыдно.

– Матушка, пожалуйте садиться, – прерывает сын, – сейчас весь состав идет… Басы уж готовы – закусили в саду.

И хор или весь состав прокофьевских певчих входил, имея во главе своего хозяина и регента, ямщика Прокофьева. Хор этот гремел по Москве; без него не обходился ни один храмовой праздник, ни одна купеческая свадьба. Он был многочисленный, содержал его страстный любитель пения, купец Прокофьев, по профессии ямщик, содержатель лошадей и тарантасов. Спавший с голоса или отставленный по каким-либо причинам синодальный или чудовский певчий,[17] Синодальный певчий – певчий одного из старейших русских церковных хоров – Синодального. любители пения чиновники, мещане и всякого звания люди в хору были. Был даже один певчий безграмотный и становился на клиросе, чтобы, как говорили, «пущать октаву». И октава была у него необыкновенная. Басы в Москве, в то время, да и теперь, ценились дорого. Свадьба не в свадьбу, если апостол будет прочитан тенором. Жалко, что пером нельзя передать тех звуков, которые вылетали из груди прокофьевских басов.

– Ты уж, Николай Иваныч, к завтрешнему дню «приготовься», – упрашивал старший приказчик одного купца, на венчании дочери которого долженствовал читать апостол Николай Иваныч, – то возьми во внимание: одна дочь, опять же и родство большое.

– Уж сделаю, – успокаивал его Николай Иваныч, – сегодня у меня у Троицы в Вешняках парамеи за всенощной, ну, да я как-нибудь проворчу полегонечку, а у вас завтра пущу вовсю…

– Голубчик, грохни!

– У Егорья на Всполье на прошлой неделе венчали; худенькая такая невеста, на половине апостола сморщилась, а как хватил я «жену свою сице да любит», так она так на шафера и облокотилась…

– Нет, наша выдержит! Наша даже до пушек охотница… Вот когда в царский день палят… А уж ты действуй вовсю, сколько тебе господь бог голосу послал.

– С вечера-то я сегодня, может, согрешу, а завтра утром «оттяну», оно и будет так точно.

За человека становилось страшно, когда «оттянувший» по утру бас вечером забирался в верхние слои своих голосовых средств. Глаза его наливались кровью, грудь выступала вперед, подымались плечи… Ужасно!

Певчие разместились по порядку: басы назад, тенора на правом крыле, альты на левом, дисканты впереди. Прокофьев, седой, почтенный, строгой наружности старик, вынул камертон, куснул его зубами, подставил к уху… еще раз… погладил по голове гладко выстриженного мальчика, дисканта, нагнулся к его уху и промычал ему нотку, потом обратился к басам: «Соль-сире… си», потом громогласно сказал: «Покаяния отверзи ми двери». Хор шевельнул нотами и запел очень стройно. Изредка слышалось только дребезжание старческого голоса самого регента, но оно тотчас же покрывалось басами.

Кончили…

Басы откашлялись, тенора поправили волосы, альты завертели нотами, регент закусал камертон, опять послышалось «ля-до-ми…», и торжественный концерт Бортнянского[18] Бортянский Д. С. (1751–1825) – русский композитор. «Кто взыдет на гору господню» огласил не только залу, но и улицу и близлежащие переулки. Мальчишки с улицы прислонились к окнам и приплюснули к стеклам свои носы.

Сильно подействовала на душу матушки пропетая песнь. Она обтерла рукой увлажнившиеся слезами глаза и посмотрела на сына. Сын глубоко вздохнул и, покачав головою, сказал: «Да!»

Иван Левонтьич взял у регента камертон, повертел его в руках и отнесся к матушке:

– Фекла Семеновна, вот рогулька, ничего не стоющая, а без нее никак невозможно.

– У всякого дела свой струмент есть, – заметила старуха.

Насладившись пением, хозяин пригласил певчих к столу. Один бас закусил икрой, другой – мятным пряником, говоря, что «это очищает», третий ничем не закусывал, говоря, что после закуски вторую рюмку пить неприятно; октава привела всех в изумление – ничего не пила, несмотря на все увещания.

– Это даже удивительно, – заметил Иван Левонтьич, – такой видный человек и не пьет!

– Прежде был подвержен, – объяснила ему октава, – в больнице раз со второго этажа в окошко выбросился. Доктор больше не приказал.

Тенора выпили «легонького», т. е. портвейну и хересу; мальчикам были бабушкой отпущены моченые яблоки.

После угощения хор разбрелся: кто петь всенощную на храмовом празднике, кто петь на свадьбе. Сам Прокофьев остался с широкими натурами и, вручивши свой камертон своему помощнику, сказал: «Не потеряй! Сорок лет я им орудую! Да скажи там: завтра в Медном ряду молебен… «Царю» и «Воспойте». Чтобы утром пораньше спевались. Я сам буду. К Троице в Сыромятники к «Взбранной воеводе» тоже приду».

Начался разговор о соборных дьяконах, о певчих, о том, что певчим быть трудно, и т. п. Наконец хозяин обратился к гостям с предложением:

– А что, господа, не на воздух ли нам перейти?

Решили, что на воздух лучше, и перешли. Там их ожидало новое удовольствие. Их встречал певец, отлично исполнявший русские песни и романсы.

И пошло!..

Заложу я тройку борзых

Серо-пегих лошадей

И помчусь я в ночь морозну

Прямо к Любушке своей…

Золотое тогда время было для широких натур, но и ему приближался конец.

– «Правда и милость да царствуют в судах!»

И вместо квартального и комиссара, с которыми, совершив всякую «неправду», можно было «сделаться», – является умягчающий поврежденные нравы мировой судья; вместо отеческого внушения генерал-губернатора распахнулись для широких натур двери знаменитых Титов. Дрогнули широкие натуры, когда, на первых порах, одну из них, невзирая на ее общественное положение и почти неприкосновенность, за содеянное ею в трактире буйство, мировой судья пригласил на новоселье в Титы.

– Уж теперь дело видимое, что прежние порядки отошли, – заключили в захолустье.

– Уж если такой туз не отвертелся, значит, никак невозможно.

– Tempora mutantur,[19]Времена меняются (лат.). – со вздохом произнес Никодим Кипарисов, выходя из камеры мирового судьи.

– Ничего! можно сказать, даже превосходнее, – заметил один обыватель захолустья, – по крайней мере теперича знаешь, что драться невозможно.

– А прежде не знал?

– Знал, да никакой тебе остановки в этом не было, никто не препятствовал…

Очень скоро применилось захолустье к новым порядкам и сознало, что существовать стало легче. Комиссар потерял свой престиж и не имел уже прежнего значения в купеческих домах, ни на похоронах, ни на свадьбе. Уже его не подводил хозяин под руку к закуске, с упрашиванием выкушать на доброе здоровье, а предлагал ему просто, мимоходом: «Ермил Николаевич, ты бы водки выпил. Настойка там есть…» Праздничные его взимания тоже умалялись. Давали обыватели по старой привычке, но уже не в прежних размерах и с видимым неудовольствием. А один купец стал даже над ним подтрунивать:

– Однако у тебя, Ермил Николаевич, пузо-то подсыхать стало… при новых-то порядках… Какой ты прежде пузатый был – на удивление, а теперь ишь как тебя подвело…

– Да, – с горьким вздохом произносил комиссар, – не нужны мы стали!..

– Ну как вы с вашим мировым? – скроивши саркастическую улыбку, спрашивает частный пристав обывателя.

– Во все вникает, – отвечает обыватель.

– Вникает? Ха, ха, ха… Вникает! Это хорошо! Не получая ни от кого ни приказаний, ни предписаний, не рыская целый день то с рапортом на Тверской бульвар то на пожар, то в наряд на гулянье, – можно вникать.

– Очень вникает! Намедни на фабрике у немца одному шпульнику руку шестерней оторвало, – заплатить велел. Оно ведь, пожалуй, и справедливо. Опять же носовские фабричные на пищу жаловались. Сам приехал и сейчас: «Стыдно, говорит, вам! Вы почетный гражданин, а фабричных ваших хуже собак кормите!» Тот было нрав свой распустил: «По какому праву? Я, говорит, их три тысячи продовольствую…» Но между прочим, говорят, в Титах сидеть будет. Уж трех аблокатов приспособил…

– Так, значит, вы довольны.

– Коли и вперед так дела пойдут – довольны.

– Ну, и слава богу, коли довольны, – окончил иронически частный пристав.

Впрочем, новые порядки неблагоприятно подействовали на стариков и на среднее поколение. Старикам не нравилось, что они уже больше не могли распоряжаться своим необузданным характером во всю меру, что в лице мирового в применении этого характера они встречали препоны; среднему поколению казалось уж стыдно за какие-нибудь пустяки, за трепку, например, полового или маркера в «Волчьей долине», предстать пред лицом нелицеприятного судьи. Молодое поколение, в котором еще не проявилась «тятенькина натура», осталось равнодушно. Да оно не было еще испорчено. Оно еще не вкусило сладости «Волчьей долины», ренсковых погребов и приютов Соболева переулка. Целомудрие его не было растлено общением с арфистками и торбанистами.[20] Торбанист – игрок на торбане, струнном инструменте, схожем с бандурой. Пред ним предстояло высшее эстетическое наслаждение. И оно не замедлило явиться. С обнаженными чреслами[21] Чресла – бедра. показалась на сцене «La belle Hélène.[22]«Прекрасная Елена» (франц.) – оперетта Ж– Оффенбаха, Не только молодое и среднее поколение, встрепенулись и старцы.

– Очень хорошо!

Старики созерцали женщин в таком виде, но только в Кунавине и то за большие деньги и при закрытых дверях, а тут на сцене, и всего за полтора рубля.

– Превосходно!

И охватила оперетка все мое любезное отечество «даже до последних земли». Где не было театров, она располагалась в сараях, строила наспех деревянные павильоны, эстрады в садах и т. п. Появились опереточные антрепренеры из актеров, из прожившихся помещиков, из артельщиков, был один отставной унтер-офицер, один лакей и т. п.

И на голос ласковой пери

Шел воин, купец и пастух.

Бросились в ее объятия достойные лучшей участи девушки, повыскакивали со школьной скамьи недоучившиеся молодые люди, актеры всех столичных и провинциальных театров были «поверстаны» в опереточные певцы, даже слава и гордость русского театра, П. М. Садовский, уступая не духу времени, а требованию начальства, должен был напялить на себя дурацкий костюм аркадского принца.[23] Аркадский принц – идиллический образ безмятежного человека.

Драма посторонилась.

На помощь оперетке вдруг появляется куплет. В один прекрасный вечер он выскочил на сцену в черном фраке и запел:

«Денег в России нет», – смело

Каждый готов произнесть.

Нет у нас денег на дело, —

На безобразие есть!

– Браво! – закричали поврежденные нравы и задумались.

– А ведь правда, – заговорили, – на безобразие у нас сколько угодно!..

Ходят больные, как трупы,

Просят голодные есть:

Нет у нас денег…

– Правда! Чудесно! – закричал Назар Иванович, поглядывая на Ивана Назарыча, – расчесывай, расчесывай хорошенько!

И стал куплет расчесывать поврежденные нравы. И распространился тоже по всему лицу земли русской и засел не только в театре, но и в клубах, и в трактирах, даже на открытом воздухе.

И полетел со своего пьедестала торбанист, услаждавший отцов и дедов захолустных обывателей и в Ирбите, и в Нижнем,[24]Ирбитской и Нижегородской ярмарках. и в «Волчьей долине», и во всех веселых притонах государства Российского.

Почтительно отошел в сторону и дал дорогу куплету веселый водевиль, много лет царивший на сцене.

«Сцены и рассказы», 1881 г,


Читать далее

Из московского захолустья. Рассказ
I 02.04.13
II 02.04.13
Из московского захолустья
I. Иверские юристы 02.04.13
II. Широкие натуры 02.04.13
Послесловие. Неподражаемый рассказчик 02.04.13
II. Широкие натуры

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть