Еще раз с утра до вечера

Онлайн чтение книги Один год
Еще раз с утра до вечера

Я на тебе не затем женилась!

– Почему ты, Василий Никандрович, собственно, усы запустил? – пристально вглядываясь в Окошкина, спросил Лапшин. – И небогатые они у тебя выросли…

Вася сидел в ватнике, беспокойный, с тонкой шеей, ел биточки, которые принесли сюда из столовой.

– Усы? А по чести говоря, для солидности. Это я никому не говорю, только вам. Все-таки взвод, а чего-то во мне не хватает. На храбрость не могу пожаловаться…

– Отважный?

– Смеетесь всё. Не отважный, но и не трус. Как положено согласно присяге. Даже к правительственной награде представлен…

– Но еще не оформлено?

Окошкин обиженно помолчал. Шинель его висела возле окна на спинке кресла. Поднявшись, он достал из кармана кисет, бумагу, мундштук и спички и закурил. Про папиросы он сказал, что отвык от них «на фронте» и кашляет. Вообще – махорка для легких здоровее.

– Ну а как супруга и теща? – поинтересовался Лапшин.

– Нормально. Теща даже заплакала, когда я приехал.

– Отчего же это она заплакала? – подозрительно спросил Иван Михайлович. Ему доставляло нынче удовольствие поддразнивать Окошкина. – Почему расстроилась?

– Да обрадовалась же! – воскликнул Вася. – Бывает, что от радости люди плачут. Думала старушка – не прорвать мне живым линию Маннергейма.

– А ты взял и прорвал.

– Там не посмеялись бы, – угрюмо произнес Василий. – Там не до хаханек было, Иван Михайлович…

Помолчав, он придвинул к себе стакан с чаем, и только теперь Лапшин заметил, как повзрослел и осунулся Окошкин: глазницы стали темными, скулы проступили отчетливее, на лбу залегли две тоненькие морщинки. Ничего юношеского не осталось в этом лице. «Ах ты, Пинкертон, Пинкертон», – подумал Лапшин и вспомнил, каким Вася пришел к нему первый раз в уголовный розыск. Даже выражение глаз того мальчика Окошкина пронеслось на мгновение перед Иваном Михайловичем, пронеслось и исчезло, как исчез тот Вася в какой-то коротенькой рубашечке с галстуком и в разношенных сандалиях.

– Завелся у меня там хороший товарищ, – говорил Окошкин, размешивая чай, – очень мы с ним сдружились, Иван Михайлович, прямо вот до чего. Пошел на одном хуторе дровишек взять, а в дровянике, видно, мина. Как рвануло, так от моего Толченова все, что осталось, один человек на плащ-палатке принес…

Зазвонил телефон, Катерина Васильевна торопясь сказала:

– Тут к тебе военный приходил, записку принес от Жмакина из госпиталя. Я прочитала, – просит проведать.

– Сильно раненный? – спросил Лапшин.

– Да не похоже, записка веселая. А госпиталь антроповский, в котором Александр Петрович работает, на Петроградской.

– Привет супруге, – сказал Вася. – От Окошкина привет передайте.

– Тут тебе Василий Никандрович Окошкин привет передает, – в трубке произнес Лапшин. – Ага, приехал. Нет, здоровый на сегодняшний день. Да нет, на несколько часов. Понятно…

Он помолчал, слушая.

– В пять, – негромко говорила Катя. – Я же тебя несколько дней не видела. Мы вместе пообедаем, потом я поеду на спектакль, а ты куда хочешь. Нет, вместе, – на всякий случай повысила она голос, – и это свое «оставь в духовке» ты забудь. Я на тебе не затем женилась, чтобы видеть реже, чем когда мы жили порознь.

Она что-то жевала. Лапшину очень хотелось спросить, что именно она жует, но он стеснялся слушающих глаз Васьки. «Наверное, какую-нибудь капустную кочерыжку», – подумал Иван Михайлович и, аккуратно положив трубку, еще немного поговорил с Окошкиным, которому вышло время уезжать.

– Давид Львович там у вас не был, в вашей части? – спросил Лапшин. – Не виделись? Он мне сулил тебя отыскать.

Василий, натягивая на ватник шинель, ответил в том смысле, что он-де человек маленький и ничем себя не проявивший, а Ханин пишет все больше про выдающихся товарищей, совершивших подвиги.

– Ну не ври, не ври, – прервал Лапшин. – Давид журналист солдатский, я его всегда с интересом читаю. И не врун, не писал он, как ворона на мине подорвалась.

Сразу потолстев от ватника и шинели, Окошкин крепко затянул ремень, поправил ушанку и еще закурил своего табачку на дорогу. Вид у него был исправный, но изрядно усталый.

– Тихо стало у нас, – сказал он задумчиво, – знакомого народу почти никого. А жулики по-прежнему шуруют?

– Шуруют, Вася.

– И богатые дела есть?

– Особо богатых нет.

– Ну что ж… пожелаю вам…

Они обнялись, поцеловались, и Василий отбыл на Финляндский вокзал. В суд Лапшину надо было к двум часам, времени еще оставалось, как любил выражаться Окошкин, «вагон и маленькая тележка». Вполне можно было поспеть в госпиталь.

Лапшин уже одевался, когда позвонила антроповская Лизавета.

– Ни один телефон нигде не отвечает, – сказала она. – Александра Петровича ни утром, ни вечером, ни даже ночью дома нет. Простите, что вас потревожила, Иван Михайлович, где моего Айболита можно отыскать, как вы думаете?

Иван Михайлович помолчал и вздохнул.

– Вы слушаете?

– Слушаю.

– Не знаете, где его искать?

– Поскольку сейчас война, а он – хирург, предполагаю, в бывшей его клинике, а нынче в госпитале.

– Туда дозвониться невозможно, – с раздражением в голосе сказала Лизавета. – То занято, то никто не отвечает, то он на операции.

– Так ведь война же, – сдерживаясь, чтобы не выругаться, произнес Лапшин. – Война! Занят человек, работает.

И, неожиданно для самого себя, предложил:

– Я сейчас туда еду, если хотите его увидеть, поедем со мной.

– Дело не в том, хочу я его видеть или не хочу, – суховато ответила Лизавета. – Дело в том, что мой дядя, профессор Багулин, – не слышали такого? Он известный терапевт, профессор и так далее, вдруг закапризничал и не желает ложиться на операцию без Айболита. Он говорит про себя, что сам профессор и нуждается не в профессоре, а в докторе, во враче. Он вообще чудак…

– Ладно, – сказал Лапшин, – спускайтесь, я за вами через десять минут заеду.

Не дожидаясь ответа, он повесил трубку, забежал в столовую, завернул передачу для Жмакина и, подивившись, что все в жизни повторяется, спустился к машине. Кадников в полушубке и в ушанке дремал за рулем, Иван Михайлович тронул его за плечо и велел ехать на улицу Герцена.

Лизавета в шубке и в берете ждала у своего подъезда, сердито мерзла, поколачивая ботиками по тротуару.

– Не люблю я все эти поликлиники, – неприязненно сказала она, садясь. – Терпеть не могу. Стонут, охают, вне очереди лезут под предлогом острой боли…

– Да, не цирк! – ответил Лапшин.

– Не понимаю, при чем тут цирк?

– Вот именно, что ни при чем!

Лизавета отвернулась, Лапшин закурил. «Эмка» медленно ползла в колонне военных, камуфлированных для зимы машин. Дымились две походные кухни, и странно было видеть их на людной ленинградской улице. Кадников сказал:

– Хороший кашевар обязательно наперед думает. Вот – супешник заложил тут, а где-нибудь в Кирка-Кювенапа и пообедают товарищи бойцы.

Резко вывернув руль, он обогнал колонну, развернулся и въехал в госпитальные ворота, где разгружались санитарные, с красными крестами, машины. Лапшин и Лизавета получили халаты, и сестра привела их в очень светлый, прохладный коридор, где на скамейке сидели два человека тоже в халатах, по всей вероятности, муж и жена. Он – седой, в очках, осторожно курил в рукав, она тихо плакала, отвернувшись к стене. Ему было лет за шестьдесят, ей около того.

– Ради бога, перестань, Нюточка, – ласковым шепотом сказал мужчина, – у тебя уже нет никаких сил. Поберегись, мало ли что нас еще ждет.

– Что ты этим хочешь сказать? – испуганно и быстро спросила она.

Теперь Лапшин увидел ее лицо: такие прекрасные лица бывают у старых докторов, у учительниц; в огромных, блеклых глазах дрожали слезы, крупные, странно молодые губы тоже вздрагивали, лицо выражало непонимание и страдание.

– Ничего, ничего, – шепотом опять заговорил мужчина, – ничего, Нюточка, все будет хорошо, все обойдется. Он прекрасный доктор, уверяю тебя, лучший в этой области, я узнавал…

– Ничего ты не узнавал, – беспомощно сказала женщина.

Лизавета наклонилась к Лапшину и тихо спросила:

– Чего мы тут ждем?

– Антропов кончает операцию, сейчас он выйдет сюда.

Седой мужчина, услышав фамилию Антропова, подошел к Лапшину и спросил, знает ли он Александра Петровича. И быстро, скороговоркой представился:

– Профессор Струмилин. Он, видите ли, у нас сына оперирует. Нашего мальчика ранили очень тяжело, и нам сказали, что если не Александр Петрович…

– Александр Петрович великолепный хирург, – спокойно перебил Лапшин. – Не знаю, как кто, но если бы с моими близкими несчастье, то ни к кому бы не обратился, кроме как к нему.

– Слышишь? Слышишь, Нюточка? – с каким-то даже восторгом обратился Струмилин к своей жене. – Слышишь, что товарищ говорит? Пожалуйста, скажите Анне Сергеевне, пожалуйста, – быстро и громко просил он Лапшина, – пожалуйста, очень вас прошу…

Лапшин повторил все слово в слово, а потом еще добавил насчет некоторых профессоров и прочих знаменитостей, которые иногда по сравнению с врачом вроде Антропова… Тут он вспомнил, что Струмилин сам профессор, немного смутился и как бы забуксовал, но Струмилину было не до того, и все сошло гладко, хотя Анна Сергеевна плакать и не перестала.

Опять в коридоре стало тихо.

Лизавета вздрагивала, ей было холодно. Из-за высоких белых дверей не доносилось ни звука, точно там все умерли. Теперь жена Струмилина, не отрываясь и не плача, смотрела на эти двери.

Мимо провезли две каталки, на одной веселый раненый болтал:

– Сестричка, а где у вас курят? В палате можно? Я без чего хочешь могу, а без никотину отказываюсь…

С другой каталки неслись тихие стоны, и Лизавета поежилась.

– Однако! – взглянув на часы, произнес Струмилин. – Ровно три часа прошло.

И едва он захлопнул крышку своих тяжелых золотых часов, как дверь, обе створки ее распахнулись и на пороге, еще в маске, показался Александр Петрович Антропов. Лицо его было не розовее, а, пожалуй, лишь желтее шапочки, маски и халата, и по этому желтому лицу, со лба, по переносице, из глазниц, стекали капли пота, того пота, который свидетельствует, что сейчас, только что были отданы самые последние человеческие, или даже уже не человеческие, а совсем неизвестно какие, наираспоследние, во всяком случае, силы. Но так как не в Антропове было сейчас дело, и не его самочувствие интересовало супругов Струмилиных, то по страшному его виду они лишь предположили, что сын их погиб, и он понял это и сам еще настолько себя ухитрился собрать, что почти беззаботным жестом, развязывая маску, произнес:

– Тот редкий случай, когда врач может сказать, что все в порядке. Редчайший, знаете ли. Ловкость рук, или подвезло, или организм у вашего сыночка стальной, как бы то ни было, но поздравляю вас, родители, с новорожденным…

Несмотря на нечеловеческую усталость, Антропов был в возбужденном состоянии и хотел еще даже сказать что-то шутливое и бодрое, как вдруг Анна Сергеевна быстро и мягко опустилась перед ним на колени, схватила его большую руку своими длинными, узкими ладонями и, рыдая, стала покрывать ее мелкими, быстрыми, короткими поцелуями…

– Доктор, – задыхаясь, говорила она, – доктор, я никогда не забуду… Я же всех потеряла, и только он, только один…

Из распахнутой двери мягко и торжественно выехала каталка. Лапшин вынул папиросы, закурил и искоса, осторожно взглянул на Лизавету: она стояла очень прямо, вытянув руки по швам, розовый рот ее был слегка приоткрыт, в глазах блестели счастливые слезы.

«А если бы не парад? – печально подумал Лапшин. – Если бы неудача? Тогда как, уважаемая гражданка?»

Но парада уже не было. Анна Сергеевна и Струмилин, оба устремились за каталкой, а Александр Петрович опустился было в полнейшем изнеможении на скамью возле двери предоперационной и хотел было завернуть полу халата, чтобы достать знакомый Лапшину потертый белого металла портсигарчик, но в это мгновение заметил Ивана Михайловича и свою Лизавету. Что-то дрогнуло в дотоле хоть и измученном, но твердом мужском лице Антропова, в нем метнулось жалкенькое выражение, которое сменилось наигранной бодростью и такой же наигранной живостью.

Словно испугавшись своей великолепной усталости, усталости, цена которой была неизмеримо выше любой юношеской свежести, бедняга Александр Петрович пренеестественно обрадовался, взбодрился, развеселился и «размахался» – словцо, которое Лапшин всегда употреблял, укоряя Антропова в молодечестве перед Лизаветой.

– Вот это явление второе, действие первое, те же и Иван Михайлович с Лизочкой, – идя к ним по скользкому паркетному полу и улыбаясь, говорил Антропов. – Вот это обрадовали, вот это…

Он говорил этот вздор еще невесть как долго, и Лапшин с раздраженным изумлением глядел на Александра Петровича, стараясь понять, зачем нужно Антропову ерничать перед девушкой, которая только что видела его таким, каким он есть в действительности и каким невозможно притворяться…

– Мой тут один боец у тебя, Александр Петрович, лежит, Жмакин некто, – прервал антроповские излияния Лапшин, – не покажешь ли, где его отыскать, и, кстати, не посмотришь ли сам его…

– Ну а вы, Лизочка, какими тут неисповедимыми путями? – не слушая Лапшина, спросил Антропов. – Вы-то как сюда попали, да еще в такой холод? И в госпитале у нас прохладно, и тут не обогрелись…

Лизавета объяснила, по какому делу она приехала, и Антропов совсем замельтешил, – профессора Багулина он знал и относился к нему, по его собственному выражению, с «величайшим пиететом».

«Пиетет! – подумал беззлобно Лапшин. – Отодрать бы тебя за уши, старый дурак!»

Но, как это ни странно, Лизавета словно бы не обращала внимания на то, каким теперь сделался Александр Петрович. Она была задумчива, тиха, покойна и порою искоса посматривала на него, словно что-то обдумывая и немножко удивляясь…

За поворотом коридора к Антропову подошли два толстеньких врача, оба сердитые и взволнованные, и Александр Петрович опять сделался таким, каким Лапшин знал его и каким любил: жестким, требовательным и мужиковато-прямым. Видимо, толстенькие доктора получили мгновенную взбучку, потому что растерянно попятились, и взбучку получила тут же подвернувшаяся сестра с усами на носатом лице пожилого кавказца. Сестра-кавказец тоже попятилась, а Лизавета все смотрела издали на Антропова, и в глазах ее по-прежнему было удивленное выражение.

В ординаторской Александр Петрович сбросил халат и шапочку, надел потертый пиджачок, закурил и, словно бы боясь, чтобы не подумали о нем слишком хорошо, сказал растерянно:

– Понимаете, друзья мои, какая штука! По нынешней операции судить нельзя. Это редко такая удача. Организм у человека железный, сердце великолепное, а я тут вовсе ни при чем.

– Золотой советский человек, скромный врач, – усмехаясь, прервал его Лапшин. – Понятно. Где же все-таки мой Жмакин?

Условились, что пока Лапшин будет у Жмакина, Антропов с Лизаветой на машине Ивана Михайловича съездят к Багулину, а потом Александр Петрович посмотрит лапшинского подопечного…

Совершенно секретно

Покуда искали Жмакина, Лапшин вспоминал все, что ему было известно об Алексее за это время, и улыбался, представляя себе то удивление, которое поразит Жмакина от двух-трех лапшинских реплик. Вспомнился ему и майор-разведчик, который долго сидел у него в кабинете и, посмеиваясь, слушал некоторые случаи из прошлой жизни Жмакина, вспомнился и последний вопрос светловолосого медлительного майора:

– Значит, можно доверять?

– Я бы с ним пошел, – спокойно и неторопливо ответил Лапшин. – В любой тыл, на любое дело и на любой срок.

– Ну… а эта… нервозность, что ли, его?

– Зато вы, по-моему, человек выдержанный, – сказал Иван Михайлович. – Крепко выдержанный. Оно так на так и выйдет…

…Очень было интересно, как обо всем этом сложном деле расскажет Алешка…

Отыскался Жмакин возле кипятильника, где происходили финальные или полуфинальные состязания в шашки. Передвигался Алексей бодро, но с каким-то подскоком, и правая половина лица у него дергалась, короткая судорога часто пробегала от угла рта к уху.

– Это – что? Вроде, контузия? – здороваясь, спросил Лапшин.

– Вы погромче, я плохо слышу, – велел Жмакин. – Немножко покарябало меня, но не сильно. Отлежался бы и в медсанбате, но дело вышло такое…

Он изобразил дергающимся лицом значительное выражение, но не выдержал до конца и хихикнул. В зеленых его глазах дрожали веселые огонечки.

– Какое такое дело?

– Особо секретное, – почти в ухо Лапшину сказал Жмакин. – Вы, конечно, можете мне не доверять, поскольку ситуация такая, что проверить вам никогда не представится возможным.

– Проверить не удастся?

– Ага! – с восторгом, страшно дергаясь и смеющимися глазами глядя на Лапшина, подтвердил Жмакин. – Теперь мой верх, Иван Михайлович, потому что я выполнял задание государственной важности и особо секретное, вплоть до международных конфликтов.

– Каких таких конфликтов? – немножко даже возмутился Лапшин. – Какие такие могут решаться при твоем участии международные дела?

– Чего? – не расслышал Жмакин.

Они сидели в широком коридоре на подоконнике, и этот коридор, и Жмакин в зеленом халате почему-то напомнили Лапшину смерть Толи Грибкова и те невеселые дни. Отдав Алексею передачу, он спросил, как жена, как ребенок, что вообще слыхать. Жмакин, порывшись в пакете, довольно развязно посетовал, что папиросы, принесенные Лапшиным, «не его марки», принес свои, плитку шоколада и два апельсина.

– Давай про дела-то! – велел Лапшин. – Как-никак, я с тобой горя хлебнул не мало, имею право хоть в общих чертах…

– В общих чертах оно, конечно, учитывая вашу биографию…

Но тут же отвлекся:

– Все-таки нехорошо со мной получилось, Иван Михайлович. К другим супруга придет, мамаша, дочка, каждый может про себя боевой эпизод соврать, поделиться, а я? Секретный весь кругом, и все. Хоть плачь.

– Возьми и ты соври!

– Неинтересно! – вздохнул Алексей. – Отоврал свое, охота правдой поделиться, а она строго секретная.

– Это насчет дома в четыре окна со двора? – тихо спросил Лапшин.

Жмакин отдельно поморгал, потом отдельно пошептал губами, потом издал свистящий звук, как цветной детский шарик, когда из него выходит воздух.

– Откуда? – наконец спросил он.

– Да уж знаю, – спокойно ответил Лапшин. – Какой бы я был чекист, если бы такие мелкие подробности из твоей жизни не знал. Ты, Алеха, ходишь по секретному заданию, а я на тебя в трубу из своего кабинета смотрю. Техника!

– Шутите? – угрюмо удивился Алексей.

– Вроде. Но когда за человека поручаешься, должен знать, в чем.

– А вы за меня поручились?

– Было.

– А вдруг бы я… За такое дело там меня, может быть, в Маннергеймы бы произвели, если бы продать…

– Но я-то знаю, что ты не сука и продать не можешь.

– Откуда же вы знаете?

– Хотя бы по Корнюхе.

– Это так, – задумчиво ответил Жмакин. – А еще почему?

– А еще потому, что это большое дело, секретное и почетное, ты делал для родины. А родина – кто? Родина, брат, это – справедливость, заступница, мать. Разве не выволокла тебя твоя родина из черт знает какой грязи и пакости, разве не заступилась за тебя, когда худо тебе было, разве не поверила на слово? Пограничников помнишь, когда кодла повезла тебя на смерть? Зеленые фуражечки?

Жмакин долго дергался, мотал головой, потом сказал:

– Это так! Но с другой стороны, если бы не вы, Иван Михайлович…

– Дурака не валяй, – строго перебил Лапшин. – Что я делал, то делал не от себя лично, а потому, что так я моей партией выучен и лично Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, заруби на своем носу и добрую старую деву из меня не строй. Ясно?

– Ясно!

– Теперь выйдем куда подальше, и ты мне все подробно доложишь.

– Так вы и так знаете.

– Мне надо от тебя услышать. Где тут потише?

Вышли на лестницу.

– Здесь у нас здорово холодно, – сказал Алексей, – иногда до ноля доходит, собрались именно по сезону батареи чинить, продернуть бы их в периодической печати. Но зато вражеское ухо не подслушает. Рассказывать?

И подробно рассказал, как к ним в часть прибыл один человек, «замечательный парень, хитрован, ну прямо гвоздь мальчишек, вроде классного вора Юрки Полякова, который больших людей обкрадывал, про него даже писали, вы его знаете, он у Николая Федоровича Бочкова сидел», как этот парень (не Юрка Поляков, а прибывший) все приглядывался к бойцам, приглядывался, а потом однажды ночью вызвал к себе в землянку Жмакина и попросил поделиться с ним своей автобиографией. Поскольку этот секретный майор обещал, что все останется между ними, Жмакин не утаил свою автобиографию, и, как это ни странно, «секретчик» остался беседой доволен и на следующий день исчез.

Тут Алексей внимательно и хитро поглядел на Лапшина.

– Дальше давай!

– Могу даже число назвать, – сказал Жмакин. – Теперь-то я понимаю, что он у вас проверял ту эпоху моей жизни…

– Рассказывай, эпоха!

Появился опять майор так же внезапно, как исчез. Опять Жмакин был вызван к нему в землянку и в ней остался до полуночи. В полночь пошли вдвоем и только с ножами и гранатами…

– Думал – языка брать? – спросил Лапшин.

– Языка! – горько усмехнулся Алексей. – Я ж не октябренок. Сразу догадался, что международных вопросов огромных масштабов я этими руками коснусь.

Иван Михайлович терпеливо вздохнул. На лестнице было действительно здорово холодно.

– Ты побыстрее, – велел он, – а то схватим оба воспаление легких. Свищет!

– На фронте-то нам, рядовым бойцам, похолоднее, – сказал Жмакин и быстро осведомился: – Бывает, Иван Михайлович, что вам охота мне в ухо дать за мое врожденное хамство? Я и сам чувствую, случается, – остановись, Алеха, перебор, – но не могу!

– Ты будешь по делу говорить? – сердито спросил Лапшин.

– Или назад в камеру? – задумчиво улыбнулся Жмакин. – Нет, товарищ начальник, не будет мне больше, как я предполагаю, камеры. Я на большой оперативный простор вырвался, мне прошлые делишки без интересу. Так вот, продолжим…

– Продолжим…

Секретчик и Жмакин вышли, как было уже сказано, вдвоем, но в какой-то старой баньке в темноте их ждал еще один неизвестный им и невоенный человек. Ночь была морозная, но очень темная, секретчик подготовил операцию «согласно астрономическим данным». Шли без пути, иногда ползли. Двигались всю ночь. День скрывались в подвале, слышали голоса не по-русски. И часа в три пополуночи из дома в четыре окна со двора они взяли те два «аппарата», в доставке которых и заключалась вся их задача. Аппараты легкие, «транспортабельные». Проводник исчез неожиданно, как и появился, кто он и откуда, Жмакин до сих пор не знает. Уже когда были возле своего переднего края, попали под сильный минометный обстрел, и секретчика почти совсем убило, а Жмакин добрался вроде бы здоровый, только потом нога отказала и в щеке сделалась эта игра. Большое начальство сразу собралось смотреть аппараты, их фотографировали и даже на кино снимали. За аппаратами прислали специальный самолет, а за секретчиком санитарный. Поскольку в санитарном оставалось еще место, а на этом задании пострадал и Жмакин, жизнь которого нужна советскому народу, то его и отправили вместе с секретчиком. Вот теперь и лечат, как генерала.

– А что за аппараты? – спросил Лапшин.

– Да не знаю же! – с горечью и злобой воскликнул Алексей. – По темноте своей не знаю. Вроде трубочки, вроде из железа, вроде со стеклами, вроде оптика, а что именно, не знаю и теперь уже никогда не узнаю, хотя сам их и выкрадывал, рискуя жизнью, из дома из секретного…

– Выкрадывал? – стараясь сделать как можно более серьезное лицо, строго спросил Лапшин. – Это интересно! Значит, опять ты, Жмакин Алексей…

– Иван Михайлович! – воскликнул Жмакин, и в голосе его что-то пискнуло. – Товарищ начальник…

– Значит, опять, – смеющимися глазами глядя на Алексея, продолжал Лапшин, – значит, вновь…

– Так с опасностью же…

– А разве безопасные кражи бывают?

Но здесь Жмакин увидел глаза Лапшина и засмеялся. Посмеялись немного оба, в меру, как полагается мужчинам. И, посмеиваясь, Жмакин сказал, что никогда не думал о том, как его «выучка» может пригодиться.

– И не думай больше, – посоветовал Лапшин. – А то эти думы далеко увести могут. Так какой национальности все-таки оказались приборчики?

– Немецкие, Иван Михайлович, именно что немецкие. Интересная история. Фашистские! Это я из разговора большого начальства понял. Это будто приборчики или аппаратики барону Маннергейму англичане слали, которые с Гитлером воюют, и французы, которые с Гитлером воюют, а теперь и сам Гитлер их шлет. Так что некто Жмакин хорошенькую пилюльку кое-кому подготовил, и навряд ли ему фашисты за это поднесут на блюдечке свой «железный крест»…

– Да, это уж, верно, навряд ли, – с усмешкой согласился Лапшин.

– И здесь все теперь зарастет травой, как старая беседка, – вздохнул Алексей. – Секретчик про меня забудет, а я ничего, кроме случайного ранения, рассказывать не имею права. Будет у дедушки внучек, чем он его развлечет? Как дамские сумочки в Пассаже срезал?

– Ладно, Алексей, не отчаивайся, тебе еще до дедушки далеко…

– Не так далеко, когда сын растет. А папа воевал неплохо и ничем не отмечен. У меня жена комсомолка, я и ей ни слова не сказал…

– Не сказал?

Пропустив вопрос Лапшина мимо ушей, Жмакин жалобно сказал, что ему «ужасно хочется получить на грудь», поскольку этим бы закончились все «кошмары его прошлой жизни». Лапшин ничем утешить его не успел, потому что в это время на лестнице появился Антропов.

– Э, да я этого товарища знаю, – сказал он про Алексея. – Молодец парень, все у него протекает нормально. Пойдем, Иван Михайлович?

– Нормально, нормально, – проворчал Алексей, – другие правительственные награды имеют, а я… Или, может, поскольку операция секретная – секретно и отметят меня?

– Возможно, – протягивая Жмакину руку и улыбаясь, сказал Лапшин. – И тихо спросил: – А мог ли ты представить себе, Алеха, год назад или немного поболее, когда я тебя из ресторана на площадь вел, что ты со мной про орден будешь беседу вести? Мог?

– И верно… Чуть поболее года… – так же тихо ответил Жмакин. Потом, смутившись, предложил: – Апельсинчик не хотите взять для супруги? Его нынче нигде не укупишь, только на госпиталя идет.

Лапшин неожиданно согласился:

– Возьму. Тем более что она в свое время немало набегалась, когда поручиться нужно было, что ты грузчиком мясопродукты красть не будешь…

Внизу он еще раз обернулся: Жмакин неподвижно стоял на лестнице, тот самый Алеха Жмакин, который «своими руками замешан теперь в международной дипломатии». «Ах ты, Жмакин, Жмакин, – подумал Лапшин, и что-то на мгновение стеснило ему горло, – и нахал же ты, Жмакин!»

– Что задумался? – сидя в машине, спросил Антропов.

– Да так… Не хочешь вечером в театр пойти на «Марию Стюарт»?

– А билеты?

– Билеты не твоя забота…

– Но ведь Лиза…

– Я за вами заеду!

Пообедать вдвоем с Катей Лапшину не удалось. Судебное заседание затянулось, потом Криничный попросил допросить последнего из казнокрадов, задержанного в Ялте «Кузнечика», и Иван Михайлович освободился только к семи часам, но и то как-то не по-настоящему. Около семи позвонил телефон, и корректно-служебный голос спросил:

– Товарищ Лапшин? Соединяю с товарищем Альтусом.

– Лапшин у телефона, – сказал Иван Михайлович.

Они поговорили о том о сем, потом Алексей Владимирович спросил, какие у Лапшина планы на вечер.

– Да вот в театр собрался, – сказал Лапшин, – товарища пригласил.

– К жене, что ли, в театр?

– К ней.

– Так, так, – сказал Альтус. – Ну а если мы тебя потревожим вдруг в театре, не обидишься?

– Время военное!

– А в мирное бы обиделся?

– Что-то я для нас с вами мирного времени не помню, – улыбнулся Лапшин. – А, Алексей Владимирович?

– Да, вроде бы не избалованы мы покоем. Так, значит, договорились, Иван Михайлович. И еще попрошу – не посчитай за труд, – обуй в театр бурки. Я помню – есть у тебя хорошие бурки.

– Вместе получали. Такие же, как у тебя, Алексей Владимирович.

– Точно, точно.

Но трубку Альтус не вешал. Опять поговорили о пустяках. Потом он небрежно осведомился:

– Еще вопросик – ты Старо-Парголовский район хорошо знаешь?

– Знаю.

– Хорошо? Не стесняйся, Иван Михайлович, я знаю, что ты не хвастун.

– Хорошо знаю.

– Ну, отлично. Тогда порядок. В случае чего мы тебя из театра украдем.

Трубка щелкнула.

Лапшин подумал, попил простывшего жидкого чаю, вынул из шкафа бурки, переобулся и поехал за Антроповым на бывшую свою квартиру. Здесь попалась ему Патрикеевна, жившая теперь у Лапшиных, но часто навещавшая родителей Димы, которым подолгу рассказывала, какая у Ивана Михайловича бесхозяйственная жена, как ей все равно, какой нынче обед и почем на частном рынке говядина.

– Опять сплетничаешь на хозяйку? – угрюмо спросил он.

– А я что ей, то и людям! – сказала выпившая Патрикеевна. – Я человек религиозный, хлеб-соль ем, а правду режу. И к кому хочу, к тому хожу, не крепостное право, и вы мне не император Николай кровавый…

Закрыв дверь в коридор, где шумела Патрикеевна, Лапшин сел на продавленный диванчик и стал серьезно смотреть, как Антропов бреется.

– Мылить надо посильнее, а то ты по сухому скребешь, – посоветовал Лапшин. – Совершенно у тебя одна школа бритья, что у моего Василия Окошкина.

– А Окошкин все воюет?

– Воюет.

– И Бочков твой на фронте?

– И Бочков мой на фронте.

– А когда нам с тобой?

– Нам с тобой главную войну, Александр Петрович, воевать. Мы покуда вроде резерв высшего командования…

Антропов добрился, протер лицо одеколоном, завязал галстук и спросил у Лапшина:

– Ничего?

– Ничего. Только белый халат тебе больше подходит.

– Что ж, мне в халате ехать на «Марию Стюарт»?

Посмеялись немножко и поехали за Лизаветой, которая, как нынче днем, поджидала их поколачивая ботами по тротуару. Только теперь она не сердилась.

Каждый солдат должен знать свой маневр

Все дело заключалось в том, что они изображали, играли и показывали, а она была такой, какой он знал ее и какой любил. Наверное, ее справедливо ругали в театре за то, что она не умела «перевоплощаться». Просто это была Катя, его Катя, Катерина Васильевна Балашова, попавшая в другое время и во всю эту беду, злую беду, из которой нет выхода. Именно поэтому Иван Михайлович всегда так мучился на этом спектакле, кряхтел и ругался про себя. Хоть подымайся на сцену и действуй там сообразно со своим мироощущением и понятиями справедливости.

Однажды, стесняясь, он рассказал ей об этих своих чувствах. Она медленно улыбнулась, положила свою ладошку на его стиснутый кулак и сказала негромко:

– Значит, я хоть эту роль играю сносно.

– Да не играешь ты! – возразил он. – Ты там человек, ясно? Другие играют и даже очень хорошо играют, а ты – ты!

Сейчас, сидя рядом с тихо плачущей Лизаветой и угрюмо глядя на сцену, где мучили его Катю, он испытывал тяжелое чувство ненависти к тому прошлому миру, где могли существовать такие несправедливости. И, несмотря на то, что в истории все обстояло далеко не так, как об этом рассказал Фридрих Шиллер, Иван Михайлович каждый раз, приходя на этот спектакль, забывал про историю и про то, что было на самом деле, и верил Шиллеру, Кате и стихам, которыми люди, как известно, никогда не говорят, жалел Марию-Катю, презирал предателей и к актрисе, игравшей Елизавету, относился так, будто она впрямь была шиллеровской Елизаветой.

После третьего действия он спросил у Антропова:

– Ну как, Александр Петрович?

– Хорошо! – сказал Антропов, жадно затягиваясь. – Очень хорошо. И Лизе нравится.

Он на все смотрел Лизаветиными глазами, и если бы ей не понравилось, он бы, наверное, тоже осудил спектакль. Лапшину на мгновение стало скучно, Антропов показался вдруг тряпкой, но тут же он вспомнил нынешний день и уговорил себя не осуждать Александра Петровича, потому что неизвестно, как бы все сложилось, будь Катя – Лизой, а он – Александром Петровичем.

– А дела вообще-то как? – спросил Иван Михайлович.

– В каком смысле? – притворился Антропов.

– Да в личном, в каком еще!

– Сегодня все решится, – сказал Антропов. – Я дал себе слово, Иван Михайлович. Сегодня, после спектакля.

– Ну-ну!

Звенели звонки. Свет в фойе притушили. Антропов побежал к Лизавете, Лапшин выглянул в промороженный вестибюль – не приехали ли за ним, и медленно пошел за кулисы. В четвертом действии Мария не выходила на сцену, и Иван Михайлович, если попадал в театр, обычно это время сидел у Кати.

Когда он вошел к ней, она пила из синенькой чашки молоко.

– Нет голоса, и все тут! – сказала она жалобно. – Прямо срам.

– И ничего подобного, – садясь в креслице и радуясь тому, что пришел сюда и видит Катю так близко, сказал Иван Михайлович. – Нормальный голос.

– Ай, да перестань! – велела она.

Он улыбнулся. Она любила, когда они оставались вдвоем, всякими такими «перестань» показывать свою власть над ним.

– Обедал?

– Обедал! – неуверенно солгал он, любуясь ее странным платьем, высоким, выше ушей, воротничком, каким-то перстнем со стекляшкой на тонком пальце.

– А последний акт смотреть опять не будешь?

– Не будешь! – повторил он.

– Дурачок какой! Самый лучший акт, и поставлен лихо.

– Я не люблю, когда тебя убивают, – негромко произнес Лапшин. – Не для того я женился, чтобы на это с удовольствием смотреть.

– Во-первых, женилась на тебе я, – сказала Катя. – Во-вторых, убивают не меня, а Марию Стюарт. В-третьих, нельзя быть таким слабонервным. В-четвертых… а почему ты в бурках явился? – вдруг спросила она. – Переодеться даже не успел?

Сама того не подозревая, она помогла ему ничего не ответить на ее вопрос. Он все молчал, улыбаясь.

– Ну? – спросила она и, по своей новой манере взяв его руку, прижалась к его ладошке горячей щекой.

– Что «ну»? – спросил он, кладя другую руку на ее плечо.

– Сиволапый мужик Лапшин, – сказала она, – не хватайте королев!

Ее подведенные глаза были совсем близко от его глаз, и тихим голосом она спросила:

– Что же твой Жмакин?

– В порядке, – усмехнулся Лапшин. – Чирикает.

– А Клавдия его?

– Не знаю, не видел. Да, он же тебе апельсин прислал…

В это время в дверь постучали. Угадывая, кто это, Иван Михайлович поднялся и на пороге поздоровался с Альтусом.

– Здорово я догадался, – улыбаясь, сказал Алексей Владимирович. – Если актрисы Балашовой на сцене нет, значит, сыщик Лапшин спектакль не смотрит…

На Альтусе был коричневый реглан и такие же бурки, как на Лапшине. И холод от него шел, словно он много часов пробыл на морозе.

– Вы – куда? – глядя то на Альтуса, то на Лапшина, быстро спросила Катя. – Вы почему оба в бурках?

– Вы бы к нам как-нибудь зашли, Катерина Васильевна, – не отвечая ей, спокойно сказал Альтус. – Туся все про вас спрашивает…

Катя молчала.

– Поехали?

– Но куда? – спросила она.

– Когда Лапшин женился на вас, – вежливо и холодно улыбаясь, сказал Альтус, – он знал, что на сцене вас будут обнимать, и целовать, и любить чужие мужчины. И когда вы шли за него замуж, вы знали, что иногда он будет внезапно уезжать в неизвестном направлении. Верно?

– Я… еще не привыкла, – зло глядя на Альтуса, ответила Катерина Васильевна. – И не привыкну, наверное.

– К этому трудно привыкнуть, – все так же холодно произнес Алексей Владимирович. – Вот моя Антонина Никодимовна тоже никак не привыкнет. Но из этого ничего не следует…

В дверях Лапшин обернулся. Мария Стюарт стояла посредине маленькой комнатки – худенькая, высокая, в своем странном воротничке – и смотрела на него глазами Кати Балашовой.

– Градусов за тридцать жмет, – сказал Альтус, закуривая в машине.

Иван Михайлович молчал. На передних откидных сиденьях дремали еще двое незнакомых чекистов. На Поклонной горе лунный свет ударил в слюдяные окошечки, режущий, морозный ветер засвистел громче.

– Ты шестипаловскую дачу знаешь? – негромко спросил Альтус.

– Это где часовня обвалилась?

– Ну да, шереметьевского, по слухам, камердинера.

– Знаю.

Альтус, чтобы удобнее было говорить, отвернул воротник реглана и наклонился к Лапшину.

– Десант кинули, – сказал он сердито. – Впрочем, может быть, и на пользу человечеству. Их, шпану эту, нужно прибрать тихонечко, семейным, так сказать, способом, без привлечения внимания трудящихся. И… использовать в дальнейшем в целях дезинформации противника.

– Сколько там народу?

– Ровно столько, сколько нас. Вооружены отлично, парни – гвозди, в кровище по колено. Пойдут на все. Задача – взять живыми.

– Всех?

– По возможности.

У Шуваловского кладбища остановились. Двое дремавших дотоле чекистов закурили. Лапшин по памяти в блокноте набросал шестипаловскую дачу и подходы к ней. Развалюха бывшего камердинера должна была иметь два входа, поэтому диверсанты туда и ушли…

Альтус взглянул на часы.

– Второй эшелон должен подтянуться минут через пять, – сказал он. – Там народ не в курсе дела, это для страховки. Но ребята – орлы.

Еще покурили, помолчали. Потом, пропустив пограничников вперед, обсудили детали. Камердинерова развалюха стояла в густом ельнике, но между ельником и стенами дома было пустое пространство, просматриваемое из окон.

– Если не уснули, то пару очередей успеют дать, – задумчиво сказал Альтус. – И себя ликвидировать смогут…

Луна светила так, что развалюху было видно даже за ельником. Но когда Лапшин с Альтусом вышли на тропку, в проводах загудело, и неожиданный ветер понес сухую, секущую лица, злую поземку.

– Дзержинский говорил – большевистский бог, случается, выручает, – отжимая Лапшина кзади, сказал Альтус. – Помнишь, Иван Михайлович, Савинковское дело?

– А ты меня не отжимай, – сказал Лапшин, – я свой маневр знаю.

– Каждый солдат должен знать свой маневр, – твердо шепотом произнес Алексей Владимирович, – а я тебя в звании старше и согласно нашей науке иду первым. Пусти, приказываю!

Развалюха скрылась за ельником. Она была совсем близко. Мороз грыз щеки. Поземка мела в лицо, пограничников не было видно, – наверное, накинули халаты. Незнакомый чекист подал Альтусу и Лапшину по гранате. Пистолеты у всех были в руках, металл пристывал к коже.

– Готовы? – спросил Альтус.

– Готов! – ответил Лапшин.

– Пошли!

Поземка опять ударила им в лица – теперь слева, от часовни. И как только они прорвались сквозь ельничек, короткая, дробная очередь пулемета прогремела над их головами.


Ленинград – Одесса – Сосново

1959–1960


Читать далее

Еще раз с утра до вечера

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть