Часть первая

Онлайн чтение книги Огненный остров
Часть первая

I. УРАГАН

Ноябрьским вечером 1847 года на Батавию обрушился один из тех страшных ураганов, столь обычных в индийских морях, когда меняется направление муссонов, и часто опустошающих Яву.

Весь день дул сильный ветер, к шести часам вечера сменившийся яростными порывами. Море разыгралось и с ревом набрасывалось на мол, образующий гавань.

Стихии объединились, стремясь уничтожить человека и все, что им создано.

Казалось, море вот-вот затопит город.

Особенно страшно было на рейде. Во время подобных бедствий более всего ужасает море.

Чудовищные волны поднимались выше домов, с ревом и неистовой силой разбиваясь о берег. Пелена воды накрывала мол, словно банку рифов; суда поднимались на высоту крыш, сталкивались между собой и с невыносимым грохотом разлетались в щепки.

Ливень не прекращался.

Пробило девять часов.

В это время все население Батавии собирается в верхнем городе.

Батавия состоит из двух городов, расположенных один над другим: в одном из них живут, в другом — ведут торговлю; мимоходом заметим для памяти, что есть еще и третий город, китайский Кампонг.

Нижний город расположен рядом с гаванью, среди болот и мангровых зарослей. Корни деревьев часто спускаются к самому морю, а там, где лес отступает, он едва оставляет между собой и океаном узкую полоску, похожую на наши бечевники. Воздух в нижнем городе нездоровый; вечером от земли, целиком состоящей из разложившихся остатков растений и животных, поднимаются тлетворные испарения, и никто не решается провести ночь среди этих гнилостных миазмов.

Между шестью и семью часами, когда мгновенно, как это бывает в тропиках, спускается ночь, жители города торопливо покидают свои фактории, лавки и конторы, куда приходили днем заниматься делами.

Административные здания, театр, общественные сооружения и дома европейцев построены на горе, что возвышается над рейдом, и таким образом защищены от ядовитых испарений побережья.

На тыльном склоне этой горы расположен китайский и малайский кварталы.

Буря так бушевала, что никто не решался покинуть свое жилище, несмотря на опасность, которой подвергались лавки: к утру они могли оказаться полностью разрушенными, как случилось в 1806 году.

И лишь один человек спускался по крутому склону горы из верхнего города в нижний, не обращая внимания ни на дождь, ни на ветер, ни на раскаты грома. Казалось, он совершенно равнодушен к окружающей его картине разрушения.

С его одежды ручьями текла вода, ветки деревьев хлестали его по лицу, вокруг, грозя раздавить его, падали обломки кровли, а он, казалось, был озабочен лишь одним — при свете молний, гигантскими огненными змеями слетавших с небес на землю, силился разглядеть дорогу, да еще с каждым шагом за что-нибудь ухватиться, чтобы буря не сбросила его в море.

Спустившись к рейду, он оставил слева мол, повернул вправо и пошел вдоль набережной.

Море поминутно окатывало его пеной.

Дойдя до конца набережной, он на минуту остановился и стал ждать очередной вспышки молнии.

Небо раскололось, и хлынувший оттуда каскад огня позволил человеку разглядеть узкую мощеную дорогу, теряющуюся среди луж соленой воды.

Свернув на эту дорогу, он шел еще минут пять и в конце концов остановился у небольшого бамбукового дома, стоящего выше складов нижнего города. Подступы к нему преграждались тюками и ящиками всевозможных размеров, сваленными под навесами из брезента — огромных полотнищ просмоленной ткани.

Человек постучался в дверь.

Ответа не было.

Он толкнул дверь, но она не поддалась.

Это его удивило: ведь в большинстве жилищ индийского архипелага дверь представляет собой чисто символическое препятствие.

Подобрав валявшийся вблизи кусок дерева — обломок какой-то крыши, сорванной со стропил ураганом, он принялся, словно молотком, колотить им в упрямую дверь, и эти удары перекрывали даже рев урагана.

Сквозь щели в бамбуковых стенах верхнего этажа пробился слабый свет, и какая-то женщина спросила по-голландски:

— Wie gaat daar? («Кто там?»)

— Откройте, — ответил незнакомец. — Скорее откройте!

— Кто вы и что вам нужно?

— Сначала откройте; вы должны видеть и слышать, какая ужасная погода: не время вести переговоры через дверь!

— А я не могу открыть, пока не узнаю, что вам нужно и зачем вы пришли; в такую бурю, в такую страшную ночь выходят на улицу лишь те, кто замыслил недоброе.

— И все же мои намерения самые простые и святые, — возразил неизвестный. — Моя жена больна, и от нее отказались все врачи Батавии, все судовые лекари с кораблей, стоящих на якоре; я пришел просить доктора Базилиуса, прославившегося своим искусством, осмотреть ее.

— Если вы пришли только за этим, подождите минутку.

И женщина загремела деревянными задвижками и железными прутьями: дом запирался надежно; затем дверь приотворилась и женщина высунула руку, держа раскрашенный фонарь из резного рога таким образом, чтобы свет падал на лицо пришедшего.

При свете этого фонаря она смогла разглядеть молодого человека лет двадцати пяти, с правильными чертами кроткого и привлекательного лица. Несмотря на явно нидерландское происхождение гостя, это лицо обрамляли, подчеркивая матовую бледность кожи, длинные черные волосы. Выразительные темно-синие — оттенка сапфира — глаза покраснели от слез и бессонных ночей. Его европейский костюм был чистым, но сильно поношенным; хотя стояла непогода, незнакомец был без плаща.

Однако скромность одежды молодого человека лишь подчеркивала его стройность и изящество.

Увидев перед собой такого красавца, в котором она к тому же узнала соотечественника, наша голландка, естественно, успокоилась. Это была хорошенькая юная фриз-ка, не старше восемнадцати лет, сохранившая на Зондских островах свой национальный костюм со шлемом из позолоченного серебра и ослепительно яркой юбкой.

Опустив фонарь, чтобы была видна ступенька, девушка пригласила:

— Входите и закройте дверь: дождь продолжает преследовать вас и за порогом.

Молодой человек послушался; пока он закрывал уличную дверь, фризка открыла другую, что вела в комнату, и впустила туда незнакомца.

Маленькая восьмиугольная комната, стены которой были сплошь покрыты причудливо раскрашенными циновками, в Нидерландах называлась бы приемной, но на Яве она не имела ни специального названия, ни определенного назначения. Посредине ее на лакированном столике стояли бутылка арака и наполовину опорожненные стаканы, лежали раскрытые деловые книги, испещренные записями; на этом же столе, на всей прочей мебели, во всех углах комнаты громоздились распоротые тюки с высовывающимися из них креповыми шалями и кусками шелка, теснились открытые ящики, в глубине которых находились темные груды опиума, пахнувшего терпко и удушливо; повсюду виднелись очаровательные фигурки из слоновой кости, вырезанные с нечеловеческим терпением и необыкновенным вкусом, стоял тонкий фарфор и возвышались коробки с чаем, еще источавшим аромат (он постепенно улетучивается во время долгих путешествий, какие совершает благоухающий лист, чтобы достичь берегов Франции и Англии).

Девушка сбросила на пол один из тюков и пододвинула гостю бамбуковый стул. Заметив, что башмаки незнакомца оставляют на ослепительно белой циновке грязные следы, а с его одежды ручьями льется вода, она недовольно поморщилась.

Молодой человек сел, продолжая оглядываться, словно надеялся обнаружить в одном из углов того, кого искал.

— Вы хотите видеть доктора? — спросила Фризка.

— Я не только хочу его видеть, — ответил тот, к кому был обращен этот вопрос, — но я хотел бы, чтобы он отправился вместе со мной к моей жене: она при смерти, понимаете ли вы? Единственное существо в мире, которое меня любит и кого люблю я! Господи! Подумать только, что каждая минута, потерянная мной, означает для нее еще один шаг к смерти. Во имя Неба, — молодой человек, рыдая, протянул к ней обе руки, — проводите меня скорее к вашему хозяину.

— Ах, бедняга, — сказала девушка, — так о чем вы просите?

— Я прошу спасти жизнь моей жены; меня уверяли, что он один в силах это сделать.

— Значит, вам неизвестно, что, с тех пор как у него были неприятности с полицией, доктор Базилиус не посещает больных и не делает исключения ни для кого на свете? Он принимает здесь своих друзей, дает им гигиенические, как он их называет, советы, если его об этом просят, но лишь этим и ограничивается его медицинское вмешательство. Более того, мой хозяин, кажется, года два уже не поднимался в верхний город.

— О, попросите его за меня! — воскликнул молодой человек. — Ради Бога, попросите его за меня, умоляю вас. Если бы вы знали, как я люблю мою бедную Эстер! Спасая ее, он спасет не одно, а два человеческих существа, два создания Господа, двух ближних своих, которые обязаны будут ему жизнью. Боже мой! Боже мой! — снова разрыдался молодой человек. — Вот уже двадцать четыре часа, как она борется со смертью, и не знаю, как выжил я сам: каждая истекшая минута кажется мне веком и в то же время каждая минута все стремительнее приближает миг, когда я должен буду навек с ней проститься. Молю вас, дайте мне пройти к доктору! Позвольте мне броситься к его ногам, заклинать его всем, что есть для него дорогого в этом мире и святого в мире другом, спасти мою жену, если только это, увы, еще возможно.

Хорошенькая фризка в сомнении покачала головой, продолжая с ласковым участием смотреть на гостя.

— Так вы не знаете доктора Базилиуса? — понизив голос, спросила она.

— Нет, я только два месяца назад прибыл в Батавию; в течение этих двух месяцев Эстер не вставала с постели, а я не покидал ее изголовья.

— Но кто же прислал вас сюда?

— Аптекарь, у которого я покупаю лекарства; он сказал, что доктор — выдающийся ученый, необыкновенный человек и единственный врач, способный победить ужасную болезнь, убивающую мою жену.

Поколебавшись, девушка спросила:

— А аптекарь ничего не рассказывал вам о жизни доктора Базилиуса? Не говорил о его привычках, его прошлом, его приключениях? Не повторял сотни слухов, которые распускают о докторе злые языки?

— Нет. Он сказал: «Идите к этому человеку. Он может стать вашим спасителем». И я пришел.

— Да, но не прибавил ли он к сказанному: «Возьмите с собой кошелек, молодой человек, и позаботьтесь о том, чтобы он был как следует наполнен, если собираетесь явиться к нему»?

— Увы! — ответил незнакомец. — Эта рекомендация была бы совершенно излишней: я всего лишь бедный приказчик, у меня нет никаких источников дохода, кроме моей работы. К несчастью, с тех пор как я в Батавии, я не мог доверить чужим людям уход за Эстер и вынужден был отказаться от места, ради которого проделал четыре с половиной тысячи льё. Таким образом, пока я не найду другого места, я совершенно лишен средств к существованию.

— Стало быть, придя сюда…

— …я рассчитывал лишь на милосердие доктора. Юная голландка вздохнула.

Затем она прошептала, словно говоря сама с собой:

— Бедняжка!

— Что вы сказали? — переспросил незнакомец, чувствуя, как его нетерпение и беспокойство все возрастают.

— Я сказала, дорогой мой земляк: если вы так бедны, я еще сильнее сомневаюсь в том, что доктор согласится осмотреть вашу жену.

— Боже мой! Боже мой! — в отчаянии вскричал голландец. — Если моя несчастная Эстер обречена, так возьми вместе с ее жизнью и мою!

— Если бы я осмелилась… — начала молоденькая служанка, перебирая в руках уголок шелкового передника.

— Что? Говорите же! Вы видите какой-нибудь выход, знаете средство? Не заставляйте меня ждать.

— У меня есть кое-какие сбережения, о которых мой хозяин не знает; вы мой соотечественник, вы страдаете; не знаю почему, но ваше горе причиняет мне боль, и вы внушили мне участие, едва обратились ко мне с первыми словами. Господи, это ведь редко встречается — человек, любящий свою жену так, как вы.

Казалось, девушка старается сделать свое предложение менее унизительным для молодого человека.

— Так вот, возьмите эти деньги, вы вернете мне их, когда ваша жена будет здорова и вы найдете место, — сказала она.

Гость собирался поблагодарить ее, хотел в порыве признательности сжать руки девушки в своих, когда по всему дому разнесся яростный удар гонга.

Юная голландка вздрогнула и, ни слова не сказав незнакомцу, выбежала в боковую дверь.

Оставшись один, молодой человек обхватил руками голову. Силы его были на исходе, он решил, что последняя отчаянная попытка спасти жену была напрасной и, совершенно пав духом, безмолвно заплакал.

Поглощенный собственным горем, он и не заметил, как хорошенькая фризка снова оказалась рядом с ним.

Она тронула его плечо кончиком пальца.

Вздрогнув, он поднял голову и, увидев улыбающееся лицо девушки, в ожидании ее слов замер на месте с открытым ртом.

— Возвращайтесь домой, — произнесла она. — Доктор Базилиус придет к вашей жене.

Внезапно перейдя от глубочайшего горя к безумной радости, молодой человек упал на колени и стал целовать пухлые белые ручки служанки.

— Спасибо, — восклицал он, — спасибо вам, мой ангел-спаситель! Я не сомневаюсь, что именно предложенные вами деньги убедили доктора.

— Нет, — отвечала девушка. — Я сама не могу опомниться от удивления: мне ни о чем не пришлось просить доктора.

— В самом деле?

— Да; я вошла к нему, дрожа от страха и ожидая наказания, ведь он раз и навсегда запретил мне разговаривать с посетителями, и, Бог свидетель, я ни разу не ослушалась его приказа! Доктор даже не поднял глаз от «Калькуттской газеты», которую читал, и сказал только: «Объявите Эусебу ван ден Бееку, что я сейчас отправлюсь к его жене».

— Ему известно мое имя! — в изумлении воскликнул молодой человек.

— Господи, ему все известно! — со страхом произнесла голландка. — Однако, с тех пор как я у него работаю, то есть почти два года, я ни разу не видела, чтобы он вышел из дома.

— Странно, — сказал Эусеб, поднимаясь, — но, в конце концов, главное сделано. Ах, как я благодарен вам! Хотя ваши сбережения и не понадобились, я не забыл вашего щедрого предложения. Как только моя бедная Эстер поправится, если ей суждено выздороветь, я приведу ее сюда, чтобы она могла поблагодарить вас.

— Она голландка? — спросила девушка.

— Да, из Харлема, как и я сам.

— И… она красива? — проглянуло сквозь участие женское любопытство.

— Почти так же красива, как вы! — весело ответил Эусеб.

— Нет, не приводите ее, я сама приду ее проведать. А теперь идите скорее. Поторопитесь, доктор сейчас выйдет и, если он застанет вас здесь, выбранит меня за болтливость.

— Погодите, я должен дать вам свой адрес.

— Незачем, доктор найдет вас, идите же.

— И все же…

— Если бы он в этом нуждался, так спросил бы. Идите, уходите скорее!

И хорошенькая фризка выставила из дома Эусеба ван ден Беека, пожимая ему руку, чтобы смягчить неприятное впечатление от своих действий.

Молодой человек робко пытался сопротивляться.

В эту минуту новый удар гонга, еще более оглушительный и долгий, чем первый, заполнил дом.

Юная голландка собрала все силы, распахнула дверь и вытолкнула за порог Эусеба ван ден Беека, который непременно хотел назвать свой адрес, но оказался на улице, так и не успев сделать этого.

Вслед за этим Эусеб услышал, как девушка запирает дверь на все деревянные и железные задвижки с поспешностью, доказывавшей, какой безоговорочной властью пользовался в своем доме доктор Базилиус.

Напрасно молодой человек звал голландку и надеялся вступить в дальнейшие переговоры — никто ему не ответил, а свет, горевший в доме, погас.

— О! — воскликнул он, отчаявшись сильнее, чем прежде. — Это была жестокая шутка: чтобы избавиться от меня, девушка сказала, будто доктор Базилиус придет к моей жене. Как он это сделает, если не знает, где я живу; к тому же мой дом расположен на окраине верхнего города, среди безымянных улочек, примыкающих к китайскому кварталу!

Он снова и снова окликал служанку, перемежая свои призывы жалобами.

— Боже мой, Боже мой! — бормотал он. — Неужели все мои усилия были напрасны? Этот злополучный врач никогда не сможет найти в темноте мою хижину — ее ведь даже нельзя назвать домом, — и к утру моя бедная Эстер умрет.

И он стал кричать с удвоенной силой.

Потом, поскольку дом доктора оставался безмолвным, Эусеб подобрал кусок дерева, с помощью которого ему раньше удалось привлечь к себе внимание обитателей дома, и опять начал стучать в дверь.

Но его усилия ни к чему не привели: все осталось неподвижным, никто к нему не вышел, дом казался покинутым и даже эхом не отзывался на отчаянные удары, которыми осыпал его несчастный Эусеб ван ден Беек.

II. ДОКТОР БАЗИЛИУС

Дверь не открывалась, дом был погружен в безмолвие, и Эусеб решил, что лучше всего ему дождаться, пока доктор Базилиус, исполняя свое обещание, выйдет на улицу. Тогда он представится доктору и покажет ему дорогу к своему дому.

Буря не утихала.

Рев моря и свист ветра были по-прежнему сильными.

Дождь лил так яростно, что казалось, будто струи воды пришивают небо к земле.

Но горе Эусеба было таким глубоким, он был так далек от всего окружающего, что даже не подумал укрыться под брезентом и оставался беззащитным перед ураганом.

Впрочем, возмущение стихий вполне отвечало тому, что творилось в его душе.

Так он прождал около часа.

Потом, видя, что дверь остается закрытой, и не слыша никакого шума, указывающего на то, что доктор собирается исполнить обещанное, Эусеб вновь принялся стучать — уже не с отчаянием, но в ярости. Однако все было напрасно.

Тогда он пришел в уныние, смирился со своей участью и, решив, что голландка его обманула и доктор Базилиус вовсе не собирался беспокоить себя ради него, печально побрел к набережной тем же путем, каким пришел, а затем поднялся в верхний город той же дорогой, по которой спускался.

На половине пути он остановился и в последний раз оглянулся назад.

Насколько он мог видеть в темноте сквозь потоки воды, устремившиеся с небес на землю, дорога была пуста.

— О негодяй! — воскликнул Эусеб, воздев руки, словно призывая на доктора Божью кару. — От него зависит спасение ближнего, а он не хочет пальцем шевельнуть, потому что я не могу дать ему золота в обмен на человеческую жизнь.

Затем он обвел взглядом горизонт и продолжил:

— Бедная Эстер! Неужели ты обречена, неужели я не встречу милосердной души, которая вырвала бы тебя у безжалостной судьбы, и ты умрешь двадцатилетней? О! Я буду бороться до конца, я буду защищать твою жизнь до тех пор, пока сам Господь не отнимет ее у меня.

И внезапно, приняв решение, Эусеб пустился бежать со всех ног. В несколько секунд он поднялся по склону и постучал в двери дома одного из самых известных в Батавии врачей.

И здесь слуги отказались пропустить его к хозяину, но тот, услышав его крики, рыдания и мольбы, вышел сам.

Эусеб изложил свою просьбу.

— А чем больна ваша жена? — спросил врач.

— До сих пор ее лечили от чахотки, — отвечал Эусеб. Врач покачал головой и направился к столу; написав несколько строк, он протянул листок бумаги молодому человеку.

— Завтра утром вы привезете вашу жену в больницу и скажете, чтобы ее положили в палате «Д»: я буду ее лечить. Вот вам пропуск. Но не могу скрывать от вас, что здесь не было ни одного случая излечения от этой болезни, исход которой и в Европе почти всегда смертельный. Впрочем, этот шарлатан Базилиус уверяет, будто излечивает больных в последнем градусе чахотки.

— Базилиус! Снова Базилиус! — воскликнул Эусеб, выбежав из дома врача и даже не взяв протянутой записки. — О, он должен прийти и осмотреть ее, я силой приведу его к Эстер, пусть даже для этого мне придется пригрозить, что я убью его, или поджечь дом, чтобы заставить выйти на улицу!

Взволнованный предложением врача отвезти жену в больницу, Эусеб готов был вернуться и осуществить свою угрозу; но тут он вспомнил, что давно ушел из дома, Эстер все это время оставалась одна и, возможно, нуждается в помощи.

Представив себе, как Эстер зовет его и не получает ответа, он почувствовал, что сердце его готово разорваться от жалости: несчастная женщина считает себя покинутой единственным, кто у нее оставался на этом свете.

Вместо того чтобы спуститься к порту, Эусеб устремился в верхний город.

Он обогнул длинные стены садов, окружавших роскошные виллы богатых голландских торговцев, и свернул в лабиринт грязных и смрадных улочек еврейского квартала (подобно китайцам и малайцам, евреи имели в Батавии свой особый квартал).

Наконец он остановился перед своим домом.

Эта хижина первоначально была построена из бамбука, но, по мере того как она разрушалась, ее латали кусками циновок и обрывками парусов.

Нельзя представить себе более убогого жилища.

В нем был всего один этаж.

Сквозь щели в циновке, служившей одновременно окном и дверью, пробивался слабый свет: это горел ночник у изголовья больной.

Увидев этот огонек, Эусеб содрогнулся.

— Господи! — сказал он. — Этот огонек едва теплится, но, может быть, он пережил мою бедную Эстер!

Его охватила такая нестерпимая тоска, что он не мог решиться войти в дом.

Наконец, собрав все силы, он приподнял циновку, вбежал в комнату и устремился к жалкой постели, на которой лежала его жена.

Молодая женщина оставалась неподвижной и казалась спящей: глаза сомкнуты, рот полуоткрыт, дыхания почти не слышно.

Ужасная мысль пронзила мозг Эусеба подобно черной молнии, и он склонился к губам Эстер, ловя ее вздох, но послышавшийся из угла комнаты смешок заставил его вздрогнуть.

Обернувшись, он различил в полумраке фигуру человека, сидевшего на бамбуковом табурете и державшего во рту трубку, головка которой светилась при каждой затяжке.

— Ну-ну, мой юный друг, — сказал он. — Кажется, вы немного загуляли: от мангровых зарослей путь сюда неблизкий, но я жду вас уже больше часа.

— Но кто вы, сударь? — спросил изумленный Эусеб.

— Доктор Базилиус, черт возьми! — ответил курильщик.

Эусеб принялся рассматривать странного гостя, расположившегося в его доме. Это был толстый, короткий и пузатый человек, что опровергало, несмотря на ходившие о нем слухи, всякую мысль о его дьявольском происхождении (если представлять себе сатану как это принято — тощим, высоким и худосочным).

Трудно было сказать точно, сколько лет доктору: это был не то тридцатипятилетний человек, который казался старше своих лет, не то пятидесятилетний, выглядевший моложе своего возраста.

Цвет лица у него был кирпично-красный, какой появляется у людей белой расы после долгих лет, проведенных ими на морском ветру под палящим солнцем тропиков.

Толстые щеки и сильно развитые челюсти расширяли его лицо книзу и придавали ему вульгарное выражение, искупавшееся лишь необычностью взгляда.

Если в самом деле доктор Базилиус был сродни духу тьмы, то это семейное сходство следовало искать именно в глазах.

Глубоко сидящие и наполовину скрытые густыми бровями, его глаза были живыми и проницательными, их острота вполне гармонировала с удивительно хитрой улыбкой, приподнимавшей углы тонких губ и резко контрастировавшей со всей голландской внешностью доктора.

Выпуклый лоб переходил в залысину, позволявшую увидеть два выступа на том месте, где в соответствии с античной мифологией располагались рога сатиров, а следуя средневековым поверьям, — рога дьявола. Отсутствующие волосы заменяла красная вязаная шапочка, которую доктор натягивал на уши, когда хотел защититься от холода или дождя, и поднимал на китайский манер, если был уверен, что ветер не представляет для его ушей никакой опасности.

Его одежда ничем не напоминала ту, что обычно носят его коллеги. С тех пор как в Батавии распространился европейский костюм, врачи там стали одеваться традиционно — черный сюртук, черные брюки, белый жилет и белый галстук.

Ничего похожего вы не обнаружили бы в повседневном наряде доктора.

Поверх брюк из полосатого тика он, чтобы защититься от дождя, надел штаны из желтой просмоленной ткани, какие носят матросы во время плавания; пальто из синего сукна, вполне заурядное, но толстое и теплое, и красный шейный платок из Мадраса, сколотый огромной булавкой в виде якоря, дополняли его костюм, который, возможно, был бы вполне уместным на берегах Зёйдер-Зе, но на Яве выглядел более чем странно.

Как мы уже говорили, доктор сидел на бамбуковом табурете, поставив его в угол, чтобы образовалась подобие кресла. Прогоняя тоску ожидания, он, как тоже сказано выше, курил маленькую, из посеребренной меди трубку с длинным и тонким чубуком. Головка этой трубки, размером с наперсток, была заполнена смесью, содержащей опиум.

— Но как вы сюда попали, господин доктор? — поинтересовался Эусеб ван ден Беек.

— По воздуху, верхом на метле, — ответил доктор с тем же резким сухим смешком, напоминавшим треск, который издает кузнечик. — Сами понимаете, при таком ветре мне не потребовалось много времени, чтобы добраться сюда.

— Главное — то, что вы здесь, доктор, и моей признательности нет дела до вашего способа передвижения. Спасибо, добрый доктор, спасибо!

И Эусеб хотел с благодарностью пожать доктору руку.

— Осторожнее! — быстро отдернув руку, остановил его доктор. — Берегитесь моих когтей!

— Что вы хотите этим сказать? — спросил молодой человек.

— Вероятно, вы единственный человек в славном городе Батавии, которому ничего не известно о моей дружбе с сатаной, о том, что князь тьмы каждый день приходит ко мне пить кофе: утром — со сливками, вечером — на одной воде, и в трех или четырех случаях я, благодаря его советам, выглядел меньшим ослом, чем мои коллеги.

— Напротив, доктор, я слышал об этом, но как можно в наше время верить подобным нелепостям?

— Эх, мой юный друг, чем черт не шутит. Впрочем, признательность — груз до того тяжелый, что многие с радостью от него избавились бы даже благодаря подобной нелепости.

— Поверьте, доктор, я не из их числа и всю свою жизнь буду помнить об отзывчивости, поспешности и бескорыстии, с которыми вы откликнулись на мою просьбу.

— Ну-ну! — воскликнул доктор, которого охватил такой неудержимый смех, что он в конце концов закашлялся. — Этот молодой человек меня забавляет, он чрезвычайно смешон. Продолжайте, дружок, я люблю видеть, как сердце исходит потоками слов; это выдает возвышенную душу тех, кто предается подобным излияниям, а я обожаю возвышенные души. Так о чем мы говорили?

— О том, что в обмен на услугу, которую вы собираетесь мне оказать, вылечив мою Эстер, вы, доктор, можете располагать мной, как вам будет угодно; назначайте любую цену, я с благодарностью отдам вам даже собственную жизнь, потому что вы спасете более драгоценное существование — жизнь женщины, любимой мною.

— Myn God! 1Бог ты мой! (гол.) Да ведь вы мне сделку предлагаете, молодой человек. Так и есть, вы явно поняли буквально то, что добрые люди рассказывают обо мне. Признательность завела вас слишком далеко. Признательность… Черт возьми, берегитесь ее, следует остерегаться подобных чувств.

— Доктор, доктор, — произнес несчастный Эусеб, до того оскорбленный шутками, которыми Базилиус отвечал на изъявления благодарности, что слезы брызнули из его глаз. — Доктор, вы смеетесь надо мной?

— О, я не стал бы этого делать! — воскликнул доктор. — Разве я хоть в чем-нибудь усомнился? Я верю всем обещаниям, их всегда дают от чистого сердца. Но вот выполнять их — другое дело; честные люди — это те, кто держит слово, сожалея о том, что дал его.

— Доктор, клянусь вам…

— Я думаю о вас то же самое, мой юный друг, что о других людях: так же искренне, как дали обещание, вы о нем забудете.

— Доктор, я клянусь…

— Постойте, — перебил Эусеба доктор, — вот перед вашими глазами, справа от ящика, что служит вам комодом, осколок зеркала.

— И что же?

— Приблизьте к нему свое лицо.

— Я это сделал, доктор.

— Что вы видите?

— Свое отражение.

— Так вот, обещать, что через двадцать лет вы будете помнить о своей клятве, столь же бессмысленно, сколько надеяться через двадцать лет увидеть себя в зеркале таким, как сейчас. Но это не имеет значения, продолжайте, мой юный друг. Мне в десять раз приятнее слушать, как люди говорят о своей признательности, чем видеть ее проявления. Так что продолжайте, не стесняйтесь.

— Словом, доктор, — сказал бедняга Эусеб, упорно старавшийся убедить своего странного собеседника в том, что он не такой неблагодарный, как большинство людей, — я надеюсь, что мне выпадет счастье доказать вам ошибочность вашего дурного мнения о роде человеческом. А теперь мне кажется, что мы потеряли много времени. Хотите ли вы, чтобы я разбудил больную?

— Для чего?

— Доктор, для того, чтобы вы оказали ей необходимую в ее состоянии помощь.

— Что ж, — доктор издал свой пронзительный смешок, — в данный момент ей в ее состоянии ничего не требуется: она спит, как никогда прежде не спала. Прислушайтесь, и вы даже не услышите ее дыхания.

— Это правда, — встревожился молодой человек и шагнул к постели.

Но доктор удержал его за полу сюртука.

— Оставьте ее, — сказал он. — Именно во сне силы восстанавливаются. Кто вам говорил, что сама смерть, которой все так боятся, не есть долгий отдых перед новой жизнью? Смотрите-ка! Право же, кажется, я только что создал систему, и, может быть, она не так уж бессмысленна.

— Не хотите ли, по крайней мере, доктор, чтобы не терять больше времени попусту, выслушать мой рассказ о болезни Эстер — о проявлениях ее первого периода?

— Прежде всего поймите, мой мальчик, что мы вовсе не теряем времени напрасно. Напротив, мы философствуем, а это наилучшее использование часов своей жизни, какое может найти человек. Что касается рассказа о болезни вашей жены, о симптомах первого периода — мне все известно не хуже, чем вам. Существуют законы рождения, точно так же существуют законы смерти; из этого следует, что всякое знание дается легко, стоит только научиться читать эту великую книгу для слепых, называемую природой. Так что дадим спать вашей жене и поговорим о других вещах.

Эусеб вздохнул, но, решив, что должен подчиняться капризам доктора, спросил:

— О чем вам хотелось бы поговорить, доктор?

— О чем угодно, мой юный друг. Мне безразлично, что пить: арак или наш превосходный ехидам, констанс или пальмовое вино. Я провел долгие часы за беседой с почтенным брамином, служившим Джаггернауту, а на следующий день, после того как полностью исчерпал тему таинства тридцати шести воплощений Брахмы, с не меньшим интересом прислушивался к болтовне ласкаров на джонке, в которой мы спускались по священной реке.

— Ну, а теперь, доктор, — начал Эусеб (несмотря на то что сердце молодого человека все сильнее сжимала безотчетная тоска, он старался казаться веселым и доверчивым), — скажите мне, отчего вы так скоро и бескорыстно откликнулись на мою просьбу, вы, кто…

Эусеб, заметив, что неудачно начал фразу, не решался ее закончить.

— Кто?.. — спросил доктор.

Затем, видя, что Эусеб продолжает молчать, договорил:

— … кто продает на вес золота те небольшие знания, которые у меня есть или которые мне приписывают? Вот что вы хотели сказать вот что, по крайней мере, вы думали.

— О, доктор!

— Вы меня этим не оскорбили. Черт возьми! Священника обогащает религия, а врача — смерть. Неужели вы считаете, что я, если бы захотел, не смог бы ясно и неопровержимо доказать вам: не только врач, но человек любой профессии наживается на несчастье ближнего? Только зло, причиненное другому, возвращается к человеку, лишь за добро не платят добром. Но эта тема заведет нас чересчур далеко, вернемся к вашему вопросу. Есть одна вещь, которую я предпочитаю золоту, может быть, оттого, что золота у меня слишком много.

Эусеб в изумлении воззрился на доктора.

— Ах да!.. Вот еще одно доказательство того, какого прекрасного мнения о человеческом роде держатся люди. Вас удивляет то, что я говорю о своем богатстве? В таких вещах не признаются по двум причинам: во-первых, богатый человек всегда боится, как бы его не обокрали; но это причина не главная, еще больше он боится — и это вторая причина, о которой я должен был бы сказать с самого начала, — еще больше он боится, что кто-то может доискаться источников его богатства. А этими источниками, юный мой друг, чаще всего оказываются подкуп, лихоимство, мошенничество, воровство и даже убийство; сами понимаете, какого презрения удостоилась бы большая часть наших миллионеров, если бы кто-нибудь добрался до истоков их обогащения. Путешественники, достигнув верховьев Нила на четвертом градусе широты, обнаружили там лишь грязное болото со смертоносными испарениями. Большинство крупных состояний, дружок, происходят из куда более нечистых болот, чем те, в которых берет свое начало Нил. Не подходите к ним слишком близко: вы рискуете вдохнуть больше углекислого газа, чем азота или кислорода. Я — другое дело, я бесстыжий плут и говорю вслух, каким путем разбогател. Подобно доктору Фаусту, я продался сатане, и он дал мне испить из чаши знания. Я могу бороться против Бога и исцелять людей, но забочусь о том, чтобы получить плату прежде выздоровления больного: оставив это на потом, я ходил бы в протертых штанах и с дыркой на локте, как вы.

— Именно поэтому я и обратился к вам с вопросом, на который вы, доктор, так и не ответили.

— Так вот, я отвечаю на него, мой юный друг. Есть нечто, предпочитаемое мною золоту, — это мои прихоти. Выказанное мною расположение, в котором вы чуть ли не упрекаете меня, — мой каприз, только и всего. Вот потому я так недорого ценю вашу благодарность… Курите ли вы опиум, меестер ван ден Беек?

— Нет, доктор.

— Напрасно, опиум — превосходная вещь; говорят, от него худеют, — но взгляните на мой стан; говорят, от опиума тускнеют глаза, — но взгляните на мои.

С этими словами доктор похлопал себя по круглому животу, отозвавшемуся звуком, каким мог бы гордиться большой барабан, и сверкнул глазами так, что ослепил Эусеба.

— Говорят еще, что он укорачивает жизнь, — продолжал доктор, — это заблуждение, ложь, клевета! Он удваивает ее продолжительность, поскольку во сне мы проживаем вторую жизнь.

— Доктор, — с беспокойством перебил его Эусеб, — раз уж вы заговорили о сне, не находите ли вы, что моя жена спит слишком долго и это внушает беспокойство?

— Знаете ли вы, что народы Востока — турки, арабы и даже китайцы, которых мы считаем черновым наброском человека или подделкой под него, — воспринимают жизнь гораздо логичнее, чем мы, жители Запада? Что такое наше тупое или буйное опьянение от вина или пива, это материальное поглощение, от которого человек становится хуже скотины, по сравнению с вдыханием благоуханного дыма, который, непрестанно поднимаясь, обволакивает мозг, а не падает в желудок; по сравнению с волшебным оцепенением, что освобождает душу от ее земной оболочки и позволяет ей путешествовать из одного рая в другой?

— Доктор, милый доктор, умоляю вас, поговорим об Эстер.

— Ну что ж, давайте, раз вы непременно этого хотите, — ответил Базилиус, не пытаясь скрыть своего недовольства.

— Так вот, доктор, вы должны знать, что еще до того, как мы покинули Харлем, у нее начался кашель, длительные и непрерывные припадки которого меня тревожили.

— Ах, вы из Харлема? — прервал его доктор Базилиус, казалось не замечавший, как нетерпеливо Эусеб ждет конца этого вмешательства. — Право, это прелестный городок.

— Да, доктор, очаровательный; но позвольте мне…

— Но, — продолжал доктор, — если вы действительно из Харлема, я думаю, вы знаете знаменитый «Ночной дозор» Рембрандта, который теперь находится в кабинете господина ван Дамма?

— Да, доктор, но я хотел сказать вам…

— Милый мой, то, что я хочу сказать вам, гораздо интереснее того, о чем вы собираетесь сообщить мне; я рассказываю вам о человеческом творении, которое проживет века — столько, сколько просуществуют холст и положенные на него краски, в то время как человек, этот венец творения Господа, созданный из костей и плоти, живет тридцать, сорок, пятьдесят или шестьдесят лет, после чего рассыпается в прах… Фу, как говорил Гамлет.

— Доктор, — невольно вздрогнув, произнес Эусеб, — честное слово, вы пугаете меня.

— Представьте, — продолжал Базилиус, словно и не слышал слов, только что сказанных Эусебом, — это знаменитое полотно всего лишь копия, дорогой господин ван ден Беек. А если вам хочется увидеть оригинал, достаточно прийти ко мне; вы увидите не только «Ночной дозор», но всю мою коллекцию; вам следует знать, что у меня прекрасная картинная галерея здесь, в Батавии, в жалкой хижине на набережной; как я только что собирался сказать вам, благодаря моему богатству я смог окружить себя подлинными восточными наслаждениями и духовными радостями европейцев. Вы найдете у меня все: шедевры искусства и природы, картины Рембрандта, Тициана и Рубенса, лучшие вина Венгрии, Франции и Испании, наконец, прекраснейшие образцы трех населяющих землю рас: черной, белой и желтой.

— Боже мой! Боже мой! — бормотал вполголоса молодой человек, беспокойно перебегая через комнату, чтобы взглянуть на юную женщину, по-прежнему неподвижную и безмолвную. — Господи! Неужели вот этот немилосердный болтун и есть тот самый доктор Базилиус, об искусстве которого мне рассказывали такие чудеса?

Наконец он остановился с решительным видом и потребовал:

— Сударь, прежде всего осмотрите мою жену, очень прошу вас, а потом… Ах, Боже мой, потом мы будем с вами говорить сколько пожелаете.

— Хорошо, — согласился доктор, — но прежде еще несколько слов.

— Покороче.

— Ваше имя Эусеб ван ден Беек?

— Да, сударь.

— Вы родом из Харлема?

— Я только что вам это сообщил.

— Вы сын Якобуса ван ден Беека?

— Сын Якобуса ван ден Беека.

— Супруг Эстер Мениус, дочери Вильгельма Мениуса, нотариуса, и Жанны Катрин Мортье, его жены?

— Совершенно верно, сударь, вы как будто метрическую книгу читаете.

— … сестры, — продолжал доктор, — некоего Базиля Мортье, который в двадцать лет сел на корабль, покинул Харлем и больше туда не возвращался?

— Нет, сударь, никогда больше. Вы знали этого дядю моей жены, с которым сама она едва знакома?

— Я слышал о нем и даже знал его лично. Он был контрабандистом, морским разбойником, пиратом. Не знаю, в каком уголке земного шара он был повешен.

— Ах, Боже мой!

— О, не жалейте его, это был отъявленный негодяй.

— Доктор, он был дядей моей бедной Эстер. Простите меня, но я попрошу вас не говорить дурно о столь близком нашем родственнике. Мы, голландцы старого закала, воспитаны в уважении к семье.

— В самом деле, вы удивительный молодой человек. Так не станем больше говорить о вашем дяде.

— Нет, доктор, нет. Но, Бога ради, поговорим о его племяннице.

— Странно, — произнес Базилиус, говоривший будто бы сам с собой, но достаточно громко для того, чтобы Эусеб его слышал, — поразительно, с какой настойчивостью человек устремляется навстречу своему несчастью.

— Так я говорил вам… — снова начал Эусеб, не обращая внимания на эту своего рода реплику a parte 2В сторону (ит.).

Но доктор нетерпеливо перебил его:

— Ох, Господи! Да, вы сказали мне, что перед вашим отъездом из Харлема у вашей жены начался кашель, продолжительность припадков которого вас тревожила.

Эусеб хотел продолжать, но доктор не дал ему говорить.

— О, дайте мне рассказать вам дальнейшее, — продолжил он, — и вы увидите, что незачем надоедать мне, сообщая вещи, известные мне лучше, чем вам.

— Лучше, чем мне? — воскликнул удивленный Эусеб.

— Ей-Богу, вы сами в этом убедитесь. Остановите меня, если я ошибусь, но, черт возьми, не прерывайте меня ни в каком другом случае.

— Я слушаю вас, — ответил Эусеб, удивляясь еще больше.

— Так вот, первые дни плавания крайне утомили ее. Она вынуждена была оставаться в постели: кашель не прекращался, появилась обильная мокрота…

— Да, доктор, так оно и было.

— Тогда дайте мне продолжить. На пятый день после отплытия у вашей жены началось сильное кровохарканье, иначе говоря, настоящая гемоптизия; ее остановили с помощью сиропа Фаулера, но ваша жена продолжала жаловаться на жестокую боль в груди; кашель сделался слабее, но пищеварение прекратилось. В таком состоянии ваша жена находилась четыре или пять дней, после чего, почувствовав себя лучше, решила, что она уже здорова. Неделей позже, поскольку погода была ясной, а море — спокойным, больная достаточно окрепла для того, чтобы подняться на палубу и прогуливаться, опираясь на вашу руку. Боли в груди и в животе утихли, появился аппетит, к вашей жене вместе с ним частично вернулись силы и полностью — ее молодость и веселость. Когда после пяти месяцев плавания вы высадились на берег в Батавии, ни вы, ни она больше не думали о туберкулезе легких, словно эта болезнь никогда не существовала на земле, оставшись в ладони Господа, которому мы обязаны всеми дарами, как надежда осталась на дне сосуда Пандоры.

— Да, да, совершенно верно, доктор! — воскликнул Эусеб, куда более напуганный знаниями доктора, чем богохульством, которое тот только что проронил, сопроводив его тем сатанинским смехом, какой мы уже замечали у него.

— Дождитесь финала, чтобы начать аплодировать, черт возьми! Как все великие артисты, я приберег свой эффект. Через два дня после вашего прибытия вы возвращались от негоцианта, которому вас рекомендовали и у которого вы должны были начать служить с ближайшего понедельника; ваша жена стала жаловаться на боль в пояснице и на усталость в руках и ногах. В тот же вечер возобновился кашель, на следующий день появилась мокрота; туберкулы продолжали свое разрушительное дело, углубляя каверны под воздействием влажной жары. При выслушивании было обнаружено, что у вашей жены уже нет или почти нет правого легкого и задето левое; у нее открылась, как мы говорим, скоротечная чахотка. Дыхание делалось все более затрудненным и свистящим, кровообращение — ускоренным и неровным; пульс доходил до девяноста пяти или ста ударов в минуту, а по ночам поднимался даже до ста десяти и ста пятнадцати; утром грудь, лицо и руки покрывал холодный липкий пот; силы убывали, разум угасал, чувства притуплялись. Любовь — даже любовь, то проявление жизни, которое, казалось, должно было пережить вашу жену, — покинула ее; в течение нескольких дней эта еще недавно такая веселая и любящая юная женщина превратилась в старуху, безразличную даже к проявлению вашей нежности, равнодушную ко всему, вплоть до самой смерти. Все происходило именно так?

— Да, доктор, в точности; но как вы могли узнать?..

— Ну-ну, — ответил доктор. — Правду сказать, мне бывает смешно, когда в ваших прелестных европейских романах легочных больных изображают розовыми и слащавыми, словно те ужасные пастели, которые у французов считаются живописью. Очаровательные больные дамы, в розовом атласном пеньюаре и чепчике с оборками, вдыхающие воздух Ниццы или пьющие целебные воды, изящно кашляют и благородно падают в обморок. Скажите, скажите же, метр ван ден Беек, в последние дни похожа была ваша Эстер на этих хорошеньких чахоточных?

— Увы! Нет, доктор; но, несмотря на изменения, происшедшие в ней из-за болезни, я не стал меньше любить ее; помогите ей, вылечите, спасите ее!

— Дорогой друг, — произнес доктор со своим пугающим смехом, — я и сам бы рад был сделать это, но мы немного опоздали.

— Как немного опоздали? — воскликнул Эусеб, растерянно и в страхе глядя на врача. — Вы сказали, что уже поздно?

— Без всякого сомнения; ваша жена испустила последний вздох в половине девятого вечера, как раз в ту минуту, когда вы в первый раз постучали в дверь моего дома.

Эусеб страшно закричал и бросился к постели.

Тело Эстер уже было сковано ледяным холодом и той отверделостью, которая на языке науки называется трупным окоченением.

— О, это невозможно, это невозможно! — вопил несчастный молодой человек; упав на постель, он сжимал жену в объятиях и прильнул к ее уже застывшим губам. — Ах, Боже мой, Боже мой! Доктор, помогите же мне! Она не мертва, она не может умереть вот так, не простившись со мной! А я так спокойно слушал все, что говорил этот человек. Эстер! Эстер! О доктор, умоляю вас; я оставил ее спокойной, улыбающейся, она сказала мне, что с самого начала своей болезни не чувствовала себя так хорошо!

— Это всегда так бывает, бедный мальчик, — объяснил врач. — Жизнь должна улыбнуться тем, кому приходится с ней расстаться.

III. СДЕЛКА

Убедившись, что его жена мертва, Эусеб впал в страшное отчаяние: он кричал так, что мог разорвать самое бесчувственное сердце, падал на безжизненное тело, стараясь его согреть, рвал на себе волосы и ломал руки, поднимая их к небу.

Доктор, сидя все на том же табурете, совершенно спокойно набивал и раскуривал свою трубку; он не произнес ни слова, не сделал ни одного движения, чтобы остановить этот взрыв горя.

Понемногу боль Эусеба утихла или, вернее, погасла, словно слишком сильное пламя, поглотившее всю свою пищу.

После особенно сильного нервного припадка глаза молодого человека, до сих пор сухие и горящие, увлажнились; он заплакал, и слезы облегчили ему душу.

Он сел на край кровати, откинул несколько волосков, упавших от его беспорядочных движений на лицо умершей, заботливо уложил ее светлые косы, взял ее руку в свою и, повернувшись к доктору, произнес:

— Ах, сударь, вы не можете знать, что я потерял! Представьте себе, что мы росли вместе, жили по соседству; я делил с ней все ее игры, как позже она разделила со мной все мои невзгоды. Она была до того хорошенькая в десять лет и уже тогда звала меня своим муженьком; у нее было так много светлых локонов, что их никогда не удавалось спрятать под маленький миткалевый чепчик, и до того прекрасные голубые глаза, что незабудки, сорванные нами на берегу ручья, когда я плел из них венки, казались бледными на ее головке. О, кто мог сказать, что так скоро я увижу ее бледной, холодной, мертвой! О Господи, Господи! Моя Эстер! — воскликнул Эусеб и снова разрыдался.

— Это всеобщий закон, мой мальчик, — сказал доктор, с наслаждением втягивая опиумный дым. — Мы расцветаем, чтобы увянуть, и растем, чтобы попасть под косу; счастливы те, кого смерть скосила в расцвете красоты, молодости, пока они еще наполняли воздух вокруг себя благоуханием, а не тогда, когда осенний ветер засушил их на корню и зима засыпала снегом. Вы видите, каким я стал, но ведь и я был хорошеньким мальчиком, прелестным розовым и белокурым ребенком. Сейчас трудно это представить себе, не правда ли?

И он разразился своим резким смехом, так странно прозвучавшим у одра смерти.

Содрогнувшись, Эусеб встал, но почти сразу сел снова, почти упал, словно ноги подкашивались и не держали его.

— Боже мой, Боже мой, — в изнеможении проговорил он, — какая страшная судьба уготована мне!

— В добрый час, — пожелал доктор. — Поплачьте над собственной участью, дружок; дайте в вашей скорби свободно излиться человеческому эгоизму, признайте, что не о жене своей горюете, но жалеете себя самого, и вы будете правы.

— Эгоизм, сударь! Вы называете мои страдания эгоизмом! Но этот эгоизм убьет меня; я чувствую, что не смогу пережить ту, которую так любил!

— Тем лучше для вас, мой юный друг, тем лучше, — ответил доктор. — И если вы сдержите слово, я не стану вас жалеть, как не жаль мне молодой женщины, только что расставшейся с жизнью, успев узнать лишь прекрасные ее стороны и не изведав горя, низостей и разочарований, ожидающих в этом мире каждого; уснув, она продолжает грезить, если только в потустороннем мире грезы все-таки существуют.

Эусеб ван ден Беек молча закрыл лицо руками. Время от времени слышались его рыдания, которым вторил смешок доктора.

Неожиданно Эусеб вскочил на ноги: этот смех терзал его сердце, он не мог его больше слышать.

— Сударь, — обратился он к врачу, — мне крайне неприятно делать выговор человеку вашего возраста и вашей профессии, но, право же, все то время, пока вы были здесь, вы непрестанно выказывали неуважение к моему горю.

— В моем возрасте, дружок, — спокойно сказал Базили-ус, — люди не меняют своих привычек, а я привык уважать лишь то, что мне понятно.

— Что ж, я отвечу тем же, сударь, — глаза Эусеба были сухи, голос сделался пронзительным, — и не стану терять времени на то, чтобы отыскивать причины вашего удивительного скептицизма. Извольте выйти отсюда: у меня есть только эта комната для того, чтобы молиться, а ваше присутствие иссушает мои слезы, оно ненавистно и нестерпимо для меня.

Доктор хладнокровно достал висевшие на шее на тяжелой серебряной цепи большие часы и откинул двойную крышку.

— Благодарность, о которой вы недавно говорили и которой я удостоился за то, что бескорыстно побеспокоил себя ради особы мне незнакомой, просуществовала ровно один час сорок семь минут. Эх-хе-хе, молодой человек, это немало, я встречал и менее продолжительную признательность.

Подобрав брошенную им в угол шляпу из вощеной кожи, доктор подтянул просмоленные штаны и направился к двери.

Возражение доктора показалось Эусебу резким, но не лишенным справедливости, и он невольно сделал движение, словно хотел удержать Базилиуса.

Доктор, заметив жест Эусеба, остановился у порога и сказал:

— Только что я слышал, как вы клялись не пережить вашей жены. В тех случаях, когда речь идет не о признательности, слову честного человека можно верить, а вы считаете себя честным человеком. Действительно ли вы готовы, раз ваша жена мертва, уйти вслед за ней?

— Да, — мрачно подтвердил Эусеб.

— Тогда я докажу вам, молодой человек, что мое расположение к вам, каким бы необъяснимым оно вам ни казалось, — не пустой звук. Возьмите этот кинжал; это малайский крис, отравленный знаменитым американским ядом, о котором вы несомненно слышали; он называется кураре. Простого укола, нанесенного в любой части тела так, чтобы пролилась кровь, достаточно для мгновенной и безболезненной смерти. Бери кинжал, Эусеб ван ден Беек, бери, и на этот раз я снова избавляю тебя от необходимости благодарить.

— Спасибо, — ответил Эусеб, схватившись за лезвие кинжала.

— Ах, Боже мой! Осторожнее, дорогой друг! Вы можете нечаянно уколоться или порезаться, а это непоправимо. — Снова разразившись своим зловещим смехом, доктор прибавил: — До свидания, мой милый, до свидания!

И вышел.

— Прощайте! — ответил ему Эусеб.

Оставшись один, молодой человек опустился на колени рядом с усопшей и хотел помолиться. Но память не подсказала ему ни слова из знакомых с детства молитв.

Его губы отказывались произносить имя Господа, Пресвятой Девы и святых.

Можно было подумать, что присутствие дьявольского врача изгнало из хижины всякое религиозное чувство, что служит человеку утешением в глубоком горе.

Эусеб заметил цветы в вазе, которые вчера собрал для Эстер по ее просьбе.

Он сплел из них венок и сделал букет. Венок положил ей на голову, а букет вложил в руки Эстер.

Затем он поднял ее, передвинул на постели так, чтобы освободить себе место, и улегся рядом с женой.

Крепко обняв мертвую жену, он осыпал поцелуями ее губы и глаза.

Потом, левой рукой продолжая обнимать Эстер и прижимать ее к своей груди, правой он взял лежавший на краю постели крис и приставил его острие к груди.

В эту минуту Эусеб заметил у изножья постели Базили-уса, вошедшего неслышно и незаметно: доктор смеялся, глядя на него.

Эусеб ван ден Беек вскочил, как будто его подтолкнула пружина, и с быстротой молнии кинулся к доктору.

Тот не сдвинулся с места, на лице его не отразилось ни малейшего страха, только смех стал похожим на лай гиены.

Но как только молодой человек подошел ближе, доктор схватил его державшую отравленное оружие руку и вывернул ее так сильно, что Эусеб выронил крис из полураздавленных пальцев и закричал от боли.

Затем, не давая противнику опомниться, доктор бросился на него и с ловкостью профессионального борца приподнял, перевернул в воздухе и совершенно оглушенного швырнул на пол.

Потом он поставил колено ему на грудь, левой рукой обхватил оба запястья, сделав сопротивление невозможным, и, подобрав правой рукой лежавший рядом крис, приставил, в свою очередь, оружие к сердцу Эусеба.

— Ну-ну! — насмешливо произнес доктор. — Так, значит, мы хотели обратить кинжал против того, кто нам его дал? Это нехорошо, господин Эусеб.

— Я вам уже сказал, сударь, — сказал Эусеб, в последний раз тщетно попытавшись вырваться, — что не намерен терпеть ваше присутствие.

— Неблагодарный! — воскликнул доктор. — Ведь я люблю тебя как собственную плоть.

— Если вы меня любите, почему издеваетесь над моим горем; если вы меня любите, отчего мешаете воспользоваться кинжалом, который дали мне?

— Помешал тебе воспользоваться кинжалом? Я никоим образом не хотел тебе помешать воспользоваться им; я только хотел взглянуть, как ты это сделаешь.

— Вы ушли, и я думал, что избавился от вас. Скажите, зачем вы вернулись?

— Возможно, затем, чтобы тебя спасти, но, может быть, и для того, чтобы присутствовать при развязке небольшой комедии, которую ты обещал для меня сыграть. Угадывай.

— Так обратите ее в трагедию и поскорее кончайте: у вас в руках кинжал, а жизнь для меня вдвойне невыносима, если ею я обязан вам. Убейте меня! Убейте! Да убейте же меня! — кричал Эусеб, бросаясь навстречу лезвию. — Это единственная услуга, какую вы можете оказать мне, и единственная, которую я соглашусь принять от вас.

— Ну, слава Богу, вот и оскорбления, такая славная ничем не прикрытая и не приукрашенная брань! Ты исправляешься, Эусеб ван ден Беек, мне это нравится больше твоих приторных комплиментов… Так, значит, мы по-прежнему хотим отправиться вслед за нашей ненаглядной Эстер и жизнь решительно кажется нам невыносимой с тех пор, как некому ее украсить?

— Да кончай же, палач! — и Эусеб сделал нечеловеческое усилие, стараясь освободиться.

— Немного терпения, мой юный друг, немного терпения! Вот в чем заключается тайна жизни, вот где источник силы.

Зажав кинжал между зубов, доктор с таким спокойствием раздвинул одежду Эусеба и обнажил ему грудь, словно речь шла о заурядном хирургическом вмешательстве.

Снова угрожая молодому человеку кинжалом, доктор продолжал:

— Но вполне ли ты уверен, что встретишь там свою возлюбленную?

— Что вы хотите этим сказать?

— Ты готов покончить с собой или позволить себя убить, для того чтобы соединиться с Эстер, не правда ли?

— Конечно.

— Ну, а если, вместо чтобы соединять души, смерть просто-напросто разлучает тела? А если она не придет на свидание, вернее, вы оба туда не пойдете? Наиболее здравомыслящие люди упрямо верят в небытие.

— Боже мой! Боже мой! — в отчаянии прохрипел Эусеб, — неужели этот демон не устанет меня истязать?

— Истязать тебя? Ни в коем случае. Вот уже три часа ты заблуждаешься, а я пытаюсь вернуть тебя на истинный путь. Собственно говоря, — проговорил доктор, как будто размышляя вслух, — мне незачем держать тебя под моим коленом, чтобы, когда мне захочется, отнять твою жизнь; тебе, должно быть, крайне неудобно в таком положении, я тоже расположился не лучшим образом, так что давай встанем и поговорим.

И доктор, перейдя от слов к делу, отпустил запястья Эусеба, зажатые словно в тисках, поднялся сам и, протянув руку, помог встать и ему.

Покончив с этим, Базилиус попросил:

— Дай мне на что-нибудь сесть, дорогой Эусеб.

Сам не зная почему, Эусеб подчинился воле доктора и послушно вытащил на середину комнаты бамбуковый табурет.

Но сам он остался стоять.

Доктор, поблагодарив его, как можно прочнее уселся на своем табурете и сказал:

— Теперь, дорогой мой Эусеб, когда вы немного успокоились, не кажется ли вам, что вы слишком торопитесь со всем покончить?

— Чего мне еще ждать? — спросил молодой человек. — Разве моя Эстер не умерла?

И он указал на окоченелый труп своей жены.

— Да, согласен, она действительно мертва. Но вполне ли ты уверен, бедный дурачок, что, с тех пор как ты лишился любимой женщины, в жизни для тебя не осталось ни радостей, ни утешения?

— Если к этому вы ведете, если вы разыграли комедию с целью удержать мою руку, то ваше участие и забота совершенно напрасны. Я уже сказал вам, сударь, и повторяю снова: я никогда не любил никого, кроме Эстер, никогда никого не полюблю и не сегодня, так завтра избавлюсь от тягостного для меня существования.

— Что ж, в добрый час! Вот это благородство! Я вижу, что вы любите так, как только может любить сердце смертного. Мое любопытство удовлетворено, и знайте раз и навсегда, Эусеб ван ден Беек, что у меня вы не найдете ни участия, ни заботливости — одно лишь любопытство. Я исследую души, как мои коллеги — тела. Хе-хе! Иногда это такое же нечистоплотное занятие, но всегда более забавное.

— Ну, покончим с этим, — сказал Эусеб, топнув ногой, — такой разговор мне слишком неприятен. Чего вы хотите от меня, раз вы удовлетворили свое любопытство? Дайте свершиться моей участи. Для этого вам достаточно вернуть мне кинжал, и через несколько секунд вы увидите, что делает любовь с истинно влюбленным сердцем.

— Решительно вы слишком торопитесь, мой юный друг; к счастью, у меня есть время, и я далеко не разделяю вашего нетерпения. Впрочем, поскольку вы обратили кинжал против меня, поскольку вы еще живы лишь благодаря моему желанию, теперь мне принадлежит право решать, сколько дней, часов или минут вы еще проведете на земле; я думаю, вы слишком честный человек для того, чтобы возразить мне.

— В конце концов, что хотите этим сказать? Что вам нужно? Объяснитесь, говорите же!

— Скажи мне, Эусеб ван ден Беек, — продолжал доктор, — ведь ты человек рассудительный, как же ты мог предположить, что доктор Базилиус, еще вчера отказавшийся отправиться в Бёйтензорг лечить губернатора Явы (который завтра умрет, хотя его могла бы спасти одна щепотка порошка из вот этого мешочка), проделает полторы мили пешком, ночью, в такую погоду, какой черт наградил нас сегодня, лишь для того, чтобы присутствовать при погребении и слушать твои жалобы? Ты ведь догадываешься, что, выходя из дома, я уже знал о смерти твоей жены, не правда ли?

— О! — вскричал Эусеб, схватившись за голову и запустив пальцы в волосы. — Вы меня с ума сведете, сударь!

Казалось, доктор, этот анатом души, довел наконец молодого человека до того состояния, которого добивался, потому что, протянув ему кинжал, он произнес:

— Эусеб ван ден Беек, если ты в самом деле решился, я больше тебя не удерживаю. Иди, посмотри, что там — в неведомых краях, откуда ни один странник еще не возвращался, как сказал поэт Шекспир, — христианские ад и рай, населенные гуриями сады отца правоверных, воплощения Брахмы, Енисейские поля греков или темное и печальное небытие атеистов. Но в какой бы стране ты ни оказался после смерти, как бы хорошо ни искал, ты не найдешь там Эстер.

— Господи, Господи! — рвал на себе волосы Эусеб.

— Наконец, предположи одну вещь…

— Какую?

— Предположи, что Эстер не умерла.

— Эстер не умерла? — воскликнул Эусеб, бросившись к постели; приложив руки к груди жены, он растерянно смотрел на доктора.

— Я не говорю тебе, что Эстер жива, я сказал: предположи, что она не умерла, или же представь себе, что после твоей смерти я смогу ее оживить.

— О, это было бы ужасно!

— Хорошо! Вот я и нашел слабое место твоей преданности, предел твоей любви. Ты не соглашался жить без Эстер, но еще неохотнее ты согласился бы оставить ее жить без тебя.

На мгновение Эусебу показалось, что ему предлагают дать современникам пример той же самоотверженности, какую в древности проявила Алкестида, согласившись сойти в царство мертвых вместо супруга: Базилиус может в обмен на его жизнь воскресить Эстер.

Эта мысль возвратила ему спокойствие, он выпустил из рук тело жены и подошел к доктору, который продолжал неподвижно сидеть на своем табурете.

— Вы ошибаетесь, сударь, — сказал Эусеб. — Убедите меня, что Эстер не мертва; обещайте мне, что она устоит против своей страшной болезни, против горя, вызванного моей смертью; уверьте меня, что она еще сможет быть счастлива на земле, пусть даже в объятиях другого, — и в тот же миг я расстанусь с жизнью. Сердце мое будет полно сожалений, но высшим утешением для меня будет знать, что память обо мне останется нетленной в сердце моей подруги.

В тоне, которым он это произнес, было столько восторга, искренности и вдохновения, что слова Эусеба подействовали даже на доктора: он не стал отвечать обычным своим смешком и с его лица на мгновение исчезло постоянное язвительное выражение.

— Хорошо, пусть будет так, — сказал он. — Эстер не умерла, Эстер не умрет.

Эусеб остановил его жестом, в котором угрозы, возможно, было не меньше, чем радости, потому что бедный его рассудок, метавшийся между скорбью и надеждой, оказался на грани безумия.

— Но, может быть, — продолжал доктор, — и для нее и для тебя было бы лучше, чтобы я не успел вовремя дать ей снадобье, которое после происходящего в ней сейчас кризиса в зависимости от моего желания либо окончательно сведет ее в могилу, либо вернет ей жизнь и здоровье.

— Значит, — задыхаясь, воскликнул Эусеб, — значит, от вас все еще зависит, будет Эстер жить или умрет?

— Да; теперь ты видишь, что я хорошо сделал, вернувшись и помешав тебе умереть.

— Но тогда ни она, ни я не умрем.

— Возможно.

— О, я еще смогу увидеть тебя счастливой! — вскричал Эусеб и снова бросился к ложу Эстер.

— Да, но предупреждаю тебя: вы оба подвергнетесь куда более грозному испытанию, чем то, через которое только что прошли. Посмотрим, милый Эусеб, устоит ли твоя любовь к жене, любовь, заставившая тебя бросить вызов смерти, перед временем и пресыщением.

— О доктор, неужели вы думаете?…

— Я думаю, что одной любви недостаточно для человеческой жизни, что слова «Я люблю тебя» не могут долго путешествовать из тех же уст в то же ухо; наконец, я считаю, как недавно говорил тебе, что эта молодая женщина, умри она в рассвете лет и во всем блеске красоты, исполненная веры в Бога, имела бы более счастливый удел, чем продолжать жить, обманутая тобой.

— Обманутая мной! Чтобы я изменил Эстер! — с этим восклицанием Эусеб воздел руки к небу, словно призывая

Господа в свидетели. — О, если бы вы могли читать в моем сердце, которое Эстер занимает целиком, вы увидели бы, что там нет места ни для одной мысли, не относящейся к ней!

— Оглянись вокруг, юноша, и ты увидишь, что все в природе меняется, терпит превращение; стало быть, и человеческое сердце не может оставаться неизменным.

— Ах, если бы я мог на минуту поверить, что вы правы, доктор, если бы настал день, когда я разлюблю Эстер, забуду ее до такой степени, что смогу изменить ей — пусть даже с прекраснейшим в мире созданием! Я возьму этот кинжал, на этот раз не для того, чтобы она могла меня пережить, но покараю себя, вонзив его в свое сердце. Но нет, этого не может быть, поймите, это невозможно!

— Меня очень радует твоя убежденность, Эусеб; только от меня зависит, будет ли Эстер снова жить, но, собираясь вернуть ей жизнь лишь на определенных условиях, я опасался, как бы ты не отказался, узнав о них.

— Скажите мне их, доктор, какими бы они ни оказались, я заранее подчиняюсь им… даже если мне придется душу ради этого заложить! — мрачно закончил он.

— Ну на кой черт мне твоя душа? Если у меня есть собственная, значит, она бессмертна, и в таком случае в твоей я не нуждаюсь; если я ее лишен, так и у тебя ее нет, потому что я такой же человек, как ты, только немного более старый и безобразный, только и всего; допустив второе предположение, ты видишь, что не можешь продать мне то, чем не обладаешь.

— Так чего же вы хотите от меня? Скажите, я готов подписать любой договор.

— Договор? Безумец! Я только что усомнился в существовании Бога, а ты считаешь меня настолько непоследовательным, чтобы верить в дьявола… Нет ни сделки с чертом, ни волшебства, есть человек, немножко больше тебя знающий о тайнах души, о движущих силах и устройстве человеческого тела, и он говорит тебе: «Эта женщина может жить, но, если ты действительно любишь ее так, как уверяешь, остерегайся желать ее воскрешения!»

— Воскрешения, которое вернет мне мою Эстер, позволит снова услышать ее голос! Да вы богохульствуете!

— Я богохульствую! Пусть будет так… Но поговорим по-деловому: я собираюсь, как только что сказал, предложить тебе не договор, а простую торговую сделку. Если когда-нибудь ты пожалеешь о том, что я сделаю сегодня для Эстер, если ты станешь проклинать гнусного Базилиуса, вернувшего к жизни эту женщину — твое тело будет принадлежать мне, только и всего. Заметь, я говорю о твоем теле, нимало не интересуясь душой, если она у тебя есть; ставка — тело против вечности чувства, в котором ты убежден, — ни больше ни меньше.

— Жалеть о чуде, проклинать того, кто отнимет у смерти мою Эстер! Ах, доктор, вы в это не верите!

— Я настолько верю в это, что составил небольшой контракт, чтобы обеспечить выполнение нашего соглашения.

— Дайте, доктор, я подпишу.

— Нет, так, не читая, не подписывают: потом ты меня станешь обвинять в том, что я расставил тебе ловушку.

Он вытащил из кармана бумажник и достал исписанный лист бумаги.

— Вот видишь, эти буквы написаны обыкновенными чернилами; вот печать уважаемой нидерландской компании, не имеющей — по крайней мере, явно — ничего общего с Люцифером; ты можешь убедиться, что это не пахнет серой, — сказал доктор, протянув бумагу молодому человеку.

Это был один из тех гербовых листов, какие используют торговцы и юристы. Документ, составленный в форме завещания, гласил:

«Чувствуя отвращение к жизни, будучи женатым на женщине, которую разлюбил, я проклял день, когда доктор Базилиус воскресил ту, с кем роковая судьба навсегда меня связала, добровольно предаю себя смерти и хочу, чтобы никого не беспокоили по поводу моего самоубийства.

Свое имущество я оставляю законным наследникам, но хочу, чтобы тело мое было отдано доктору Базилиусу, который будет располагать им по своему усмотрению, либо тому, кому он поручит вступить им в обладание в случае собственной смерти.

Пятница, 13 ноября 1847 года».

Эусеб без остановок прочел вслух содержание странного документа.

— Перо и чернила, доктор, дайте мне перо и чернила! — потребовал он, озираясь по сторонам и стараясь отыскать эти предметы.

Доктор опустил свою ладонь на его протянутую руку.

— Я уже сказал тебе юноша, — произнес он, качая головой. — Я уже сказал, что ты слишком торопишься.

— Я прошу вас дать перо и чернила, — повторил Эусеб.

— Подумай, — продолжал доктор, — я не заставляю тебя это делать: здесь нет ни наущения, ни обмана, ни принуждения. Точно ли в здравом уме и твердой памяти, вполне ли добровольно ты подписываешь эту бумагу?

— Без наущения, обмана и принуждения, в здравом уме и твердой памяти, по собственной воле.

— Предупреждаю тебя о том, что, какие бы слухи обо мне ни распространяли, в любом случае, стоит тебе подписать этот документ — и, вблизи или издалека, живой или мертвый, я стану читать в твоем сердце, словно в книге, самые тайные твои мысли. По тому, что уже произошло, и особенно по тому, что произойдет сейчас, ты сможешь судить о моем могуществе, которое, несмотря на все успехи науки в 1847 году от Рождества Христова, все же слишком велико, чтобы принадлежать к этому миру. Как только договор вступит в силу, я смогу распоряжаться твоей жизнью, убить тебя, если пожелаю: твоя смерть для тебя самого и для тех, кто имеет право спросить у меня в ней отчета, будет выглядеть самоубийством. Так что подумай еще, прежде чем подвергнуться испытанию, и если оно пугает тебя, время пока есть: скажи последнее «прости» этой женщине, которая не может тебя услышать и не узнает, что ты струсил, и она безболезненно перейдет из сна в смерть.

Эусеб некоторое время пребывал скорее в изумлении, чем в нерешительности.

— О нет! — воскликнул он наконец. — Разделить ваши ужасные сомнения значило бы нанести оскорбление Богу и людям, сердцу и душе. Мы будем жить, Эстер, — продолжал он, обернувшись к молодой женщине и в этом зрелище черпая новые силы. — Мы будем жить для любви, жить один ради другого, жить один во имя другого, и, какие бы несчастья и тревоги ни ожидали нас на земле, рядом с тобой, моя Эстер, сильный своей любовью, я буду мужественно сражаться и найду для тебя утешения и радости даже среди наших страданий… Перо и чернила!

— Вы не узнаете ни нищеты, ни страданий, напротив, вы будете богаты и счастливы. А теперь готов ли ты подписать эту бумагу, Эусеб?

— Я могу упрекнуть вас лишь в одном — вы слишком долго не даете мне то, что я прошу. У меня здесь нет ни пера, ни чернил, но такой могущественный человек, как вы, не остановится перед такой малостью.

— В самом деле, у меня всегда при себе перо, чтобы выписывать рецепты, — ответил доктор. — Что касается чернил, раз их здесь нет, поступим в соответствии с традицией: заменим их каплей крови.

— Капля крови, согласен! — сказал Эусеб, поднимая рукав на левой руке.

Доктор вытащил из-за подкладки своего пальто стальное перо с тонким, как острие ланцета, кончиком и уколол Эусеба в срединную вену.

Эусеб тихо вскрикнул — показалась капля крови, похожая на жидкий рубин.

Доктор подхватил эту каплю кончиком пера и протянул перо Эусебу, повторив:

— Без принуждения? Добровольно?

— Совершенно добровольно, — ответил Эусеб. — Ничто не принуждает и никто не заставляет меня это делать.

И, взяв перо из рук Базилиуса, он без колебаний и без страха собственной кровью подписал договор.

Впрочем, после этого ни молния не сверкнула, ни гром не прогремел и в природе все было так спокойно, словно был подписан обыкновенный вексель.

— Если ты раскаиваешься, — сказал доктор, — ты еще можешь разорвать эту бумагу.

Вместо ответа Эусеб протянул доктору документ.

— Он ваш, — произнес он. — Но Эстер — моя.

— Это более чем справедливо, — ответил Базилиус, сложив листок и пряча его в бумажник. — Я ухожу; пока я иду к двери, ты еще можешь вернуть меня, но стоит мне переступить порог — и будет поздно.

— Так идите, доктор, идите, и пусть Небо указывает вам путь!

— Убирайся к черту со своими пожеланиями! — проворчал доктор.

Подойдя к двери, он остановился у порога, словно хотел дать Эусебу время окликнуть его, если молодой человек раскаивается в заключенной сделке, затем приподнял циновку, протянул руку, чтобы узнать, прекратился ли дождь, помахал Эусебу в знак прощания и наконец решился перешагнуть порог.

Циновка опустилась за его спиной.

В ту же минуту молодой голландец почувствовал, как облако застилает ему глаза, ноги у него подогнулись, и им овладела необъяснимая сонливость.

Он слышал шум, подобный тому, с каким море бьется о рифы, затем среди этого шума, который был не чем иным, как биением крови в висках, раздался резкий отрывистый смех Базилиуса.

Эусеб подошел к постели Эстер, чтобы взглянуть, заметит ли он в соответствии с обещанием доктора какие-либо признаки жизни, но глаза у него против воли закрылись, ноги отказались держать его, он упал на пол и заснул, уронив голову на кровать, где молодая женщина, по-прежнему недвижная и безмолвная, вытянулась — совершенно мертвая на вид.

IV. НАСЛЕДСТВО

Когда Эусеб ван ден Беек открыл глаза, было уже совсем светло.

Солнце ослепительно сияло; его лучи, пройдя сквозь щели в бамбуковых стенах, чертили на полу хижины яркие арабески.

Придя в себя, Эусеб не мог понять, продолжает он спать или грезит наяву. Он утратил представление не только о том, что происходило перед тем, как он уснул, но и о нынешнем своем состоянии.

В эту минуту он услышал, как его зовет нежный, хорошо знакомый ему голос — голос Эстер.

— Боже мой! Боже мой! — произнес несчастный молодой человек, измученный мозг которого отказывался мыслить связно и хранил воспоминание лишь о том, что видел распростертое на постели безжизненное и остывшее тело жены. — О Господи! Я все еще не верю, что это правда.

— Эусеб, друг мой! — продолжал звать нежный голос. — Где же ты?

Одним прыжком Эусеб ван ден Беек оказался на ногах.

И тогда он увидел живую Эстер, в самом деле живую. Сидя на постели, она улыбалась ему и поправляла свои растрепавшиеся волосы, глядясь в осколок зеркала, послуживший вчера доктору для одного из его неприятных сравнений.

Кокетство проснулось в юной женщине вместе с жизнью.

Вскрикнув, Эусеб сжал жену в объятиях и стал неистово целовать ее.

— Да, да, да, это в самом деле ты! — восклицал он. — О, дай мне смотреть на тебя, дай почувствовать нежное тепло крови, текущей в твоих жилах. О да, оно бьется, сердце, которое я считал остановившимся навек! Они раскрылись, глаза, погасшие, как я думал, навсегда. О, поговори со мной, моя Эстер, говори, пусть я снова услышу голос, который не должен был больше звучать в моих ушах!

— Да что с тобой, Эусеб? — с нежной улыбкой спросила его молодая женщина. — У тебя такой встревоженный вид. Как ты бледен! Одежда у тебя в беспорядке, ты пугаешь меня. Господи, что произошло?

— Ничего, моя Эстер; во сне меня мучил ужасный кошмар. Представь себе, милая, я думал, что ты умерла, и этот сон был до того похож на действительность для моего разума и сердца, что, когда ты в первый раз окликнула меня, я не мог решиться посмотреть на кровать, где видел тебя безмолвной и похолодевшей.

— Что за вздор! — ответила Эстер, целуя мужа. — Что за вздор! А я, напротив, никогда еще не видела таких чудесных снов, как в эту ночь. Мне казалось, что у меня появились крылья, что я сквозь небесную лазурь и облака поднялась к престолу Господа, сияющего в окружении своих ангелов. Он надел мне на голову венок, а в руки вложил букет, но вовсе не из земных и недолговечных цветов, подобных вот этим, — и Эстер с презрением показала на венок, сплетенный ночью ее мужем, и букет, собранный им, — но из небесных лилий с алмазными лепестками, с изумрудными листьями. Затем в благоухающем воздухе возникло пение, оно шло неизвестно откуда, но было прекрасным, восхитительным, упоительным. О, совсем напротив, дорогой Эусеб, никогда я так сладко не спала, никогда не чувствовала себя такой здоровой и счастливой, как сегодня утром. Мне кажется, что кровь в моих жилах течет быстрее и она более горячая, чем прежде. Послушай, мой Эусеб, — добавила молодая женщина, склонив голову на грудь мужа. — Послушай, мой Эусеб, то, что я скажу тебе сейчас, похоже на покаяние, но мне кажется, что сегодня я люблю тебя совсем по-другому, чем вчера, что я принесла нечто чистое и прекрасное из того рая, где побывала во сне, и что я больше принадлежу тебе с тех пор, как меня не давит гадкий груз, так душивший меня и подавлявший в моем сердце его естественные порывы.

— Эстер! Эстер! — взволнованно шептал Эусеб; он начинал догадываться, что ночные события не были сном, хотя его немного смущало это посещение небес, прояснившее лицо и сердце Эстер. — Эстер, припоминаешь ли ты, что необычные, почти сверхъестественные обстоятельства предшествовали твоему сну или сопровождали его?

— Господи, ничего подобного! Я спала ангельским сном. Оставь при себе свои отвратительные кошмары. Хороший сон и спокойный отдых — вот что принесло мне такое облегчение!

— Конечно, это был сон, — произнес Эусеб, проведя рукой по лбу. — А раз это был сон, незачем мне из-за этого тревожиться.

— Так оставьте этот озабоченный вид, я вам приказываю, — сказала Эстер. — Неужели вы забыли обещание, что дали мне однажды вечером, когда мы катались в лодке по озеру, по нашему прекрасному озеру с зеленой водой, и я разрешила вам просить у моего отца руку, столько раз уже пожимавшую вашу?

— Конечно, я помню о нем, моя Эстер! Я обещал тебе, что ты будешь королевой с неограниченной властью в нашем бедном маленьком королевстве.

— Да, это так… А теперь ваша королева приказывает вам улыбнуться, а в награду за ваше послушание она приготовила для вас подарок.

— Какой, любовь моя? Расскажи мне, клянусь, от этого мое удовольствие не станет слабее.

— Хорошо, милый мой Эусеб. Сегодня я чувствую себя достаточно сильной для того, чтобы встать с постели, достаточно кокетливой, чтобы желать быть красивой; я выберу самое нарядное из моих скромных платьев, и ты поведешь меня погреться под лучами прекрасного солнца; посмотри, оно пробралось сквозь стены нашей жалкой хижины и, стремясь заставить нас забыть о том, каким путем проникло к нам, оставило на полу эти прелестные рисунки.

Эусеб оглянулся вокруг: под одним из солнечных лучей блеснул предмет, сверкавший всеми огнями, словно колотый лед.

Он спрыгнул с постели, наклонился и поднял кинжал, полученный от доктора Базилиуса и сыгравший такую важную роль в драматических событиях минувшей ночи.

Это в самом деле был малайский клинок с темно-синим лезвием причудливой формы, напоминавшим язык пламени.

Молодой человек вздрогнул и некоторое время созерцал оружие в угрюмом молчании, затем положил его на стол и вернулся на свое место на кровати, нахмурившись и продолжая дрожать.

Жена спросила, чем вызвана перемена в его настроении и что это за кинжал, которого она прежде не видела у него.

Тогда Эусеб, не в силах хранить подобный секрет в своем сердце из страха, что оно разорвется, рассказал жене все, что происходило во время ее странного сна.

Молодая женщина слушала спокойно, не выказывая ни малейшего испуга.

— Ну что ж, — произнесла она, когда рассказ был окончен, — я не вижу, что может внушить тебе страх или причинить огорчение; напротив, я как нельзя более благодарна этому доброму доктору, и не столько за то, что он сохранил мне жизнь, сколько за мудрую мысль создать между нами новые узы.

— Но неужели ты считаешь это возможным? — вскричал Эусеб в ужасе.

— Я не знаю, возможно ли это, — отвечала Эстер. — Но меня утешало бы сознание того, что конец моей любви стал бы и концом моей жизни; безусловно, он хороший человек, этот твой доктор, и я готова при первой же встрече кинуться ему на шею, чтобы поблагодарить его.

— О, на этот счет я совершенно спокоен, при виде его этот каприз у тебя пройдет.

— Значит, он очень страшный?

— Нет, дело не в этом; его лицо даже казалось бы довольно добродушным, если бы не его смех — он кажется отголоском смеха сатаны, и не его глаза — они временами сверкают подобно глазам дикого зверя.

— Во всяком случае, друг мой, он не таков, каким кажется, поскольку, если верить твоему рассказу, мы оба обязаны ему жизнью.

— Да; только одно меня тревожит.

— Что именно?

— Я не могу понять особенного интереса, который он проявляет к тебе.

— Что нам до причин этого интереса, милый, если мы можем воспользоваться его последствиями? Подумай о том, что без вмешательства доктора, ты, бедный мой Эусеб, сейчас шил бы для меня саван и сколачивал доски, предназначенные укрыть мои жалкие останки. Ты не мог согласиться жить без меня, и я клянусь тебе, Эусеб, что никогда не забуду твоей преданности. Вспомни, если бы не он, для нас все было бы кончено, мы больше не радовались бы ветру, солнцу, нашей любви, нашим поцелуям! Именно ему мы обязаны всем этим, Эусеб, — этот человек занял в нашей жизни место Бога.

— Несомненно, — ответил молодой человек. — Но только безумец мог бы предположить, что доктор оказал нам услугу из простого человеколюбия. О, за добром, которое он нам сделал, скрывается какая-то тайная и страшная угроза.

— Но пока мы живы, молоды и любим друг друга… — и подняв глаза на мужа, Эстер внезапно спросила: — Уж не боишься ли ты, что скоро меня разлюбишь, не опасаешься ли за собственную жизнь?

— О! Эстер! — только и мог выговорить молодой человек.

Его жена рассмеялась.

— О, что касается меня, любимый мой, — сказала она, с милым кокетством склонив голову на плечо мужа, — я уверена, что твое сердце всегда будет биться лишь для меня, и без малейшего опасения доверяюсь нашей новой судьбе.

— Я тоже, — откликнулся Эусеб. — А то, что я говорил, означало просто нежелание без сопротивления принять фантасмагорию, которая теперь, при свете дня и рядом с тобой, кажется мне годной лишь пугать маленьких детей.

— Прости меня, мой друг, — возразила Эстер, — но на этот счет я твоего мнения не разделяю. Не только в появлении доктора было нечто сверхъестественное: мое выздоровление противоречит всем правилам медицины и опровергает всякую научную логику.

— Что же, — невольно содрогнувшись, спросил Эусеб, — уж не веришь ли ты, как другие, что доктор Базилиус связан с духом тьмы?

— Не будем пытаться проникнуть в эту тайну, друг мой, — серьезно ответила Эстер. — Повторяю, удовольствуемся тем, что станем пользоваться его благодеяниями, и докажем ему, раз ты говоришь, что он в этом сомневается: два человека могут состариться, не думая ни о чем другом, кроме своей любви, и прожить на земле безразличными ко всему, что лежит за пределами их общего счастья.

И в подтверждение своих слов юная женщина сделалась такой обольстительной, показала себя до того нежной и предупредительной, что ей удалось рассеять тучу, омрачившую лицо мужа.

Она встала, сделала несколько кругов по комнате, опираясь на руку Эусеба, и наконец решилась подышать воздухом у двери.

— Ну вот, — сказала она, когда Эусеб принес ей к порогу бамбуковый табурет, на котором ночью сидел доктор. — Я выздоравливаю, и пора тебе подумать, друг мой, о том, чтобы найти работу, потому что из-за моей злосчастной болезни ты потерял место, на которое мы рассчитывали, и это должно было сильно уменьшить наши сбережения.

— Увы, да! — подтвердил молодой человек, грустно глядя на свои пустые сундуки: вещи он одну за другой продал, чтобы оплатить необходимое его жене лечение.

— Да, я знаю, вернее, догадываюсь, что тебе пришлось многим пожертвовать, — продолжила Эстер, перехватив взглядЛиуж3 — — Бедный мой! Я все видела, но была так слаба, что не находила в себе сил даже поблагодарить тебя; но не беспокойся, я сторицей отплачу тебе за твою самоотверженность и исправлю свою невольную неблагодарность, — закончила Эстер, повиснув на шее Эусеба.

Потом внезапно она спросила:

— Но я подумала, почему бы тебе не обратиться к доктору Базилиусу, чтобы получить место? Он сказал тебе, что интересуется мной, и теперь, после того как вернул мне жизнь, он не допустит, чтобы мы умерли с голоду.

От этих слов облачко набежало на лоб Эусеба, и молодой человек, резко повернувшись, ушел в дом.

Эстер последовала за ним и увидела, что он, обхватив голову, сидит на постели.

— Что с тобой? — отведя ему руки от лица, спросила она и поцеловала его в лоб.

Но Эусеб, оттолкнув жену, закричал:

— Не говори мне больше об этом человеке! Послушай, Эстер, мы и так слишком многим ему обязаны. За несколько минут, проведенных им здесь, он вернул тебе жизнь, но отравил воздух, которым я дышу. Признаться ли тебе? Сегодня утром я не узнаю себя: я должен был целиком отдаться счастью видеть тебя спасенной, забыть весь мир, всех людей и помнить лишь о тебе одной, о твоей жизни, вернувшейся чудесным образом, в то время как я считал тебя умершей; ну так вот, смех этого человека преследует меня и в твоих объятиях, его голос примешивается к твоему голосу, когда ты говоришь мне слова любви, и тогда, — пожалей меня, Эстер, я так несчастен! — тогда мной овладевают сомнения: мне кажется, что мной управляет некая высшая сила, что я утратил свободу воли. Ах, Эстер, любимая моя, если эта ужасная пытка продлится, боюсь, для меня не существует больше счастья на земле!

Эстер собиралась высмеять эти страхи, которые считала химерой, когда ей показалось, будто кто-то стучит по подпорке циновки, служившей, как мы уже говорили, дверью бедному жилищу.

— Войдите! — произнес Эусеб, тоже услышавший стук; он всей душой надеялся, что какое-нибудь событие поможет ему отвлечься.

В ответ на приглашение циновка приподнялась и в комнату вошел человек, одетый в черное.

— Господин Эусеб ван ден Беек? — спросил человек.

— Это я, — ответил Эусеб, поднявшись. — Что вам угодно, сударь?

— Вы в самом деле Эусеб ван ден Беек, супруг девицы Эстер Мениус? — настаивал черный человек.

— Я Эусеб ван ден Беек, — повторил хозяин дома. — А это моя жена, Эстер Мениус.

— Госпожа, следовательно, является дочерью Вильгельма Мениуса, нотариуса из Харлема, и Жанны Катрин Мортье, его супруги?

— Да, — подтвердил Эусеб, почти испуганный этим торжественным предисловием.

— Значит, мы имеем дело с вами, Эусеб ван ден Беек, и с вами, Эстер Мениус; в таком случае нам остается лишь выполнить возложенную на нас печальную обязанность.

— Ах, Господи, да говорите же, сударь, говорите! — воскликнула Эстер. — Я вся дрожу!

— Час тому назад, сударь, нас позвали опечатать жилище господина Жана Анри Базиля Мортье, более известного в этом городе под именем доктора Базилиуса; в его доме на камине мы обнаружили завещание — в данный момент оно находится у метра Арнольда Маеса, нотариуса в Батавии, — в котором он назначает Жанну Эстер Мениус, дочь своей покойной сестры Жанны Катрин Мортье, в замужестве Мениус, единственной и полной наследницей всего своего состояния.

— Так доктор Базилиус умер? — вскричал потрясенный Эусеб.

— Увы, сударь, это так, — скорбным и официальным тоном ответил законник. — Ваш несчастный родственник утонул сегодня утром, собираясь посетить стоящий на рейде корабль.

Эусеб был настолько оглушен новостью, что ему даже не пришло в голову спросить, как это случилось.

— Дядя! — воскликнула Эстер. — Он был моим дядей! Вот все и разъяснилось, вот почему он проявлял ко мне такой необычный интерес.

— А тело его найдено? — спросил Эусеб.

— Да сударь, и оно перенесено в его дом; вы можете отдать ему последний долг.

— Но это точно, что он мертв, действительно мертв? — продолжал спрашивать Эусеб.

Стряпчий озадаченно взглянул на молодого человека.

— Все городские врачи засвидетельствовали его смерть, но вы можете убедиться в этом сами.

— Я это сделаю, и немедленно! — вскричал Эусеб.

И не тратя времени на то, чтобы привести в порядок свою одежду, он выбежал из дома, пока Эстер, душу которой не терзали тревоги, подобные тем, что мучили ее супруга, проливала слезы над судьбой своего дяди: в детстве она слышала о нем, однако в двадцатилетнем возрасте он покинул Харлем и теперь встретился с ней лишь затем, чтобы оказать благодеяние.

— Кажется, ваш супруг был удивительно привязан к покойному, — произнес законник, прощаясь с Эстер. — Соблаговолите передать ему, что я к его услугам для выполнения всех предстоящих ему формальностей.

И, поклонившись Эстер так, как кланяется богатой наследнице мелкий служащий, то есть с глубоким смирением, он вышел вслед за Эусебом.

Но тот был уже далеко.

V. ТРИ ТРУПА ОДНОГО УМЕРШЕГО

Эусеб ван ден Беек шел так быстро, что человек в черном не смог догнать его.

Через четверть часа он уже был в нижнем городе.

С самого утра Эусеб, как он и сказал Эстер, не переставал думать о докторе Базилиусе.

Его рассудок отказывался верить, что этот человек мог быть наделен сверхъестественной силой, и вместе с тем Эусеб не решился бы назвать обычными события, свидетелем которых оказался.

Но с самого утра, продолжая отрицать возможность совершившегося, он чувствовал, как его охватывает глубокий ужас, стоит ему подумать о том, что, если верить бесовским словам Базилиуса, этот страшный человек следит за борьбой, происходящей в душе Эусеба, подстерегает все его сердечные порывы.

С самого утра ему казалось, что грудь его вскрыта и огромный глаз исследует ее глубины; этот взгляд Эусеб ощущал как стальной клинок, проникающий в тело.

Такая жизнь сделалась для Эусеба невыносимой, о чем он успел сказать Эстер.

Но непредвиденная и скоропостижная смерть доктора Базилиуса сильно упростила проблему.

К доводам, которым разум Эусеба преграждал путь его разыгравшемуся воображению, прибавлялась теперь физическая невозможность вмешательства доктора в его жизнь.

Он не думал о наследстве, чудесным образом вырвавшем его из нищеты, сделав одним из самых богатых жителей Батавии; но, не радуясь несчастью, которое приключилось с тем, кого он должен был считать спасителем Эстер, Эусеб все же не мог огорчаться из-за события, избавившего его от опеки, нестерпимой, несмотря на то что все помыслы опекавшего оказались чисты и невинны.

Прежде всего он испытывал потребность убедиться в том, что доктор Базилиус не смог избежать общей для всех смертных участи.

В самом деле, если врач не сумел избежать смерти, это означало отрицание той власти над ней, какую он себе приписывал.

Убедившись в том, что доктор Базилиус действительно мертв, Эусеб вернет себе блаженное спокойствие духа, утраченное им несколько часов назад.

Он шел очень быстро, но это не помешало ему заметить, что матросы в порту — по большей части малайские матросы — собираются группами и о чем-то оживленно переговариваются.

Это показалось ему вполне естественным, когда он вспомнил рассказы о том преклонении, каким окружали доктора Базилиуса моряки, обитавшие в квартале, избранном им для жительства; ни один человек в Батавии не мог понять, почему было отдано предпочтение месту, которое считалось смертельно опасным для европейцев.

Всех удивляло, что удушливый воздух, поднимавшийся от окрестных болот, не приносит вреда Базилиусу, а его бесспорное здоровье немало способствовало распространению слухов о его связи с нечистой силой.

Эусеб ван ден Беек, проделав на этот раз при свете дня и в прекрасную погоду тот же путь, что и грозовой ночью, прошел по мощеной дороге, пересек болото и мангровую рощицу и оказался перед домом доктора.

Как и накануне, дом казался необитаемым. Ни звука не доносилось изнутри, ничто не говорило о каком-либо трагическом происшествии.

Только дверь, раньше тщательно закрытая и запертая, сейчас оставалась открытой, и лишь ветер захлопывал ее.

Эусеб, не дав себе труда постучать, толкнул дверь и вошел в дом.

Он направился прямо в ту приемную, куда в прошлый раз провела его прелестная голландка.

Кипы товаров, тюки и вскрытые ящики были на своих местах, но фризка не показывалась.

Приемная была пуста.

Эусеб позвал служанку, но никто не откликнулся.

Тогда он остановился, а затем направился к той двери, за которой девушка скрылась накануне, когда доктор позвал ее.

Эта дверь вела в темный коридор.

Он пошел по нему.

В конце его из-под двери пробивался слабый свет: вероятно, это горел факел или мерцала свеча, потому что пламя казалось колеблющимся.

Эусеб открыл дверь и попятился в изумлении: он стоял на пороге комнаты, обставленной совершенно по-голландски; если бы не солнце, огненными лучами врывавшееся сквозь ромбы стекол маленького окошка со свинцовыми рамами, он почувствовал бы себя на пасмурных берегах Зёйдер-Зе.

Ничто не было забыто: ни глиняная посуда из Делфта; ни ящики, полные цветущих гиацинтов и тюльпанов; ни маленький медный светильник, какие изображали на своих картинах Герард Доу и Мирис; ни мебель; ни дубовые сундуки — натертые, лоснящиеся, отполированные до блеска так, что казалось, будто их только вчера покрыли лаком; ни даже искусно сработанная железная печка, хотя при сорока градусах жары, обычной температуре Батавии, она могла служить лишь бесполезным украшением.

В противоположном от двери углу стояла дубовая кровать с витыми колоннами и занавеской из зеленой саржи.

С того места, где стоял Эусеб, невозможно было разглядеть, кто лежал на этой кровати.

Напротив нее находился стол, а на нем — маленькое медное распятие, четыре зажженные свечи и тарелка со святой водой, в которую была опущена засушенная веточка букса.

Между кроватью и столом молилась, опустившись на колени, молодая женщина, с головы до ног одетая в черное.

На шум открывшейся двери женщина обернулась, и Эусеб узнал хорошенькую голландку.

Она сделала молодому человеку знак стать рядом с ней и вновь углубилась в свои молитвы.

Эусебу стало ясно, что он находится в комнате покойного и на смертном ложе лежит доктор Базилиус.

Ему очень хотелось в этом убедиться, но пришлось бы подвинуть стол и заглянуть через плечо фризки — Эусеб не решился до такой степени нарушить приличия.

Он опустился на колени рядом с кроватью и попробовал молиться, но был так озабочен, что не мог сосредоточиться.

Эусеб взглянул на соседку, стараясь прочесть на ее лице правду о случившемся.

Она молилась искренне и набожно, и по ее щекам, немного побледневшим от горя, катились большие слезы.

«Похоже, этот ужасный доктор был все-таки довольно славным малым!»— подумал Эусеб, поскольку печаль девушки казалась идущей от сердца.

И, желая в качестве наследника поблагодарить служанку, Эусеб протянул ей руку.

Она не поняла обращенного к ней жеста и решила, что молодой человек спешит исполнить свою благочестивую обязанность; поднявшись, девушка уступила ему свое место и протянула веточку букса, пропитанную святой водой.

Эусеб оказался рядом с телом.

Это в самом деле был доктор Базилиус.

Значит, доктор Базилиус мертв.

Его смерть была настолько быстрой и внезапной, что черты его лица совершенно не изменились.

Глаза закрылись, дыхание исчезло, сердце перестало биться — только и всего.

Он слишком мало времени провел в воде для того, чтобы его лицо приобрело свойственный лицам утопленников мраморно-синеватый оттенок, какой вызывает удушье при погружении в воду.

Лишь его седеющие волосы слиплись от морской воды и почти полностью закрывали лоб до самых глаз.

Но рот не утратил своего выражения, он был живым на застывшем лице; минутами Эусебу казалось, что губы доктора вот-вот закривятся и послышится его металлический смех.

Руки умершего были сложены на груди; набожная голландка, полная веры в Божье милосердие, обвила их четками.

Улучив момент, когда молодая фризка погрузилась в свои молитвы, Эусеб потрогал пальцы трупа: они оказались холодными, словно мрамор.

Сомнений не оставалось: доктор Базилиус уснул вечным сном.

Выходя из комнаты, Эусеб ван дан Беек издал вздох, свидетельствовавший если не об удовлетворении, то, по крайней мере, о том, что с сердца молодого человека свалился тяжелый груз.

Снова оказавшись в маленькой приемной, он заметил, что хорошенькая голландка последовала за ним.

Поскольку ее больше не сдерживало присутствие трупа, она кинулась Эусебу на шею и, рыдая, поцеловала его.

— О Боже мой, Боже мой! — восклицала она. — Бедный доктор Базилиус! Такой добрый хозяин, и я так скоро потеряла его! Что со мной будет, великий Боже?

— Но как же случилось это несчастье? — спросил Эусеб, до сих пор не знавший подробностей случившегося.

— Он собирался посетить больных на борту китайской джонки; волна перевернула лодку, доктор упал в море, а когда его вытащили из воды, он уже был мертв.

— О Господи! — произнес Эусеб.

— Какая потеря для всех нас, сударь! — продолжала фризка. — Он был такой добрый, такой милосердный!

— Но мне кажется, что вчера вечером вы говорили совсем другое, милое мое дитя, — заметил Эусеб.

— Ах, сударь, вы меня плохо поняли; могу ли я, не показав себя неблагодарной, сказать что-либо другое о человеке, чей хлеб ела два года, о человеке, заменившем мне отца?

— Да? — удивился Эусеб. — Доктор Базилиус заменил вам отца?

— Конечно; и останься он в живых, я никогда бы не узнала нужды. Что со мной будет, Господи Иисусе?

После этих слов фризка снова начала плакать, и так трогательно, что Эусеб, который, надо признаться, самым невыгодным для девушки образом оценивал ее положение в доме доктора, не знал, что и подумать.

— Дитя мое, — сказал он. — Я обещаю, что позабочусь о вас; я не забыл и никогда не забуду вашего вчерашнего дара. Мы найдем для вас хорошее место.

— Место в этом городе, сударь? — возразила красавица-голландка. — Никогда, никогда! Разве вы не знаете, что честная европейская девушка не может согласиться занять положение, которое ей предлагают в большинстве домов Батавии?

— Если хотите, дитя мое, я оплачу вам проезд и вы вернетесь в Голландию.

— Увы! Сударь, мои родители умерли, и там я найду лишь могилы; но все равно, хотя я уже и испытала на себе, что значит для добродетельной девушки совершить долгое плавание среди людей без чести и совести, я воспользуюсь вашим предложением, господин ван ден Беек, и вернусь в Голландию. Я должна в память о моем благодетеле оставаться чистой и честной.

В эту минуту с верхнего этажа послышались громкие крики.

Услышав их, голландка сильно побледнела.

— Что это? — спросил Эусеб.

— Не знаю, — ответила девушка, стараясь как-нибудь отвлечь внимание молодого человека. — Наверное, это малайцы дерутся.

— Нет, — сказал Эусеб и повелительно взмахнул рукой. — Это кричит женщина; значит, вы не одна в этом доме?

И, прежде чем голландка могла помешать ему исполнить свое намерение, не слушая ее просьб и молений, Эусеб устремился к лестнице, которая, как ему казалось, вела в верхние комнаты.

Он пересек четыре или пять комнат, беспорядочно заваленных товарами и в точности повторявших маленькую приемную первого этажа.

По мере того как Эусеб продвигался, крики, все более страшные и пронзительные, не умолкали, но, хотя женщина кричала где-то у него над головой, он не видел никакой лестницы, по которой мог бы попасть на верхний этаж.

Наконец Эусеб заметил в углу комнаты лесенку из бамбука, взобрался по ней к потолку и обнаружил люк; толкнув крышку этого люка и просунув в него голову, он увидел странное зрелище.

Своеобразный бельведер, в который он проник, был выстроен в форме негритянской хижины на Мадагаскаре: он был круглым.

Над открытой всем ветрам решеткой (сквозь ее просветы виднелся город; мангровые заросли и рейд) толстые стебли бамбука, оплетенные пальмовыми ветвями, образовывали остроконечную крышу, достаточно плотную и высокую для того, чтобы воздух, циркулируя под ней, помогал переносить жару.

Всю обстановку хижины составляли тростниковая кушетка, деревянный сундук с медными украшениями и инкрустацией из ракушек да несколько разбросанных по полу глиняных сосудов.

Хижину пересекал гамак из кокосовых волокон, подвешенный к двум бамбуковым стропилам крыши.

Гамак с человеком, казалось отдыхавшим в нем, качался, и, несомненно, это движение возобновляли, как только гамак останавливался.

Эусеб буквально остолбенел, увидев в хижине женщину; не обращая на него никакого внимания, она продолжала испускать вопли, возбудившие его любопытство.

Это была негритянка самой ослепительной и самой безупречной красоты.

Настоящая черная Венера.

Ей было не более пятнадцати лет; совершенные черты лица, тонкая гибкая шея, поднимавшаяся над стройными плечами, и талия, образец которой следовало бы искать среди всего, что могло создать лучшего древнее и современное искусство ваяния.

Одежду ее составлял кусок голубой хлопчатобумажной ткани с золотыми и пурпурными полосками, какую ткут в Тунисе; негритянки называют эту ткань «фута». Этот кусок материи держался у пояса на стеклянных застежках.

Казалось, юную женщину терзало жестокое горе.

В обеих руках она держала по раковине с острыми режущими краями и, ударяя себя ими по рукам и груди, наносила себе глубокие царапины, не переставая громко кричать.

По ее телу струилась кровь.

В хижине, освещенной лишь несколькими лучами солнца, проникавшими сквозь решетчатые стены и бамбуковую крышу, было довольно темно, и Эусеб не сразу понял, что делает эта женщина.

Разобравшись в происходящем, он немедленно ворвался в хижину и попытался остановить руку негритянки.

Но, оказавшись в это мгновение рядом с гамаком и увидев лежащего в нем человека, охваченный ужасом, он отшатнулся назад.

Быстрым, словно мысль, движением Эусеб оторвал часть решетчатой стены. В полумраке он еще мог сомневаться, но теперь луч солнца, осветив хижину, упал на лицо этого человека, или, лучше сказать, этого трупа.

Это было тело доктора Базилиуса.

Все то же синевато-бледное, но спокойное лицо с теми же прилипшими ко лбу волосами и искаженным гримасой ртом, что молодой человек видел в комнате внизу.

Эусеб почувствовал, что колени у него подгибаются, а волосы на голове встают дыбом; он попятился, не в силах отвести взгляд от трупа, добрался до люка, скорее соскользнул, чем спустился, по бамбуковой лесенке и убежал, предоставив негритянке продолжать кровавым способом демонстрировать покойному свое горе.

Пока Эусеб ван ден Беек дошел до приемной нижнего этажа, его волнение достигло такой степени, что он вынужден был сесть.

На лбу у него выступили крупные капли пота, зубы судорожно стучали, а сердце билось так неистово, что он боялся задохнуться.

Он решил проветрить комнату, в которой находился, и приподнял китайскую штору, закрывавшую окно.

Это окно выходило в маленький садик с европейскими кустарниками, которые в прокаленной земле влачили такое же жалкое существование, как тропические деревья в наших оранжереях.

Два малайца в молчании занимались работой, заинтересовавшей Эусеба до того, что он на минуту сумел отвлечься от охватившего его ужаса.

В самом деле, эти двое воздвигли посреди сада нечто вроде костра, уже достигшего двухметровой высоты, и продолжали симметрично укладывать куски дерева, доводя свое сооружение до огромных размеров.

Между рядами дров они размещали пучки рисовой соломы и ветви смолистых деревьев, чаще всего — фисташкового и камфарного.

Все более изумляясь, Эусеб выпрыгнул в окно и приблизился к двум малайцам, не прерывавшим своей работы.

— Что это вы здесь делаете? — спросил он.

— Разве вы не знаете? — на дурном голландском ответил один из них. — Ведь это ни на что другое, кроме костра, не похоже.

— Значит, это костер?

— Конечно.

— И что вы собираетесь делать с этим костром?

Малаец пожал плечами и, забравшись на кучу дров, поправил несколько толстых досок, небрежно уложенных его товарищем.

Эусеб повторил свой вопрос.

— Ну, а покойник? — сказал малаец. — Вы что, собираетесь его выбросить в море как собаку?

И с этими словами он указал не на первый этаж дома, где Эусеб видел лежащий в постели труп, но в сторону своего рода индийской беседки, видневшейся в конце сада.

Чувствуя непреодолимое любопытство, Эусеб направился к ней.

Это было довольно большое сооружение; его глиняные, выбеленные известью стены покоились на грубо вытесанных каменных опорах, представлявших собой изображения фантастических персонажей: людей с бычьей или слоновьей головой, многоруких тел, гермафродитов — словом, весь набор индусской теогонии.

У двери сидел старик с белой бородой, одетый в костюм брамина с Малабарского берега, и, казалось, наблюдал за работой двух малайцев.

— Покойник? — коротко спросил Эусеб.

Старик, не отвечая, пальцем указал через свое плечо, вовнутрь беседки, и посторонился, чтобы пропустить голландца.

Эусеб ван ден Беек оказался в большой комнате, освещенной пламенем дюжины древних бронзовых светильников, формой напоминавших этрусские.

Посредине комнаты на постели, точнее, на груде подушек, лежал труп, в котором Эусеб тотчас же узнал доктора и который ничем не отличался от двух тел, виденных им прежде. Напротив покойного, под нишей с изображением бога Брахмы, перед которым горели три лампы из тех, о которых мы говорили, на золотом стульчике сидела, прислонившись к стене, молодая женщина.

Вид третьего трупа окончательно вывел Эусеба ван ден Беека из равновесия. Неожиданно переселившись в фантастический мир призраков, бедняга уже не знал, живет он в самом деле или грезит; кровь бурно приливала к голове и шумела в ушах; ему казалось, что рассудок вот-вот покинет его, а между тем глаза его встретились со взглядом странной женщины, сидевшей у тела, и не могли оторваться от ее лица.

Кожа ее была не смуглой, как у индианок полуострова или малаек с Зондских островов, но светло-желтой, как у женщин Визапура.

Черты ее отличались правильностью, свойственной кавказской расе; огромные глубокие глаза имели чистый темно-синий цвет, довольно редкий у женщин с ее оттенком кожи.

Грудь ее покрывали своего рода латы из кусочков очень легкого дерева, оправленных в золото и серебро и украшенных драгоценными камнями.

Талию ее стягивал муслиновый шарф, и его прозрачные складки как бы служили переходом от наготы верхней части тела к изобилию драпировок, скрывавших бедра и ноги до самых ступней, почти целиком спрятанных под тканью.

Руки, пальцы и шея ее были отягощены множеством браслетов, ожерелий и колец причудливой формы и удивительно тонкой работы.

В странном противоречии со всем этим голова ее была лишена подобных украшений; черные и блестящие, словно вороново крыло, волосы покрывал лишь простой венок из цветов и листьев лотоса.

Она оставалась безмолвной и неподвижной как статуя; только глаза свидетельствовали о том, что она живая, и взгляд, направленный на Эусеба ван ден Беека, казалось, призывал его обратиться к ней.

— Кто вы? — спросил ее Эусеб.

Желтая женщина, устремив глаза на молодого человека, знаком показала, что ничего не понимает.

Он взял ее руку — она позволила это сделать.

Рука была холодная как лед, и все же Эусебу почудилось, что от нее по его жилам побежал огонь.

— Пойдемте со мной, — сказал он, жестом предлагая ей подняться.

Желтая женщина медленно опустила свои длинные ресницы и отрицательно покачала головой, указывая на труп.

Тогда Эусеб вспомнил, что по обычаю малабарских индийцев жена должна взойти на костер с телом мужа. Сделав вопросительный жест, он показал желтой женщине на кучу дров, видневшуюся сквозь приоткрытую дверь беседки и продолжавшую расти стараниями двух малайцев.

Она печально склонила голову, потом отделила от своего венка цветок лотоса и протянула его молодому голландцу.

Сам не замечая, что он делает, Эусеб взял цветок.

— Но это невозможно! — воскликнул он. — Этот варварский обычай, уничтоженный в Индии, не может существовать здесь; к тому же этот человек не был вашим мужем, и религиозные предрассудки не могут принудить вас умереть вместе с ним. Я отправлюсь к губернатору, я не допущу, чтобы юная и прекрасная женщина умерла такой ужасной смертью.

В это мгновение Эусебу послышалось, что в его ушах раздался пронзительный металлический смех доктора Базилиуса.

Он обернулся, ожидая увидеть доктора стоящим или, по меньшей мере, сидящим.

Труп был на прежнем месте, окоченевший и неподвижный, ни один мускул не шевельнулся в его лице.

Тогда под действием все усиливающегося страха, от которого его на мгновение отвлек вид прекрасного создания, охранявшего третий труп, Эусеб закрыл лицо руками и убежал не оглядываясь.

VI. ДАТУ НУНГАЛ

Стоило Эусебу оказаться на набережной, как страшная тяжесть, сдавившая ему грудь, исчезла и стало легче дышать.

Он чувствовал, что покинул царство мертвых и вернулся к обычной жизни; его радовали шум и движение на улицах и на рейде; проезжавшие во всех направлениях повозки, люди в разнообразных костюмах, кричащие на всех языках и бранящиеся на всевозможных наречиях, — все это казалось ему вещественным доказательством реальности его существования, подтверждало, что он вырвался из мира призраков, открывшегося ему такими ужасными видениями.

Прежде всего голландец хотел определить, что ему делать и на чем остановиться; но воспоминания о недавних событиях были еще настолько сумбурны, что он решил выбросить их из головы и совершать какие-либо поступки лишь после того, как посоветуется с Эстер, не только обладавшей прекрасным сердцем, но и в высшей степени наделенной здравым смыслом.

А пока он принялся бродить по набережным, стараясь окончательно прийти в себя и успокоить охватившее его возбуждение.

Мы уже говорили, что город Батавия выстроен не на самом берегу моря, а отделен от него каналом длиной около трех миль, ведущим к рейду.

Вход в этот канал был некогда устьем небольшой речки; тина и обломки, которые она несла с собой, образовали мощную запруду.

Привычные к морским работам, голландцы, желая остановить постоянно прибывающие наносы, угрожавшие рейду и делавшие сообщение с ним все более затруднительным, изменили течение реки и превратили ее в канал. Две плотины, каждая около двух миль длиной, направляют движение реки среди прибрежных болот.

К одной из этих плотин и направился Эусеб.

Когда он дошел до ее конца, внимание его привлекло большое малайское прао, собиравшееся сняться с якоря и, воспользовавшись отливом, выйти в открытое море.

У этого судна водоизмещением примерно в сорок тонн был тонкий изящный киль и огромный ют, снабженный с обеих сторон платформами вроде русленей (их поддерживали прочные изогнутые деревянные опоры).

На носу были закреплены две шестифунтовые пушки, которые могли откатиться назад, пройдя под ютом, если судну пришлось бы не преследовать врага, но убегать от него. По каждому борту находились три карронады с двухфунтовыми ядрами. Судно было двухмачтовым, с двойным рулем и несло паруса из циновок, которые натягивались с помощью множества бамбуковых реек.

Команду судна составляли десятка три малайцев.

Одни были заняты тем, что ставили на место руль, прикрепляя его к ахтерштевню прочными лентами, сплетенными из ротанга; другие, пользуясь тем, что прао причалило к плотине, грузили последние припасы.

Капитан стоял на плотине, прислонившись к одной из причальных тумб, наблюдал за работами и лениво жевал бетель.

При неудачном маневре матросов волна ударила в руль, резко толкнула его, и тяжелое орудие, еще не закрепленное, качнулось, при этом румпель опрокинул одного человека; несчастный, оглушенный ударом, не догадался ухватиться за ротанговую веревку, служившую перилами, и упал в море. Его товарищи в ту же минуту бросили ему канаты, но течение в этом месте было сильное, и беднягу стало сносить в открытое море; он не мог поймать брошенную снасть, и пришлось спускать на воду лодку, чтобы спасти его.

Капитан, на глазах которого произошла эта сцена, казался до того безразличным, что Эусеб усомнился, действительно ли перед ним хозяин судна и в самом ли деле несчастный, плывущий по воле волн, чтобы, по всей видимости, сделаться пищей для наводнявших рейд Батавии акул, является подчиненным человека, так мало интересующегося его судьбой. Но сомневаться не приходилось, поскольку, прежде чем выгрузить из шлюпки громоздившиеся в ней тюки, малайцы повернулись к молчаливому капитану, ожидая приказа, и не брались за весла, пока он знаком не скомандовал: «Вперед!»

Эусеб ван ден Беек стал более внимательно разглядывать этого человека.

Ему могло быть лет тридцать пять; он казался более сильным и шире в плечах, чем обычно бывают люди желтой расы; глаза, не такого узкого разреза, как у его соотечественников, и почти орлиный нос, отличавший его от негра, приближали его внешность к европейской.

В выражении его лица сочетались свирепость, дерзость и хитрость.

Одет он был в причудливый наряд: широкие штаны из черного шелка, закрывавшие ноги ниже колен, и блуза наподобие матросской из пестрой индийской ткани в ярких цветах. Тканный золотом кусок муслина обвивал его голову тюрбаном; наконец, за пояс у него был заткнут малайский крис с рукояткой слоновой кости, оправленной в золото, а с пояса свисал мешочек с бетелем.

Но самым удивительным Эусебу ван ден Бееку показалось то, что между складок блузы он заметил тонкие и гибкие кольца кольчуги.

Капитан, догадавшись, что сделался объектом внимания, с самым развязным видом приблизился к Эусебу, на ходу посыпая известью ядро ореха, которое вынул из мешочка, и сказал на чистейшем голландском языке голосом, заставившим Эусеба содрогнуться:

— До чего же неуклюж этот негодяй, не правда ли, сударь?

— Но мне кажется, что этот несчастный ни в чем не виноват, — ответил Эусеб.

— Виноват он или нет, но мне этот прыжок в воду обойдется в несколько тысяч пиастров.

— Что, этот человек — раб и вы так дорого заплатили за него, как говорите? — поинтересовался Эусеб.

— Нет, — сказал малаец. — Но тем не менее этот мерзавец меня разоряет.

— И все же, капитан, — улыбаясь, возразил Эусеб, — по вашему виду не скажешь, чтобы вы очень волновались из-за этого прыжка в воду, который, по вашим словам, разоряет вас.

— А зачем волноваться? — произнес моряк. — Я мусульманин, сударь; что предначертано, то и сбудется, и мое настроение ничего не изменит; но, если вы непременно хотите получить разъяснение моих слов, взгляните вон туда.

Взглянув в указанном направлении, молодой голландец увидел флотилию китайских джонок, направлявшуюся в открытое море.

— Те длиннохвостые негодяи и не подозревают об услуге, оказанной им дураком, которого в данный момент мои матросы отнимают у акул, — продолжал малаец.

— Я не понимаю вас.

— Черт возьми! Господин ван ден Беек, — при этих словах Эусеб вздрогнул, подумав, откуда этот моряк, впервые им встреченный мог знать его имя. — Это же совершенно ясно, мы потеряем час, пока станем вылавливать этого шутника, а за час проклятые джонки успеют набрать скорость, и, как бы ни налегали на весла мои тридцать парней, сомневаюсь, чтобы до темноты я успел догнать этих любезных поклонников бога Фо.

— А почему вы непременно хотите догнать их до наступления темноты?

— Почему? — капитан сопроводил свой ответ резким металлическим смехом, так сильно напомнив Эусебу доктора Базилиуса, что он вздрогнул. — Почему? Да просто мне хочется посмотреть, аккуратно ли уложены товары у них в трюмах, и избавить эти несчастные суденышки от лишнего груза, мешающего им двигаться.

— Ах, так вы пират? — спросил Эусеб, еще пристальнее всматриваясь в капитана.

— К вашим услугам. Уж не выгляжу ли я честным человеком? Вы первый принимаете меня за такого.

— И вы не боитесь в этом признаться, сказать это первому встречному, пока вы еще стоите на голландском рейде, под пушкой губернаторского стационера? — удивился Эусеб, пораженный такой дерзостью.

— Во-первых, — насмешливо ответил малаец, — я действительно это сказал, но сказал вам, а вы для меня не первый встречный. Признаете ли вы это, господин наследник? — с этими словами малаец показал Эусебу цветок лотоса, который тот получил от индианки и потерял во время бегства.

— В самом деле, если бы это не было безумием, я подумал бы, что вы…

Он замолчал, ужаснувшись тому, что собирался произнести.

Капитан расхохотался.

— Что я доктор Базилиус, не так ли! Ну-ну, издали мы с ним похожи. Но успокойтесь, я не доктор Базилиус, вовсе нет! Доктор Базилиус мертв, действительно мертв. Как, вам мало трех трупов, когда довольно и одного, чтобы засвидетельствовать чью-нибудь смерть? Чего же вы еще хотите, молодой человек? Повторяю еще раз, дяди вашей жены нет на свете, а тот, кто стоит перед вами, тот, кто говорит с вами и на кого вы смотрите словно на привидение, сегодня утром влез в шкуру дату Нунгала, полновластного хозяина судна «Магомедия»; этот самый Нунгал покончил с собой сегодня ночью, между двумя и тремя часами, из-за того, что проиграл свою долю добычи в игре, от которой в один безумный день поклялся навсегда отказаться. В данную минуту я Нунгал, и никто иной. Может быть, когда-нибудь я снова изменюсь; возможно, это будет зависеть и от твоего благоразумия, Эусеб ван ден Беек.

Если бы малайскому капитану угодно было продолжать говорить еще полчаса, у несчастного Эусеба, раздавленного тем, что он видел и слышал, не было бы сил прервать его.

Но дату Нунгал остановился.

— Что вы хотите сказать? — спросил Эусеб. — Объясните; каждое ваше слово представляет для меня загадку, разгадывать которую у меня духу не хватает. С тех пор как двадцать четыре часа тому назад доктор Базилиус вмешался в мою жизнь, я уже не знаю, продолжаю ли жить сам по себе или не перестаю метаться под безмерной тяжестью кошмара. Я сомневаюсь в себе, в других, в Боге, сомневаюсь во всем, и небесный свод кажется мне огромной сетью, под которой бьются жертвы, предназначенные, подобно мне самому, сделаться игрушкой сверхъестественных сил, против которых человеческий разум, здравый смысл и свободная воля не в силах бороться.

— Да, жалуйтесь на свою участь, тем более при мне! Через несколько часов я выйду в открытое море и в нескольких сотнях льё отсюда буду точить клюв и когти на скверных морских птиц, которые на свою беду встретятся мне на пути, а господин Эусеб ван ден Беек тем временем получит кругленькую сумму.

— Я не желаю этого наследства, я отказываюсь от него! — воскликнул Эусеб. — Вы никогда не были дядей Эстер!

— Ну и пусть! Не все ли вам равно, если тот, кого называли Базилиусом, представлял его?

— Нет, потому что принять это наследство означало бы вступить в сделку с силами ада, которые я отрицал и которые вынужден признать.

— Какое же вы дитя! — произнес дату Нунгал, доставая из-за пазухи бумагу, в которой Эусеб с ужасом узнал ту, на которой прошлой ночью поставил свою подпись. — Вот договор, связавший вас с тем, кто теперь представляет на земле Базилиуса, хоть этот документ и не написан огненными буквами на черном пергаменте и на нем вместо печати ада стоит государственная печать. В наше время, друг мой, вексель — вот настоящая адская сделка. Поверьте мне, человек, подписавший заемное письмо, больше не принадлежит себе: если он не оплатит его в срок, в указанный час, минуту и секунду, он делается имуществом, принадлежащим кредитору. Дурак Шейлок просил всего два фунта плоти; надо было требовать сто двадцать, сто тридцать, сто сорок фунтов: он получил бы их. Современные ростовщики не так глупы, они просят все тело, и им дают его без труда. В самом деле, свободно высказанная воля человека, изложенная на бумаге и подписанная его именем — чернилами ли, кровью ли, — не довольно ли этого, чтобы поработить этого человека, и не связаны ли мы друг с другом неразрывно с той минуты, как в обмен на жизнь твоей жены, подаренную мной, ты поклялся мне бороться со влечениями, какие, по моему утверждению, ты не в силах побороть? Ну, неужели ты, зять нотариуса, в этом не разбираешься? Такой договор называется взаимообязывающим и вступает в силу с той минуты, как одна из сторон начинает выполнять свои обязательства.

— Но, давая это обещание, я думал, что даю его одному из себе подобных! — вскричал Эусеб. — Я считал, что принимаю на себя обязательства по отношению к такому же человеку, как я, а не демону!

— Иными словами, ты рассчитывал остаться свободным и просто-напросто нарушить обещание, как только получишь от ближнего своего то, чего хотел, — иными словами, ты надеялся, что человек, с которым ты связан обязательством, не сможет принудить тебя выполнить его или наказать тебя за то, что ты нарушил обещание. Ах, ты собирался одурачить меня, бедный мой Эусеб! К несчастью твоему, этого не будет; но если для успокоения твоей богобоязненной совести тебе нужна уверенность в том, что я не являюсь ни Ариманом персов, ни Тифоном египтян, ни Пифоном греков, ни Сатаной Мильтона, ни Мефистофелем Фауста, ни змеем Висконти, ни Бафометом тамплиеров, ни Грауилли, ни Тараской, ни средневековой химерой, ни чертом, наконец, — я могу тебя в этом уверить. Впрочем, если ты сомневаешься в моих словах, — а я позволю тебе в них усомниться, — можешь заглянуть мне в туфли, можешь заглянуть под тюрбан, vide pedes, vide caput 3Посмотри ноги, посмотри голову (лат.), и ты не найдешь ни рогов, ни раздвоенного копыта.

— Так кто же вы?

— Воля.

— Воля?

— Да, воля, направленная к одной цели — бессмертию.

— Тела или души?

— Тела, глупец. Душа бессмертна по самой своей сущности, тогда как тело бренно.

— Значит, вы бессмертны?

— Я вовсе не бессмертен, но живу уже примерно сто тридцать или сто сорок лет. Я хотел бы достичь, по крайней мере, трехсотлетнего возраста: то, что происходит в мире в последние сто двадцать лет, так интересно! Именно это желание и навело меня на мысль возродить кабалистику, науку, которую считали отжившей, именно это желание дало мне силу и власть, размеры которых ты уже имел возможность оценить.

— И вы можете сражаться со смертью? — с возрастающим ужасом спрашивал Эусеб.

— По-моему, ты сам видел. Послушай!.. Я открою тебе одну из неведомых истин, какие станут известны только через века. Смерть — это порожденный невежеством призрак; ее не существует, тело служит душе одеждой, и только. Когда это тело совершенно износится или окажется серьезно и непоправимо поврежденным, она сбросит свое жалкое рубище у первого же придорожного столба. Так вот, милый мой, — прибавил доктор с тем смехом, от какого холод пробирал Эусеба до мозга костей, — я умею менять платье, пока оно не протерлось, вот и все.

— Но как это можно сделать?

— Ах, прости, но я совершенно не собираюсь рассказывать тебе, как это делается, потому что, если я объясню тебе это, ты станешь таким же ученым, как я сам. Однако тебе можно узнать, — хотя я и не обязан говорить тебе это, но хочу дать возможность выиграть, — что в день, когда Эусеб ван ден Беек, разочарованный и пресытившийся своей женой, Эстер Мениус, скажет сам себе: «Где, черт возьми, была моя голова, когда я посреди ночи отправился за доктором Базилиусом, разрази его гром? Зачем этот адский доктор вернул жизнь той, кого унесла смерть?»— в этот день душа Эусеба ван ден Беека захочет покинуть его тело, и это тело будет еще молодым, свежим и вполне пригодным для того, чтобы прожить лет тридцать, а в то же время, все равно в каком месте, найдется скверный главарь разбойников, жестокий капитан пиратов, который в ожидании лучшего с удовольствием проведет эти тридцать лет в указанном теле.

— Так, значит, смерть, о которой было объявлено сегодня утром?..

— Перемена чехла, только и всего.

— И вы будете жить так…

— До скончания века, я думаю, поскольку рассчитываю на то, что человеческая злоба и глупость до дня Страшного суда будут вызывать в людях отвращение к жизни.

— О, я еще не принадлежу вам, сударь, — сказал Эусеб. — Теперь, когда вы меня предупредили, я буду беречься и обещаю вам, что вы рискуете окончить свои дни в шкуре дату Нунгала.

— Ты так думаешь? — усмехнулся малаец.

— Я за это ручаюсь.

— Что ж, раз ты так уверен в успехе, у тебя больше нет причин отказаться от наследства.

— Я беру его, — решительно произнес Эусеб. — Я беру его! Богатому и счастливому, мне легче будет устоять перед адскими соблазнами, которыми вы, несомненно, окружите меня. Часть этих денег я отдам на благотворительные цели, привлеку на свою сторону Небо, и оно одержит верх над вами, чья власть, как бы вы ни отрицали, имеет адское происхождение.

— Попробуй, — ответил капитан, — попробуй и живи в свое удовольствие! Жизнь коротка, а твоя в особенности не обещает быть долгой, так что постарайся сделать ее приятной. До свидания, Эусеб.

После этих слов пират повернулся к молодому человеку спиной, как будто у него были занятия поважнее, чем продолжать беседу, и сделал матросам, уже вернувшим на борт своего товарища и закончившим все приготовления к снятию с якоря, знак, по которому четверо из них взялись за весла и подогнали лодку к плотине.

Малайский разбойник перешагнул через парапет набережной, схватился за трос, к которому крепился буек в открытом море, и, дождавшись, пока лодка пройдет прямо под ним, отпустил трос и оказался среди гребцов, которые тотчас же направились в сторону судна.

Оказавшись у борта прао, Нунгал медленно поднялся по вделанным в обшивку ступенькам и стал командовать маневром. С помощью ротанговых снастей соломенные паруса встали под ветер, натянулись под свежим бризом — судно тронулось с места и обогнуло плотину.

Когда оно поравнялось с концом мола, Нунгал поднялся на ют и в знак прощания послал Эусебу, словно приросшему к земле, последний зловещий смешок.

И только когда судно, летевшее будто на крыльях, исчезло за горизонтом, Эусеб собрался вернуться домой. Он пришел туда в неописуемом нервном возбуждении. В тот же день его охватила лихорадка, и врач, которого Эстер пришлось позвать ночью, объявил, что, по его мнению, больной не выдержит больше трех дней приступов столь жестокой горячки.

VII. СТРАННАЯ ПРИПИСКА

Вы, конечно, помните, дорогие читатели, некоего человека, объявившего Эусебу ван ден Бееку и Эстер Мениус о смерти их дяди, доктора Базилиуса.

Этот человек был старшим клерком у нотариуса Маеса, чья контора находилась на площади Вельтевреде, одной из самых красивых в Батавии.

Нотариус Маес был чудаком, далеко не лишенным характера, и вполне заслуживает того, чтобы мы посвятили ему одну или две страницы.

Внешне нотариус был высоким, толстым и одутловатым. Его бело-розовое безбородое лицо, украшенное носом Роксоланы, составляло довольно забавный контраст с ростом тамбурмажора и богатырским сложением метра Маеса.

Что касается нравственного облика нотариуса Маеса, то он был двойственным; мы хотим сказать, что в одном теле как бы существовали два различных человека.

Одним из них был метром Маесом, нотариусом.

Другой — просто господином Маесом.

Нельзя и представить себе более спокойного, методичного, пунктуального, степенного и благоразумного человека, чем метр Маес, нотариус. Если бы какой-нибудь клиент потребовал явиться к нему в четыре часа утра, нотариус и тогда вышел бы из дома не иначе как в черном сюртуке, белом галстуке и свежих перчатках, в полном соответствии с батавийским этикетом.

Никто не видел нотариуса Маеса идущим пешком по улице прежде, чем зайдет солнце.

Исполняя свои обязанности, он никогда не улыбался; его лицо оставалось серьезным и напоминало о завещании даже в том случае, когда речь шла о брачном контракте.

Нотариус всегда обращался к клиентам только в третьем лице и ловко переводил разговор, как только речь заходила о чем-то не относящемся к его обязанностям.

Но каждый вечер, ровно в шесть часов, метр Маес, облегченно вздохнув, расставался со своей манерой держаться, надменностью и мрачным видом. На его широком лице расцветала довольная улыбка, и он сбрасывал с себя черные брюки и сюртук, сдавливавшие его тело, с проворством и бесцеремонностью, приводившими в отчаяние г-жу Маес, женщину скромную и приличную, хотя живую и резвую по характеру. Затем нотариус, надев белый пикейный костюм и пританцовывая на ходу, насколько позволяла его грузность, отправлялся выпить четыре-пять стаканчиков имбирного пива, после чего делался просто Маесом — славным малым, не лишавшим себя после обеда тайных наслаждений, доставляемых трубочкой опиума. Более того — иногда он отправлялся в узкие улочки и под соломенные кровли Меестер Корнелиса, и в таком случае вечер непременно заканчивался в китайском Кампонге, в маленьком театре на площади Ваянг-Чайна, причем злые языки поговаривали, что нотариус куда меньше интересовался драматическими произведениями Небесной империи, чем нравами хорошеньких малаек, из которых состояла наиболее соблазнительная часть труппы.

В тот час когда мы выводим на сцену г-на Маеса, он не успел еще вступить в радостную фазу своего повседневного существования.

Было около пяти часов пополудни, и он сидел в своем кабинете перед столом, заваленным кипами бумаг и делами, из коих нотариус делал выписки с прилежанием, которое должно было внушить клиентам вполне оправданное доверие. Но время от времени мощный торс г-на Маеса мучительно извивался под черным сюртуком, шея выворачивалась из белого галстука, словно торсу и шее не терпелось сбросить оковы, а глаза, перед тем как вновь уставиться в бумаги, меланхолически останавливались на больших часах красного дерева, отсчитывающих время с нестерпимой медлительностью и однообразием. Дверь отворилась.

— Сударь, — произнес один из клерков метра Маеса, дежуривший в комнате, расположенной перед кабинетом, где мы застали этого последнего, — сударь, здесь находится госпожа ван ден Беек-Мениус, она хотела бы с вами побеседовать, если это не слишком обеспокоит вас.

— Пригласите ее войти, пригласите, Вильгельм Рейк, — ответил метр Маес. — Не следует заставлять клиентов ждать… а тем более клиенток, — прибавил нотариус с самой многозначительной улыбкой.

Немедленно сообразив, что молодой человек может как-нибудь легкомысленно истолковать его слова, метр Маес поправился:

— Особенно, когда речь идет о таких почтенных клиентках, как госпожа ван ден Беек-Мениус. Пригласите ее, друг мой, пригласите.

Нотариус бросил взгляд в маленькое венецианское зеркало, висевшее над обитым малиновым шелком диваном, желая убедиться в том, что недавние проявления нетерпения не нарушили складок его галстука и гармонии костюма.

Клерк ввел в кабинет г-жу ван ден Беек.

Беспокойство, внушенное состоянием мужа, как и недавняя болезнь, оставили след на лице Эстер. Она побледнела, но от этого еще более похорошела.

Нотариус церемонно придвинул ей кресло.

— Прежде всего, сударыня, — обратился он к ней самым официальным тоном, — я желал бы осведомиться о здоровье господина ван ден Беека.

— Мой муж чувствует себя лучше, сударь, — ответила молодая женщина. — К счастью для него, самые ненадежные оракулы принадлежат к медицинскому факультету: лечивший его врач привел меня в полное отчаяние.

Метр Маес улыбнулся, и Эстер продолжала:

— Молодость и крепкое сложение победили болезнь, и мы счастливо отделались от этой страшной горячки, во время которой моего мужа терзали ужасные видения; это лихорадочное возбуждение сменилось внушающим некоторое беспокойство оцепенением, но мы надеемся справиться и с этим.

— Я думаю, — прервал ее нотариус, сочтя что приличия

достаточно соблюдены и желая в столь поздний час поскорее перейти к делам, — я думаю, госпожа ван ден Беек-Мениус пришла побеседовать со мной о наследстве, доставшемся ей от дяди, доктора Базилиуса.

— Разумеется, сударь, поскольку ваш клерк, посетивший меня вчера, сообщил о приписке в завещании: некоторые упомянутые в ней обстоятельства могут изменить содержащиеся в нем распоряжения.

— Действительно, это так, сударыня, но начнем с самого начала. Позвольте мне прочесть вам опись движимого и недвижимого имущества, оставленного покойным господином доктором Базилиусом, которую я составил в соответствии с законом.

— Пусть будет по-вашему, сударь, — наклонив голову, ответила Эстер.

— Я имею честь сообщить вам, сударыня, что это значительное состояние, более значительное, чем вы и ваш супруг могли разумно предполагать. Актив, по моему мнению, составляет не менее полутора миллионов флоринов; что касается подлежащих оплате долгов, то дела доктора Базилиуса были в таком порядке, что он никому не должен был и сантима.

— Ах, Боже мой! — воскликнула молодая женщина. — Мой бедный Эусеб! Какое счастье для меня увидеть его богатым и наслаждающимся всей той роскошью, о которой мы, как все бедняки, мечтали, никогда не надеясь ее узнать!

— Прибавьте к этому, сударыня, — произнес метр Майес, — что ваше удовольствие объединяется с радостью самой принести богатство супругу, поскольку наследство пришло от вашего родственника.

— Согласна, сударь: я так люблю моего бедного Эусеба, а сам он столько раз доказывал мне свою любовь!

Бросив взгляд на часы, нотариус, казалось, тотчас же пожалел об этом отступлении — единственной фразе, заставившей его уклониться от дела.

— Я имею честь, — продолжил он, — передать вам копию описи; вы увидите, что состояние доктора Базилиуса, а теперь ваше, заключается в следующем:

1) плантация в округе Бейтензорг, оцененная в шестьсот тысяч флоринов;

2) четыреста тысяч флоринов, помещенных в банкирском доме ван ден Брока, одном из самых надежных в Батавии;

3) двести тридцать тысяч флоринов наличными, найденные в жилище покойного и находящиеся в данный момент у меня;

4) наконец, различные товары, частично перенесенные в мой дом, частично находящиеся на складах…

Госпожа ван ден Беек не дала ему договорить.

— Хорошо, сударь, не сомневаюсь, что ваша опись в полном порядке; прошу вас, перейдем к содержащей некие условия приписке, о которой вы говорили мне.

Это требование чрезвычайно смутило метра Маеса, обычно строго следовавшего наставлению Горация: «Ad eventum festinat»4«Спеши к конечной цели» (лат.). — Гораций, «Наука поэзии», 148. Он кашлянул, медленно обтер лицо платком, наморщил лоб и поднял очки с простыми стеклами: исполняя обязанности нотариуса, он надевал их в качестве не только украшения, но и необходимой для его звания принадлежности; наконец он произнес, играя золотой часовой цепочкой:

— Я имею честь сообщить госпоже ван ден Беек-Мениус, что предпочел бы подождать выздоровления господина Эусеба ван ден Беека, ее супруга, чтобы сообщить ему об этой в высшей степени странной статье завещания покойного господина доктора Базилиуса; впрочем, она касается исключительно господина ван ден Беека — если не по своим последствиям, то, во всяком случае, по способу осуществления. Поскольку этот последний является естественным и законным опекуном наследницы, мне кажется возможным, удобоисполнимым и надлежащим ввести вышеназванную особу во владение имуществом ее покойного дяди и предать забвению эту приписку, в которой нет никакой срочной необходимости, в особенности пока господин ван ден Беек болен. После своего выздоровления господин ван ден Беек сообщит ее содержание своей супруге, предварительно сам с ним ознакомившись.

— Сказать по правде, сударь, — возразила молодая женщина, — вы сильно заинтриговали меня, и все же не одно любопытство вынуждает меня настаивать. Возможно, Эусеб еще долгое время не в состоянии будет заниматься делами; кроме того, из слов, вырвавшихся у него в горячечном бреду, я заключила, что благоразумнее было не заставлять его вспоминать о некоторых случаях, связанных с моим дядей; так изложите мне, умоляю вас, эту странную приписку во всей ее странности.

— О, удивительно странную, сударыня, — повторил за ней нотариус. — До того странную, что я не знаю, как изложить вам намерение завещателя приличным образом, не теряя уважения, с каким я отношусь к вам и к самому себе. Если бы, по крайней мере, уже пробило шесть часов вечера! — прибавил он с улыбкой.

— Во всяком случае, сударь, — заметила Эстер, тоже пытаясь улыбаться, — вам недолго осталось ждать, часы уже бьют.

В это время, как только в кабинете нотариуса угас последний отзвук шестого удара, дверь распахнулась и в кабинет ураганом влетела низенькая женщина.

Это была достопочтенная г-жа Маес.

— О чем только вы сегодня думаете! — закричала она, не замечая, что муж не один в комнате. — Уже десять минут как на часах губернаторского дома пробило шесть, все клерки ушли из конторы, имбирное пиво стоит в холодке; чего вы ждете, чтобы оставить работу?

Нотариус указал жене на поднявшуюся с места г-жу ван ден Беек.

— Вильгельмина, я имею честь представить вас госпоже ван ден Беек. Госпожа ван ден Беек — госпожа Маес.

Эта последняя ответила глубоким реверансом на поклон молодой женщины.

Госпожа Маес представляла собой забавную противоположность своему мужу; как и он, она была огромной, но росла не в высоту, а в ширину и достигла в этом такого развития, что лишь через немногие двери могла протиснуться иначе, чем бочком.

Маленькие живые и блестящие глазки, нос картошкой и рот, украшенный тридцатью двумя белыми зубами, которые она показывала при каждом удобном случае, придавали ей тем более необыкновенный вид, что Небо щедро снабдило ее мужским украшением, в котором отказало мужу, и все лицо ее было покрыто белым пушком; не будь щеки и нос кирпичного оттенка, она стала бы похожей на кактус.

Живость толстухи находилась в удивительном противоречии с ее фигурой и служила предметом величайшей гордости г-жи Маес; свою живость или, вернее сказать, бойкость она приписывала своему происхождению, считая себя француженкой на том основании, что родилась в Льеже в то время, когда валлонские провинции были французским департаментом.

Национальность, которую приписывала себе Вильгельмина (как всегда называл ее муж), оправдывала эту живость, тем более замечательную, что, как мы уже говорили, дородность дамы мало этому способствовала. Эта живость плохо соответствовала невозмутимому и сдержанному поведению г-на Маеса с восьми часов утра и до шести часов вечера; но г-жа Маес, словно из признательности по отношению к приемной родине, привила к своей природной бойкости чисто голландские благочестие и суровость; эпикурейца, прожигателя жизни, каким был Маес с шести часов вечера до восьми часов утра, она понимала не лучше, чем размеренного и неподвижного, словно механического Маеса, ускользавшего от нее с восьми часов утра до шести часов вечера.

Из этого следовало, что с храмом Януса, три раза закрывавшимся во время правления Августа, не случилось бы того же, находись он в доме на площади Вельтевреде.

И все же г-н Маес на сей раз казался как нельзя более довольным, поскольку его жена прервала сообщение, которого ждала от него г-жа ван ден Беек и которое давалось ему с таким трудом.

— Да, вы правы, Вильгельмина, — сказал он. — В самом деле, настал тот час, когда я прерываю свои труды; они так тяжки под нашим знойным небом, сударыня, — прибавил он, повернувшись к Эстер, — что я с предельной точностью не только приступаю к работе, но и прекращаю ее. Если сударыня позволит, мы в другой раз продолжим начатую сегодня беседу, и я попрошу указать час, в которой сударыне удобно будет прийти, чтобы подписать необходимые акты передачи имущества.

— Но повторяю вам, сударь, — настаивала Эстер, — что, пока мы не узнаем содержания этой злосчастной приписки, которое вам так трудно сообщить, я не могу быть уверена, что мы можем принять это наследство.

— Как? — воскликнула г-жа Маес. — Вы до сих пор не сообщили госпоже ван ден Беек о низости этого старого негодяя, ее дяди? Ах, вот в чем дело! Право же, я находила ее чересчур спокойной для женщины, знающей, что с ней произошло.

— Замечу вам, дорогая моя Вильгельмина, — возразил г-н Маес, вновь надевая очки, которые положил было на стол, — замечу вам, что у нас деловой разговор и ваше вмешательство совершенно неуместно.

— А я замечу вам, сударь: сейчас не время заниматься делами, — еще более язвительным тоном продолжала Вильгельмина, — и я хочу, чтобы эта молодая дама, которая, по моему мнению, заслуживает самого глубокого сочувствия, узнала, до чего скверными могут быть некоторые люди. Впрочем, я предупреждаю вас, что, если вы ничего не скажете госпоже ван ден Беек, это сделаю я.

— В самом деле, — смирившись, ответил метр Маес, — это кажется мне, в сущности, настолько несерьезным, что, может быть, и лучше узнать об этом в обычной светской беседе, чем при посредстве представителя закона. И все же мне хотелось бы предварить мое сообщение несколькими вопросами, нескромность которых я попрошу госпожу ван ден Беек простить мне. Впрочем, эта нескромность вполне разъяснится самим содержанием приписки.

— Начинайте, сударь, — нетерпеливо попросила Эстер.

— Прежде всего, сударыня, я спрошу вас, был ли ваш брак с господином ван ден Бееком заключен по любви?

— О да, сударь, вполне; мы оба были бедны и понятия не имели о том, что стало с нашим дядей Базилем Мениусом; мы были до того бедны, что наши обручальные кольца сделаны из серебра.

И, протянув нотариусу левую руку, она в самом деле показала ему на безымянном пальце кольцо, отлитое из серебра, всего лишь второго среди металлов.

Господин Маес окинул одним взглядом руку и кольцо и нашел, что рука настолько же красива, насколько скромным было кольцо.

— Вы видите его, — улыбаясь, добавила Эстер. — И все же я не променяла бы это кольцо, которое стоит не дороже одного флорина, даже на бриллиант Великий Могол.

— У вашего мужа такое же кольцо?

— В точности такое же.

— И он дорожит им так же, как вы — своим?

— Готова в этом поклясться.

— Это хорошо, — произнес нотариус. — А теперь скажите мне, дорогая моя госпожа, сколько времени вы замужем?

— Уже полтора года, сударь.

— И вы ручаетесь, что в течение этих полутора лет — это щекотливый вопрос, сударыня, но вскоре вы поймете его важность — ваш муж был вам верен?

— О сударь, жизнью своей поручусь! — без колебаний воскликнула Эстер.

— Счастливая женщина! — проговорила г-жа Маес. — Я могу поручиться, что уже в течение первого месяца нашей совместной жизни этот изверг, — она показала на метра Маеса, — изменил мне три или четыре раза.

— Вильгельмина, Вильгельмина, — укорил ее нотариус, — если вы станете всякий раз прерывать нас подобным образом, мы никогда не закончим.

Затем, повернувшись к Эстер, он продолжал:

— Таким образом, сударыня, успокоенная примером прошлого, вы не испытываете ни малейшей тревоги за будущее.

— Ни малейшей.

— Так вот, знайте, сударыня…

— Да, узнайте, милая малютка, что ваш дядя был самым отъявленным негодяем и развратником, которого только можно себе представить.

— Вильгельмина!

— Оставьте меня в покое, сударь, вы не лучше его, — ответила Вильгельмина. — Ах, милая крошка, — продолжала жена нотариуса, взяв руки г-жи ван ден Беек в свои и скорбно устремив свои маленькие серые глазки на розетку потолка, — если бы вы только знали, в какую ужасную страну вам довелось приехать, если бы могли представить себе степень безбожия и безнравственности ее обитателей — и в первую очередь вот этого господина!..

— Но, в конце концов, сударыня… — нетерпеливо прервала Эстер, которой хотелось узнать содержание удивительной приписки, давшей повод ко всем этим рассуждениям.

— Милое дитя, у вашего чудовищного дяди был гарем, настоящий гарем, словно у турецкого султана. Больше двадцати женщин, как говорят!

— Три, всего только три, — перебил ее метр Маес. — Правда, все три очень хороши собой.

— Слышите, слышите вы это?

— И мой дядя оставил часть своего состояния этим трем женщинам? — спросила Эстер. — Я нахожу это вполне естественным. Мой дядя ничем мне не обязан, но он сделал меня миллионершей. Признательность воспрещает мне осуждать его поведение и хоть в какой-то степени препятствовать проявленному им великодушию.

— Бедный ангелочек! — воскликнула г-жа Маес, целуя Эстер. — Какая утонченность, что за сердце! Не это ли мерзость запустения: такие чистые и добрые существа, как мы, отданы в жертву низким страстям подобных созданий? Но дело совсем не в том, дорогое мое дитя; в самом деле, это было бы всего лишь ничтожное огорчение, какое следует безропотно сносить нам, несчастным. Нет, нет! Это гораздо хуже того, что вы предположили.

— Бога ради, сударыня, объяснитесь…

— Представьте себе, — говорила Вильгельмина, которой ее муж, казалось, уступил слово, — что этот проклятый Базилиус — да он и на вид был негодяй! — своим завещанием поощряет разврат, назначает этим трем мерзавкам премию за их испорченность.

Эстер повернулась к метру Маесу, надеясь, что он несколькими словами прервет бесконечные излияния своей супруги.

— Он пообещал треть вашего состояния той, которая заставит полюбить себя, — нехотя произнес нотариус.

— Кто должен ее полюбить? — спросила Эстер.

— Ваш муж, в этом-то вся мерзость, бедная моя девочка; надо быть мужчиной, чтобы выдумать такую гнусность!

— Я нахожу эту мысль всего лишь странной, — возразил метр Маес. — Таким образом, милая малютка, если эти три создания заставят вашего мужа полюбить их, одну за другой или всех трех одновременно, вы окажетесь не только обманутой, униженной и принесенной в жертву, но и лишенной всего вашего состояния.

— Это в самом деле так, сударь? — переспросила Эстер, не решаясь поверить в странное содержание приписки, которое метр Маес так долго не мог открыть ей.

— Увы, сударыня, это правда! — ответил нотариус, безнадежно разведя руками и склонив голову.

— Но вы обратитесь в суд, дорогая госпожа ван ден Беек! — Ради чести священного института брака вы должны начать тяжбу, и судьи отменят это ужасное условие!

— Та-та-та-та-та! — закричал в свою очередь метр Маес. — Судиться! Разве этот доктор не все предусмотрел? Разве в приписке не сказано, что, если возникнет спор, первое завещание следует считать недействительным и все состояние целиком переходит к правительству? Отказаться от полутора миллионов флоринов — легко сказать, госпожа Маес.

— Увы, сударь, — сказала Эстер, — меня соблазняет не огромный размер этого состояния, уверяю вас; меня заставляет решиться страх перед нищетой. Эусеб болен, серьезно болен, и признаюсь вам, без этого наследства, чудесным образом свалившегося на нас, мы оказались бы в такой нужде, что мне пришлось бы расстаться с мужем и просить общественную благотворительность позаботиться о нем, раз я не в силах это сделать сама. Меня глубоко огорчает скандал, вызванный этой злосчастной припиской, но я нимало не испугана ею: любовь Эусеба ко мне останется неизменной, я знаю его сердце и уверена, что ни для одной женщины, кроме меня, в нем не найдется места.

— Бедняжка, как она невинна! — воскликнула г-жа Маес, смахивая слезу.

Метр Маес кашлянул.

— Значит, вы принимаете наследство? — спросил он.

— Принимаю, сударь.

— И хорошо делаете, поверьте мне. На свете есть столько женщин, которых стоит любить, что этих трех можно исключить безболезненно.

— Господин Маес, — произнесла Вильгельмина. — Вы глубоко развращенный человек, но отнеситесь с уважением хотя бы к этой молодой женщине.

— Ах, сударыня, — возразил нотариус. — Ведь уже почти семь часов, значит, позволительно немного пошутить над этой забавной выдумкой доктора Базилиуса.

— Забавной, забавной! — вскричала г-жа Маес. — Чудовище, он находит эту выдумку забавной!

— Сударь, — сказала Эстер. — Мне остается задать вам последний вопрос.

— Говорите, сударыня, — ответил нотариус, снова став серьезным.

— Что стало с этими тремя женщинами?

— Мне это неизвестно, сударыня; когда я явился в дом доктора Базилиуса на следующий день после похорон, они уже исчезли.

VIII. КОНСИЛИУМ

Заболевание Эусеба ван ден Беека, как и все нервные недуги, было долгим и жестоким; за потрясением, с которого она началась, последовала горячка с испугавшим Эстер бредом; затем больной впал в расслабленное состояние, что было не менее опасно, чем предыдущие периоды болезни.

Если умственные способности молодого человека и не угасли полностью, то они, по крайней мере, притупились; пережитые страшные кризисы отняли у него разом и память и мысль. Он мало говорил и, казалось, чаще всего даже не замечал, что происходило вокруг него.

Из всех его дремлющих чувств временами просыпалось лишь одно, вызываемое присутствием Эстер у его изголовья: любовь, которую он испытывал к жене, усиливалась по мере того, как он терял все прочие ощущения. Эстер словно стала его ангелом-хранителем и удерживала в этом изнуренном страданиями теле готовую покинуть душу.

Эусеб проводил долгие часы, вложив свои руки в ладони жены и погрузив взгляд в ее глаза, и если словом, знаком или движением она проявляла жившую в ее сердце любовь, глаза его, обыкновенно тусклые и застывшие, загорались необычным блеском; больной не произносил ни слова, но выражение его губ напоминало Эстер нежные и пламенные клятвы первых дней их любви.

Когда же Эстер вынуждена бывала ненадолго удалиться от постели мужа, Эусеб делался беспокойным, печальным и несчастным, а если ее отсутствие затягивалось, он ценой неслыханных усилий вновь обретал дар речи и в тоске, со слезами на глазах, звал жену к себе; когда она возвращалась, он смотрел на нее с мучительной тревогой и, словно не полностью доверяя своему зрению, ощупывал руками ее лицо, немного успокаиваясь лишь тогда, когда несколько нежных слов, ласка или поцелуй убеждали несчастного молодого человека в том, что она действительно рядом с ним.

О прошлом, о страшной ночи, в которую он отправился за доктором Базилиусом, о смерти последнего, о богатом наследстве, доставшемся бедному семейству, не заходило речи: Эусеб словно обо всем забыл. Казалось, он даже не замечал изменений, пришедших в дом вместе с этим наследством: распоряжался многочисленными слугами, окружавшими его с начала болезни, словно никогда не обходился без них, и нимало не удивлялся тому, что грязные почерневшие стены его хижины на улице Крокот сменились позолоченными панелями и богатой обивкой особняка на Королевской площади, в котором г-жа ван ден Беек обосновалась после своей встречи с нотариусом Маесом.

Незачем говорить, что Эстер расточала не меньше забот о муже, чем сам он о ней в те дни, когда так боялся ее потерять. К больному были приглашены лучшие врачи Батавии. Не в силах дольше ждать хоть какого-то улучшения в состоянии мужа, Эстер созвала консилиум и попросила высказаться о той вялости, которая грозила довершить то, что было начато горячкой, или, по меньшей мере, превратить Эусеба в слабоумного, что было бы хуже смерти.

Перебравшись из Европы в Индию, последователи Эскулапа не утратили ни одной из традиций своего ремесла, и доктора Батавии были в столь же полном несогласии друг с другом, в каком могли бы быть их коллеги в Париже, Лондоне или Амстердаме.

Для начала они разделились на два лагеря.

Двое заявили, что сделать ничего нельзя и Эусеб безнадежен; двое других поманили Эстер самыми радужными и скорыми надеждами; пятый промолчал.

Его голос мог бы склонить чашу весов на сторону либо смерти, либо жизни.

Но, как настойчиво его ни спрашивали, он ограничился тем, что предположил выздоровление больного в случае, если состояние его не ухудшится; если же это произойдет, он ни за что не ручался.

Что касается выбора лечения, здесь мнения снова разделились.

Один предлагал использовать в больших дозах хину; второй уверял, что победит болезнь с помощью опиума; третий рекомендовал кровопускания и пиявок; четвертый — полное воздержание от пищи и обильное слабительное.

Пятый врач (тот самый, кому принадлежало мудрое высказывание о том, что следует опасаться худшего в случае, если больному станет хуже, но, если он почувствует себя лучше, можно надеяться на лучшее) предположил наличие пяти хороших шансов против пяти дурных при использовании carduus benedictus 5Чертополох благодатный (лат.) в сочетании с серными ваннами Пангезанго.

К концу этого совещания бедная Эстер сделалась почти такой же слабоумной, как ее муж.

После ухода врачей она осталась одна и почувствовала себя покинутой.

В том состоянии духа, в какое привела ее болезнь Эусеба, она совершенно не стремилась к новым знакомствам; впрочем, плохая репутация доктора Базилиуса и скандал, вызванный его странным завещанием, сказались на его наследниках, и новые соседи на Вельтевреде относились к Эусебу и Эстер не лучше, чем бедные жители китайского квартала, среди которых они жили, пока были нищими.

Нотариус Маес был единственным из сколько-нибудь важных персон города, с которым г-жа ван ден Беек поддерживала отношения. Насколько это было возможно для него, он относился к ней с добротой и сердечностью, и, прежде чем суд ввел ее как доверенное лицо мужа во владение богатствами доктора, любезно предложил ссудить юным супругам любую сумму, какая могла неотложно потребоваться в их бедственном положении.

Естественно, что именно у нотариуса Маеса Эстер решила просить совета.

Когда она пришла в его контору, был час пополудни, так что молодая женщина нашла его закованным в галстук, очень важным, чопорным, степенным и серьезным, как в первые пятнадцать минут их прошлой встречи.

Она объяснила ему причину своего посещения.

Нотариус выслушал ее, не дрогнув.

— Не вижу причин для вашего беспокойства, сударыня, — сказал он ей таким же уверенным тоном, каким говорили врачи, убежденные в непогрешимости своих диагнозов. — Состояние господина ван ден Беека тяжелое, но, к счастью, промысел Божий — и благочестивый нотариус поднял глаза к небу — поместил лекарство рядом с болезнью.

— Лекарство! О, если вы знаете, как помочь моему несчастному Эусебу, скажите мне, господин Маес, умоляю вас, и даже если для этого потребуется пожертвовать всем наследством моего дяди, я воспользуюсь этим средством.

— Вам не надо приносить жертв, сударыня, более того, — это средство не только ничего вам не будет стоить, но удвоит ваше имущество или ваш капитал; оно вовсе не послужит источником вашего разорения, но приведет к богатству и процветанию; оно сделает вас самыми богатыми колонистами в Батавии.

— Но, в конце концов, что это за средство?

— Труд! — важно ответил метр Маес.

— Труд? — удивленно переспросила Эстер.

— Да, сударыня; мозг господина ван ден Беека страдает от того, что ничем не занят, как желудок страдает от того, что не получает подходящей пищи. Приговорить его к полному умственному воздержанию — значит обречь на смерть так же верно, как заставить полностью воздерживаться от пищи. Верните ему заботы, тревоги, волнения, являющиеся подлинным двигателем жизни, и вы увидите, как к нему вернется вся его молодость и сила. Дайте ему действовать, и он будет жить.

— Что вы такое говорите, сударь! Мой муж едва может связать две мысли и не скажет подряд четырех слов.

— Пусть! Все это придет вместе с заботой о собственных интересах, милая дама. Работа как игра: стоит кубику упасть на одну из граней, как того, кто его бросил, охватывает лихорадка; демон наживы трясет его, как сам он трясет стаканчик, заключающий в себе его богатство или разорение. Труд, госпожа ван ден Беек, — вот универсальное средство от всех бед, единственно надежное и подлинное, именно он вернет здоровье вашему мужу. Вот, к примеру, возьмите меня, — продолжал нотариус. — Я пустил бы себе пулю в лоб, если бы не работал; лишь мой труд дает мне забыть о тяготах жизни, лишь он утешает в сердечных огорчениях.

— Сердечные огорчения, сударь! — прервала его Эстер. — Но мне казалось, госпожа Маес говорила, будто этот род горестей совершенно вам незнаком.

Нотариус не смог удержаться и покраснел, но все-таки не смутился.

— Да, — не откликнувшись на это замечание, снова заговорил метр Маес. — Да, труд побеждает самые жгучие огорчения, как и самую острую физическую боль; и я сам, сгибаясь под тяжестью ноши, обремененный своим долгом, выполнение которого так мучительно под этим знойным небом, — с этими словами он показал на окна, защищенные толстыми циновками от палящих лучей солнца, — я лишь работой и ради нее живу. Я чувствую, что, не будь ее, я умер бы, задохнулся бы от недостатка средств, способных поддерживать лихорадочную деятельность моего ума. Поверьте мне, испробуйте это средство для господина ван ден Беека, победите вялость его мозга с помощью заботы о его интересах; пусть он, едва придет в себя, займется делами, все равно какими, пусть купит плантацию, откроет в Батавии торговый дом; пусть собирает кофе, выращивает рис, очищает сахар, перегоняет арак; пусть начнет продавать индиго, чай, пряности — что угодно, только бы продавал; подобно мне, он должен быть занят день и ночь своими делами, и вскоре вы увидите его толстым и здоровым, как я.

Госпожа ван ден Беек в недоумении взглянула на огромного нотариуса и спросила себя, вообразив подобное превращение своего мужа, не окажется ли в этом случае выздоровление хуже самой болезни.

— Но, сударь, — осмелилась она начать, — мне казалось, что по вечерам вы присоединяете к работе некоторые развлечения?

— Ошибка, сударыня, глубокое заблуждение! — возразил г-н Маес. — Я вижу, что вы судите обо мне так же, как чернь. Из-за того, что метр Маес, в силу своего положения принимая у себя важных особ, вынужден держать роскошный и изысканный стол, говорят: «Метр Маес — гурман». Заблуждение. Простой народ не знает, — продолжал нотариус, приняв томный вид, — он даже не знает, до какой степени я должен противоречить собственным вкусам. Они говорят: «О, нотариус Маес катается в карете, запряженной четверкой лошадей, словно набоб, стоит только наступить ночи!» Нет, нотариус Маес не катается, он просто отправился осмотреть плантацию, которую владелец собирается заложить. Говорят: «Нотариус Маес бывает в Кампонге, его чаще видят за кулисами китайского театра, чем в храме». Увы! Сударыня, им неведомо, что я лишь исполняю тяжкую повинность.

— Повинность, сударь?

— Вне всякого сомнения, сударыня; именно там я наверняка могу встретить плутов, с которыми вынужден иметь дело. Вы, разумеется, не знаете, что наши торговцы заключают с подданными Небесной империи очень важные сделки. Так вот, именно преданность делу, заботы об интересах моих клиентов заставляют меня ночи напролет проводить за столом в компании этих мошенников с раскосыми глазами, пить с ними цион и арак, пока они не свалятся под стол: только тогда, когда в утробе у них плещется рисовая или тростниковая водка, можно раскрыть козни этих пройдох; но все это, сударыня, лишь тяжкие подневольные обязанности моего ремесла; они кажутся мне горькими, клянусь вам, среди полной радостей жизни, какую создает мне любимая работа.

И г-н Маес, обеими руками схватив перо, воздел его к небесам.

— Вы начинаете убеждать меня, сударь, — с едва приметной улыбкой сказала Эстер.

— Стараюсь, сударыня, стараюсь, — проникновенно ответил нотариус.

— Но как же, — продолжала молодая женщина, — можно добиться подобного результата от бедного больного, господин Маес?

— Э, существует тысяча способов, сударыня.

— Назовите мне один из них.

— Покажите ему результат труда! Золото.

— Золото?

— Да; он не часто видел его в своей жизни, бедный господин ван ден Беек; так вот, дайте ему потрогать золото, скажите ему: «Эусеб, это действительно наше, но у нас хотят его отнять, наша собственность под угрозой». С первых же слов, если он принадлежит к роду человеческому, взгляд его загорится, мозг просветлеет, и с этой минуты к нему вернется рассудок и сила.

— Но если я скажу ему, что наше богатство под угрозой, мне придется объяснить, какая статья завещания тому виной.

— Рано или поздно он должен будет это узнать.

— О нет, сударь, никогда!

— В таком случае изобретите что-либо другое, что разбудит его, если не хотите, чтобы он от своего оцепенения перешел к смерти.

Несчастная Эстер была так удручена, находилась в такой нерешительности, а главное — до того устала от своих колебаний, что вернулась домой с твердым намерением исполнить предписание нотариуса Маеса и попытаться пробудить этот ослабевший рассудок, расшевелить этот отяжелевший дух.

Однажды, когда Эусеб большую часть дня провел с ней (она сидела на его постели, держа руки больного в своих, а голову — у себя на груди), Эстер показалось, будто выражение его лица спокойнее обычного, а во взгляде — больше осмысленности, и она решилась заговорить.

— Друг мой, — обратилась она к Эусебу. — Знаешь ли ты, что мы богаты?

Эусеб с полным безразличием отнесся к ее словам и принялся играть ее прекрасными шелковистыми локонами.

— Нам больше незачем бояться нищеты, заставившей нас так страдать, — продолжала Эстер. — Смотри, — прибавила она, бросив на одеяло горсть золота, — у нас в тысячи раз больше денег, чем сейчас перед твоими глазами.

Эусеб искоса глянул на золото и, словно тяжесть монет его давила, машинально столкнул их коленом с постели на ковер.

Затем, когда над ним склонилось прелестное лицо Эстер, губы Эусеба нежно коснулись лба жены.

— Разве ты не счастлив оттого, что богат? — продолжала она. — Разве ты не гордишься, видя богатые украшения на своей жене?

Эусеб с любовью посмотрел на нее.

— Знаешь, — снова заговорила она, — теперь я не решилась бы показаться тебе в той бедной одежде, которую носила раньше. Мне кажется, видя меня такой, ты меньше любил бы меня.

Эусеб сделал над собой усилие и, в первый раз отвечая на мысль своей жены, произнес:

— Разве не такой я увидел тебя впервые? Разве не такой полюбил? Не была ли ты прекрасна и не любила ли меня прежде, чем стала богатой?

— Значит, ты все еще любишь меня? — спросила Эстер, видя, к какому незначительному успеху привело рекомендованное нотариусом Маесом средство, и почерпнув в нежности мужа идею испытать другой способ.

— Да, — отвечал Эусеб, — люблю более, чем когда-либо прежде.

— Я полагаюсь на твою любовь, но иногда боюсь, что у меня ее не станет.

Эусеб пожал плечами.

— Этого не может быть!

— Я надеюсь на это, — повторила она. — И все же, по-моему, самые глубокие и искренние чувства, как и все на земле, должны иметь свой предел.

— Кто это сказал? Кто сказал? — сильно побледнев, закричал Эусеб.

— Очень образованный и глубоко знавший людей человек, тот, кому мы обязан своим нынешним счастьем.

— Ты говоришь о докторе Базилиусе?

— О нем самом.

— О! Доктор Базилиус! — Эусеб судорожно приподнялся на постели и прижал руки ко лбу, словно хотел сдержать прилив крови. — Доктор Базилиус! О, Господи! Так это правда, это был не сон?

— Правда, что его искусство спасло мне жизнь, правда, что его доброта обогатила нас, — ответила Эстер, которая испугалась, что зашла слишком далеко, когда увидела, в какое возбуждение пришел ее муж. — Вот что правда.

Но Эусеб уже не слушал ее. При упоминании о докторе он сделался бледным как привидение, его блуждающие глаза ничего не различали, язык заплетался; похоже было, что жестокая горячка первого периода болезни вновь готова была охватить его.

— Доктор Базилиус! — говорил он. — Да, я вспоминаю! Малайский крис, сделка, три трупа, фризка, негритянка, желтая женщина с холодными, страшными глазами, проникающими вам в сердце, словно сталь ножа. А! Так это было правдой, мне это не приснилось, я видел, видел это! Сюда, Эстер! Не оставляй меня ни на минуту, слышишь? Оставайся всегда на моей груди, прижавшись к моему сердцу, иначе… иначе придет он, человек с сатанинским смехом, и разлучит нас!

И несчастный, обхватив руками Эстер, так же крепко прижимал ее к груди, как в ту ураганную ночь, ночь, когда она была в агонии и он думал, что потерял ее, а доктор вернул ему жену.

Все его жесты, движения, все это неистовство сопровождалось потоком бессвязных слов. Эстер боялась теперь не только горячки, но и безумия.

— Друг мой, друг мой, — повторяла она, покрывая поцелуями лицо и руки мужа, — во имя Неба, успокойтесь!

Но он, вместо того чтобы успокоиться, дрожал в ее объятиях; молодая женщина с ужасом увидела, как волосы у него на голове встали дыбом и пот выступил на лбу.

— Нет, — говорил он, — нет, есть лишь одно средство избежать этого: покинуть проклятую страну, населенную тенями и призраками, которые хотят тебя отнять у меня, моя любимая. О, уедем, уедем!

И, сделав последнее усилие, Эусеб выскочил из постели, увлекая за собой Эстер, и упал без чувств посреди комнаты.

Эстер подумала, что он мертв, и стала громкими криками звать на помощь всех врачей, которые лечили Эусеба. К счастью, ни один из них не явился, и спустя четверть часа Эусеб вновь открыл глаза.

IX. ПОПЫТКИ ОТЪЕЗДА

Этот страшный кризис был началом выздоровления.

Эусеб проснулся немного более спокойным, но мысль об отъезде теперь полностью овладела его умом.

Эстер была далека от того, чтобы противиться воле мужа, и сказала, что готова последовать за ним на край света, как только у него будет достаточно сил для путешествия; эта надежда произвела то чудо выздоровления, которое медицина бессильна была совершить. В самом деле, под властью убеждения, что от улучшения его здоровья более или менее зависит близость отъезда, больной поправлялся намного быстрее, чем можно было ожидать.

Всего через несколько дней Эусеб, который шесть недель не вставал с постели, смог несколько раз обойти комнату, опираясь на руку жены; он начал есть и постепенно окреп настолько, что еще через несколько дней отважился на короткие прогулки в карете.

Со времени кризиса он ни разу не произнес имени доктора Базилиуса, но ни на одну минуту не переставал о нем думать.

Однажды Эстер застала его в страхе уставившимся на тот малайский крис, которым он когда-то хотел заколоться. Как это оружие оказалось в новом жилище Эусеба? Кто принес его туда? Кто положил на стол, где его нашел выздоравливающий?

Никто не мог этого сказать.

Одно обстоятельство казалось Эстер особенно странным: среди окружавшей его роскоши Эусеб старался жить как можно проще; у него было десять слуг, но он, как мог, сам обслуживал себя; имея роскошный стол, он придерживался прежних правил, то есть ел самую простую пищу и пил только воду.

Эусеб не переставал говорить о скором отъезде, но, несмотря на это явное расстройство мозга, он оставался нежным и заботливым, более чем когда-либо высказывал Эстер свою любовь, ни за что на свете не соглашался расстаться с ней даже на несколько минут, и молодая женщина понемногу привыкла к тому, что считала навязчивой идеей мужа, и забыла о своих горестях, чувствуя себя счастливой.

И все же как-то раз Эусеб ван ден Беек, до сих пор, как мы говорили, ни на минуту не покидавший Эстер, ушел один и отсутствовал в течение двух часов; вернувшись домой, он объявил жене, что взял каюту на трехмачтовом корабле «Рюйтер», которое через две недели должно было отплыть в Роттердам.

Эстер выслушала эту новость без радости и без огорчения, ей было хорошо везде, если рядом был Эусеб; но она отдавала себе отчет в том, что перед отъездом в Европу ее мужу необходимо привести в порядок достаточно сложные дела, доставшиеся им вместе с наследством, обеспечить выплату процентов, аренды, оплату жилья; однако имя Базилиуса, естественным образом возникающее при этом, производило на Эусеба такое впечатление, что бедной г-же ван ден Беек приходилось избегать упоминания о докторе.

И все же, поскольку день отъезда приближался, Эстер, ободряемая метром Маесом, который целиком разделял ее мнение по этому поводу, решила, что на следующее утро приступит к делу.

Ей не пришлось ни о чем говорить.

Ночью на рейд Батавии налетел один из тех страшных тайфунов, которые в течение десяти лет обрушивались на остров; он сломал мачты и реи у тех судов, что прочно стояли на якоре, и выбросил на берег все прочие суда.

Среди этих последних оказался и «Рюйтер». Дрейфуя на якорях, он был отброшен к устью Анджоля, и волны бушующего моря превратили его в щепки; ни одного человека из команды спасти не удалось.

Это несчастье глубоко поразило Эусеба: он стал мрачнее и тревожнее прежнего и его яростное нетерпение покинуть Яву усилилось. С той поры он пристально следил за жизнью порта, осведомляясь о дне отплытия каждого из стоявших на рейде судов.

Как-то он узнал, что «Сиднус», новое судно водоизмещением в восемьсот тонн, прочно построенное и превосходно оснащенное для перехода, собирается со дня на день отплыть в Голландию. Эусеб отправился к консигнатору, чтобы сговориться с ним, но тот предложил ему прежде всего посетить судно и самому убедиться, что он найдет там все обещанные преимущества,

Эусеб согласился с ним; похвалы оказались не преувеличенными, он нанял две каюты и маленький салон на корме, казавшиеся устроенными нарочно для Эстер и него самого. Он возвращался очень довольный своей прогулкой и собирался уже спуститься в лодку, которая привезла его на борт, когда — в ту самую минуту, как он ставил ногу на первую перекладину трапа правого борта — ему померещился маленький дымок, тонкий, как стержень пера, примерно на уровне главного бимса выбивавшийся из-под палубы.

Он указал на него консигнатору. Шедший за ними капитан услышал замечание, бросился на нос и приказал поднять крышку большого люка; но, прежде чем матросы успели дотронуться до нее, оттуда вырвался язык пламени и окружавший его густой черный дым в одно мгновение окутал фок-мачту.

Это был пожар на борту.

Эусеб поспешно покинул судно, но, вместо того чтобы вернуться на Вельтевреде, остался стоять на краю мола, на том самом месте, где с ним простился малайский капитан. Безотчетно он уверял себя, что несчастье, случившееся на «Сиднусе», как и то, что обрушилось на «Рюйтер», было вызвано не случайной причиной, но тяготевшим над ним роком.

Он хотел увидеть, уничтожит ли огонь этот корабль, так же как море поглотило тот.

«Сиднус» был всего в двух кабельтовых от мола, и Эусеб не пропустил ни одной подробности душераздирающей и вместе с тем величественной драмы пожара на море.

Суровый и спокойный, стоя на корме с рупором в руках, капитан отдавал приказы; матросы и пришедшая к ним на помощь команда военного корабля (его стоянка оказалась поблизости) всеми доступными человеку средствами сражались против грозной стихии; но, несмотря на их мужество, хладнокровие и расторопность, несмотря на царивший во время спасательных работ порядок, стихия одерживала верх над всеми усилиями людей.

Казалось, что невидимая рука разносит огонь, неведомое, но мощное и яростное дыхание оживляет его всякий раз, как команде почти удается с ним справиться; казалось, что несчастное судно обречено роком на гибель.

Матросы завалили крышку люка мокрыми тюками, наглухо закрыли порты, задраили иллюминаторы, надеясь, что из-за недостатка воздуха огонь под палубой погаснет. Экипаж сразу пустил в ход помпы на носу и в трюме корабля и даже насос, предназначенный подавать воду для стирки. Но фок-мачта, подточенная огнем у основания, рухнула, задавив двух человек; ее падение открыло доступ воздуху и выход огню, тотчас же охватившему реи и такелаж.

Капитан и его команда на этой горящей палубе каждую минуту могли провалиться в огненную пучину, ревевшую у них под ногами, но сдаваться не желали: они решили защищать корабль до тех пор, пока от него останется хоть одна щепка.

Они собирались прорубить отверстие в дне «Сиднуса», наполнить судно водой и потопить его, если понадобится; но, пока капитан отдавал необходимые распоряжения, огонь распространился по мачтам, и, треща, запылали привязанные к реям паруса; капитану пришлось уступить настояниям, более того — приказу консигнатора и покинуть судно.

Удивительно, но Эусебу, который молча, неподвижно, словно окаменев, стоял на молу, чудилось, что он играет какую-то роль в этой ужасной сцене. Он следил за ней в мучительной тоске: преследуя его, рок преследовал и злополучное судно. Разве не ему предназначался удар судьбы, обрушившийся на невинных жертв чудовищного бедствия, которое происходило у него на глазах?

Он видел гибель «Рюйтера», однако не мог поверить, что и «Сиднус» обречен.

Но когда «Сиднус», представ перед ним в виде огромного костра посреди океана, окрасив пурпуром и золотом синие волны, бьющиеся о его обугленные борта, превратился затем в обломки и со стоном ушел на дно; когда от прекрасного корабля осталось лишь несколько легких облачков дыма, гонимых ветром, и хлопья пены на поверхности водоворота, образовавшегося над затонувшим судном, Эусеб глубоко вздохнул и отер пот, заливший ему лоб.

Вдруг он, задрожав, обернулся. Ему послышался пронзительный смех доктора Базилиуса. Он в страхе оглянулся кругом.

Но на молу были только честные негоцианты, с такими же, как у него самого, растерянными лицами взиравшие в оцепенении на катастрофу.

Ни одно из этих лиц не походило на то, которое принял Базилиус в своем последнем воплощении.

Но отсутствие демона ничего не доказывало. Для Эусеба было очевидным, что его борьба с дьяволом-малайцем началась: он чувствовал на своей голове тяжесть гигантской руки и вернулся домой более подавленным и удрученным, чем был когда-либо в своей жалкой хижине в китайском квартале или в новом дворце на Вельтевреде.

Эусеб был так напуган, что скрыл от Эстер случившееся, так же как утаил от нее появление трех трупов в доме доктора на Гронингенской дороге, как утаил встречу с малайцем, уверявшим, что он и есть Базилиус.

Но на этот раз, в противоположность другим происшествиям, ужас, вызванный пожаром на «Сиднусе», произвел на его дух благотворное воздействие, оказался целительным: Эусеб краснел за свою слабость и трусость. Необходимо было проверить, не оказался ли он игрушкой собственного воображения, — в таком случае будущее развеет его заблуждения.

Он принял вызов.

Молодой и отважный, Эусеб был наделен волей и упорством; мы видели, как он любой ценой пытался спасти жену — и спас ее; он решил не уступать привидениям, если имеет дело с привидениями, и демонам, если против него демоны; наконец, если зло идет от его воображения — он будет бороться со своим воображением; не желая больше подвергать посторонних и невинных людей опасности сделаться жертвами преследовавшего его рока, Эусеб купил у одного торговца небольшое судно, окрестив его именем «Надежда»; на нем вполне можно было плыть вместе с Эстер до Бомбея, где доктор Базилиус, как думал Эусеб, не сможет до него добраться.

Из Бомбея они вернутся в Голландию.

Эусеб оснастил и вооружил небольшое судно, никому, даже Эстер, об этом не сказав; набрал команду, на силу и храбрость которой можно было рассчитывать, и нанял опытного капитана.

Каждое утро он спускался в Батавию, чтобы управлять работами на борту, и каждое утро, спускаясь по склону, перед тем как прийти в Кампонг, оглядывал море и мачты судов на рейде. Он ожидал, что буря разобьет его корабль, что пожар поглотит его, однако с радостью и удовлетворением неизменно находил его грациозно покачивающимся на швартовых с сохнущими на ветру парусами и развевающимся на мачте флагом.

Однажды он вернулся на Вельтевреде совершенно счастливый и объявил Эстер одновременно о причине и результатах своих ежедневных прогулок, предложив готовиться на следующий день отплыть с вечерним отливом.

Молодая женщина изумилась:

— Что ты говоришь! Ведь до завтрашнего дня ты не успеешь повидаться с метром Маесом.

— А зачем мне видеться с метром Маесом?

— Да для того, чтобы уладить наши дела. Эусеб покачал головой.

— Подумай, ведь мы оставляем здесь имущества на миллион флоринов! — настаивала Эстер.

— Что мне в том!

— Друг мой, мы приняли это наследство.

— Нет, — решительно возразил Эусеб. — Нет, эти деньги принесут нам несчастье, я не хочу их!

— И все же, милый Эусеб, эти деньги достались нам от моего дяди и имеют вполне честное происхождение.

— А я тебе говорю, что я их не желаю! — повторил Эусеб с новым для Эстер нетерпеливым жестом. — Если ты хочешь сохранить это богатство, которое в самом деле, как ты говоришь, досталось от твоего дяди, оставайся здесь! Мое сердце будет истекать кровью, но я уеду и докажу тебе свою любовь тем, что откажусь от этих денег. Решай, предпочтешь ли ты их мне.

— О Эусеб! Как ты можешь говорить так!

— Я говорю как христианин.

— Я не из-за себя самой жалею об этих деньгах.

— Так из-за кого же?

— Эусеб, — произнесла молодая женщина, краснея и опуская глаза, — если у нас когда-нибудь будут дети…

— Дети! — Эусеб задрожал.

— Разве это невозможно? — спросила Эстер.

— Ну что ж, если у нас будут дети, они поступят как мы, они станут работать! — сказал Эусеб.

— О, прости меня, мой друг, прости, — со вздохом ответила его жена, — но я узнала нищету, я видела, как ты боролся с нуждой, стараясь спасти меня от страшной болезни, и во мне сохранился с тех пор глубокий ужас.

Эусеб стал задумчив, но не сдался.

— По крайней мере, — продолжала Эстер, надеясь, что совещание с метром Маесом сделает ее мужа менее непримиримым к этому богатству, отвращение к которому Эусеба было ей непонятно, — если ты не хочешь этих денег, давай отдадим их бедным, и, если мы проживем скудную жизнь, пусть хоть доброе дело поможет нам заслужить место одесную Господа.

— Нет, — в последний раз произнес ван ден Беек, — что пришло от сатаны, пусть вернется к сатане.

Эстер вздохнула и молча стала собираться. На следующий день, в час отлива, карета доставила их на мол, где уже ждал ялик «Надежды».

Минуты казались Эусебу веками, между портом и судном на рейде словно лежал весь мир, и он боялся никогда не достичь корабля.

Но вот ялик и корабль встали борт о борт.

Эусеб легко прыгнул из ялика на трап, прикрепленный к корпусу «Надежды», уверенный в том, что с минуты на минуту узнает о каком-то происшествии, которое сделает отплытие невозможным. Стоя на трапе, он протянул руку Эстер.

Но стоило молодой женщине поставить ногу на первую ступеньку, как она побледнела, запрокинула голову, вздохнула и лишилась чувств.

Эта слабость была такой внезапной, что Эусеб едва успел подхватить жену, не то бедняжка упала бы в море.

Сбежались матросы с судна и вместе с теми, что приплыли на ялике, помогли Эусебу перенести Эстер в салон на корме; тем временем от борта отошла по направлению к другому судну шлюпка, которая должна была привезти врача.

Прибыв на «Надежду», врач пощупал пульс Эстер, начинавшей приходить в себя, ободряюще улыбнулся окружающим и, как только молодая женщина открыла глаза, попросил разрешения тихонько переговорить с больной.

Эусеб отступил на несколько шагов, не сводя глаз с жены.

Видя ее бледной, безмолвной, безжизненной, он вспомнил ту ночь, когда счел ее умершей.

Но от слов доктора Эстер слегка покраснела.

— Сударь, — спросил врач, — вы рассчитываете совершить долгий переход?

— Я рассчитываю идти отсюда в Бомбей, сударь, — ответил Эусеб, — а из Бомбея — в Европу.

Врач покачал головой:

— Подобное путешествие невозможно, сударь.

— Невозможно! — воскликнул Эусеб. — Но почему?

— Потому что, как я предполагаю, вы дорожите жизнью этой дамы.

— О, более, чем своей собственной!

— Так вот, подобное путешествие подвергает ее опасности.

— Но почему?

— Через несколько месяцев вы станете отцом.

Эусеб выслушал эту весть, которая в другое время переполнила бы его радостью, почти с криком боли.

Десятью минутами позже лодка оставила г-на и г-жу ван ден Беек на молу, на том же месте, откуда взяла их; коснувшись земли, Эусеб вскричал:

— О да, это был он — демон! Что ж, будем бороться, раз нам предстоит борьба.

X. ЯСНОВИДЯЩИЙ

Эусеб ван ден Беек вернулся в свой дом печальным, но смирившимся.

Он понял, что прикован к Яве более могущественной волей, чем его собственная; скажем точнее — сверхъестественной властью.

Усилия, которые он предпримет, стараясь вырваться из-под этой власти, окажутся бесплодными — он заранее это чувствовал.

Но понемногу уверенность к нему вернулась.

Он сказал себе, что в конце концов исход завязавшейся между ним и доктором Базилиусом борьбы зависит лишь от его собственной твердости и постоянства, что только он сам может управлять движениями своего сердца, слишком полного любовью к жене, чтобы зловещие предсказания доктора могли осуществиться; он решил больше доверять своим чувствам, своей любви и, крайне удивив Эстер, вечером того самого дня, в который испытал третье по счету разочарование, казался более оживленным, чем когда-либо в течение многих месяцев.

Видя, что он решил остаться на Яве по меньшей мере до тех пор, пока она не оправится после родов, Эстер хотела, следуя советам метра Маеса, довести до конца так удачно начатое лечение Эусеба и стала говорить с ним о том, каких забот требует сохранение их богатства, и о том, что ему необходимо найти себе занятие, способное отвлечь его от мрачных мыслей (несмотря на все его старания скрыть их от жены, она видела тучи, набегавшие на лоб мужа).

Очень удивив этим Эстер, Эусеб без протестов выслушал те самые слова, что накануне вызвали его досаду и гнев.

Дело в том, что после возвращения Эусеба с «Надежды»у него появились новые мысли.

Глубокое и властное чувство отцовства полностью овладело им и совершенно изменило его взгляд на мир.

Этот человек ради себя был готов легко и охотно расстаться с роскошью, окружившей его благодаря миллионам дяди Базилиуса, покинуть все это и вернуться к серому и безвестному существованию мелкого служащего, но мгновенно ощутил невозможность подобного самопожертвования, поняв, что не одному ему придется переносить его последствия: он увлечет за собой тех, для кого ему уже заранее казалось недостаточно всех земных радостей, богатства и великолепия, направит удар на будущее существа, трепещущего в чреве его обожаемой Эстер, существа, уже любимого им той же беспредельной любовью, какую испытывал он к его матери.

Он долго беседовал с женой и в результате нашел способ примирить требования, возникшие вместе с любовью к ожидаемому ребенку, и долг, к которому призывала его совесть.

Он будет считать наследство доктора Базилиуса отданным ему на хранение и когда-нибудь либо раздаст деньги бедным, либо вернет самому доктору, если правда то, что он, Эусеб не стал жертвой галлюцинации и Базилиус действительно остался в живых. Но он оставил за собой право приобрести собственное состояние с помощью чужого богатства, временно оказавшегося в его руках.

Приняв решение, каким бы оно ни было, Эусеб не допускал больше никаких уверток; на следующий же день после того, как намерения его определились, он отправился в свое поместье в округе Бейтензорг, осведомился о способах возделывания кофейной плантации, покрывавшей большую часть его владений, и об улучшениях, какие можно было там произвести; еще два дня спустя он снял контору и склад в нижнем городе, нанял шесть приказчиков, и через месяц торговый дом Эусеба ван ден Беека сделался одним из самых крупных не только в Батавии, но и во всей колонии.

Но, в то время как люди завидовали его, как им казалось, счастью, Эусеб ван ден Беек не чувствовал себя счастливым. Рабски прикованный к своей работе, поглощенный навязчивой идеей создать собственное прочное состояние как можно скорее, он, сам того не замечая, лишил Эстер своих забот о ней, к которым она привыкла.

Возможно, в глубине души он любил ее больше прежнего, но, чтобы понять это, надо было уметь разом читать в сердце и в мыслях Эусеба.

Он буквально осуществил то, что в устах нотариуса казалось Эстер утопией, и посвятил делам не только свои дни, но и ночи. С рассветом он покидал Батавию и отправлялся надзирать за работой своих негров в Бейтензорге; вечером он возвращался так стремительно, как только могла мчать его коляску запряженная в нее шестерка лошадей; против обычая яванских негоциантов, рискуя подхватить лихорадку, он еще долго оставался в нижнем городе после захода солнца, пока не заканчивал все торговые дела.

Но, как ни старался он, как ни напрягал силы своего ума, Небо не благословило его труды, и уже в седьмой раз, подводя в конце месяца приблизительный итог, Эусеб убеждался, что состояние, доставшееся ему от доктора Базилиуса, не увеличилось.

Все было странно в жизни молодого голландца: он мог сколько угодно продавать, покупать, перепродавать, рисковать, быть осторожным или полагаться на волю случая, даже отдавать товар за бесценок, и все же разница прихода и расхода в конце каждого месяца оказывалась одной и той же и всегда равной сумме начального капитала.

По мере того как успех все больше обманывал надежды Эусеба, жажда наживы, охватившая его, росла вследствие легко объяснимого упрямства. Он хотел подчинить себе удачу и сражался с ней врукопашную. Его деятельность обратилась в своего рода ярость, рвение — в ожесточение. Он отнимал время у сна, стараясь изобрести новые комбинации, способные дать ему вожделенное богатство и помочь избавиться от тех денег, что таким тяжким грузом легли на его совесть.

Под влиянием этой сжигавшей его лихорадки здоровье Эусеба вновь ухудшилось, и Эстер во второй раз пришлось испытать сильную и глубокую тревогу.

Однажды, умоляя мужа отдохнуть, она позволила себе высказать несколько замечаний. Но тот, всегда такой добрый к ней, тоном, не допускавшим возражений, ответил: «Так надо!»— и несчастная женщина, более всего озабоченная тем, чтобы нравиться любимому, на мгновение испугалась его недовольства ею и поклялась в будущем молчать и смириться.

Тем временем беременность Эстер подходила к концу, близился день, когда она должна была стать матерью. Эусеб, поглощенный делами, не мог так часто, как того требовало состояние жены, вывозить ее на прогулки, и, к большому своему огорчению, Эстер вынуждена была выезжать одна.

Как-то в конце месяца Эусеб, более обычного сосредоточенный и обеспокоенный, уехал в нижний город; госпожу ван ден Беек, откликавшуюся на все чувства мужа, охватили печальные мысли, и она приказала подать коляску, чтобы развеяться и подышать прохладным вечерним воздухом в тени прекрасных деревьев на Королевской площади.

Сначала ее экипаж двигался в веренице других карет, столь многочисленных в этом городе, где они представляют собой предмет первой необходимости. Но удивительная красота Эстер привлекла внимание; смущенная вниманием, произведенным ею на молодых людей яванской колонии, Эстер попросила форейтора свернуть на улицу Парапаттан и, оказавшись на берегах Чиливунга, велела ехать вдоль реки.

Был час, в который молодые яванки предаются целительному отдыху купания и приходят скорее окунуться, чем помыться в желтоватой воде.

В каждой мангровой рощице скрывалась группа туземных женщин, чьи песни и смех оживляли довольно скучные берега батавийской реки.

Экипаж проехал около четверти льё, когда внимание Эстер привлекли громкие крики, раздававшиеся неподалеку от того места, где она находилась.

Приблизившись, она увидела человека в лохмотьях, которого преследовала и осыпала градом камней толпа детей.

Ему могло быть лет пятьдесят; саронг на нем был разорван; он шел с трудом, опираясь на палку; и все же, несмотря на жалкое состояние его платья, лицо старика, обрамленное седеющей бородой, не лишено было своеобразного благородства; он казался равнодушным к крикам, которыми жестокие дети — дети во всем мире жестоки! — оскорбляли его старость и нищету, и довольствовался тем, что уклонялся от настигавших его камней.

Несмотря на то что старику удавалось уворачиваться от ударов, камень, пущенный одним из самых крепких маленьких негодяев, попал ему в лицо. Он глухо застонал и, не сказав ни слова упрека тем, кто так жестоко обошелся с ним, направился к реке и стал смывать льющуюся из раны кровь.

Увидев это, Эстер выскочила из коляски и поспешила к раненому.

Появление белой госпожи заставило детей броситься врассыпную; они разбегались во всех направлениях, продолжая выкрикивать по адресу несчастного оскорбления, раз нельзя было дольше забрасывать его камнями.

Эстер приблизилась к нищему и спросила:

— Бедняга, эти злые дети вас ранили; не могу ли я чем-нибудь вам помочь?

Старик взглянул на нее.

— Белая женщина, — отвечал он, — твоя жалость уже залечила самую жестокую из моих ран; я живу вдали от людей и более всего страдаю от того, что нахожу их такими дурными уже в самом нежном возрасте; твоя рука, протянувшись ко мне, принесла мне утешение. Пусть Батара-Армара, бог любви, вознаградит тебя, и пусть Будда благословит не только тебя, но и дитя, которое ты носишь под сердцем.

— Мне кажется, вы устали, добрый человек? — спросила Эстер.

— Я шел с начала луны.

Этот ответ ничего не говорил Эстер, привыкшей к другому исчислению времени.

Нищий увидел, что она его не понимает, и пояснил:

— Солнце поднималось и садилось семь раз с тех, как я пустился в путь.

— Значит, вы идете издалека?

— Из глубины провинции Батавия.

— Но какая же причина могла заставить вас, в вашем возрасте, решиться на такое долгое путешествие?

— Будда благословил поле, доставшееся мне от отца, и я жил счастливо; но пришли злые люди и прогнали меня с земли, политой потом пяти поколений моих предков. Пусть Будда сохранит плодородие поля и свежесть окружающих его деревьев, но Аргаленка не будет есть их плодов, Аргаленка не уснет больше в их тени.

Старик вздохнул.

— А почему у вас отняли поле? — спросила Эстер.

— Потому что я сохранил веру отцов, потому что сказал: «Исламский пророк, тот, кто велит ударить и убить, — злой дух».

— И вы ищете справедливости?

На этот раз нищий с горечью улыбнулся.

— Справедливость там, наверху, — он показал пальцем на небо. — Чтобы отправиться ее искать, нужны крылья; подобно гусенице, живущей на сладком тростнике, я буду ждать, пока воскрешение даст мне крылья, и я смогу туда подняться.

— Но тогда, — с возрастающим интересом продолжала настаивать Эстер, — зачем покидать ваши леса, ваши поля, где Господь не жалеет ни солнца, ни щедрых даров своих для живущих там? Здесь вас будут преследовать, бесчестить, избивать, как случилось только что, — полиция Батавии не терпит нищих.

— Я пришел, склонившись под рукой Будды, послушный его воле, и буду идти до тех пор, пока он не прикажет мне: «Остановись».

— А как может Будда сообщать вам свою волю? — с недоверием, которого она на сумела скрыть, спросила Эстер.

— Ночью тело спит, — отвечал старик с восторженностью, придавшей еще большее благородство чертам его лица. — Материя впадает в оцепенение, а свободный дух воспаряет к небесам, где его родина; он поднимается и летит, и если не видит Будду таким, как узрит его позже, когда окончательно избавится от своей оболочки, то есть лицом к лицу, то, по крайней мере, чувствует блаженное тепло взгляда божества, и его сердце раскрывается, согревается и трепещет от этого соприкосновения; пока лишь невнятный шепот, но он слышит голос Будды и сохранит в памяти его отзвуки.

— Я понимаю, вы говорите о снах, — Эстер тоже улыбнулась.

— Да, — произнес старик, устремив в небо озаренный взгляд.

— Ну, и что же сказали вам ваши сны?

— Я видел европейский город, и в этом городе золото сыпалось к моим ногам, и с помощью этого золота я мог выкупить родное дитя, которое продали.

— И это все, что сказали вам сны?

— Нет, я видел ту, в которой моя кровь, хоть Бог и отступился от нее и она проклята! Она топтала ногами, душила в руках, раздирала ногтями другую женщину, столь же прекрасную, как она сама, но белую, подобно тебе, и голос свыше воззвал ко мне: «Это несправедливо, встань и иди: ты — отец, ты — судья».

Эстер спрашивала себя, должна ли она смотреть на этого человека как на безумца или как на ясновидящего. Дрожащий голос несчастного, блеск его глаз, когда он произносил загадочные слова, произвели на молодую женщину сильное впечатление.

Она достала свой кошелек и вложил его в руку нищего.

— Возьмите, бедняга, — сказала она ему. — Думаю, я не имею отношения к последним двум вашим снам, но хотя бы в первом сыграю свою роль: вот основа богатства, обещанного вам Буддой.

Нищий не решался принять кошелек из рук Эстер.

— В моем сне рука, давшая мне посланное Буддой золото, была белой, как твоя, женщина, но это была рука мужчины.

— Что ж, так примите это золото от моего мужа, он белый человек, как тот, кого вы видели во сне.

Старик наклонил голову в знак благодарности.

— И потом, вы устали, друг мой, продолжала Эстер. — Моя коляска довезет вас до первых домов предместья, где вы сможете найти приют.

— Спасибо; какими бы слабыми ни казались тебе мои ноги, они отлично донесут меня туда. Я буду не на месте в твоем паланкине, как пальмовая гусеница на плоде гарцинии. Ты спасла меня от рук жестоких детей, ты дала мне золота — все это получил Будда, потому что Будда скрывается под лохмотьями любого бедняка; Будда вознаградит тебя.

Произнеся эти слова, старик знаком простился с Эстер и быстро удалился.

XI. ИСКУШЕНИЕ

В течение нескольких минут г-жа ван ден Беек была всецело поглощена мыслями об этом человеке; чтобы ей удобнее было размышлять о странном старике, она пошла дальше пешком, приказав слугам ждать ее, только прогулку свою продолжила под вуалью.

Эстер успела отойти от своих слуг на несколько сот шагов, когда какой-то человек, следовавший за ней, нагнал ее и бросил на нее полный страсти взгляд.

Это было так неожиданно, что Эстер вскрикнула и повернула назад, туда, где оставила слуг, не тратя времени на то, чтобы разглядеть дерзкого или назойливого человека, позволившего себе так на нее смотреть. Но он повторил ее движение и, прежде чем молодая женщина успела добраться до своей коляски, обратился к ней с довольно пошлыми любезностями.

Однако едва г-жа ван ден Беек услышала его голос, едва она взглянула на собеседника, как только что владевший ею страх сменился приступом безумного смеха.

Она узнала нотариуса Маеса.

А он, хотя на ней была вуаль, узнал в одинокой гуляющей даме свою хорошенькую клиентку и, ужасно смутившись, замер на месте.

— Как, это вы, милый господин Маес! — воскликнула Эстер.

— Сударыня, сударыня, — бормотал нотариус, все более теряясь. — Прошу вас простить меня, но я думал, будто узнал походку госпожи Маес.

Эстер улыбнулась под вуалью.

— Не будет ли нескромностью спросить, какие важные дела заставляют вас в такой час искать госпожу Маес на берегу Чиливунга?

— Дела в такой час! — повторил метр Маес. — Но, красавица моя, что вы такое говорите: уже половина седьмого вечера, к черту дела и да здравствует веселье! Я собирался совершить прогулку с госпожой Маес и назначил ей встречу в этом уединенном месте — вот что виной моей ошибке, которой я, впрочем очень рад, сударыня, поскольку она позволяет мне предложить вам руку и проводить вас к вашей коляске. Вы позволите?

И нотариус галантно склонился перед ней.

— Без всякого сомнения, господин Маес, — ответила Эстер. — Более того, если это может доставить вам удовольствие, я предложу вам воспользоваться моим экипажем, чтобы вернуться домой.

Нотариус колебался, то и дело оборачивался в сторону реки, где в быстро наступавших сумерках еще видны были смуглые тела прекрасных яванок, одетых в саронги; с другой стороны, его сильно искушало желание показаться на публике с одной из самых очаровательных европейских женщин в городе; перед этим соблазном он не устоял, и, как только негр опустил подножку и г-жа ван ден Беек уселась в свою коляску, толстый нотариус взобрался следом за ней, накренив экипаж своим чудовищным весом.

— Простите, сударыня, — заговорил метр Маес, прочно усевшись рядом с Эстер, — но я был так изумлен, что совершенно позабыл спросить о господине ван ден Бееке?

— Увы! — отвечала Эстер, которую нотариус заставил вспомнить обо всех ее печалях.

— Да, да, я понимаю вас, — сказал он. — Среди вашего процветания вас гложет червь беспокойства: здоровье вашего мужа оставляет желать лучшего. О, я заметил, — прибавил метр Маес, — что бедный молодой человек убивает себя работой, и совершенно не могу понять, зачем такому богатому человеку жертвовать из-за нескольких несчастных тысяч флоринов такой прекрасной, а главное — счастливой жизнью, какую он мог провести у ваших ног.

— Как, сударь, — Эстер все более удивлялась, открывая в нотариусе прежде незнакомые ей стороны характера, — вы ли, в самом деле, говорите мне это?

— Несомненно, — с самым естественным видом ответил метр Маес, — а что удивительного? Я нотариус, но ведь, в конце концов, и человек, поэтому заявляю вам, что осуждаю самым решительным образом эту жажду наживы, заставляющую забыть о всем том прекрасном и приятном, что Господь поместил для человека на земле под именем удовольствий.

— Но мне казалось, сударь, — и я даже ставила вас в пример, — что дела вашей конторы поглощают все ваше время?

— О, не говорите о моей конторе, сударыня, — с крайне меланхолическим видом произнес метр Маес. — Мне кажется, будто я чувствую тошнотворный запах пересохших пергаментов, исходящий от старых папок, набитых червями и тяжбами. Нет, право же, нет; напротив, дайте мне полностью отдаться счастью кататься среди благоухающих садов рядом с одной из самых прелестных женщин в колонии.

— Право же, господин Маес! — Эстер улыбнулась, наполовину любезности нотариуса, наполовину изменениям, происшедшим в его нравственном облике. — Во время последнего визита, которой я имела честь нанести вам, я не могла оценить вашу беспредельную учтивость.

— Ах, сударыня! — метр Маес еще больше расчувствовался. — Неужели вы могли не заметить моего восхищения прекраснейшей половиной рода человеческого? Женщины, сударыня, женщины! Вот единственная услада, единственное утешение в нашей жизни!

— Ах, как бы это понравилось госпоже Маес, если бы она могла нас услышать! — насмешливо заметила Эстер.

— Бога ради, сударыня! — придав своему лицу самое жалобное выражение, взмолился нотариус. — Заклинаю вас, оставьте госпожу Маес вместе с конторой. Не кажется ли вам, что в такой опьяняющий вечер хорошо быть свободным, избавившись от всех забот и тревог?

— Но вы говорили, что интересы ваших клиентов полностью поглощают вас и днем и ночью?

— К черту клиентов с наступлением ночи! О Боже, почему эти прекрасные тропические ночи не длятся двадцать четыре часа?

— Правду сказать, метр Маес, вы все больше удивляете меня, и я не знаю, как примирить ваш тон и ваши слова с серьезностью вашей профессии.

— Моя профессия, сударыня, моя профессия! — с выражение глубочайшей тоски вскричал метр Маес. — Неужели вы думаете, что мне хочется сделаться тощим, бледным и желтым, как господин ван ден Беек, не давая себе отдохнуть от ее тягот? Моя профессия! Но даже у носильщика в порту есть часы отдыха, когда он, растянувшись на песке, слушает шум волн, ласкающих берег, смотрит, как солнце опускается в лазурные волны и окрашивает их пурпуром; он предается высшему счастью — ничего не делать! А я, метр Маес, королевский нотариус, обладатель нескольких сотен тысяч флоринов, не должен иметь ни часа, ни минуты, чтобы вздохнуть свободно, насладиться тем прекрасным и полезным, что Господь расставил на моем пути: сладостным пением, опьяняющим вином и обществом красивых женщин? В этом нет ничего дурного, сударыня!.. Право же, — продолжал нотариус после этого небольшого отступления, — чаша может переполниться, что будет очень жалко, особенно если через край перельется шампанское. Еще раз повторяю, сударыня, да здравствует веселье! И если хотите, чтобы ваш муж был здоров, посоветуйте ему поступать как я!

Какими бы пошлыми ни были слова нотариуса, они поразили молодую женщину; она готова была пожелать мужу такой же грубой и цветущей физиономии, как у метра Маеса, ибо она чувствовала, что это — расцвет жизни, тогда как печаль и уныние, овладевшие ее мужем, означали смерть, и ей было страшно.

— Да, возможно, вы правы, господин Маес, — произнесла она. — И я должна была бы рассердиться на вас за то, что вы заставили меня толкнуть моего мужа к занятиям торговлей, которые убьют его.

— Я говорил это? Я советовал это? — с превосходно разыгранным изумлением вскричал метр Маес, широко распахнув круглые глаза.

— Разумеется, сударь, разве вы не помните?

— Но в какой час вы приходили ко мне за советом?

— Днем; я думаю, в три или четыре часа пополудни.

— Какого черта! Вот все и разъяснилось, дорогая сударыня; вы видели нотариуса, а о таких вещах надо говорить с господином Маесом; вы должны были прийти к нему, когда он стряхнет с себя пыль этой гадкой конторы, когда из гусеницы он превратится в бабочку, и тогда он сказал бы вам, как говорит сегодня вечером: будем важными и серьезными лишь в часы работы, иначе скука иссушит нас. Но не беспокойтесь — я исправлю то зло, которое причинил ему.

— Каким образом?

— Да, я отправлюсь к нему, к этому милому господину ван ден Бееку! И пусть меня приговорят к двум дополнительным часам в конторе, если я не научу его развлекаться так же, как я!

— Как вы! — воскликнула Эстер, которую начала настораживать легкомысленность метра Маеса.

— Да, как я; но не волнуйтесь, прекрасная дама, и пусть фейерверк моего веселья не пугает вас. Когда я покидаю контору, я уподобляюсь голодному, приглашенному на брачный пир; но позор тому, кто дурно об этом подумает, сударыня! Самые драгоценные для меня развлечения заключаются в беседе, во встречах с несколькими близкими друзьями, такими же веселыми, как я, которым я завтра же собираюсь представить господина ван ден Беека.

— Сударь, — ответила молодая женщина, пряча свою тревогу за улыбкой. — Я привыкла верить любви Эусеба и не стану ревниво относиться к развлечениям, в которых не смогу принять участия.

Коляска остановилась перед особняком, и нотариус, умолкнув, подал руку Эстер; узнав, что Эусеб дома, он последовал за ней в приемную.

Взрывы веселья г-на Маеса поначалу отпугнули мрачно настроенного молодого человека; нотариус тотчас понял, что ему нелегко будет победить отвращение, с каким г-н ван ден Беек относился ко всему, что вынуждало его удалиться из дома или отвлекало от его торговли. Тогда достойный представитель своего сословия, прибегнув к хитрости, воспользовался минутой, пока Эстер вышла, чтобы самой приготовить чай, и поинтересовался:

— Ну, довольны ли вы своими делами, господин ван ден Беек? Цены на кофе падают, это не могло не коснуться вас.

— Да нет, я распродал свой урожай, и мне это безразлично, — ответил Эусеб тоном, опровергавшим эти слова, какие бы усилия ни прилагал он, чтобы привести тон в соответствие со словами.

— Жаль, — сказал нотариус. — Это в самом деле жаль, потому что я помог бы вам выгодно распродать часть вашего товара.

— Я думаю, у меня на складе остается еще несколько сот килограммов, — живо откликнулся Эусеб. — Пришлите ко мне вашего покупателя, и, если дело сладится, вы получите комиссионные.

— Ба! Дорогой господин ван ден Беек, нужны мне ваши комиссионные, как павлину воронье перо. В этот час я оказываю услуги, но не торгую ими; только я не могу сделать того, о чем вы просите.

— Почему же?

— Потому что мой покупатель — чудак, не совершающий сделок ни на бирже, ни в конторе, ни на набережной, но лишь со стаканом и трубкой в руках.

— В таком случае, — возразил Эусеб, — мы с ним не подходим друг другу; не будем больше говорить об этом.

— Ба-ба-ба! — произнес метр Маес. — Пятьдесят тысяч флоринов стоят того, чтобы спуститься за ними на дно бутылки, и я не советую вам, дорогой господин ван ден Беек, дать выпить это вино кому-то другому.

— Пятьдесят тысяч флоринов! — повторил Эусеб, размечтавшись о кругленькой сумме. — Вы думаете, что он может купить достаточно большое количество кофе, чтобы я так много за него выручил?

— Он возьмет все, что вы сможете ему поставить.

— Осторожнее! Мне кажется, вы далеко зашли.

— Я за него ручаюсь. Эусеб наполовину сдался.

Вопреки тому, что думал об этом метр Маес, Эусебом двигала не скупость; утром того же дня, подводя итог, он был поражен странным результатом, в седьмой раз получаемым в конце месяца: несмотря на все его усилия и на все встретившиеся ему помехи, ему не удалось ни увеличить, ни уменьшить сумму вложенного в дела капитала, он оставался все тем же с точностью до сантима.

Эусеб видел здесь новое проявление того тайного вмешательства, которое помешало ему отплыть в Европу; он хотел снова попытаться бороться против него и уничтожить его действие.

— Хорошо, я согласен, — сказал он. — Где мы можем встретиться с вашим человеком?

Господин Маес понизил голос, как будто боялся быть услышанным.

— Знаете ли вы Меестер Корнелис? — слегка улыбнувшись, спросил он.

— Право же, нет, и признаюсь вам, что я в первый раз слышу это название.

— Что ж, завтра я покажу вам, что за ним скрывается. И вы будете благодарны мне, — продолжал нотариус, — поскольку, клянусь Богом, вы приятно проведете время.

— Но покупатель кофе! Помните, что меня интересует он, а не Меестер Корнелис.

— Покупатель кофе будет там.

— Помните, что я иду туда только ради него.

— Договорились: в половине восьмого я зайду за вами.

— Вечером?

— Да; он занимается делами лишь при свечах — это еще одно из его чудачеств.

Вернулась Эстер; они пили чай, говорили о незначительных вещах, затем Эусеб, провожая метра Маеса, пообещал ждать его на следующий день.

XII. ЗАКЛИНАТЕЛЬ ЗМЕЙ

На следующий день, когда начинало темнеть, коляска метра Маеса остановилась у двери Эусеба ван ден Беека.

Никогда еще жизнерадостный нотариус не выказывал такой безумной веселости; глубокое довольство человека, отложившего подобно Горацию на завтра свои дела, расцвело на его длинном лице; он шумно вдыхал вечерний воздух и так же шумно выбрасывал его, как поступают с втянутой ими водой дельфины-великаны.

Эусеб уже сожалел о принятом им вчера обязательстве, но не мог устоять перед нотариусом, настойчиво требовавшим исполнить данное ему обещание. Он уселся рядом с метром Маесом в открытый экипаж, в котором тот приехал за ним.

Лошади пустились во всю прыть: в тех местах они не знают другого аллюра, кроме галопа.

Коляска катилась на запад около часа, затем остановилась перед темной массой — во мраке можно было лишь догадываться о том, что это скопление домов. Оттуда доносились резкие и дикие звуки яванской музыки, к ним примешивались глухие отголоски китайского гонга; все это сопровождалось странными криками, в которых не было, казалось, ничего человеческого.

Это был то рев радости, граничащий с безумием, то отчаянные жалобы и вздохи, напоминавшие предсмертные стоны; то вопли, какие могли бы вырываться из окон дома умалишенных или из тюремных отдушин.

Со своего места в коляске Эусеб ван ден Беек видел поверх низкой стены, вдоль которой они двигались, красноватый отблеск, вспыхивавший посреди огромной картины света и теней; в этом мерцании вырисовывались черные тени, проплывавшие торжественно и безмолвно; другие призраки в сверкавших металлом и алмазами одеяниях, рассыпавших в неверном свете огненные блестки, извивались в судорогах не хуже наших средневековых одержимых диакона Париса.

Эусеб, чье нервное возбуждение, как мы видели, далеко не улеглось, испугался.

Он судорожно схватил нотариуса за руку и спросил:

— Куда вы меня ведете?

— В ад, черт возьми! — ответил законник, и его лицо расцвело в припадке бурного хохота.

— Господин Маес, — произнес Эусеб, к которому под воздействием этих слов, этих фантастических видений, этих незнакомых, неслыханных, непонятных звуков вернулись все его страхи. — Господин Маес, прекратите эту дурную шутку, или — слово человека чести! — я схвачу вас за горло и задушу.

Эти слова Эусеб немедленно сопроводил пантомимой столь выразительной, что нотариусу стало страшно.

— Дьявольщина! — воскликнул метр Маес. — Он ведь сделает то, что говорит.

Затем он с силой, доказавшей Эусебу, что, если тот будет упорствовать в своем намерении задушить его, ему придется иметь дело с сильным противником, оттолкнул руки ван ден Беека и сказал:

— Ну, успокойтесь, приятель! Ад не всегда таков, каким его представляют; а этот, хоть и в другом роде, ничем не хуже и не лучше вашей биржи в Батавии.

— Господин Маес, — решительно продолжал Эусеб. —

Разве вы не говорили мне, что поведете меня встретиться с китайским торговцем, который купит у меня кофе?

— Совершенно верно.

— Ну, так где же ваш покупатель? Покажите его мне, познакомьте меня с ним, и прошу вас поторопиться.

— Ну хорошо, хорошо, — ответил метр Маес, выставив вперед руки, как человек, готовящийся защищаться. — Потрудитесь выйти из коляски и взглянуть на то, что я хотел показать вам, милый мой господин ван ден Беек. Кто знает? В этом чертовом Меестер Корнелисе столько всякого можно встретить, что, возможно, вам повезет и вы найдете то, что ищете.

— Меестер Корнелис, — стараясь понять, повторил Эусеб. — Что такое Меестер Корнелис?

— О, это славная шутка! — отозвался толстый нотариус, и все его тело заколыхалось в припадке смеха. — Скоро уже год, как вы живете в Батавии, и все еще не знаете, что такое Меестер Корнелис? Это незнание делает честь вашей нравственности, молодой человек. Ну, спускайтесь и знакомьтесь с неизвестным, потом вы скажете мне откровенно, что вы об этом думаете… Петере, друг мой, откройте дверцу пошире, вы же видите — я не могу пройти!

В самом деле, хотя экипаж, как мы сказали, был открытым, проем дверцы был недостаточным для нижней части туловища метра Маеса.

Но Эусеб, напротив, остался на месте.

— Ну что же вы? — спросил нотариус, обернувшись, как только почувствовал, что обеими ногами твердо опирается на землю.

— Сударь, — ответил своему спутнику Эусеб. — Я начинаю понимать, что вам угодно насмехаться надо мной; позвольте мне откланяться.

— Мой юный друг, — произнес нотариус, к которому вернулась вся его величественность. — Взгляните на меня, прошу вас: разве похож я на шутника, разве выгляжу человеком, способным на розыгрыш дурного тона? Нет. Вместо того чтобы сердиться на меня, вы должны, напротив, поблагодарить меня: я просто хотел отвлечь вас от мрачных мыслей, предложить вам кое-какие развлечения, развеять вашу грусть, внушающую самые серьезные тревоги вашей юной жене, достойной госпоже ван ден Беек, и, прибавлю от себя, вполне обоснованные тревоги.

Эусеб понял, что нотариус говорил искренне.

— Благодарю вас за намерение, — сказал он. — Но хочу предупредить об одном.

— О чем же?

— Вы напрасно старались.

— Почему?

— Потому что я этим не воспользуюсь. Я приехал ради дела, но вы меня обманули. Следовательно, я, с вашего разрешения, вернусь на Вельтевреде.

— Какая склонность к коммерции! — с подлинным или наигранным восхищением вскричал нотариус. — Но как вы собираетесь возвращаться на Вельтевреде?

— Пешком, черт возьми!

— Пешком, вы?

— Разумеется, я.

— Что вы говорите! Пешком? Вы хотите опозориться в глазах всей колонии? Господин Эусеб ван ден Беек, набоб, наследник достойного и почтенного доктора Базилиуса, миллионера, передвигается пешком, словно жалкий лас-кар или тагал-побирушка! Как бы вам этого ни хотелось, господин ван ден Беек, но я такого не потерплю.

— Тогда разрешите мне воспользоваться вашей коляской и прикажите вашему кучеру отвезти меня домой.

— Это было бы прекрасно, мой юный друг; но кучер должен отвезти домой меня самого; вы ведь не думаете, что я собирался только войти и выйти. Придется мне уехать вместе с вами, но, право же, вы не поступите со мной так жестоко, дорогой господин ван ден Беек, после такого тяжелого рабочего дня, какой был у меня.

Продолжая говорить, нотариус потянул Эусеба к себе, заставив его выйти из коляски, и, подталкивая вперед, вынудил сделать несколько шагов по узкому и темному переулку, ведущему ко входу в заведение.

Молодой человек еще пытался сопротивляться, но звон тамбурина, послышавшийся в десяти шагах от него, привлек его внимание; повернув голову, он заметил в углублении между двумя домами группу из трех индийцев, освещенную факелами.

Двое из них играли на музыкальных инструментах.

Один ударял в своеобразный тамбурин, другой играл на флейте.

Третий опустил руку в тростниковую корзинку конической формы.

Вокруг них уже собрались зрители, явно ожидавшие представления; непонятно, какое именно, но оно должно было вот-вот начаться.

— А, это Харруш, заклинатель змей! — воскликнул нотариус и с детским любопытством устремился в сторону этой группы, бросив спутника на произвол судьбы.

Эусеб именно потому, что его перестали понуждать к этому, без всяких уговоров последовал за нотариусом.

Его движение было совершенно машинальным и не имело ничего общего с проявлением свободной воли, полностью, казалось, утраченной в тот момент молодым человеком.

Два индийца, на которых возложено было музыкальное сопровождение зрелища, старались изо всех сил: один неистово бил в тамбурин, другой яростно дул в свою флейту.

Под звуки музыки тростниковая корзинка двигалась будто бы сама собой.

Харруш концом палочки приподнял крышку корзинки, и над краем показалась плоская треугольная голова очковой змеи.

При виде ее зрители закричали и инстинктивно отступили назад.

Змея обвела все вокруг взглядом маленьких зеленоватых глаз, сверкающих подобно изумрудам, издала свист, гармонирующий с дикой музыкой, которая управляла ее движениями, и, покачиваясь в такт, полностью выбралась из корзины.

Она была около трех с половиной футов длиной, с черной спинкой, прочерченной двумя желтыми линиями, и грязно-серым, усыпанным желтыми пятнами брюшком.

Едва выбравшись из корзины, она стала искать, куда ей броситься.

Но, пока она сворачивалась, чтобы найти точку опоры, Харруш тоже издал свист, приковавший все внимание рептилии.

Ее глаза сверкнули, потом начали переливаться радужными опаловыми оттенками; приподнявшись на хвосте, опираясь лишь на два последних позвонка, змея вытянулась на два фута в высоту.

Тогда свист Харруша превратился в своеобразную модуляцию, которой вторил генерал-бас флейты и тамбурина.

Едва заклинатель начал свистеть, как вторая голова, такая же бледная, как и первая, показалась над корзиной; затем кобра тем же способом, что и ее предшественница, и таким же движением выбралась наружу, вытянулась и принялась раскачиваться на хвосте.

Понемногу звуки, издаваемые Харрушем (несомненно, с помощью какого-то маленького инструмента, зажатого в зубах, сквозь который он втягивал и выдыхал воздух), стали следовать быстрее один за другим и тем самым ускорили движение рептилий. Оттенок опала, который приняли глаза змей, перешел в цвет топаза; из их пасти вырывалось негромкое шипение.

Харруш усилил свои модуляции. Можно было подумать, что каждый звук понятен змеям и означает приказ; выполняя его они сильнее раскачиваются и выбрасывают заостренное жало.

Зрители аплодисментами отозвались на эту Грозную игру.

Один Эусеб остался равнодушным или, вернее, недоверчивым.

— Да здесь нет никакой опасности, — заявил он.

— Как? — удивился нотариус.

— Нет, конечно; я думаю, ваш заклинатель змей позаботился о том, чтобы вырвать у них зубы.

Хотя этот короткий разговор происходил на голландском языке, индиец как будто понял, о чем шла речь, потому что схватил одну их своих кобр за раздувающуюся от яда шею, как взял бы за рукоятку пистолет, и протянул змею Эусебу, повернув в его сторону ее разинутую пасть.

Ван ден Беек потянулся к ней рукой.

Но метр Маес поспешно удержал его, воскликнув:

— Дьявольщина, что вы делаете? Вы с ума сошли или устали от своих миллионов? Не правда ли, друг Харруш, — продолжал он, — ваши змеи сохранили зубы? Не правда ли, они вовсе не утратили яда? Не правда ли, они наверняка убьют того, кто неосторожно попытается к ним прикоснуться?

Вместо ответа Харруш, который, казалось, понимал голландский язык, но, как все индийцы, отказывался говорить на нем, приподнял крышку второй корзины, достал из нее живую курицу и приблизил ее к змее.

Кобра подняла голову, зашипела, ее рубиновые глаза сверкнули кровавым блеском — она стрелой бросилась на несчастную курицу и ужалила ее над крылом.

Индиец тотчас же выпустил птицу, та попыталась убежать, но смогла сделать не более двух или трех шагов: она шаталась, лапки отказывались нести ее тело, голова поворачивалась вправо и влево в невыразимой тоске. Наконец курица слабо забила крыльями, вытянула их, потом упала на песок и осталась неподвижной: она была мертва.

— Вот видите! — торжествующе заметил нотариус. — Что, сохранили свои зубы змеи Харруша? Попробуйте теперь сказать, что в Меестер Корнелисе нельзя увидеть любопытных и поразительных вещей! — И с глубоким убеждением он добавил: — О, Харруш — это колдун, великий колдун!

Порывшись в кошельке, нотариус достал из него монетку и подал ее индийцу, очень заботясь о том, чтобы вложить ее в ту руку, на которой не было устрашающего браслета.

Эусеб последовал его примеру, и Харруш, принявший первое подношение без единого слова благодарности, ответил на подарок Эусеба гримасой, которая могла бы сойти за улыбку.

— О-о! — воскликнул нотариус. — Вы в привилегированном положении, господин Эусеб, ваше лицо, несомненно, понравилось Харрушу. Нет такой любезности, какую я бы ему не оказал, а он обращает на меня внимания не больше, чем обезьяна — на понюшку табаку.

— Что это за человек? — спросил Эусеб. — И отчего он возбуждает в вас такой сильный интерес?

— Это один из самых забавных плутов, каких я когда-либо встречал, — ответил метр Маес. — Он знает множество магических фокусов, за которые два столетия тому назад в Европе его непременно сожгли бы, но они чрезвычайно развлекают меня, за это я и люблю его, а вовсе не оттого, поверьте, что придаю хоть какое-то значение его фиглярским проделкам, Да, я верю в яд его змей, но не верю в его колдовство; впрочем, оно всегда помогает скоротать время.

— Но, в конце концов, откуда он, этот человек? — поинтересовался Эусеб, заметив, что заклинатель змей со странной пристальностью уставился на него. — Мне кажется, он не малаец?

— Нет, индиец с берегов Ганга; я сказал «индиец», хотя должен был бы сказать «парс», поскольку он считается потомком гебров — этих огнепоклонников, ускользнувших от мусульманских преследований во время завоевания их страны халифами, найдя убежище у древних братьев, с которыми разлучило их более сорока веков назад древнее соперничество асуров и дева.

— И этот человек сделал чародейство своим ремеслом? — притворяясь глубоко безразличным, спросил Эусеб.

— Да, и должен сказать, я видел, как он проделывал довольно забавные штуки; кроме того, ему приписывают дар предсказывать будущее. Вы прекрасно понимаете, мой юный друг, что я ни одному слову из его предсказаний не верю; но, в конце концов, это забавляет народ, и я уподобляюсь ему. Чего вы хотите! Я всегда говорил, что удовольствия черни — самые основательные.

— А что ему особенно удается? — продолжал спрашивать Эусеб, но старался не показывать своего любопытства.

— Он умеет все, но более всего славится тем, что обладает чудодейственными амулетами, отвращающими колдовство злых духов. Если кто-то наведет на вас порчу, — смеясь, прибавил нотариус, — обратитесь к Харрушу, дорогой Эусеб, и он снимет с вас ее.

Эусеб сделал вид, что ему смешно, но смеялись лишь его губы; сердце билось так, что готово было разорваться; неясные мысли теснились в мозгу с невнятным шумом, с каким море набегает на скалы.

В последнее время его жизнь обратилась в беспрестанную тревогу, и он подумал, что может обратиться к Харрушу, чтобы узнать у него, чего следует опасаться и чего следует ждать от доктора Базилиуса.

Тем временем индиец, не теряя из вида двоих европейцев, кончил собирать подаяние и убрал в корзину своих змей; он приблизился к Эусебу, и в ту минуту как метр Маес, используя пробудившееся любопытство своего молодого друга, подтолкнул его вперед, Харруш, проходя мимо, прошептал ему в ухо:

— Тот, кто закалился в источнике жизни, подобен коршуну, затерявшемуся в тучах; он следит взглядом за бедным бенгальцем, прячущимся среди листьев в джунглях.

Эусеб живо обернулся и хотел схватить индийца за руку.

Но тот уже исчез, будто обладал кольцом Гигеса и ему довольно было повернуть камень, чтобы сделаться невидимым.

— Где он? Где он? — спрашивал Эусеб.

— Кто? Харруш?

— Да, Харруш.

— Он прошел за ограду; но говорил ли он с вами?

— Да.

— Тихонько, на ухо?

— Да.

— И что он сказал вам такого страшного?

— Ничего… — попытался отрицать Эусеб.

— Да? Но вы бледны и бескровны, словно героиня соти!

— Я хочу видеть его, хочу говорить с ним! — воскликнул Эусеб, не отвечая прямо на вопрос метра Маеса, но дрожа, словно лист в бурю.

— Ах, негодник! Он вас околдовал, — сказал нотариус. — Черт возьми! Мой юный друг, вы превзойдете меня в увлечении Харрушем: бегаете за ним, как местные щеголи за нашими хорошенькими китаянками. Давайте войдем: он наверняка там.

— О, войти туда!.. — Эусебом вновь овладели сомнения.

— Ба! — возразил метр Маес. — Но я же туда вхожу, я, королевский нотариус, и лучшие люди Батавии вместе со мной! Впрочем, того, кто вам нужен, вы можете встретить только здесь; бедняга Харруш не появляется на бирже.

Эусеб не сразу решился, но потом, схватив за руку своего спутника, бросился в переулок, явно не желая отступить от принятого решения.

И тогда взгляду его предстало поразительное зрелище.

XIII. МЕЕСТЕР КОРНЕЛИС

Труппа танцовщиц исполняла под навесом характерный танец, странность которого ни в чем не уступала причудливости костюмов этих женщин; их тела плотно облегали затканные золотом платья, а гибкую, словно тростник, талию обвивала серебряная лента.

Зрители всех сословий и разного возраста, в разнообразных нарядах, представляли для наблюдателя не менее любопытное зрелище, чем то, что являли его взору рангуны.

Здесь были представители всех народов, населяющих континент и острова Индийского архипелага: знатные яванцы в шелковых саронгах — у каждого за поясом крис со сверкающей алмазами рукояткой; крестьяне, завернувшиеся в кусок дешевого батиста, с островерхой шапкой на голове; китайский банкир, толкающий локтями кули и портовых носильщиков; множество европейских и малайских матросов; колонисты и иностранцы, привлеченные кто любопытством, кто привычкой.

Этот танец казался излюбленным зрелищем туземцев: именно они живее прочих интересовались поэмой, которую с помощью пантомимы изображали перед ними женщины.

Более расчетливые китайцы отдавались своей неистовой страсти к игре: они с жадным и лихорадочным беспокойством следили за движением игральных костей, и медяки так и сыпались, а банкомет безжалостно обирал нищих в лохмотьях.

Метр Маес, как и яванцы, восхищался танцами рангун, но Эусеба ничто не могло отвлечь от его мыслей, и он взглядом искал в толпе странного индийца, чьи слова так сильно возбудили его любопытство и заставили биться сердце.

— Не видите ли вы его? — спросил он у своего спутника.

— Какого черта! Поищите его, мой юный друг; Харруш, Харруш… это забавляло несколько минут назад, но, когда танцуют рангуны и мне скажут, что генерал-губернатор требует меня к себе, что мой дом горит, что яванцы разоряют город, — я даже с места не сдвинусь. Поищите его среди курильщиков опиума: ему, негоднику, знакомы эти наслаждения!

И метр Маес вновь погрузился в созерцание, не в такт качая своей большой головой и продолжая непрерывно следить за всеми движениями рангун, которые извивались, подчиняясь ритму музыки.

Потеряв надежду добиться от него большего, Эусеб направился в сторону курильни.

Она состояла из ряда темных конурок, прилепившихся к стене ограды; многие были закрыты, в других можно было видеть человека, присевшего на корточки на циновке, которая составляла всю обстановку курильни, и проходившего сквозь все стадии головокружения, опьянения, восторга и конвульсий, какие вызывает опиум — этот сильный наркотик.

Увидев своего индийца в одной из конурок, Эусеб вошел и присел к нему на циновку.

Харруш держал в руке маленькую трубку из посеребренной меди, головка которой имела форму и объем самого маленького наперстка; он набивал ее коричневатым веществом, несколько раз вдыхал дым и в исступлении откидывался на циновку.

В ту минуту как Эусеб собирался войти в каморку, кто-то удержал его за полу одежды; обернувшись, он увидел нищего яванца, одетого в рваный саронг.

— Белый туан («господин»), — произнес этот человек, протягивая руку к европейцу, — сжальтесь над несчастным: Будда поразил его безумием, и он оставил свою последнюю монету под лопаточкой китайца.

Столько же из жалости к несчастному, сколько желая избавиться от него, Эусеб дал нищему то, о чем тот просил; яванец набросил на голову уголок тряпки, служившей ему одеждой, и произнес вполголоса в знак благодарности:

— Пусть надежда на спасение сойдет с горы Сумбинг и сохранит туана от злого колдовства.

Харруш находился на половине пути к желанному опьянению и сохранил еще достаточную способность различать звуки, чтобы услышать слова, произнесенные яванцем.

— Убирайся отсюда, пес, сын собаки! — закричал он, обращаясь к нищему, который тотчас же скрылся в темноте. — А вам, сахиб, должно быть стыдно давать деньги этому презренному: он немедленно спустит их жадному китайцу.

Несмотря на то что его собственное положение было сложным, а мысли — очень серьезными, Эусеб не мог сдержать улыбки при виде того, с каким жаром индиец, сам в то же время предаваясь одному из постыднейших человеческих пороков, клеймит пристрастие яванца.

— Но, Харруш, — сказал он ему, — по-моему, ты и сам не лучшим способом тратишь деньги, только что полученные от меня.

Харруш презрительно пожал плечами.

— Я сделаюсь божеством и, подобно богам и вместе с ними, стану смотреть, как вечно танцующие перед ними бедайя, грациозно свиваясь, опускаются с небес на землю и вновь поднимаются в небеса.

С этими словами он вновь наполнил свою трубку табаком, перемешанным с опиумом, и протянул ее Эусебу.

— Делайте как я, и вы увидите то, что открыто лишь зрению духов.

Эусеб мягко оттолкнул трубку.

— Скажи мне, Харруш, — попросил он, дрожа от страха, что опьянение индийца достигнет такой стадии, когда он не сможет уже отвечать на вопросы, которые Эусеб, горевший нетерпением, хотел задать ему. — Ответь мне, и ты получишь награду, соответствующую услуге, какую окажешь мне. — Знал ли ты Базилиуса, белого врача?

— Знание охраняется безмолвием, мудрец — тот, кто умеет молчать, — отвечал Харруш, — а индус считается мудрым среди подобных себе.

— Скажи мне, что тебе известно о докторе, и ты не станешь жаловаться на мою щедрость. Говори, Харруш, умоляю тебя.

— Голландский сахиб сказал, что будет управлять своим сердцем, — нараспев забормотал индус. — Голландский сахиб поклялся сдерживать порывы сжигающей нас любви! Сахиб безумен; только сумасшедший уверяет, что может повелевать огнем, нашим господином; лишен рассудка тот, кто кричит пожирающему джунгли пламени: «Ты сожжешь вот это и не пойдешь дальше».

Эусеб не мог ошибиться, неверно истолковать эти облеченные в форму загадки слова, и они глубоко поразили его; он хотел добиться от индуса более точных объяснений, но пары опиума понемногу заволакивали мозг Харруша, взгляд его блестящих глаз сделался бессмысленным, растерянным, блуждающим; с его пересохших губ сорвался пронзительный стон, в котором не было ничего человеческого; напрасно Эусеб обращался с вопросами к гебру, тот уже не отвечал, его экстаз облекался в какие-то образы, и на подвижном лице отражались все испытываемые им ощущения.

Эусеб собирался покинуть каморку, когда послышался сильный шум за дверью. Переступив порог, он увидел нотариуса Маеса, направлявшегося к нему в сопровождении двоих незнакомцев.

— Ну? — крикнул нотариус своему молодому клиенту. — Что вы скажете о Меестер Корнелисе? Станете ли по-прежнему избегать веселый город? Или согласитесь со мной, что нет лучшего места для того, чтобы закончить среди удовольствий трудный или скучный день?

— Признаюсь вам, метр Маес, мне не слишком по душе все, что я вижу здесь, — ответил Эусеб. — И все же я не покину Меестер Корнелис прежде, чем мне удастся несколько минут поговорить с Харрушем.

— Дьявольщина! Тогда вам придется запастись терпением; если я не ошибаюсь, негодник предается своему излюбленному пороку и пройдет немало времени, пока он вновь спустится на землю с тех облаков, на которые он забрался в данную минуту!

— Сколько времени может длиться его опьянение?

— Час или два; но, выйдя из него, он будет в состоянии подавленности и оцепенения и не сможет ответить вам.

— А где я смогу увидеться с ним завтра? — спросил Эусеб, который, несмотря на желание узнать об отношениях, связывающих Харруша с Базилиусом, не прочь был покинуть Меестер Корнелис.

— Где вы сможете с ним увидеться? — переспросил метр Маес. — Спросите у меня, где вам найти завтра то облачко, что скользит по серебристому диску луны, и я с одинаковым успехом смогу дать вам ответ на оба вопроса; Харруш похож на болотную птицу, он приходит и уходит, и никто никогда не знает, в какой день он исчезнет и какой ветер вновь занесет его к нам. Подождите лучше, пока пройдет несколько часов, и эти часы покажутся вам не такими уж долгими, если вы весело проведете их вместе с нами!

— С вами?

— Да, с нами, господин ван ден Беек, потому что я завербовал двух веселых единомышленников, способных, как никто, подрезать крылья времени. Позвольте, друг мой, представить вам, как если бы мы находились в нашем славном городе Амстердаме, моего близкого друга Ти-Кая, богатого китайца, обосновавшегося по соседству с Меестер Корнелисом.

Китаец протянул Эусебу руку; тот пожал ее довольно неохотно, и нотариус, отступив на шаг в сторону, позволил увидеть второго приведенного им человека.

Это был яванец не старше тридцати лет, одетый в роскошный национальный костюм; его головной убор, бабуши и кинжалы были усыпаны алмазами.

— Не думайте, что я заставлю вас провести ночь в дурном обществе, — продолжал нотариус. — Я уже представил вам Плутоса в образе этого толстого китайца с лицом павиана, с заплетенной косой, в голубой тоге; теперь я хочу познакомить вас с почти полубогом древней яванской земли: перед вами туан Цермай Ариа Карта ди Бантам, подлинный потомок сусухунанов, или султанов Явы, который, за отсутствием бедайя, услаждавших досуги его предков, находит, как и я, что сегодня вечером рангуны не стали менее прекрасными или менее соблазнительными оттого, что всем позволено смотреть на них.

У тридцатилетнего яванца, о котором говорил метр Маес, был высокий лоб, черные курчавые волосы, правильное красивое лицо. Но тонко очерченный орлиный нос и узкие губы, почти постоянно открывавшие ряд мелких, острых, ослепительно белых зубов, придавали ему смутное сходство с хищным зверем.

Он не последовал примеру китайца и, не протягивая руки Эусебу, ограничился тем, что слегка наклонил голову, а затем, нагнувшись к нотариусу, спросил с особенной улыбкой и достаточно тихо для того, чтобы Эусеб едва мог расслышать его слова:

— Это и есть человек с завещанием?

Нотариус с недовольным видом ответил утвердительно; он вспомнил обещание, данное им г-же ван ден Беек — скрыть от ее мужа странное условие, которым доктор сопроводил свое благодеяние.

— О каком завещании говорит этот человек? — встревожился Эусеб; схватив нотариуса за руку, он пропустил впереди себя китайца и яванца.

— Да, черт возьми, о завещании вашего дяди!

— А что в нем такого необыкновенного, что все о нем знают?

— Дьявольщина! Не каждый день такое составляют.

— Господин Маес, — произнес Эусеб, пораженный тем, какое насмешливое выражение появилось на лице нотариуса. — Господин Маес, вы что-то скрыли от меня. Именем благосклонности, которую вы проявили ко мне, именем моих прав, если угодно, я требую сказать мне правду.

— О, клянусь тысячей бочонков сахара! — нетерпеливо ответил нотариус. — То, о чем мы говорим, постыдно звучит в Меестер Корнелисе. Хотите, чтобы эхо этих мест повторяло гадкие слова судопроизводства вместо шума сладких речей, какие оно привыкло слышать! Приходите завтра ко мне в контору, и — слово чести! — если вам так уж хочется все знать, вы все узнаете.

— Нет, вы отправитесь со мной на Вельтевреде и по дороге расскажете мне, в чем дело.

— Покинуть Меестер Корнелис в такое время, когда французское вино охлаждается во льду, когда добрые друзья на меня рассчитывают, — нет, это невозможно, дорогой мой!

— Не ставите ли вы рядом недостаток почтения к жалкому китайцу и мнимому потомку сусухунанов с услугой, которую просит вас оказать соотечественник и друг?

— К дьяволу доктора Базилиуса! — в отчаянии хватая себя за волосы, воскликнул нотариус. — Этому человеку удается даже после своей смерти мучить людей. Но можно все примирить. Собственно говоря, я должен сказать вам правду, потому что рано или поздно вам придется узнать об условиях, на каких приняла наследство госпожа ван ден Беек. Так вот, поужинаем вместе, и я все вам скажу; впрочем, такие странные распоряжения стоят того, чтобы прочитать их под звуки музыки и криков, среди смеха и танцев.

— Но Эстер ждет меня, — возразил Эусеб, чья любовь к жене боролась с желанием вновь увидеть Харруша и услышать, что расскажет ему нотариус.

— Ба, ваша Эстер будет только рада, если вы появитесь дома чуть менее озабоченным, чем всегда. Идемте же, и черт меня подери, если после десерта, приготовленного для вас этим адским доктором под видом завещания, вы по дороге домой не будете смеяться — как сумасшедший или как я.

Нотариус насильно потащил за собой Эусеба; вдвоем они нагнали китайца с яванцем и все вместе направились к ярко освещенному домику, стоявшему на одном из углов площади.

По дороге к Эусебу вновь приблизился тот самый нищий, кому он дал денег, и, казалось, хотел опять с ним заговорить; проходя мимо туана Цермая, он слегка задел его; тот поднял плеть из носорожьей жилы, которую держал в руке, и обрушил на плечи несчастного даяка удар, заставивший беднягу взвыть от боли.

— Зачем вы так ударили этого человека? — спросил взволнованный Эусеб, которому бы то жаль нищего.

— А по какому праву вы требуете у меня отчета в моих поступках? — надменно ответил яванский принц.

— По праву честного человека защищать слабого, угнетенного сильным.

— Трудную задачу вы перед собой поставили! — с глубокой горечью произнес туземец. — И мне кажется, — добавил он, усмехнувшись, — что лучше бы вам защищать самого себя, не заботясь об этом жалком отродье подлой расы.

— Все люди равны, все люди братья, — возразил европеец.

— Нет! — прервал Цермай. — Люди вовсе не равны и не братья. Доказательство тому — то, что ваши соотечественники, европейцы, ограбили здесь, на континенте и островах, свободных и законных владельцев благословенной Богом земли, которую солнце оплодотворяет по три раза в год. Одному из тех людей, что угнетают нашу страну, вполне пристало находить дурным поступок человека, чьи предки почитались великими среди этого народа; туан Цермай покарал одного из своих подданных, которых оставила ему ваша алчность!

— Цермай! Цермай! — закричал нотариус, знавший, как сурово преследуется голландским правительством всякое проявление независимости у туземцев, и сильно испуганный оборотом, какой приняла их беседа.

— Я больше не твой поданный, сын адипати, — сказал нищий. — Я принадлежу Будде. Твои предки избавили моих предков от обязанности повиноваться им, когда отреклись от своего бога для бога ислама. Они продали свою землю людям с Запада; крестьянин следует за землей, своей матерью, и я не принадлежу тебе!.. Несмотря на твои уловки и притворство, известно, что ты вступаешь в соглашения и сделки с властителями; когда древний остров вновь станет свободным, ты не достоин будешь занять на троне место, которое занимали твои родители.

Яванский принц побагровел от гнева и снова собрался броситься на попрошайку; нотариусу Маесу и китайскому торговцу стоило большого труда удержать его. Тогда человек в рубище приблизился к Эусебу.

— Только что ты вложил мне в руку радость и надежду, не задумываясь, хорошее или дурное употребление я найду для них, — произнес он. — Ты встал между моей спиной и палкой раджи; твое великодушие поместило эти две заслуги в моем сердце, они прорастут в нем, и из них взойдет великое светило благодарности.

Собеседник занимал такое жалкое положение в обществе, что Эусеб колебался, не зная, стоит ли ему отвечать. Буддист понял причину его молчания.

— Будда, который не допустит, чтобы пропало зернышко проса и всегда приготовит клочок земли для него, не захочет оставить без награды твое доброе дело. Я верю в могущество Будды и буду готов исполнить его волю, когда он скажет: «Настал день жатвы: тот, кто сеял, явился собрать урожай; верни ему сторицей то, что получил от него».

Закончив эту речь, которую Эусеб выслушал довольно невнимательно, нищий быстро удалился; спутники Эусеба тем временем приблизились к нему.

— Дьявольщина! — сказал нотариус. — Никогда еще вечер не был таким неудачным. Я хотел посвятить его удовольствиям, но похоже, злой дух забавляется тем, что опрокидывает мои праздничные планы. Ну, поспешим! Бокал французского вина поможет нам забыть о всех неприятностях, и под его влиянием мои друзья ван ден Беек и его превосходительство туан Цермай пожмут друг другу руки. Стол был накрыт в домике, построенном из таких же непрочных материалов, как конура, где мы оставили Харруша, заклинателя змей, пробуждаться после курения опиума; но домик был украшен заботливо и со вкусом, и это доказывало, что он предназначался для европейцев или богатых туземцев, посещающих Меестер Корнелис.

XIV. АРГАЛЕНКА

Павильон, уютный, как будуар, и выстроенный в самом изысканном стиле, был разделен на множество небольших помещений ажурными перегородками из бамбуковых решеток тонкого и разнообразного рисунка, перемежающихся с разноцветными стеклышками; вдоль стен шли широкие диваны; его освещали бумажные фонарики, причудливо и фантастически расписанные. В глубине самого большого отделения возвышалась эстрада, служившая подмостками рангунам, если богатым посетителям Меестер Корнелиса хотелось приправить свой ужин любопытным зрелищем.

Стол был уставлен местными и европейскими блюдами: здесь были суп из ласточкиных гнезд, голотурии под красным соусом, нарезанные тонкими ломтиками плавники акул, слоеные пирожки с насиженными яйцами — и рядом с этим великолепное голландское жаркое, превосходные образцы самых вкусных из семисот тридцати восьми видов рыб, населяющих воды острова, не говоря уже о дичи, кишащей в его лесах.

Несмотря на то что стол был роскошным и множество бутылок возвышалось колокольнями среди изобилия съестных припасов, все, кроме метра Маеса, держались холодно и молчали.

Китаец ел; яванец наблюдал за Эусебом, на которого смотрел враждебно после ссоры между ними. Что касается Эусеба, он размышлял о странных событиях этого вечера, поставивших его лицом к лицу с человеком, казалось знавшим страшного доктора Базилиуса, при воспоминании о котором его охватывал леденящий ужас.

— Великий Боже!.. Друзья мои, — произнес нотариус, — похоже, что мы с вами пришли на похороны, а не на пирушку.

Затем, взглянув на Эусеба, он продолжил.

— Собственно говоря, — намек, который он собирался сделать, заставил светиться его физиономию и исторг изо рта столь мощный взрыв смеха, что подвешенные к потолку фонарики замигали, — собственно говоря, в нашем ужине есть нечто загробное, поскольку речь пойдет о завещании.

— Я надеюсь, дорогой господин Маес, — возразил Эусеб, — что вы не собираетесь продолжать эту шутку. Мои дела не интересуют этих господ, и говорить об этом при них, по-моему, мало будет отвечать вашей цели, которая, видимо, заключается в том, чтобы помочь им приятно провести вечер.

— Выслушайте меня, дорогой господин ван ден Беек, — ответил нотариус, — дела делам рознь, как вещь вещи рознь. Лично я уверен, что об этом деле лучше всего побеседовать в компании веселых малых, с бокалом доброго французского вина в руке.

— Впрочем, господин ван ден Беек, — вмешался китаец Ти-Кай, остановив на время движение палочек слоновой кости, с помощью которых отправлял в рот пилав (им был обложен жареный барашек), — сахиб Маес не может сообщить нам ничего нового по поводу этого завещания.

— Каким образом? — удивился Эусеб.

— Разумеется! — подтвердил метр Маес. — Вся колония потешается над последней волей достопочтенного доктора Базилиуса.

— Вся колония! — повторил Эусеб. — Что вы хотите этим сказать? И каким образом, господин Маес, то, что происходит в вашей конторе, может занимать праздношатающихся с Вельтевреде?

— О, Бога ради, не будем говорить о конторе, — взмолился метр Маес, опуская на стол бокал, который подносил к губам. — Видите, из-за вас у меня вся жажда прошла и в горле задохнулись веселые куплеты, готовые вырваться, как шампанское из этой бутылки.

— Хорошо, не будем больше говорить об этом сегодня вечером. Завтра я приду за разъяснениями в тот час, когда буду уверен, что встречу человека.

— А кого вы видите сейчас, господин негоциант? — спросил метр Маес.

— Хотите ли вы, чтобы я ответил откровенно, дорогой мой нотариус?

— Веселье и откровенность ходят рядом, мой юный друг, и вы премного обяжете меня, клянусь вам, если не будете скрывать своих мыслей.

— Что ж, вы производите впечатление пьяницы.

— Пить, не испытывая жажды, и предаваться любви во всякое время, — поучительно заметил нотариус, — единственные способности, отличающие человека от скотины. Это высказывание принадлежит французу по имени, если не ошибаюсь, господин де Бомарше. Вспоминая об этом, я горжусь, что взял в жены женщину, принадлежащую к этой нации… Ну вот! — продолжал нотариус, с силой бросив свой бокал о стену, отчего тот разлетелся на тысячу кусков, — я заговорил о госпоже Маес, и в этом виноваты вы, господин ван ден Беек, вы меня до этого довели.

— Я был бы счастлив, если бы вы могли образумиться.

— Образумиться! — воскликнул метр Маес. — О, дьявольщина, что может быть общего у разума с женщиной? Господин ван ден Беек, не напоминайте мне больше о моей жене, не то я отомщу за себя и скажу вам, что ваша жена несчастлива.

— Во всяком случае, господин Маес, я надеюсь, что госпожа ван ден Беек не изберет вас в наперсники.

— Ошибаетесь, мой юный друг.

— И она призналась вам, что несчастна? Вы удивляете меня! В чем она может меня упрекнуть, кроме разве того, что я однажды уступил вашим настояниям и последовал за вами сюда?

— Для нее было бы лучше, если бы вы чаще сюда приходили.

— Признаюсь, я не понимаю вас.

— В чем, по-вашему, заключается счастье женщины? — спросил нотариус.

— Конечно, в любви и верности мужа.

При этом ответе Эусеба нотариус разразился еще более чудовищным хохотом, чем тот, которым он открыл застолье, и скорчился от смеха на затрещавшем под ним стуле.

— Славная шутка! — завопил он. — Знаете ли вы, дорогой господин ван ден Беек, что, если бы счастье действительно заключалось в этом, Провидение лишило бы такого счастья девять десятых представительниц женского пола. Спросите сахиба Ти-Кая, у которого три жены, спросите туана Цермая — у него их двадцать пять, — есть ли у них хоть малейшее доверие к этому рецепту счастья. Верность подвержена климатическим изменениям, которым невозможно подвергнуть счастье; лично я полагаю его в спокойствии, в безмятежности духа и сердца, и, зная по опыту, насколько заразительны эти покой и безмятежность, скажу: будьте счастливы, будьте только счастливы, и жена ваша будет весела и счастлива, и все окружающие вас станут улыбаться; но как можно обрести радость в сердце при виде мрачной и унылой физиономии? Ну, попробуйте последовать моему совету в течение недели, господин ван ден Беек, и вы увидите, отразится ли это тотчас же на лице вашей милой Эстер.

— Да полно, вы с ума сошли! Эстер умерла бы от огорчения, увидев, что я веду жизнь, подобную вашей.

— Боже правый! Я рад найти вас в таком умонастроении, дорогой господин ван ден Беек, — сказал нотариус. — И, несмотря на то что это идет вразрез с желанием вашей жены, я без дальнейших колебаний готов сообщить вам условия, которыми доктор Базилиус сопроводил свой щедрый дар.

— Пусть ад поглотит доктора Базилиуса! — воскликнул яванец. — Перестаньте расстраивать господина ван ден Беека, господин нотариус, и отложите на завтра сообщение о глупостях этого старого безумца. Смотрите, его лицо уже начинало сиять, словно небо перед восходом солнца, а от ваших слов оно вновь заволакивается тучами.

— Давайте есть, — проговорил китаец.

— Давайте пить, — как эхо, откликнулся нотариус. — Согласен, отложим дела до завтра, но с одним условием: пусть господин ван ден Беек выпьет бокал вот этого французского вина.

Эусеб не привык к такого рода пиршествам, и у него начала кружиться голова; он выпил всего два или три бокала, но предшествовавший этому разговор так взволновал его, что вызвал сильный прилив крови к мозгу и некоторое оцепенение.

Яванский принц, хотя ничто не могло вызвать изменений в его настроении, поскольку он почти не пил, совершенно, казалось, позабыл свою ссору с голландцем и обращался с ним чрезвычайно любезно.

— Оставьте это вино, господин ван ден Беек! — вскричал он. — Оно пучит желудок и вызывает тошноту. Возьмите, — прибавил он, принимая из рук одного из своих слуг яшмовую трубку, покрытую причудливой резьбой, — попробуйте это; если Бог поместил счастье в таком месте, где его может достать рука человека, несомненно, оно находится в сердце белого мака; попробуйте, и ваша душа воспарит с его благоухающим дымом к лазурному своду, населенному самыми прекрасными бедайя.

Эусеб видел действие, произведенное опиумом на Харруша, и оно внушило ему глубокое отвращение; все же он не решился отклонить предложение яванца, сделанное с такой любезностью, принял трубку и поднес ее к губам.

В эту минуту снаружи раздался такой сильный грохот гонгов и прочих инструментов, что все четыре сотрапезника бросились к дверям, желая узнать, что происходит в Меестер Корнелисе.

Они увидели плотную толпу, окружавшую человека, взгромоздившегося на плетеный стул, который несли на плечах четыре яванца, испускавшие, как и все, кто сопровождал их, неистовые вопли победы.

— Что происходит? — спросил метр Маес у китайца, который проходил мимо дома, низко опустив голову и держа в руках все принадлежности банкомета.

— Что происходит, сахиб? — угрюмо переспросил китаец. — Этот объевшийся золотом боров, этот буддистский пес уносит все, что я с таким трудом скопил за год, пока занимался этим ремеслом: мои мадрасские пиастры, мои голландские флорины. Они у него, все до единого, он не оставил мне ни медяка! Пусть рука Шивы настигнет того, кто обобрал меня!

— К счастью для тебя, Шива глух к проклятиям игроков, приятель! — возразил нотариус. — Не то тебя давно бы повесили.

Китаец, ворча, удалился.

— Сюда приближается выигравший, — произнес яванец. — Эти бездельники так рады увидеть банкомета разорившимся, что можно подумать, будто у каждого из них в кошельке оказалась часть его золота.

По знаку игрока, которого несли с почетом, процессия в самом деле направилась в сторону павильона, где ужинал с друзьями метр Маес.

Эусеб смотрел на человека в импровизированном паланкине с изумлением: он узнал в нем того нищего, которому за несколько часов до того дал денег.

Игрок, со своей стороны, казалось, искал Эусеба, потому что, заметив его, соскочил с носилок и побежал к нему с мешком денег в руке.

— Сахиб! — обратился он к Эусебу, без церемоний войдя в пиршественный зал, с роскошью которого совершенно не вязались его лохмотья. — Твое подаяние принесло мне удачу: у меня есть золото.

Произнеся эти слова, он высыпал на стол, посреди блюд и бокалов, содержимое своего мешка, около двадцати тысяч флоринов во всевозможной монете, и разделил его на две кучки, на которые китаец и яванец, не сдержавшись, устремили жадный взгляд, контрастировавший с безразличным спокойствием обоих голландцев.

— Вот твоя часть и моя, — сказал игрок. — Выбирай, какую ты возьмешь.

— Когда мы, христиане, творим милостыню, — ответил молодой голландец, — мы не ждем, что она принесет нам прибыль на земле; там, наверху мы должны получить свою награду.

— Будда дал людям землю не для того, чтобы пренебрегать ею! — возразил игрок. — Он достаточно богат и у него довольно могущества, чтобы дать тем, кого он любит, радости и здесь, на земле, и на небе.

— Не настаивай; даже если бы здесь было в тысячу раз больше золота, чем лежит сейчас на столе, будь я бедным и обездоленным, каким ты мне показался, я не принял бы то, что пришло из подобного источника.

Старик склонив голову.

— Юноша, не спеши осуждать того, в чье сердце не заглянул, — ответил он. — Не торопись судить меня; но, если ты не хочешь взять это золото, отдай его бедным; потому что ты — тот, на кого Будда указал мне во сне, и в этом сне он велел мне поделиться с тем, кто вложит в мою руку монетку, которая принесет мне желанное золото.

— Меня удивляет, буддист, — перебил его Цермай, пока метр Маес, отведя Эусеба в сторону, объяснял ему, как безоговорочно верят снам яванцы, и уверял, что бесполезно противиться желанию игрока в лохмотьях, — меня удивляет, буддист, — продолжал яванский принц, — что ты не разложил деньги на три кучки вместо двух, лежащих сейчас на столе.

— Почему на три?

— Потому что одна принадлежит мне как твоему господину и повелителю. Не забыл ли ты, собачий сын, что я — бупати провинции Бантам?

— Я не забыл об этом, туан Цермай, и так же верно как то, что око Будды освещает мир, верно и то, что не часть этого золота, но все золото предназначалось тебе; я молился Будде долгими ночами лишь о том, чтобы пополнить им твою казну; только ради того, чтобы все сложить к твоим ногам, я принял сначала подаяние белой женщины, а затем протянул руку к этому молодому господину; наконец, только затем вошел в это место, более нечистое в моих глазах, чем болота Каванга.

— А что ты хотел получить от меня в обмен на это золото?

— Свободу для одной из бедайя, живущих в твоем дворце.

— В самом деле! Слышите вы это, господа? — обратился к своим спутникам яванец. — Взывая к имени Будды и к чистоте его последователей, этот седобородый язычник поднял глаза на одну из гурий, населяющих мой рай.

Нищий молча склонился перед яванцем, жадно уставившимся на груду монет, где сверкали золото и серебро.

— Но этого золота не хватит, чтобы купить самую ничтожную бедайя моего дворца в Бантаме, старый безумец!

— И все же я рассчитывал увести одну из самых юных и прекрасных.

— Неплохо сказано, любезный! — воскликнул нотариус. — Люблю откровенность; и, если для того, чтобы удовлетворить господина Цермая, не хватает пары десятков флоринов, я готов выложить их из своего кармана, с условием что мне позволят присутствовать при том, как ты станешь выбирать свою бедайя.

— Если бы ты хотя бы не уменьшил свой выигрыш на ту часть, что отдал этому иноземцу!

— Будда сказал: «Никогда не распоряжайся тем, что тебе не принадлежит», — ответил старик.

— Что ты такое говоришь? — тихо спросил его китаец. — Золото принадлежит тебе, раз этот юный сумасшедший не захотел взять его…

Легко представить себе, с каким любопытством наблюдал эту сцену Эусеб; он не мог понять бескорыстия этого человека, которым двигали в то же время столь низменные инстинкты.

— Подождите, — сказал он, выступив вперед. — Я совершил первую ошибку, дав этому человеку золото, которое должно было послужить постыдной страсти; я не стану продолжать. Это золото принадлежит мне, буддист, и я беру его.

Нищий бросил на Эусеба взгляд, в котором мольба смешивалась с упреком, затем повернулся к яванцу.

— Прошу вас, удовольствуйтесь этим, — произнес он, сложив руки. — Если бы у меня было больше, я отдал бы вам все.

— Нет, — ответил яванец. — Все, что я смогу дать тебе в обмен на это золото, — это твоя свобода.

— Моя свобода! Я сам взял ее, туан Цермай. С тех пор как твой наместник украл у меня землю, сжег мою хижину, похитил у меня драгоценное сокровище — мою дочь, желтую лилию лебака, я разорвал цепь, приковывавшую меня к моему господину. Свобода, которую ты хотел продать мне, завоевана мной, и сегодня надо мной нет никого, кроме тигров и черных пантер джунглей Джидавала.

— Аргаленка! — вскрикнул яванец, смертельно побледнев под слоем бистра. — Ты Аргаленка, отец Арроа. Ах, теперь я понял, почему ты хотел выбрать одну из моих бедайя.

Аргаленка вышел, не слушая его ответа.

— Но возьмите же ваше золото! — крикнул ему Эусеб.

— Что мне это золото, раз я не могу выкупить им свое дитя? — с жестом отчаяния произнес нищий и скрылся в темноте.

Эусеб был подавлен, узнав о том, что этот человек хотел вырвать из гарема Цермая свою дочь. Сотрапезники вновь уселись за стол; перед Эусебом оказалось золото, предназначенное честным Аргаленкой своему благодетелю, и молодой человек резко толкнул его в сторону яванца.

— Возьмите золото, — сказал он Цермаю, — и верните этому несчастному его дочь.

— Ну вот, теперь мы расчувствовались, — вмешался нотариус, у которого за последние несколько минут сильно испортилось настроение. — Черт бы побрал этого буддиста, игру и презренный металл!

— Господин ван ден Беек, — отвечая на обращение молодого голландца, проговорил Цермай, — надеюсь, вы посетите мой дворец в Кенданде; я покажу вам Арроа, и вы решите, можно ли отказаться от обладания ею.

— Но, в конце концов, — спросил китаец, — что делать со всем этим? Господин ван ден Беек возьмет свою долю, но то, что принадлежало буддисту, мы, как мне кажется, можем разделить между собой.

— Тьфу! Эти китайцы и евреям сто очков вперед могут дать! — отозвался нотариус. — Сейчас я покажу вам, как следует поступать и как презренный металл поможет нам позабавиться, господин Ти-Кай.

И метр Маес, зачерпнув две пригорошни монет, бросил их на площадь.

Едва успев осознать жест нотариуса, все те, кто ее заполнял, сбежались и, отцепив фонари, зажигая факелы и пучки соломы, бросились подбирать рассыпанное в пыли золото.

На поднявшийся при этом шум из Меестер Корнелиса высыпали все, кто еще держался на ногах.

Лишь курильщики опиума, поглощенные невыразимым наслаждением, не покинули своих каморок, они одни не явились на нежданный праздник, устроенный нотариусом для завсегдатаев этого заведения.

Игроки покинули столы, музыканты бросили свои инструменты, даже танцовщицы прибежали в своих сверкающих нарядах.

Метр Маес во второй раз наполнил монетами свои широкие ладони и отправил деньги вслед первым пригоршням; и тогда суматоха превратилась в драку: удары сыпались дождем со всех сторон и каждый, в соответствии со своим возрастом, полом и силами, сражался кулаками, ногами, ногтями или зубами; земля была усеяна клочьями саронгов, обрывками золотой и серебряной парчи, цветами, вырванными из волос танцовщиц, и не замедлила окраситься кровью.

Чем более резкими и пронзительными делались крики, доносившиеся из этого адского водоворота, тем больше наслаждался метр Маес. Он в неистовстве разбрасывал монеты, выбирая для этого те места, где толпа распалилась сильнее, откуда слышались самые дикие вопли. Следует признаться, это отвратительное зрелище очень забавляло достойного нотариуса, и на каждое доносившееся до него извне проклятие он откликался взрывом хохота или веселым словцом. Обернувшись, чтобы пополнить запас своих необычных снарядов, он, к большому своему изумлению, обнаружил, что полностью исчерпал не только золото, отвергнутое буддистом, но и то, что принадлежало Эусебу.

— Ну вот, ничего не осталось, — сказал он. — Как жаль! Я, кажется, немного забрался в ваш карман, господин ван ден Беек, но вы не станете на меня сердиться: лучшее применение, какое вы могли бы найти для этих денег, — позабавить с их помощью этих бедняг.

— Вы называете это забавой, — с досадой заметил Ти-Кай, горько сожалевший о том, что забота о сохранении достоинства помешала ему присоединиться к борьбе, за превратностями которой он жадно следил.

— Черт возьми! Взгляните на меня; я так смеялся, что весь взмок. О, одна осталась! — продолжал метр Маес, схватив монетку, что закатилась под тарелку.

Нотариус собирался с ее помощью вновь разжечь пламя раздора между посетителями Меестер Корнелиса, но Эусеб остановил его руку.

— Простите, — сказал он. — Оставьте это мне; я хочу сохранить ее и увидеть, принесет ли мне счастье то, что послано Буддой.

— Ну что же, — произнес китаец Ти-Кай. — Мне кажется, самое меньшее, что должны сделать рангуны в благодарность за то, что вы для них устроили, — это прийти сюда и развлечь вас.

Метр Маес изо всех сил захлопал в ладоши, и вскоре несчастные девушки, кое-как поправив разорванные в драке костюмы, вошли в павильон и расположились на устроенных в глубине его подмостках.

Вместе с ними в пиршественный зал вошел Харруш и уселся среди музыкантов.

Пока метр Маес забавлялся ссорой простонародья, Эусеб с удвоенной настойчивостью добивался от туана Цермая, чтобы тот вернул Аргаленке его дочь. Яванец, ничего не обещая, отвечал столь любезно, что возможность сделать доброе дело привела молодого голландца в такое веселое настроение, в каком он не был за весь вечер, и, хотя готовящееся представление было не совсем в его вкусе, он больше не думал о том, чтобы уйти.

Танцовщицы уселись в кружок на маленькой сцене, ожидая сигнала начать пантомиму.

Эусеб рассеянно скользил глазами вдоль сверкающего ряда девушек; его взгляд остановился на той, чье бело-розовое лицо и золотистые волосы, контрастируя с медной кожей ее подруг, привлекли его внимание.

Лицо этой женщины ему показалось знакомым; он старался припомнить, где видел ее прежде, когда Цермай, поднявшись с места, подозвал к ним Харруша.

XV. БЕЛАЯ РАНГУНА

— Пейте, Ти-Кай, — обратился метр Маес к сидевшему рядом с ним китайцу. — Будет ли это вино или цион, результат хорош в любом случае. Господин Цермай, ваше сердце откликается на упреки вашего имама и вы поклялись не нарушать более закон вашего святого пророка? Я нахожу вашу трезвость сегодня вечером удивительной и опасной. Диван, на котором вы восседаете вместе с этим несчастным господином ван ден Бееком, похож на увенчанную снеговиками глыбу льда, какие встречаются в южных морях.

— Не занимайтесь нами, господин Маес, — ответил Эусеб. — Лучше следите за тем, что сами собираетесь делать.

— К черту! Я совершенно не собираюсь следить за своим поведением и хочу двигаться наугад, как летят птицы в бурю; я наслаждаюсь тем, что непредсказуемо и странно.

— Вы правы, мудрый мандарин! — эхом отозвался Ти-Кай. — Нет ничего более веселого, чем каскады; но почему же тот, что в моем саду в Кампонге, не извергает волны циона вместо вредной для здоровья воды! Цион дали нам боги, чтобы мы на огненных крыльях переносились к ним на небеса.

— Да, пока не свалимся в грязь, — сказал нотариус. — Но это уже кое-что — хоть на минуту заглянуть в спальню к господам ангелам. Достойная статуя Мудрости, присутствовавшая при наших сумасбродствах, — продолжал метр Маес, обращаясь к Эусебу, — неужели вы откажетесь от этого стакана вина, если я предложу вам выпить его за вашу вечную любовь?

— Лучший способ не подвергать ее опасности, господин Маес, — это отклонить ваш тост.

— Дьяволом клянусь, этот человек сделан из мрамора! И я все больше успокаиваюсь насчет последствий завещания. Но вино налито и надо выпить его! — воскликнул нотариус. — Ти-Кай, я поручаю вам это сделать.

Китаец отказался; как и все его соотечественники, он пренебрегал продуктами европейского виноделия и предпочитал им водку из зерна.

— Это лучше! — произнес он, указывая на свой наполненный ционом стакан.

— Несчастный, можно ли вслух произносить такую ересь? И все же это вы, господин ван ден Беек, причиной тому, что мои уши выслушали подобное богохульство. Но, черт возьми, если я не могу опьянить ваш мозг, я все же заставлю захмелеть ваши глаза! Ну, рангуны, пляшите так, чтобы этот человек упал к вашим ногам, упрашивая, умоляя и лепеча, словно ребенок, который хочет получить игрушку.

Как видим, ужин, на который метр Маес пригласил Эусеба и двух азиатов, неожиданно принял довольно непристойный характер.

Именно амфитрион напрягал все силы, чтобы придать ему подобную окраску.

Зрелище, которое он устроил себе при помощи денег Аргаленки, сильно разогрело его; чтобы освежиться, он не придумал ничего лучшего, как вылить бутылку шампанского в громадную японскую чашу и одним духом проглотить ее содержимое; но это целебное питье произвело совершенно не то действие, на какое рассчитывал нотариус: едва он выпил, как из румяного его лицо сделалось кирпично-красным, подстегнутая алкоголем кровь быстрее побежала по жилам, отчего болтливость его еще возросла.

В то время как рангуны, исполняя приказ метра Маеса, делали первые движения, сам он помогал музыкантам, затянув голландскую застольную песню, внушенную, без сомнения, некоему нидерландскому поэту тяжелыми и унылыми парами пива; ее жалобные и однообразные звуки так же мало соответствовали выражению лица метра Маеса, как и легкому живому ритму инструментов оркестра.

В такт музыке нотариус дергал длинную косу, висевшую за спиной у китайца, и движение, которое сообщалось тем самым широкой соломенной шляпе, покрывавшей голову Ти-Кая, сильно возбуждало веселость г-на Маеса; никогда еще китайский болванчик не качался так забавно.

При каждом толчке китаец вздрагивал и рисковал свалиться под стол; но излюбленный напиток оказал на него такое действие, что он, казалось, не замечал происходящего: лицо его выражало совершенную тупость и лишь глаза сохранили остаток хитрости и лукавства.

Как выяснилось из упреков, адресованных им нотариусу, только Эусеб ван ден Беек и яванец Цермай сохраняли рассудок.

Оба совершенно воздерживались от питья, хотя это расходилось с привычками яванского принца, обычно предававшемуся, как все люди его расы и ранга, самому беспорядочному разгулу; на этот раз, как ни странно, несмотря на подстрекательства нотариуса, он едва пригубил свой стакан и даже несколько раз отталкивал приготовленную для него слугами трубку опиума, а если и брал ее у них из рук, то лишь для того, чтобы предложить ее молодому голландцу и уговаривать его вновь испытать достоинства наркотика.

Эусеб, занятый появлением Аргаленки, не чувствовал обычного воздействия опиума, но представшее перед ним зрелище и тупое опьянение Харруша возбуждали отвращение, и он вежливо, но достаточно твердо для того, чтобы новый знакомый прекратил настаивать, отказывался.

Невзирая на предсказания метра Маеса, танец рангун оставил Эусеба совершенно равнодушным. Посреди этого празднества, как и среди его дневных забот, его мысль обращалась к фантастическому персонажу, чье появление перевернуло его жизнь, и тайный инстинкт, как и двусмысленные фразы, произнесенные Харрушем, говорил ему, что он находится среди людей, знавших Базилиуса и способных помочь или повредить ему в предпринятой им борьбе против доктора.

Если Эусеб оставался безразличным к чарам рангун, этого нельзя было сказать о г-не Маесе: когда танец подходил к концу и большая часть танцовщиц, совершенно измученных, опустилась на пол и лишь две или три из них с лихорадочной энергией продолжали свои телодвижения, толстый нотариус поднялся, перешагнул перила, отделявшие сотрапезников от забавлявших их артистов, устремилcя вперед, округлив руки настолько изящно, насколько позволяло ему исполинское сложение, и словно собрался пригласить одну из девушек исполнить пантомиму, которую они в тот момент показывали, вместе с ним.

Та самая белокурая рангуна, которую заметил Эусеб, казалось, была испугана появлением европейца; прыжком невероятной гибкости и силы она отпрянула назад с видом оскорбленного целомудрия.

Нотариус снова направился к той, кому оказал первые знаки своего внимания.

Среди смуглых дочерей Явы в пестрых сверкающих нарядах этот толстый человек в европейском костюме выглядел до невозможности комично; выражение, которое он пытался придать своему побагровевшему лицу, было до того забавным, что даже Эусеб не смог удержаться и, заразившись веселостью нотариуса, присоединил свой голос к крикам, какими зрители и артисты встретили небольшое импровизированное представление метра Ма-еса.

Это представление завершилось обыкновенной развязкой: метру Маесу удалось настигнуть белокурую танцовщицу; тогда он вытащил из кошелька пригоршню флоринов, дождем обрушил их на голову девушки, откуда они скатились на пол.

— Вина! Вина! — воскликнул он.

На эстраду принесли несколько бутылок вина и циона, и метр Маес сделался виночерпием яванских красавиц.

— Среди всех этих женщин и всех этих мужчин найдется один человек, который — могу в этом поклясться — не прикоснется к напитку, щедро предложенному вашим соотечественником, — обратился Цермай к Эусебу ван ден Бееку.

— Кто же? — спросил тот. — Мне кажется, эти рабы накинулись на питье так же жадно, как их господин.

— Харруш не прикоснется к нему, — ответил Цермай, показав пальцем на заклинателя змей, сидящего на корточках в углу позади музыкантов, разместив рядом с собой гадов, которых использовал для своих представлений.

В самом деле, когда один из музыкантов, державший бокал, протянул его Харрушу, а нотариус предложил наполнить его, огнепоклонник жестом изобразил отвращение.

— Иди, иди сюда, Харруш, — позвал Цермай. — А теперь ответь мне, — продолжал он, попеременно указывая на трубку и стакан, — что лучше, то или это?

— Одно заставляет вас опуститься до уровня животного, другое возвышает до состояния духов; разве может колебаться наделенный умом человек? — возразил заклинатель змей, взяв трубку и с наслаждением вдыхая первые затяжки опиума.

— Да, — подтвердил Эусеб, довольный обстоятельством, позволяющим ему поближе познакомиться с человеком, которого он больше всего хотел расспросить о докторе Базилиусе. — Да, я уже имел случай узнать вкусы Харруша; более того — я удивлен тем, что он уже победил сонливость, овладевшую им у меня на глазах не больше часа тому назад. Но не боишься ли ты, Харруш, что постоянное употребление этого наркотика подорвет в конце концов твое здоровье?

— Жизнь исчисляется не днями, из которых складывается, но теми наслаждениями, какие она доставляет.

— Браво, Харруш! — завопил нотариус. — Хорошо сказано, клянусь честью! Под твоей желтой и блестящей, как кувшины наших амстердамских молочниц, кожей таится больше здравого смысла, чем в мозгах многих философов; в первый раз, как ты окажешься на Вельтевреде, я хочу, чтобы ты вошел в мой дом, и я дам тебе кусок лучшей опиумной массы, какую получали когда-либо с полей Месвара; но остерегись показываться прежде, чем сядет солнце, слышишь, негодяй?

— Да, сахиб; я подожду, пока ночь сделается достаточно черной для того, чтобы нельзя было отличить трезвого человека от пьяного, — самым простодушным тоном ответил Харруш.

— Приходи и ко мне, — перебил его Эусеб, приняв равнодушный вид, хотя ему очень хотелось не упустить возможности устроить себе встречу с Харрушем. — Я не обещаю тебе опиума, но тем не менее ты останешься доволен моей щедростью, клянусь тебе в этом.

— Превосходная идея! — подхватил нотариус. — Вы представите его госпоже ван ден Беек, и он предскажет ей будущее.

— Предскажет будущее! — воскликнул яванец. — Неужели вы считаете, что господин ван ден Беек может придавать значение подобным глупостям?

— Глупостям? Клянусь когтями дьявола! Вот новое слово в устах яванца, когда речь идет о колдовстве; никогда не предполагал, что найдется хоть кто-то среди этих обезьян… нет, я хотел сказать, среди этих господ в саронгах, не имеющий безусловной веры в сны, в предзнаменования, в чары, изобретения и тайны из области кабалистики.

— Вы правы, — с горечью ответил Цермай. — Мы похожи на полосатую лошадь, живущую в больших лесах: ни заботы, ни воспитание не могут смягчить ее нрав; напрасно мой отец старался обучить меня вашим наукам с помощью доктора вашей национальности, он не смог сделать из меня человека, потому что моя кожа не белого цвета.

— Зато ему удалось сделать из вас лжеца, господин Цермай, — произнес нотариус.

— Я лжец? — воскликнул яванец, подскочив на стуле.

— Да, вы! Вы только что хвастались, что не верите в колдовство, а я помню, как в последний раз, когда навещал вас в вашем дворце в Бантаме, видел, как вы бросали о стены вашего жилища землю из свежевырытой ямы, чтобы отвратить от него несчастье на время вашего отсутствия.

— Господин нотариус Маес! — закричал яванец, которому, казалось, более неприятно было упоминание собеседника об этом случае, чем предшествовавшее тому оскорбление. — Господин нотариус Маес, вы оскорбили меня!

— Ба! Уж не хотите ли предложить мне поединок?.. Я принимаю вызов, и, хотя порядком нагрузился, мы будем с вами бороться, кто кого перепьет; есть у нас и свидетели. Правда, вот этого, — прибавил он, расплющив ударом кулака шляпу Ти-Кая, спавшего на столе, — справедливо было бы причислить к мертвым.

— Господин нотариус Маес, — произнес Цермай, в бешенстве сверкая глазами и скривив побелевшие губы, — я позволяю шутить с собой только равным!

— В таком случае, вы должны были оставаться среди тех, кого считаете таковыми; должно быть, на острове нетрудно их найти.

При этой новой обиде яванец схватил крис и попытался перелезть через стол, чтобы броситься на нотариуса.

Харруш, который, с той минуты как завладел трубкой, сидел рядом с Эусебом на тростниковой циновке, покрывавшей пол, и которого Цермай резко толкнул в своем порыве, даже не попытался удержать его, но Эусеб, схватив яванца за руку, сумел его остановить.

— Оставьте его, ван ден Беек, дайте ему проветрить, как он имеет обыкновение делать, этот сверкающий кусок железа; не беспокойтесь, он не имеет желания взглянуть, какого цвета моя кровь. Здесь слишком много свидетелей. А вот если бы мы были одни в лесу или я спал бы под его кровом, положившись на его гостеприимство, тогда другое дело.

При этом новом выпаде раджа смертельно побледнел, на губах у него выступила пена; он сделал усилие, стараясь освободиться из рук Эусеба, но почувствовал, что не может вырваться, и закричал:

— Запомните, господин Маес, это произойдет не под моим кровом, где вы будете спать, защищенный законом гостеприимства; нет, я нанесу вам удар на том месте, которое вы называете Konings plaats 6Королевской площадью (гол.), при свете дня и в присутствии гораздо большего количества людей, чем в этой комнате!

Вместо ответа нотариус вновь затянул свою вакхическую песнь, затем, внезапно прервав ее, воскликнул:

— Тысяча бочек чертей! Этот вечер начался неприятными предзнаменованиями. Сначала этот юный безумец стал мне говорить о госпоже Маес, и дело не могло не кончиться ссорой: эта женщина всегда приносит мне несчастье. Видите, наша ночь испорчена к тому времени, когда начала становиться приятной, и наши рангуны прячутся под саронгами, как испуганные газели. Черт возьми! Господин Цермай, спрячьте ваш жестяной крис, пока не опозорили его: им хорошо только женщин пугать.

Яванец действительно продолжал стоять с угрожающим видом.

В эту минуту один из слуг, старик в темном саронге, какой носят яванские ученые, с тюрбаном на голове, падавшим ему на глаза крупными складками, с лицом, скрытым густой белой бородой, приблизился к молодому туземному принцу и произнес несколько слов на малайском языке, но так тихо, что только тот мог слышать их.

Цермай ответил на том же наречии, сверкнув глазами на голландцев и деля между ними свою ненависть; затем, проявив невероятную подвижность лица, снова сделался спокойным и уселся на подушки.

— В самом деле, вполне безумен тот, — обратился он к Эусебу, — кто придает значение словам человека, пропитанного вином.

— Простите, ваше превосходительство, — насмешливо перебил нотариус. — Вы, несомненно, хотели сказать: человека, выпившего вина.

Яванец не отвечал.

— Займитесь вашими рангунами, — вмешался Эусеб, надеясь, что зрелище танца развлечет ссорящихся и заставит их забыть о еще не угасшей злобе.

— Вы, черт возьми, правы, ван ден Беек! Ну, рангуны, исполните для нас танец джиннов, чтобы достойно завершить сегодняшний вечер!

Пока Эусеб разговаривал с г-ном Маесом, а затем нотариус голосом и жестами подбадривал рангун, Цермай обратился к Харрушу на том же языке, которым воспользовался седобородый слуга, успокаивая гнев господина.

— Харруш, — сказал он. — Сети расставлены во мраке; тебе остается лишь подтолкнуть добычу, чтобы она запуталась в них.

Произнося эти слова, яванец показал на Эусеба ван ден Беека, объясняя тем самым Харрушу, о ком идет речь.

— Смелый охотник никого не зовет на помощь, — угрюмо ответил Харруш. — Он идет твердо и неустрашимо и один нападает в джунглях на черную пантеру.

— Ты нужен нам, Харруш. Голландец не доверяет туану и ничего не примет из его рук; будь с нами сейчас, чтобы быть и тогда, когда пробьет час расправы и дележа добычи.

— Харруш живет плодами, зреющими для него на придорожных деревьях, водой, что течет по белым камням в ручье; пиры, где человек, подобно тигру, рвет когтями и дробит зубами трепещущую плоть, не его удел.

— Харруш очень изменился с той ночи, когда в джунглях Джидавала правоверные поклялись убить людей с Севера, укравших у них древнюю землю.

— Харруш не повторял клятвы, которую слышал той ночью, о какой вы напоминаете, туан Цермай; не все ли равно Харрушу, кто будет владеть землей, где ему не достанется ни клочка? Он радуется лучу солнца, что веселит его глаза и согревает его по утрам под бедным саронгом; сыны ислама и приверженцы Христа еще не додумались присвоить себе право на солнечные лучи.

— Харруш, твои уста говорят неправду, у тебя есть причина защищать голландца: он соблазнил тебя золотом.

Цермай хотел продолжать, но человек в темном саронге, тот, кого мы видели тихо говорящим с ним, приблизился к огнепоклоннику, за которым уже несколько минут наблюдал.

Отвечая яванцу, Харруш не сводил глаз с рангун, и, проследив за его взглядом, человек в темной одежде смог узнать, какая из них привлекла внимание заклинателя змей.

Он коснулся плеча Харруша кончиком пальца.

От этого прикосновения Харруш вздрогнул, как будто взял в руки одну их тех огромных электрических рыб, что встречаются в южных морях.

— Не думает ли фокусник со змеями, — обратился к нему человек на малайском наречии, — что прекрасная танцовщица с белой кожей, у которой в волосах цветы малатти, — сестра голландского торговца, сидящего рядом с ним?

— Почему вы меня об этом спрашиваете?

— Потому что ты обращаешься как с братом с тем, у кого кожа того же цвета, что у белой рангуны.

— Кто научил вас читать в моем сердце? — произнес Харруш, и глаза его затуманились, как заволакивались дымкой золотые зрачки его змей, когда он проявлял над ними свою колдовскую власть.

— Читать в твоем сердце — игра для того, кто повелевает духами и правит стихиями.

— Ты говоришь о себе?

— Ты сам это сказал.

Эусеб в это время пытался вызвать в памяти образ Эстер, перенестись мысленно в дом на Вельтевреде, где она среди волн кисеи, охраняющей ее от укусов насекомых, казалась ангелом в облаках и где она, без сомнения, ждала его.

— Мне кажется, вы начинаете входить во вкус этого развлечения, господин ван ден Беек? — голос Цермая вывел Эусеба из задумчивости.

— Вы ошибаетесь, господин Цермай; лишь мои глаза смотрят, но сердце не видит.

— Все такой же, вечно занятый своей женой; хотел бы я узнать ее, чтобы выразить ей свое восхищение.

— Если бы вы узнали ее, то все, что кажется вам удивительным, сделалось бы для вас естественным.

— Ну, я вижу, — продолжал Цермай, встав с места, — что приписка в завещании доктора Базилиуса не найдет применения.

— Уже завтра, к счастью, — улыбаясь, ответил Эусеб, — я не должен буду слышать, не понимая их, разговоры об этой злосчастной приписке в завещании, если, конечно, наш уважаемый господин Маес к завтрашнему дню вновь сделается нотариусом в достаточной степени, чтобы познакомить меня с ней.

— О, я не сомневаюсь, что завтра вы будете знать, в чем дело; но, поверьте мне, господин ван ден Беек, не стоит слишком часто подвергать себя чарам этих чертовок в пестрых саронгах: это небезопасно для вашего спокойствия и для ваших денег.

Договорив, яванец, как это сделал нотариус Маес, перешагнул через перила и уселся на корточки в том углу, где фокусник оставил свои корзины.

Эусеб, не желая смотреть на танцовщиц и в то же время стараясь воспользоваться моментом, пока он был наедине с Харрушем, чтобы договориться с ним о встрече, повернулся к нему.

— Не забыл ли ты моего обещания? — спросил он.

Харруш не отвечал; едва сделав первые затяжки из трубки, которую дал ему человек в темной одежде — без сомнения, в этой трубке был гораздо более сильный наркотик, чем опиум, — он впал в странное состояние. Жизнь мало-помалу покинула его тело и сосредоточилась в мозгу.

Он едва мог удержать в пальцах трубку, ему стоило труда сложить губы, чтобы вдохнуть дым, но глаза его сверкали необычайным блеском и с выражением счастья и восторга следили за душистыми облаками, медленно поднимавшимися к потолку, словно его воображение придавало им милые для него формы.

Не получив ответа, Эусеб повторил свой вопрос. Наконец фокусник медленно повернулся в его сторону, как человек, с трудом оторвавшийся от соблазнительного зрелища.

— Чего хочет от меня европейский торговец? — едва слышно спросил он.

— Чтобы ты не забыл в своем опьянении, в которое сейчас погружаешься: я обещал тебе более драгоценный подарок, чем тот, что ты получишь от нотариуса.

— Раз европеец дает, значит, хочет получить, — ответил фокусник, вернувшись к созерцанию дымных спиралей; он говорил монотонно, словно мурлыкал песню. — Люди его расы продают и покупают; они покинули свою родину, чтобы торговать в чужих краях; они не делают напрасных подарков. Кто знает, чего потребует европеец от Харруша?

— Кое-каких сведений о докторе Базилиусе.

— Доктор Базилиус — великий дух, он носится в пространстве, а мы ползаем по земле. У него в руках ключи к сердцам, он даст Харрушу тот, что отворяет сердце белой женщины, в чьих волосах сверкают золотые лучи солнца, а глаза синее синих цветов мантеги.

— Что он хочет этим сказать, черт возьми? — воскликнул Эусеб, которому на мысль немедленно пришла Эстер, и он решил, что Харруш описывает его жену. — Этот проклятый дал тебе такое обещание? Значит, он жив, гнусный Базилиус и пристань Чиливунга не приснилась мне? Говори, Харруш, говори! — просил он, взяв безвольные руки фокусника в свои. — Что бы он ни пообещал тебе, если только ты захочешь помочь мне, — ты, кто, по твоим словам проник в тайну загадочного мира духов, — я дам тебе золото, много золота, как только ты решишься заговорить.

Харруш сделал над собой усилие, стараясь справиться с оцепенением, все сильнее охватывавшим его и оставлявшим ему лишь способность следить за полетом легких призраков, вызванных его воображением.

Он пристально посмотрел на Эусеба и пробормотал:

— Силен только тот, кто не доверяет другим и самому себе.

— Я понимаю тебя, Харруш, ты хочешь сказать, что напрасно я последовал за этим безумным Маесом.

— Зеленые листья сменяются желтыми, потом ветер уносит их и гонит вдоль дорог. Можно ли назвать мудрым того, кто клянется сохранить весенний наряд в сезон дождей, остаться на любимом стебельке, несмотря на зимние бури?

— Да, ты осуждаешь мою веру в неизменность моей любви.

— Позолотив равнины земли и моря, оплодотворив поля и обласкав своими лучами цветы и плоды, солнце ложится в свою туманную постель, и ночь приходит ему на смену. Назовут ли мудрым того, кто восстанет против ужаса тьмы и захочет увидеть день раньше того часа, в который хозяин мира назначил свету вернуться?

— Я должен был смириться с разлукой, которой требовало Небо, помня о том, что она не вечна и наступит день, когда я найду в лучшем мире ту, кого Господь на время отнял у меня.

— Бохун-упас приносит смерть, — продолжал фокусник. — Разве мудрый уснет спокойно в его смертоносной тени, видя лишь золотые плоды среди листьев?

— Теперь я перестал понимать тебя, Харруш. Хочешь ли ты сказать, что напрасно я оставил себе полученное от этого негодяя богатство? Перестань говорить притчами, Харруш, умоляю, объясни мне твои слова.

— Харруш сказал все что мог, — возразил фокусник; оцепенение его заметно усиливалось, и он впадал в экстатический сон под действием опиумного препарата.

— Нет, ты будешь говорить, ты должен! — кричал Эусеб, яростно встряхивая огнепоклонника. — Ну, Харруш, не бросай дело на половине, помоги мне расстроить козни этого демона!

Старания Эусеба и его настойчивость оказалась тщетными: рука Харруша разжалась, трубка упала на землю и разлетелась на множество кусков, а сам он опустился на циновку и остался лежать, словно лишился чувств; лишь глаза его оставались открытыми и, отражая все, что испытывала в те минуты его душа, свидетельствовали о жизни.

Эусеб ван ден Беек выпрямился и, к своему большому удивлению, заметил, что комната, сотрапезники, танцовщицы — все завертелось вокруг него.

Состав, наполняющий трубку фокусника, имел настолько сильное действие, что голландец, лишь вдохнувший его испарения, ощутил это действие на себе.

У него так сильно кружилась голова, что он решил выйти из павильона, надеясь подышать свежим воздухом.

Но, пытаясь подняться, он почувствовал, будто свинцовая рука давит ему на плечо и заставляет вновь опуститься на стул.

Он подумал, что прохлада воды поможет ему привести свои чувства в равновесие. Эусеб схватил стакан, но графин танцевал перед ним такую легкую и стремительную сарабанду, что никак не удавалось поймать его за горлышко; каждый раз, как он протягивал руку, графин подпрыгивал и ускользал от него.

Один из яванских слуг Цермая пришел к нему на помощь и наполнил его стакан.

Как только Эусеб его осушил, туман в его мозгу рассеялся; ему показалось, что опьянение имеет очертания: он видел, как оно тихо приоткрывает его черепную коробку и выскальзывает наружу; на мгновение он испытал наслаждение, почувствовал блаженство.

Но глаза его сами собой вернулись к зрелищу, столь отвратительному для его ума и сердца, — к тому, что происходило на эстраде.

Подходила к концу пантомима джиннов.

Вдруг позади Эусеба раздался глухой, гортанный, словно сдавленный крик.

Обернувшись, он взглянул на Харруша.

Как и за несколько мгновений до того, глаза фокусника жили, но они утратили исступленное и радостное выражение; обезумев от ужаса, он уставился на эстраду.

Эусеб проследил за направлением его взгляда и увидел трех или четырех отвратительных гадов — выбравшись из корзины, они ползали среди танцовщиц.

Он увидел, как белая рангуна, выполняя одно из движений, наступила ногой на огромную очковую змею, и та, подняв голову, раздуваясь от ярости, бросилась на танцовщицу.

Девушка смертельно побледнела и осела на пол, как будто яд, которым ей угрожала змея, уже тек в ее жилах.

Артисты, музыканты и гости устремились к дверям, крича от страха, и разбежались кто куда; в зале остались лишь бесчувственная танцовщица, лежащий на циновке Харруш и Эусеб.

Эусеб вскочил на эстраду, схватил змею, обвившуюся вокруг руки девушки, раскрутил ее в воздухе, словно пращу, так энергично, что она не успела свернуться и ужалить его, а затем разбил ей голову о стену.

Танцовщица молча показала пальцем на небольшую рану, видневшуюся у нее на плече.

В глазах Эусеба танцовщица приняла облик Эстер — ее лицо, ее стан.

Ему показалось, что Эстер лежит почти умирающая у него на руках.

— Ты не умрешь, — поддавшись галлюцинации, произнес он. — Я не хочу видеть, как ты умираешь. Потому что люблю тебя, Эс…

Он не договорил.

Его прервал отрывистый смех, раздавшийся в другом конце комнаты.

XVI. МАЛАЕЦ НУНГАЛ

Система управления огромными владениями голландцев — одна из самых простых и вместе с тем хитроумных.

Губернаторы сохранили или восстановили в главных точках острова власть яванских господ, правивших некогда при туземных государях.

Эти правители по праву рождения или по своему положению с незапамятных времен имеют огромное влияние на крестьян, но в обмен на горстку золота они предоставили всю власть в распоряжение завоевателей и сделались послушным орудием в их руках.

Сегодня в их обязанности входит передавать приказы колониальных властей и следить за их исполнением, распределять среди земледельцев натуральные налоги, с помощью которых Ява превратилась в огромную ферму, работающую на голландцев, — система, достойная Макиавелли, позволяющая спрятаться той руке, что выжимает, и избегнуть последствий непосредственного соприкосновения с порабощенным народом.

Предки Цермая со времени завоевания острова правили провинцией Бантам. Его отец сумел своей преданностью в эпоху великого кризиса 1811 года завоевать полное доверие голландцев, и они осыпали его почестями и богатствами.

Раджа Адифрати, утра-натта-сусухунан, верховный правитель деревень провинции Бантам, совершил путешествие в Голландию и был представлен королю Вильгельму. Он вернулся исполненным глубокого восхищения европейской промышленностью и цивилизацией.

Хоть яванцы и сделались мусульманами еще в XIV веке, они вовсе не разделяют исключительного и ревнивого фанатизма, отличающего приверженцев ислама, так что правителю Бантама не пришлось бороться ни с отвращением, ни с предрассудками, чтобы доверить христианину воспитание своего единственного сына.

Это был известный в Батавии врач, тот самый, кого мы видели в начале этой истории играющим в ней столь важную роль.

К несчастью, то ли выбор отца оказался неудачным, то ли ученик был наделен глубоко порочными влечениями, но бедный правитель Бантама перед смертью с отчаянием увидел, что сын обманул все возложенные на него надежды.

Самым явным результатом европейского воспитания Цермая был тот, что к порокам его расы прибавились новые — те, что являются уделом развитых культур, старых обществ с разложившейся нравственностью.

Злобный, завистливый, очень скрытный, суеверный и доверчивый, как все туземцы, он был к тому же распутным и жаждал денег и власти, как голландские колонисты; ради удовлетворения своих страстей он не остановился бы и перед преступлением.

Выйдя из рук гувернера, Цермай через несколько месяцев потерял отца, унаследовав его положение и звания. Первой его заботой было призвать к себе человека, поощрявшего его дурные склонности, вместо того чтобы бороться с ними, и поселить его в своем дворце в качестве советника.

У Цермая была многочисленная свита, великолепные экипажи, роскошные дворцы; во всей провинции Бантам и до самого Бейтензорга только и говорили, что об огромном кордебалете из лучших бедайя, который он содержал.

И все-таки, какими бы большими ни были доходы молодого принца, их не хватало на оплату его бесконечных пышных развлечений и сменяющих одна другую прихотей. Чтобы удовлетворить эти потребности, он прибегал к бесчисленным поборам; ради того, чтобы наполнить свои сундуки, он разорял крестьян; множество жалоб на него стекалось к правительству; но в память о его отце к нему относились так снисходительно, что колониальный совет на все закрывал глаза.

Осмелев от безнаказанности, подталкиваемый советами бывшего воспитателя, Цермай, не довольствуясь тем, что обобрал тех, на кого его отец смотрел как на своих детей, попытался обмануть доверие голландцев и присвоить часть налогов, которые собирал для казны.

Здесь правительство сделалось безжалостным, и за этим новым преступлением принца последовало отрешение его от должности. Советнику Цермая, сильно скомпрометированному, угрожали преследования, и он избежал конфискации значительного состояния, которое собрал на службе у юного правителя Бантама, частью занимаясь контрабандной торговлей с пиратами острова Борнео, лишь потому, что умер как раз в тот момент, когда обсуждался вопрос о суровом наказании.

Все еще испытывая признательность за услуги, оказанные колонии отцом принца, генерал-губернатор острова Ява не захотел, чтобы сын совершенно нищим расстался с верховной властью, переходившей в его семье по наследству, и постановил, что назначенный им преемник должен выплачивать принцу солидное содержание.

Ни бесконечное терпение, ни этот последний акт щедрости, ни сказанные при этом добрые слова не могли успокоить глубокого возмущения Цермая суровостью примененного к нему наказания.

Он считал, что происходит из королевского рода Панджаджарана; последний сусухунан из этого рода управлял северными и западными частями острова Ява и отрекся от престола в 1749 году в пользу голландцев.

Цермай смотрел на оставшуюся у его семьи верховную власть в провинции Бантам как на необходимое вознаграждение за это отречение от престола, как на неотъемлемое и неотчуждаемое право, которое никак не мог утратить, которого никто не мог у него отнять, и поклялся люто ненавидеть тех, кто обездолил его.

Долгое время эта ненависть проявлялась лишь проклятиями и угрозами; но, поскольку с тех пор как его отстранили от власти, иссяк самый щедрый источник его доходов и он не мог больше позволять себе любимые им разорительные фантазии, Цермай старался забыться в гнусном разврате. Наперсников своей злобы он выбирал обычно в тавернах Батавии или в притоне Меестер Корнелиса, и колониальное правительство не обращало на это обстоятельство никакого внимания и нимало этим не огорчалось.

Во время одной из почти ежедневных оргий в китайском Кампонге он встретил малайского матроса, чье упорное желание следить за всеми его движениями, всеми жестами, показалось ему странным; Цермай приблизился к нему, и малаец тихо произнес несколько слов; к огромному удивлению всех его соратников по разврату, принц покинул дом китайца вместе с моряком задолго до того, как достиг опьянения.

С этой минуты его поведение полностью изменилось.

Никто больше не слышал, чтобы бывший верховный правитель Бантама выступал против тирании завоевателей и требовал возвращения прав туземцам; он больше не обличал распутство голландских колонистов, не осмеивал их пошлость, их расчетливую жадность, не выражал вслух надежду, что пробьет для них час искупления.

Насколько прежде его недовольство было шумным, а слова — легкомысленными, настолько же, благодаря таланту притворства, доставшемуся ему с древней яванской кровью, он сумел теперь скрыть в себе все чувства, быть осторожным в поступках, сдержанным на язык.

Он сделал больше того.

Он порвал с мерзкими спутниками своих оргий, казалось, отвернулся от разврата, и хотя сохранил при себе наложниц и свиту, что дозволялось его рождением и обширным состоянием, ограничил свои безумные траты и, похоже, вступил в пору мудрости и здравого смысла. Поведение Цермая стало столь образцовым, что губернатор и члены колониального совета начали сожалеть, что обошлись с ним сурово и намекнули на возможность восстановления его в должности.

Правда, в то же время как Цермай сделался одним из частых гостей дворцов Вельтевреде и резиденции в Бейтензорге, он стал посещать нескольких китайцев, чья враждебность по отношению к колониальному правительству, хоть и скрытая, была широко известна; правда, он стал близким другом Ти-Кая, китайского торговца (мы видели его во время ужина в Меестер Корнелисе), прадед которого был одним из предводителей знаменитого китайского восстания, поставившего в минувшем веке голландское владычество на Яве на грань гибели.

Мы должны прибавить к сказанному, что после внезапного обращения Цермая пошли неясные разговоры о ночных сборищах недовольных в лесах Джидавала, в провинции Батавия, и в огромном лесу Даю-Лонхура, расположенном на юге провинции Черибон, у границы Преанджера, неподалеку от той части Явы, что осталась в памяти первоначальных властителей края как наиболее плодородная.

Примерно в тридцати милях от Бейтензорга, у первых вершин пересекающей остров вулканической цепи, Синих гор, три ее ветви: Гага, Сари и Саджира — образуют охватывающий ложбину треугольник, основание которого — шесть миль, а высота — не менее трех.

Эта ложбина, настоящий оазис благодаря тому, что расположенные по соседству пики, возвышаясь на три тысячи метров, сохраняли здесь прохладу в самый разгар лета, принадлежала туану Цермаю.

Именно там мы видим его на следующий день после ужина в павильоне Меестер Корнелиса, закончившегося таким роковым образом.

Жилище Цермая располагалось в южной части этой великолепной долины, на самом близком к равнине склоне горы Сари.

Отец молодого принца не стал строить дворец по примеру большинства яванских знатных людей — рядом с деревнями, среди возделанных полей; к нему вела дорога, извивающаяся по лесу, что покрывал основание горы.

В этом лесу можно было встретить все образцы тропической растительности: заросли тиковых деревьев с узловатыми стволами, ликвидамбары, даммары, палаглары в сто пятьдесят футов высотой, колоссальные папоротники, рощи гигантского бамбука, лавровые деревья, арековые пальмы, равеналы, камедные деревья; лианы, падавшие зелеными цветущими каскадами с самых гордых вершин к самым незаметным стебелькам, делали лес еще более густым и укрывали в непроходимых чащах кабанов, оленей, косуль, диких павлинов и тетеревов, а на верхних ветках резвились попугаи тысячи разновидностей, и над полянами с пронзительным криком носились райские птицы в золотом и пурпурном оперении.

Дворец Цермая, если бы не укрывавшие его великолепные сады, можно было бы с некоторого расстояния принять скорее за город, чем за жилище принца.

Главное здание было выстроено в мавританском стиле: с белыми, словно алебастр, куполами; тонкими, словно иглы, минаретами, устремленными вверх, как ростки кокосовой пальмы; пестрыми аркадами с ослепительной росписью; резными мраморными галереями; внутренними двориками под изящными навесами. Вокруг этого здания, рядом со всем феерическим, что только способно изобрести арабское и персидское искусство, китайский архитектор разместил беспорядочно и непоследовательно, с капризной непредсказуемостью все, что нашел в своем воображении странного и причудливого; там были изрезанные, словно кружево, павильоны из гипса, фарфоровые домики, бамбуковые хижины, то помещенные на двадцать футов над землей, то сделанные в виде животных или предметов; эти фантастические строения казались существовавшими независимо одно от другого, но в действительности были связаны сводами, коридорами и подземными ходами, такими же своеобразными по замыслу и формам, как и сами здания.

С тех пор как Цермай впал в немилость, он покинул мавританский дворец и парадные помещения и жил в китайских постройках.

Во время дневной жары он любил укрываться в гроте, украшенном лучшими образцами мадрепор, кораллов и раковин южных морей.

С потолка этого грота струилась вода, защищая его от дневной жары и закрывая от нескромных взглядов слуг непроницаемым занавесом.

В этом гроте мы и найдем Цермая.

Он лежал на расшитых серебром подушках зеленого шелка, очень подходивших к опаловым переливам раковин; Цермай вдыхал не прохладные испарения персидского наргиле или индийского кальяна, не сладкий аромат восточного табака, но терпкий дым сигары, как мог бы это делать какой-нибудь голландский торговец рисом в своей конторе в Батавии.

Рядом с ним присел на корточках человек в темной одежде, тот, кто накануне в Меестер Корнелисе дал Харру-шу наркотик, вдыхание паров которого так подействовало на мозг Эусеба ван ден Беека; сейчас этот человек был одет в костюм малайского моряка и странным образом напоминал того, кто разговаривал с Эусебом на молу Чиливунга на следующий день после смерти доктора Базилиуса.

— Зачем уезжать завтра, Нунгал? — спросил его Цермай.

— Так надо.

— Куда ты направляешься?

— Я иду к исполнению наших замыслов.

— Но не боишься ли ты, что я могу отступиться, как только ты покинешь меня?

— Дух мой останется с тобой.

Яванец опустил голову и на несколько минут погрузился в безмолвное размышление.

— Нунгал, — наконец, заговорил он. — Ты напомнил мне о секретах, которые я считал скрытыми в могиле; ты рассказал мне то, что мог знать один Базилиус, который уже почти год назад стал добычей червей; ты дал мне доказательства сверхчеловеческой власти, поработившей мой дух; в то же время ты проявил ко мне участие и приковал к себе мое сердце; но, прежде чем осуществить планы, которые могут стоить мне головы, позволь мне задать тебе один вопрос и пообещай, что ответишь на него. Кто ты?

— Разве я не сказал тебе этого, Цермай? — с насмешливой улыбкой ответил малаец. — Меня зовут Нунгал, я тот, кто правит морскими бродягами; несмотря на свой жалкий вид, я командую флотом, какому позавидовали бы самые могущественные государи этого мира, и самое лучшее в нем не бездушные соединения досок и веревок, а страшные люди, чья единственная родина — бескрайний простор океана; они с детства привыкли играть с морем и не знают даже слова «опасность». Покоряясь моей воле, словно рабы, они по моему знаку придут к тебе на помощь. Чего еще недостает, чтобы сделать Цермая королем Явы?

— Я не это хотел узнать, Нунгал, — продолжал Цермай. — О свирепости и храбрости твоих людей говорит тот ужас, который одно только их имя внушает обитателям Индонезийского архипелага; мне известно, что перед ними европейские солдаты разлетелись бы, словно туча саранчи; ты обещал мне их поддержку не для того, чтобы я мог вернуть себе тот клочок власти, что достался мне от щедрот наших хозяев и несправедливо был отнят у меня: нет, я должен вновь занять то положение, какое было в этой стране у моих предков; я поблагодарил тебя и повторяю, что моя признательность будет не меньше полученного благодеяния. Но это вовсе не то, что я хотел бы знать.

— Так говори же.

— Нунгал подчинил своим законам не только морских разбойников, он имеет власть над таинственными духами, что существуют меж небом и землей; христиане называют их демонами, а мы — дэвами и джиннами. Если бы это было не так, откуда Нунгал мог узнать то, что было сказано много лет назад между старым голландским доктором и его учеником? Кто мог рассказать ему то, что умерло, как умер тот, кто это слышал, если не скитающийся дух Базилиуса? Вот тайны, которые я хочу узнать, Нунгал.

— Твое пожелание высказано как раз вовремя, Цермай, потому что и у меня к тебе есть одна просьба.

— Скажи, и если в моей власти удовлетворить ее, клянусь, ты получишь то, чего желаешь.

— Среди твоих бедайя есть одна, которая мне нравится; я хочу, чтобы ты дал мне ее.

— Нунгал, ты опустошишь мой дворец! Ради твоего удовольствия я пожертвовал белой девушкой из Голландии; ее ужалила змея Харруша, и она обязана тем, что еще жива, лишь противоядию от укусов рептилий, которое ты дал ей; но, несмотря на твои снадобья, она умрет; ты хочешь, чтобы танцы больше не услаждали мой досуг, а песни не разгоняли скуку?

— Слово Цермая весит мало, как пух из коробочки хлопка: довольно одного дуновения и одной секунды, чтобы развеять его белые нити.

— Нет, Нунгал; слово сказано, и я не пойду против него. Выбирай себе наложницу; будет ли она темной, словно кожура граната, или белой, как цветок гардении, ты можешь взять ее, она уйдет с тобой к твоим людям. Есть лишь одно исключение.

— И этого слишком много, если именно ее я хочу.

— Так опиши мне ее, Нунгал, чтобы я не тратил слов напрасно.

— Та, которую я хочу, вовсе не смугла, словно кожура фаната, и не белее цветка гардении; она желтая, как лилия, что растет на берегу ручья, и все же это самая прекрасная твоя бедайя.

— Арроа, дочь Аргаленки! — воскликнул Цермай; его смуглое лицо побледнело до синевы, а глаза налились кровью.

— Ты сам назвал ее, Цермай, — совершенно спокойно ответил Нунгал. — Но почему ты так изменился в лице?

— Нунгал, проси у меня все что угодно! — дрожащим и прерывающимся голосом закричал Цермай. — Потребуй у меня всех других бедайя из моего дворца; проси мою черную пантеру, что лижет мои сандалии, словно щенок; возьми мои поля и леса, чтобы сделаться богатым; бери мой дворец — я ни в чем не откажу тебе, только не говори мне об Арроа, нет, нет, я не смогу отдать тебе ее!

— Зачем мне твои богатства? Что я буду делать с дворцами? Цермай, я хочу желтую девушку с черными, как у газели глазами.

— Я тебе отказываю, Нунгал.

— Не объяснишь ли ты мне, по какой причине?

— Я не знаю, не могу объяснить, что во мне происходит, но, с тех пор как она поселилась в моем дворце, я забыл ради нее всех ее подруг. Два дня, что я провел вдали от Арроа, показались мне веками; поистине, я думаю, что люблю ее.

— А если бы тебе сказали, что трон, о котором ты мечтаешь, можно получить, лишь пожертвовав ею?

— Я буду в нерешительности, Нунгал!

— Дитя, — ответил малаец с улыбкой, в которой сочувствие мешалось с презрением. — Дитя, которое хочет управлять стихиями и потусторонними силами, но не может заставить умолкнуть собственные страсти!

Яванец, поняв урок, опустил голову; и все же в горечи этих упреков было нечто сладкое: ему показалось, что он сможет сохранить Арроа.

— Послушай, Цермай, — продолжал малаец. — Минуты драгоценны, мы не можем терять их; сегодня вечером я должен покинуть этот берег, завтра я буду в море, через месяц ты вновь увидишь меня.

— Что я буду делать в это время?

— Ты будешь продолжать начатое, будешь раздувать пламя раздора между туземцами и завоевателями, сжалишься над угнетенными и в случае нужды придешь им на помощь, воспользуешься недовольством, ненавистью, жаждой мести; в этой несчастной стране лишь эти струны мы сможем затронуть; их вера в Бога умерла с верованиями в Брахму, а что касается патриотизма — они даже слова такого не слышали. Рассыпай золото, рассыпай беззаботно и без опасений, и, когда придет время жатвы, ты вновь увидишь меня: я помогу тебе собрать урожай.

— Золото! — с беспокойством произнес Цермай. — Ты же знаешь, как мало его оставили мне колонисты.

— Завтра Ти-Кай передаст тебе на эти цели шестьсот тысяч флоринов.

— Шестьсот тысяч флоринов! Но ненависть Ти-Кая к европейцам не так велика, чтобы он пожертвовал такую сумму.

— Эти деньги не из кошелька китайца.

— Так откуда они возьмутся?

— Два дня тому назад ты подарил мне белую бедайя, которую я у тебя просил; сегодня я возвращаю ее тебе, Цермай.

— Увы! — воскликнул яванец. — Бедная девушка, может быть, сегодня же вечером отдаст Богу душу.

— Нет, она умрет только завтра к вечеру, в час, когда солнце скроется за вершиной горы Сари; а утром, в третий час дня, Ти-Кай принесет ей деньги, о которых я говорил тебе. Смело войди в комнату, где будут лежать ее останки; ты не боишься мертвых, раз хочешь беседовать с духами, а значит, сможешь завладеть золотом.

— Но все же, откуда это золото?

— Это доля, принадлежащая девушке из наследства ее прежнего хозяина, доктора Базилиуса.

— Чье завещание…

— …чье завещание предназначало треть состояния, оставленного его племяннице, той из трех женщин, живших в его доме, которая добьется слов любви от мужа этой самой племянницы.

— С какой целью он сделал такое странное распоряжение?

— Доктор Базилиус ничего не делал без оснований. Дай юному побегу банана сменить старые листья, согнувшиеся и пожелтевшие под тяжестью гроздьев, и, если знание человеческого сердца не подвело его, ты кое-что узнаешь о том, какова была его цель.

— Но, — продолжал Цермай, возвращаясь к милым его сердцу шестистам тысячам флоринов, — могу ли я таким образом завладеть тем, что принадлежит девушке, являющейся подданной голландского короля?

— Цермай, в Голландии и по всей Европе, как и на Яве,

бедные, проходя по земле, оставляют следов не больше, чем птица в небе. Твоя белая бедайя родилась во Фрисландии, ее жалкие родители продали ее прежде, чем она достигла брачного возраста. Доктор Базилиус привез ее на Яву. Доктор Базилиус умер. Кто, по-твоему, станет беспокоиться об исчезновении бедной девушки? Возьми это золото и используй его так, как я сказал тебе. Теперь прикажи, чтобы Арроа приготовилась сопровождать меня.

— Арроа! Ты не отказался от своего намерения отнять ее у меня?

— Не только для того, чтобы приказывать духам, но и для того, чтобы управлять людьми, надо уметь обуздывать движения своего сердца, Цермай; учись быть властелином, вели умолкнуть своей страсти.

— На что мне трон Явы? Я уступаю, оставляю, отдаю его тебе, Нунгал, если Арроа останется со мной.

— Остерегись, безумец! — почти угрожающе крикнул малаец.

— Нунгал, я знаю, что твоя власть безгранична; с тех пор как мы познакомились, ты устрашаешь меня зрелищем своего могущества, доказательствами твоей сверхъестественной науки; и все же ради того, чтобы сохранить эту девушку, я готов бросить вызов и твоей власти и твоей науке.

— Ты не можешь сделать этого безнаказанно, Цермай, подумай об этом, не сопротивляйся моей воле.

Эти слова, произнесенные властным тоном, заставили Цермая подскочить на диване; все бушевавшие в яванце страсти отразились на лице его.

— Твоей воле! — вскричал он. — Жалкий главарь шайки разбойников, в моем собственном дворце ты осмеливаешься говорить мне о своей воле и ставить ее над моей!

Малаец не пошевелился и по-прежнему оставался невозмутимым.

— Да, — ответил он. — И это будет не первый раз, когда ты похвалишь себя за то, что поступил не по своей воле.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Старый бапати, твой отец, разгневанный твоей распущенностью, просил колониальное правительство распорядиться заточить тебя в крепость; он угрожал передать управление провинцией одному из твоих родственников. Внезапно бапати Бантама тяжело заболел. Тот, кто обучал его европейским наукам, доктор Базилиус, ухаживал за ним и самоотверженно проводил все ночи у постели больного, не позволяя ему принимать лекарства из других рук.

— Клянусь святым пророком! Малаец, не говори ничего больше.

— Успокойся, не выдергивай крис из ножен и выслушай меня до конца. Несмотря на старания доктора, состояние бапати ухудшалось. И все же оно ухудшалось не так быстро, как нетерпеливо желал этого его сын. Однажды ночью он проник в комнату, где его отец, под влиянием наркотика, который дал ему европейский врач, забылся тяжелым сном. Цермай держал в руке такой же крис, каким ты размахиваешь, и хотел вонзить его в грудь старика; доктор Базилиус умолял его не делать этого, поклялся, что болезнь справится без его помощи, что к завтрашнему дню она прикончит старика; поскольку молодой человек сопротивлялся, поскольку, лишенный возможности подойти к постели бапати и ударить его, он ударил бывшего своего наставника, тот приказал ему выйти и сказал…

— Довольно, Нунгал, — Цермай побледнел от страха и так дрожал, что у него стучали зубы, — довольно, я знаю все остальное. Огни внезапно погасли, нечеловеческая сила, на какую не способен был старый и тщедушный Базилиус, подхватила сына и выбросила его вон.

— Да; но поскольку на следующий день предсказание Базилиуса исполнилось, поскольку старый бапати умер до заката, поскольку никто не искал яда в его желудке, а кинжала в сердце у него не было, — сын без всяких споров унаследовал богатства и власть своего отца. Теперь ты видишь, Цермай, что когда-то ты преуспел, послушавшись не своей воли?

Цермай был подавлен: он молча сел и провел рукой по залитому потом лбу, как будто хотел стереть пятно крови.

— Приди в себя, — продолжал Нунгал, — и скажи мне теперь, станет ли моей Арроа?

— Нет, — отвечал Цермай голосом более слабым, чем раньше.

— Пусть будет так; но правосудие отдаст мне то, в чем ты отказываешь мне.

— Правосудие! — воскликнул Цермай.

— Разумеется, потому что я докажу, что желтая девушка принадлежит мне. Эта девушка, как и белая танцовщица, жила у доктора Базилиуса, который купил ее у своего управляющего; в тот вечер Аргаленка кое-что говорил нам об этой истории. Каждый раз, приходя в старый город повидаться с бывшим наставником, ты бросал жадные взгляды на женщину, жившую в его доме. Доктор умер; ты поспешил завладеть женщиной, но она уже исчезла вместе со своими подругами; на следующий день человек, одетый в лохмотья, пришел к тебе и сказал, что он хозяин девушки с бархатными глазами и ее белокожей подруги; ты предложил ему золото, если он уступит их тебе; человек отказался и поступил лучше: он предложил поместить обеих среди твоих танцовщиц с условием, что ты отдашь девушек тому, кто предъявит тебе половину сломанного кольца. Вот она, эта половина кольца! А теперь в третий раз спрашиваю тебя: отдашь ли ты мне желтую девушку?

— Да, если сможешь ее взять! — вскричал Цермай, прыгнув, как пантера, и нанеся Нунгалу страшный удар крисом, который он предательски вытащил из сандаловых ножен.

Малаец пошатнулся, и Цермай подумал, что убил его; но Нунгал выпрямился и распахнул саронг, обнажив грудь и показав покрывавшую ее тончайшую стальную кольчугу. Лезвие криса не повредило доспехов, и сквозь сетку просочилось всего несколько капелек крови.

— Я обзавелся ею, помня о моих врагах, — язвительно произнес малаец. — Но я забыл о тебе, Цермай.

Цермай был удручен своей неудачей и пребывал в глубоком оцепенении.

Он отступил на шаг назад и на всякий случай приготовился защищаться.

Но Нунгал покачал головой.

— Послушай, — произнес он со странной улыбкой, вздернувшей губу и позволявшей видеть белые и острые, как у леопарда, зубы, — будь в твоем сердце хоть один тайник, куда я не мог бы проникнуть, сейчас ты показал бы мне, какую меру благодарности можно ждать от души, подобной твоей.

— Благодарности? Что я получил от тебя, чтобы благодарить? Обещания, только и всего. Где ты видел, чтобы благодарили за обещания?

— Я думал, что сделал больше, Цермай; когда мы встретились в Батавии, ты прозябал в самом постыдном разврате, твоя ненависть и планы мести улетучивались, как дым сигары, тлеющей у твоих ног. Я дал всему этому плоть, я научил тебя, как насытить первое и осуществить вторые, удовлетворив в то же время твое честолюбие; я подстегивал тебя, пока ты не решился променять плетеные скамьи кабака, где ты обитал, на престол Явы, алмаза Южного моря; я нашел для тебя стихию мятежа, который сделает тебя королем; я собрал вокруг тебя ядро армии недовольных, способной принести тебе славу и богатство; я указал тебе, как управлять этим подспудным движением до того дня, когда голландцы, почувствовав, как земля горит у них под ногами, тщетно попытаются бежать и погибнут среди руин, — значит, все это — ничто?

— Ничто, пока успех не подкрепит твоих обещаний; до сих пор это только грезы.

— Да, но грезы, которые мы сделаем явью.

Цермай сделал движение.

— Да, — продолжал Нунгал, — тебя удивляет, что, после того как ты попытался убить меня, я еще расположен тебе служить! Так вот, знай, что я глубоко презираю людей, пренебрегаю их чувствами по отношению ко мне, независимо от того, хороши они или дурны, сердечны или враждебны. Моим планам, моей ненависти, которую я, подобно тебе, возможно, питаю в сердце, отвечает желание уничтожить тех, кто правит и владеет этим островом. Так что всегда можешь рассчитывать на помощь Нунгала; но в то же время у меня есть свое дело, я непоколебимо иду к цели, исполненный сознанием собственной силы. Никогда не пытайся препятствовать ей, Цермай! Не то, несмотря на мое к тебе расположение, ты будешь разбит, как это стекло.

С этими словами Нунгал подтолкнул пальцем хрустальную чашу с шербетом — она скатилась со столика на пол и разлетелась на мелкие осколки.

— Поверь мне, Цермай, — продолжал Нунгал, — что не пустой каприз заставляет меня требовать эту бедайя; я так же равнодушен к чарам ее глаз, как к туману на вершинах гор, который принимает облик человека и в котором взгляд обольщенного путешественника старается узнать то высшее существо, кого человеческая гордыня поставила посредником между людьми и Богом. Нет, та, кого я прошу у тебя, кого добиваюсь, кого требую, — всего лишь колесико в том устройстве, над которым я тружусь, и пусть лучше погибнут все бедайя и рангуны острова, чем разрушится мое творение! Я повторяю тебе: вот половина кольца, Арроа принадлежит мне, я хочу ее.

— Бери ее, — ответил Цермай удрученным и смиренным тоном, странно контрастировавшим с той яростью, какую вызвала у него первая просьба Нунгала, и в особенности — с поступком, который он пытался совершить.

— Ну, будь мужчиной, — произнес малаец, — и не удостаивай это огорчение своей слезой: она стоит куда дороже.

И, поскольку Цермай дал этой слезе скатиться по щеке, не вытирая ее, Нунгал продолжил:

— Что ж, хоть твоя скорбь и недостойна мужчины, она тронула меня. Дочь Аргаленки понадобится мне для исполнения моих планов только через месяц; оставь ее у себя на это время, чтобы отдать затем тому, кто от моего имени передаст тебе эту половину кольца.

— Спасибо, Нунгал.

— И ты клянешься исполнить то, что я требую от тебя?

— Я клянусь тебе в этом.

— Хорошо! Впрочем, у меня есть порука в том, что ты сдержишь слово.

— Какая, Нунгал?

— Я знаю твои секреты, ты моих не знаешь. А если ты попытаешься сопротивляться, как сделал сегодня, колониальный совет будет осведомлен о том, что произошло у смертного одра твоего отца между доктором Базилиусом и тобой.

Цермай покачал головой и сказал:

— Поверь мне, Нунгал, мое слово весит больше твоих угроз. Каким образом ты проник в тайну, о которой упоминал, это секрет между тобой и адом; но он наверняка мало что тебе даст, потому что ты не сможешь подкрепить доказательствами твое сообщение.

— Ба! — насмешливо возразил Нунгал. — Доктор Базилиус был человеком благоразумным, осторожным и слишком расчетливым для того, чтобы дать пропасть такому бесценному сокровищу, как эта тайна. Ну, так встретимся через месяц, а сейчас простимся, Цермай!

Договорив, малаец выбежал сквозь завесу воды, закрывавшую грот.

В течение секунды вокруг него кипел водопад, покрывая его одежду брызгами пены; затем вода побежала по-прежнему и сквозь ее радужные оттенки Цермай мог видеть Нунгала, удалявшегося по одной из дорожек сада.

Но яванец, казалось, совершенно не заметил его ухода. Он был погружен в свои размышления.

— Каким образом доктор Базилиус мог оставить улики преступления, за которое сам расплатился бы вместе со мной? — произнес он наконец, говоря сам с собой. — А если он оставил доказательства, как попали они из рук ван ден Беека, наследника доктора, в руки Нунгала? Этот малаец способен на все! — помолчав минуту, продолжал он. — Но все равно, я должен увидеться с ван ден Бееком.

Затем лезвием криса он ударил в гонг, находившийся рядом с ним.

По этому сигналу вода перестала струиться как по волшебству.

Несколько капель, переливаясь, словно опалы, под лучами солнца, просочились между камнями и упали в опустевший бассейн; затем у входа в грот появился один из слуг Цермая.

— Приведи мою черную пантеру, — приказал Цермай.

Через несколько минут великолепный зверь, с бархатной шкурой, с глазами цвета топаза, гибкий и грациозный в движениях, словно котенок, но еще более грозный оттого, что притворялся кротким и ласковым, стремительно примчался к хозяину.

XVII

ПРИПИСКА ДОКТОРА БАЗИЛИУСА

Солнце уже давно поднялось, когда на следующий день после ужина в Меестер Корнелисе Эусеб ван ден Беек вернулся на Вельтевреде.

Что бы ни говорил нотариус Маес о постыдности такого способа передвижения, но Эусеб пешком проделал несколько километров, отделявших его от города.

Слуга, отворивший ему дверь особняка, попятился в страхе: такое бледное и потрясенное лицо было у хозяина. Он спросил Эусеба, что с ним. Тот, не отвечая, направился к своему кабинету и, едва войдя в него, собрался там запереться.

— Но разве господин не хочет видеть госпожу? — мягко придержав дверь, спросил слуга.

— Не твое дело! — в ярости воскликнул Эусеб. — И кто дал тебе право обсуждать мои действия?

— Дело в том, что госпожа уже много раз спрашивала о господине.

— Хорошо, хорошо, позже!

Слуга продолжал стоять у двери, изумленно глядя на хозяина.

— Чего ты ждешь? — в бешенстве закричал Эусеб.

— Чтобы господин дал мне адрес врача, которого надо привести к госпоже; нам трудно выбрать его, но господин, раз он племянник покойного доктора Базилиуса, должен знать их.

Эусеб, в оцепенении выслушавший первые слова, внезапно очнулся и, схватив слугу за воротник, заорал:

— Никогда не смей произносить при мне этого гнусного имени, если не хочешь, чтобы тебя немедленно выгнали!

Затем, после паузы, во время которой, казалось, он должен был задохнуться, Эусеб продолжил:

— Что ты имел в виду, спросив о враче? Говори! Госпожа больна?

Эусеб произнес последние слова резко, что было совсем не в его привычках, особенно, когда речь шла о его жене.

Если имя Базилиуса напоминало о печальных событиях прошлого и страхе перед будущим, то имя Эстер связывалось для него лишь с долгом.

Значит, его совесть была не вполне чиста, раз мысль об этом долге вызывала раскаяние?

— Сударь, — лепетал совершенно растерявшийся слуга, — дело в том, что это, наверное, произойдет сегодня.

Эти слова развеяли все мысли, заставлявшие Эусеба опасаться встречи с женой; он бросился по лестнице, вбежал в спальню Эстер и нашел жену в постели, улыбающуюся, несмотря на страдания.

— Спасибо, друг мой! — воскликнула молодая женщина, раскрывая мужу объятия. — Спасибо тебе! Я бы так расстроилась, если бы первый взгляд твоего ребенка был обращен не к тебе.

Эусеб, позабыв обо всем, осыпал жену нежнейшими поцелуями.

Любовно поговорив несколько минута о ребенке, который вскоре должен был родиться, Эстер сказала мужу:

— Как поздно ты вернулся! Это первый раз, Эусеб, когда ты всю ночь провел вдали от меня.

Эусеб, до этого бледный, сделался багровым; он опустил глаза под спокойным и ясным взглядом жены.

— Этот гадкий господин Маес насильно утащил тебя с собой, — продолжала она. — Но я не сержусь на него, потому что сама просила его об этом.

— Ты, Эстер! Это ты просила нотариуса повести меня туда, где мы были?

— Конечно; я надеялась, что веселость этого толстяка сообщится тебе, его распорядок дня прогонит с твоего лба заботы и ты поймешь наконец: заполненный делами день должен завершаться удовольствиями.

— Эстер! — ответил Эусеб. — Ты совершила большую ошибку! Дай Бог, чтобы тебе не пришлось когда-нибудь сожалеть о ней!

— Ах, Боже мой, ты пугаешь меня! Что случилось? Но, в самом деле, радость оттого, что вновь тебя вижу, помешала мне заметить, как ты бледен, в каком беспорядке твоя одежда. Говори, говори, мой Эусеб! Я так люблю тебя, что не стану ревновать, лишь бы ты был счастлив.

Эусеб отступил перед откровенностью признания.

Ложь, к которой ему предстояло прибегнуть, усилила его недовольство собой.

Он не мог излить это недовольство, не выдав себя, и обрушился на Эстер:

— Вот они, женщины! — вспылил он. — Ничего не замечают, кроме своей любви, и во всем видят для нее угрозу!

— Эусеб, ты никогда так не говорил со мной! — воскликнула Эстер.

— Зачем произносить слово «ревность», такое смешное, по-моему, и глупое?

— Но, друг мой, я, напротив, уверяла тебя, что не ревнива.

— Ну да! Это только предлог, чтобы заговорить о ревности.

— В самом деле, друг мой, я не узнаю тебя, и, если бы всецело не доверяла тебе, твои речи, к каким я совершенно не привыкла, могли бы вызвать у меня подозрения.

— Какие подозрения? Я требую, чтобы ты объяснила мне! — вне себя кричал Эусеб. — Разве то, что я провел ночь за делами и что этот мерзкий Маес втянул меня в невыгодную сделку, дает тебе право надоедать мне твоими несправедливыми предположениями?

— Да что я такого предполагала, Господи! — спросила несчастная женщина, и, увидев, что беспокойство ее мужа не уменьшается, а усиливается, постаралась переменить разговор. — Ну, Эусеб, — продолжала она, пытаясь улыбнуться сквозь слезы, медленно катившиеся по ее щекам, — ты прекрасно знаешь, что я полностью, совершенно полагаюсь на твои слова, что верю в тебя, как веруют в Бога; если ты говоришь: «Я сделал то-то, был там-то»— я всегда считаю, что так оно и есть, клянусь ребенком, который заново свяжет нас. Никогда мне и в голову не приходила мысль сомневаться в правдивости того, что ты говорил мне. Ну, Эусеб, прости, если я чем-то обидела тебя! — закончила Эстер, подставив мужу белый чистый лоб, увенчанный белокурыми волосами, которые шелковистыми локонами выбивались из-под чепчика.

Эусеб оставался по-прежнему мрачным и надутым.

— Хочешь ли ты, — снова заговорила Эстер, — чтобы я дала тебе новое доказательство моего к тебе доверия, хочешь ты этого?

— Говори, — ответил молодой человек, взяв жену за руку.

— Ну так вот: несмотря на настояния метра Маеса, я воспротивилась тому, чтобы он сообщил тебе содержание оскорбительной приписки, которую сделал наш дядя к своему завещанию.

— Приписка! Приписка в завещании существует! — растерянно воскликнул Эусеб. — Господи, я в этом хотел усомниться! Раз она существует, значит, то, что произошло этой ночью, не сон, как я старался в том уверить себя!.. Заклинатель змей, эта странная галлюцинация, когда я видел Эстер умирающей, рангуна, сны… все это было реальным и Базилиус одержал надо мной первую победу!

Эусеб кричал в исступлении, и Эстер, воскликнув: «Боже мой, он сошел с ума!»— уронила бледную головку на подушку.

Вид жены, оказавшейся в опасности, привел Эусеба в чувство; он бросился к постели Эстер, целовал ее холодные руки, пытался помочь ей и, не преуспев в этом, позвонил служанкам, тотчас прибежавшим на зов.

За врачом послали, и он явился. В двух словах Эусеб объяснил ему происшедшее. Доктор объявил, что состояние Эстер весьма тяжелое, что сильное потрясение, которое она, вероятно, испытала, непременно вызовет кризис, в результате чего мать или дитя в ее утробе, а возможно, и оба, могут лишиться жизни.

Стремясь уберечь Эстер от потрясения, которое она непременно испытала бы, если, придя в себя, увидела бы мужа у своего изголовья, он настоял на том, чтобы Эусеб позволил ему самому ухаживать за больной.

Эусеб покинул комнату в отчаянии, но черпая силы в самом избытке скорби.

На пороге его встретил слуга и объявил, что некий господин ожидает его в кабинете и настойчиво требует встречи.

Вначале Эусеб хотел ответить, что никого не желает видеть; затем, подумав, что именно дела помогут ему прогнать невыносимую тревогу ожидания, спустился.

Этим господином оказался наш старый знакомый, нотариус Маес.

Напрасно было искать на лице нотариуса следы вчерашней оргии, так глубоко отпечатавшейся на чертах Эусеба.

Метр Маес был розовым, свежим, спокойным и улыбающимся; на нем был безукоризненной белизны галстук; ни на его черной одежде, ни на лице его ни одна складка не выдавала его вчерашних вакхических и хореографических излишеств в Меестер Корнелисе.

Увидев Эусеба, он протянул ему руку, сопроводив этот жест почтительным приветствием.

Он отделял клиента от соучастника оргий.

— Что вам здесь нужно? — почти угрожающе воскликнул Эусеб. — Разве вам мало глупостей, какие вы заставили меня совершить этой ночью?

— Я позволю себе заметить моему дорогому господину ван ден Бееку, — ответил метр Маес любезно и вместе с тем важно, — что я имею честь быть его нотариусом и явился сюда по его делам, а не по своим. Но если мой клиент спрашивает моего мнения о том, что он изволил назвать глупостями этой ночи, признаюсь господину ван ден Бееку: их было много, слишком много!

Произнося эти слова, метр Маес похлопывал ладонью одной руки по сложенному вчетверо листку гербовой бумаги, который он держал в другой.

— Да, — произнес Эусеб. — И разве не вправе я обвинить вас в сообщничестве, в том, что вы помогали расставить мне ловушку, вы, кого я должен был считать своим другом?

— Я и был им, господин ван ден Беек. Если в этот час я являюсь всего лишь вашим нотариусом, то тогда, когда происходили упоминаемые вами события, меня связывали с вами узы подлинной дружбы.

— Хороша же ваша дружба! Она заключается в том, что вы выдаете меня связанным по рукам и ногам страшному человеку, который меня преследует.

— Правду сказать, господин ван ден Беек, я перестал понимать вас.

— Если вы не были его сообщником, почему же вы ушли без меня из Меестер Корнелиса?

— Господин ван ден Беек, — почти торжественно начал метр Маес, — нотариус Маес никогда не имел привычки осведомляться о действиях и поступках частного лица — господина Маеса, и я призываю вас присоединиться к этой благоразумной сдержанности; мы только выиграем оттого, что не станем примешивать серьезные дела к тем, которые таковыми не являются. Если вы в самом деле хотите высказать господину Маесу то ужасное обвинение, которое только что слетело с ваших губ, идите к нему, он вам ответит; нотариусу достоинство не позволяет ответить вам; впрочем, он действительно ничего не помнит о том, на что вы ссылаетесь.

— Охотно верю, вы были мертвецки пьяны!

Метр Маес пропустил мимо ушей это замечание, он слегка прикрыл веками выпуклые глаза, как случается с человеком, смакующим воспоминание о наслаждении, только и всего.

— Перед вами только ваш нотариус, который говорит вам, своему клиенту: «Как мне поступить с этим документом, по которому от вас требуют шестьсот тысяч флоринов, в соответствии с припиской, добавленной к завещанию доктора Базилиуса, вашего дяди, в пользу девицы Джейн Трумпер, упоминаемой в указанной приписке?»

Эусеб, не отвечая, бросился на диван и закрыл лицо руками.

— Этот документ был доставлен в мою контору, как сказал направивший его судебный исполнитель, для того чтобы избежать огласки и примирить необходимость судебных мер с предосторожностями, каких требует состояние госпожи ван ден Беек; вот, посмотрите.

Нотариус протянул бумагу Эусебу; тот издал вздох, напоминавший рыдание, взял документ и смял его в руках.

— Простите! — вскричал метр Маес. — Но эту бумагу нельзя рвать; подумайте, ведь мы, возможно, будем вынуждены показать ее госпоже ван ден Беек, поскольку наследницей является она, а не вы.

Бледное лицо Эусеба стало совершенно бескровным.

— Сообщить Эстер обо всем этом, сударь? Что же, вы хотите убить ее? Не пытайтесь этого сделать, если ваша жизнь вам дорога!

Несмотря на то что Эусеб сопроводил эти слова грозным взглядом, нотариус нимало не смутился; он уселся рядом со своим клиентом и безмятежно втянул носом понюшку табаку.

— Ну, — продолжал он, кончиками пальцев стряхивая несколько крошек, запачкавших его ослепительную сорочку, — теперь мне нужна составленная по всем правилам доверенность, которую я поручаю вам под каким-нибудь предлогом получить от госпожи ван ден Беек; затем мы вместе рассмотрим возможность отказать истице в ее требованиях; мы поищем какое-нибудь нарушение формы в документе, упоминаемом в требовании об уплате; мы заведем тяжбу и, — если только государство не вмешается на основании статьи завещания покойного Базилиуса, назначающей в случае возникновения спора его наследником правительство, — что ж, возможно, нам удастся пощадить и чувства госпожи ван ден Беек, и ее кошелек, в котором изъятие суммы в шестьсот тысяч флоринов неминуемо проделает значительную брешь.

Странная вещь! Эусеб, который, пока безмятежно пользовался богатством доктора Базилиуса, нимало его не ценил, много раз пытался избавиться от него, внезапно, но очень объяснимо, переменил мнение и ощутил потрясение, когда увидел, что помимо его воли у него хотят отнять значительную часть этого состояния.

Золото подобно женщинам: только тогда, когда они от вас уходят, можно понять, любите ли вы их и как сильно любите.

— Но это невозможно, чтобы меня заставили выплатить такую сумму, — в волнении расхаживая по комнате, сказал Эусеб. — С помощью не знаю какого колдовства они сделали со мной что хотели.

— Я думаю, что, вы, дорогой господин ван ден Беек, как многие мои знакомые, зачерпнули это колдовство со дна бутылки. Какого черта! Здесь есть и ваша вина! Вы не привыкли пить, и это подвело вас.

— Нет, нет, я докажу, что стал жертвой дьявольских происков, что те, кто преследует меня, — существа из потустороннего мира и что сила и добродетель не могут победить злых чар.

— Господин ван ден Беек, — возразил нотариус. — Если вы станете говорить нашим славным голландским судьям о колдовстве и злых чарах, боюсь, вы совершенно испортите дело. Нам же нужна хорошая опора, на которой мы сможем основывать нашу защиту, а это легче найти в пандемониуме крючкотворства, чем в обрядах оккультных наук. Но, поскольку, как мне кажется, вы не расположены исполнить требование девицы Джейн Трумпер, я не могу скрыть от вас, что процесс вызовет огромный скандал.

Это замечание привело Эусеба в отчаяние: как ни огорчала его возможность утраты шестисот тысяч флоринов, он в первую очередь думал об Эстер и не мог без ужаса представить себе, какое горе причинит ей.

Его печаль была такой глубокой, что обезоружила метра Маеса, строго исполнявшего свои обязанности.

— Ну, дорогой господин ван ден Беек, не надо так расстраиваться, какого черта! — сказал он. — Многие из тех, кто станет осуждать вас, поверьте мне, пожалеют, что не были на вашем месте. Испугавшись этих проклятых змей, я убежал и вовсе не слышал признания, упомянутого в документе.

Здесь метр Маес приступил к бесконечному изложению общих мест, к каким всегда сводятся запоздалые упреки; он излил на Эусеба целую литанию несвоевременных замечаний, подобно тому деревенскому учителю, что таким же образом отвечал на отчаянные призывы тонущего ребенка. Однако это похвальное красноречие доказало Эусебу добросовестность нотариуса, и он понял, что порицания заслуживала лишь легкомысленность поведения метра Маеса и его неразборчивость в знакомствах, — то есть свойства, о которых ван ден Беек знал и проявлению которых, увы, напрасно не смог воспротивиться.

В заключение своей речи нотариус, дружески взяв клиента за руку, сказал ему:

— Ну же, одна строчка, написанная на хорошей гербовой бумаге, больше продвинет наши дела, чем все ваши вздохи, даже такие мощные, что могли бы гнать трехмачтовое судно от Батавии до Амстердама. Расскажите мне все, ничего не скрывая; нотариус, вместе с врачом и священником, входит в число трех исповедников, необходимых человеку в жизни.

Эусеб колебался, стоит ли полностью открыться нотариусу и рассказать ему обо всем, что произошло с того дня, как доктор Базилиус вошел к нему в дом; несколько минут он пребывал в молчании и нерешительности.

С одной стороны, он, как все несчастные люди, испытывал потребность излить душу и облегчить этим тяжесть своего горя; с другой — ему казалось, что, поверив чужому человеку свои тревоги, он облечет их в плоть, даст жизнь тому, что сам мгновениями хотел считать только призраком; ему претило постороннее свидетельство существования Базилиуса, он надеялся, отвергая реальность, убить воспоминание.

В результате этой борьбы и пережитого потрясения, Эусеб утратил присущую ему твердость характера; он больше не чувствовал в себе, как накануне, решимости искать сведений о странном человеке, которому был обязан своим богатством; он начал терять неколебимое мужество, до сих пор позволявшее ему смотреть опасности в лицо.

Наконец, насмешливая фраза, которой нотариус отозвался на его слова о злых чарах и колдовстве, внушала ему опасения, что метр Маес сочтет этот странный рассказ результатом умственного расстройства, и это соображение, перевесив все остальные, остановило его.

Он ограничился тем, что рассказал о тех происшествиях ночи в Меестер Корнелисе, какие мог вспомнить.

— Здесь есть, — сказал метр Майес, — только одна небольшая западня, к устройству которой может оказаться причастным мой друг Цермай.

— Цермай? Но Цермай богат! Нотариус пожал плечами.

— Никогда нельзя быть достаточно богатым, если хочешь устроить для себя на земле рай Магомета.

— Но он был со мною крайне предупредителен и любезен.

— Еще одно подтверждение. Если бы у меня оставались сомнения, то ваши слова рассеяли бы их. У Цермая не было никаких оснований так кидаться вам на шею. Это был простой расчет знатного туземца — он, должно быть, подмешал вам в вино какой-то наркотик. Вот видите, если здесь и была порча, — но не в том смысле, какой вы в это вкладываете, — то, по крайней мере, о колдовстве речь не идет.

Заключение нотариуса принесло Эусебу облегчение.

Расстроившись из-за необходимости выбора между скандальным процессом, огорчением, какое он принесет Эстер, и утратой трети состояния, он утешался тем, что влияние доктора Базилиуса здесь ни при чем, что он оказался жертвой человеческой алчности, а не злобности демона.

Эта мысль успокоила его страхи.

Она позволила ему надеяться на то, что он легко сможет сохранить две другие трети состояния, которым ничто не угрожает.

С большей ясностью в мыслях он рассмотрел вместе с метром Маесом те возможности, которые оставляло ему судебное дело.

Нотариус придерживался мнения, что, прежде чем предъявлять иск, следует рассказать обо всем Эстер, без ее помощи и помимо нее трудно было бы вести процесс, где она окажется одной из сторон.

Он посоветовал Эусебу положиться на мягкость и снисходительность женщины, всецело ему преданной, и объяснил, что та незначительная ошибка, какую ему придется признать, не является виной, поскольку совершилось помимо его воли.

Эусеб ван ден Беек оставался непреклонным; необходимость признаться в своей слабости оскорбляла его гордость, и, хотя он только что убедился в человеческом непостоянстве, его вера в себя (несмотря на то что она и погубила его) оставалась такой же абсолютной. Как мы уже говорили, метру Маесу не слишком хотелось предавать огласке это дело, но он полагал свой долг в том, чтобы с истинно спартанской самоотверженностью сопротивляться решению клиента.

Все было напрасно; необходимость предварительного признания склонила Эусеба к жертве, тяжелой для его сердца, в котором уже начала пробиваться скупость.

Он проводил метра Маеса до его дома и со вздохом под-ргисал документы, неободимые для выплаты суммы, предназначенной для выполнения одной из статей приписки в завещании доктора Базилиуса.


Читать далее

Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть