Блуждающие звезды. (рассказ для кино)*

Онлайн чтение книги Одесские рассказы
Блуждающие звезды. (рассказ для кино)*

Брянский вокзал в Москве. Над стеклянным навесом вокзала — ночь. К перрону подходит киевский поезд. Перронная толчея, перронная любовь — и носильщики, мгновенные провожатые нашей любви. Носильщики катят тележки, заполненные тюками битой птицы и живой птицы в клетках. Девушка, приехавшая из еврейского местечка Деражни, запуталась в скрежещущих потоках и преградила им путь. Девушку зовут Рахиль Монко. Тележки виляют вокруг нее с железным лязгом и чертят молнии.

— Видать нашенских, — ревет носильщик над ухом Рахили и, грохоча, несется дальше. Носильщик этот мал ростом, твердое его лицо похоже на все лица в мире и ни на кого не похоже, а голос его чист, громаден, полон победы и бешенства.

— Видать нашенских из Царевококшайска, — ревет носильщик и, грохоча, несется дальше. Машины грома заведены над Рахилью, она валяется в ногах у перронной любви, все эскадроны ночи стучат копытами по стеклянному навесу Брянского вокзала.

Рахиль Монко приехала из местечка Деражни затем, чтобы поступить на Московские Высшие Женские курсы или, если это не удастся, то в зубоврачебную школу. Лицо у Рахили такое же, какое было у Руфи, жены Вооза, у Вирсавии, наложницы Давида, царя Израильского, или у Эсфири, жены Артаксеркса. В Москву Монко привезла рекомендательное письмо от земского деражненского агронома к Ивану Потапычу Буценко, содержателю номеров «Россия». О Рахили можно сказать, что любовь ее к науке была так же велика, как любовь к истине у Ленина, у Дарвина или у Спинозы.

Рахиль садится в трамвай, отходящий от Брянского вокзала. Блеск трамвайных огней ошеломляет ее. Надо помнить, что за всю жизнь она ни разу не выезжала из Деражни. Рахиль не может сдержать себя, она смеется от счастья. Старый человек сидит рядом с ней, старый человек в форменном картузе. По должности он участковый полицейский врач. Когда была его пора — он был любим многими женщинами, и все женщины, любившие его, были истеричками. Характер доктора нежен и апатичен. Он смотрит на Рахиль и думает о том, что вот этой девушке предстоит узнать все то, что для него стало прошлым, и все же она знает о жизни больше, чем он, старый человек, который начинает уже догадываться о смерти. Девушка знает больше, иначе она не смеялась бы.

— Отчего вы смеетесь? — спрашивает ее доктор и приподнимает фуражку над нежной лысеющей головой.

— Так приятно ездить в московском трамвае, — отвечает Рахиль и смеется еще пуще.

Тогда доктор отодвигается от нее. «Истеричка, — думает он. — О, боже мой, все они истерички».

Номера «Россия» помещаются на Варварке, у Старой площади, в древнем переулке. Их содержат старые старики, Буценки, Иван Потапыч и Евдокия Игнатьевна. Жизнь этих людей была чиста и счастлива. Они родили много здоровых детей, из которых каждый кончил специальное учебное заведение. Межевой институт или Горный институт или Петровско-Разумовскую Академию. Никто из сыновей Буценко не страдал дурными русскими страстями, т. е. они не уходили в богоборцы, не вешались в станционных уборных, не женились на еврейках.

Номера стариков Буценко отличались чистотой. Чистота в них сияла, как лик Иисуса Христа. В каждом номере к кровати, к кисейному пологу был привешен образок. Останавливались в «России» хлебные торговцы из Ливен, из Ельца, из Ряжска — люди с неопасными склонностями, требовавшие, чтобы ужин подавался бы в номер и состоял бы из домашних блюд, приготовленных как угодно, но только не по-ресторанному.

Прислуг Буценко держали необыкновенно душевных. Это всегда бывали болезненные бабы из очень дальних краев, из Архангельской губернии, с Белого моря, и русский говор этих баб был так цветист и прекрасен, что кабы они не служили в номерах, то их можно бы сделать сказительницами северных сказок и былин и они имели бы успех в театрах.

Таковы были номера «Россия».

Кухня Буценок. Евдокия Игнатьевна, малиновая старушка, стряпает у плиты; Иван Потапыч, завернутый в душистую летящую седину, пишет меню на завтрашний день. В конце каждого листка он ставит — «С почтением». Оба супруга в передниках, у обоих оттопыриваются опрятные тугие животы. Звонок. В кухню входит Рахиль Монко и, робея, подает письмо, Иван Потапыч читает письмо стоя и с серьезностью, как судья, выслушивающий присягу свидетелей, но чем дальше, тем лицо Буценко светлеет все умильнее.

— От Владимира Семеныча, — говорит он малиновой старушке, — от милого знакомца…

Вот письмо Владимира Семеныча:

…Любезнейший Ванек, Иван Потапыч. Предъявительницу сего, мою землячку, человека большой души, рекомендую тебе в качестве помесячной жилицы со столом. С наивозможнейшими трудностями вырвалась она из нашей богом (увы и ах!) не хранимой дыры, дабы продолжить зубоврачебное или иное, к которому представится возможность (в чем, Ванек, крепко уповаю на тебя и на хлопотунью Евдокию Игнатьевну, которую помню совсем как бы во вчерашний день, не знаю, как она меня, искренне желалось бы, чтобы обоюдно), образование, к которому землячка моя питает «влечение, род недуга…»

Письмо это, слезясь и умиляясь, Иван Потапыч прочитал до конца, потом он мягкими дедовскими руками взял руки Рахили.

— Владимира Семеныча мне не забыть, — сказал старик, — в запрошлом году в Останкине мы пировали с ним на Рождество…

И больше Иван Потапыч ничего не мог сказать потому, что ему трудно было объяснить историю его знакомства с Владимиром Семенычем, в которой не было ничего интересного для людей и было так много душевных сокровищ для него самого, для Ивана Потапыча.

В запрошлом году, в превосходную снежную ровную зиму, он поехал к старшему сыну в Останкино на елку и повстречался там с чьим-то другом, неведомо чьим, с Владимиром Семенычем. Гости, приехав, одарили детей, осыпали для веселья снег с крыши, сбивали ледяшки с водосточных желобов и потом выпили французского вина. Опьянев, Владимир Семеныч стал признаваться старому Буценке в таких тайных вещах, о которых не стоило бы говорить чужим людям, но агроном говорил, так тягуче и искренно, так внимательно и насмешливо, что никакого стыда в этом не было, а была только любовь к чужому человеку, т. е. Ивану Потапычу. Он рассказал старику, что жена его очень молчаливая женщина, добивается того, чтобы не рожать от него детей и еще тайные вещи.

На следующий день гости встали в двенадцатом часу, полдень был похож на утро, снег блестел, окна искрились и ваточная нянька, шаркая, кряхтя и сдержанно радуясь, разносила дрова по печкам.

В Москву Иван Потапыч ехал в маленьких санках вместе с агрономом. Их везли серые лошади с круглыми крупами, хорошо выезженные, и старик не мог довольно надивиться тому, что он не испытывает изжоги или дурноты от выпитого вчера вина и поэтому еще больше любил случайного своего спутника.

Вот и все знакомство Буценки с агрономом. Владимир Семеныч присылал еще два письма из провинции, в которых просил о приятных одолжениях: в одном — о высылке каталога семян, в другом просил справиться, действительно ли симментальский молочный скот из Деражни получил на Московской сельскохозяйственной выставке похвальный отзыв, а третье письмо было об Рахили. За выполнение последней этой просьбы Иван Потапыч взялся с горячностью. Он закричал жене очень громко: «Вздуй нам, мать, самоварчик и навали нам пирогов, мать…» — и повлек Рахиль в предназначенный ей номер. Из окна этой комнаты видна была синяя церковка с желтыми луковками и синими звездами, написанными на куполах. Увидев церковку, Рахиль поняла, что в ее жизни все изменилось к лучшему и что она увидела, наконец, Москву, предел своей мечты. Старик, пыхтя и обливаясь светящимся потом, принес кувшин воды и стал поджидать с полотенцем в руках конца сборам Рахили. Но сборы ее были долги. Девушки, возросшие в строгой семье и ждущие от жизни многого, умываются долго. Старику надоело ждать, и он перелистал брошенный на стол паспорт новой жилицы. Паспорт был на имя Рахили Хананьевны Монко, и на третьей его странице была оттиснута печать — «Где евреям жить дозволено».

Рахиль кончила умываться и протянула к старику за полотенцем красные сильные руки. Но лицо старика стало жалким и сердитым.

— Стыдно вам обманывать, — сказал он и одернул полотенце, — ах, какой стыд…

Он побежал слабыми шагами из комнаты и встретился на пороге с Евдокией Игнатьевной, отягощенной подносом, окутанной парами самовара, пирогов и пышек.

— Обратно, — закричал Иван Потапыч, — поучись у людей, мать, они стыд на помойку кинули…

Рахиль не нашла пристанища в номерах «России». До полуночи она блуждала в поисках ночлега и в полночь пришла изнеможенная на Воскресенскую площадь к Иверской. Там у Иверской трещал веселый гром московской улицы. Цыганята, плясавшие на мостовой, кинулись к Рахили и взяли ее в круг. Цыганята кружились, пели и потрясали бубном. Старый перс приблизился к девушке и положил ей руку на плечо. Крашеным царственным пальцем он прикоснулся к ее груди. И потом юродивый зашагал к ней на голых, розовых, чудовищно тонких ногах. Ноги его гнулись и скрипели в сочленениях, желтая слюна кипела в клочковатых усах и синий луч блестел в цепях, оковывавших шею калеки. Синий луч блистал в железе, как обледеневшая аллея блестит под луной, воск сиял и растапливался в часовне, веселый бой московской улицы играл вокруг Рахили.

Перс, не снимавший с девушки старых глаз, ущипнул ее раскрашенным пальцем, цыганята погнались за нею и стали обдирать ей подол. Тогда Рахиль побежала изо всех сил. Она пересекла Красную площадь, пересекла Москву-реку и вбежала в Замоскворечье, в искривленный переулок. В переулке этом, в конце его, над ободранной дверью, бурно дымился фонарь. «Номера для приезжающих с удобствами» — было написано под фонарем. «Номера — Герой Плевны».

Звезды в переулке были громадны, снег чист, небеса глубоки.

В служебном отделении гостиницы «Герой Плевны» коридорный Орлов, вдовый человек, снаряжает ко сну сына своего Матвея. Матвею пошел одиннадцатый год, он укутан в пурпурное оранжевое тряпье, штаны его состоят из многих частей, отец стаскивает с него каждую часть отдельно. Мотька выучил только что стихотворение, к завтрему в школу. И он не может утерпеть, чтобы не рассказать отцу свой урок.

«И он мне грудь рассек мечом, — шепчет Мотька, засыпая, — и сердце трепетное вынул, и угль, пылающий огнем, во грудь отверстую водвинул…»

— Богатейший стишок, — говорит Орлов сыну и трижды крестит его на сон, — вот и в гражданском стишке бывает — вся жизнь описана. Тут, Мотя, и про нас, чай, есть, что мы каждому супнику даемся на мозоль лезть, тут и про божество и про матерей…

Орлов долго объясняет Мотьке про нашу жизнь, про матерей и супников, но Мотька спит уже. Коридорный встряхивает тогда сыновью куртку, он рассматривает, нет ли в ней изъяну, в это мгновение в комнату входит Рахиль.

— Нельзя ли номер, — говорит она, робея, — прошу вас…

— Без мальчика не пускаем, — отвечает Орлов, откусывает нитку и усаживается штопать сыновью куртку, — кто-то у тебя есть или фраер кто твой?..

Рахили невдомек. Все невдомек ей в речах Орлова. Она спускается по лестнице, выходит в переулок. Звезды в этом переулке громадные, снег чист, небеса глубоки. Обожженная беременная баба сидит на крылечке, живот ее растет вкось, и она поет тихонько крестьянскую венчальную песню. Возле нее у крылечка стоит студент, русый парень, с беспечной, беспечальной, бездонной фуражкой на кудрях.

— Чудно мне что-то, — говорит студент Рахили, — вы кто такая?

— Я еврейка, — отвечает Рахиль. И тут — кабы им не столковаться, тогда жизнь не стоила

бы потраченного на нее труда.

— Послушайте, душа человек, — сказал студент Рахили, — Орлов не пускает вас в номер, потому что вы без мальчика, меня он поносит, потому что я без девочки… Послушайте, душа человек, зовут меня Баулин, я парень свойский…

И тут — кабы у вдового Орлова осталось душевного огня, чтобы удивляться на что-нибудь, кроме как на свою необыкновенную жизнь, то он удивился бы тому случаю, что два человека, вытолканные им поодиночке, так скоро заявились снова и заявились вместе.

— Спроворь нам, папанька, номерочек, — закричал ему Баулин и не взошел на порог. Орлов отложил куртку и заплевал свои пальцы, исколотые иголкой.

— А она сказывала, у ней фраера нет, — пробормотал он и побрел со свечой в коридор показывать гостям номер.

В коридоре «Героя Плевны» пахло семенем, хлебом и яблоками. У одной стены лежали сваленные в угол ночные горшки и жестяные умывальники. В другом углу лежали картины в золотых рамах. Орлов прошлепал по коридору и открыл дверь комнаты.

— Вот, — сказал он, — сыпь, купец, за номерочек.

— Ты ризы мне в номерочке смени, — возразил парень Орлову и показал на запятнанную простыню.

— Мы опосля каждого меняем, — ответил коридорный, смахнул грязную простыню, накрыл ею стол и разостлал на кровать сырую, пахнувшую чесноком тряпку. Потом Орлов зашлепал вон из номера и вернулся, прижимая к груди ночную посудину.

— Все справно, — сказал он и запнулся, потому что Баулин ударил его в грудь.

— Уйди, сволочь, — прошептал парень с отчаянием, — уйди, родной, прошу тебя, — и стал бить Орлова по рукам. Коридорный спрятал тогда посудину за спину и произнес с горьким торжеством:

— Ты еще мать соплями обделывал, когда я семью, сам-шесть, кормил.

Щеки Орлова разгорелись, он стал красив, как чахоточный, и не захотел уходить даже тогда, когда получил деньги за номер. Потом ему взбрело на ум постирать Мотьке рубаху, и он ушел, оставив Баулина с девушкой в номере. За окном их комнаты была черная вода Москвы-реки и ночь вся в золотых дырах. Рахиль посмотрела в окно, погладила сырые стекла с необыкновенной дрожью и нежностью в пальцах и заплакала. Она подошла к зеркалу, но оно оказалось исцарапанным надписями, никуда не годными. Одна из надписей была вырезана фигурным церковнославянским шрифтом.

«Нынче, — было вырезано на зеркале, — в первом часу пополуночи имел встречу с дивной женщиной-другом, — имя отказывается назвать, давай бог, чтобы обошлось благополучно…»

Надписей на зеркале было множество, Баулин оттянул Рахиль от постыдного этого места.

— Душа человек, — закричал он так звонко, как только мог, — валитесь-ка вы на кровать, а я лягу у двери, авось соснем…

Парень вынул из шинелишки тючок прокламаций, изданных московским комитетом социал-демократической партии, подложил тючок себе под голову, растянулся, захохотал и заснул.

Времени было уже два часа ночи — веселый московский бой кончился, свеча погасла, Баулин захрапел. И только за стеной гармонический, скучный девический голос все ныл нараспев:

— Жид ты этакий, Ваня, — ныл скучный голос, — гляди, чего выкамариваешь, я твой рубль потом на зуб возьму, право возьму, пусть мне света не дождаться…

1926 г.


Читать далее

Блуждающие звезды. (рассказ для кино)*

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть