Под кроватью в Бориславе

Онлайн чтение книги Олух Царя Небесного
Под кроватью в Бориславе

На Панской

В день вступления немцев, вскоре после того, как отец ушел на работу, мы услышали на Панской крики. Из окна в спальне родителей было видно, как во дворе полиции бьют палками евреев. К нам во двор вбежали люди с топорами и стали ломиться в дверь. Дед отпер замок большим железным ключом. Его выволокли наружу вместе со стоявшей у него за спиной мамой. Тереза с Ромусем на руках захлопнула дверь и задернула шторы.

Мать вернулась мокрая, дрожащая от страха. В подвалах НКВД немцы обнаружили груды трупов. Матери вылили на голову ведро воды и велели мыть пол блузкой вместо тряпки. Какая-то женщина плюнула ей в лицо. «Поубивала их — теперь замывай!» — крикнула она. На лестнице, ведущей в подвал, мать увидел украинский полицейский, который учился с Нюсей в гимназии. Он вывел ее из подвала на улицу. О дедушке она ничего не знала.

Бабушка, Тереза и Нюся зажимали ладонями рты, чтобы заглушить стоны и крики. В углу комнаты лежал, глядя на дверь, мой паяц с ключиком в спине, который я забыл повернуть.

Через два дня стало поспокойнее. В открытых дверях я увидел деда. Он тяжело, словно после быстрого бега, дышал. На грязном потном лице засохла кровь из разбитого лба. Стекла очков тоже были разбиты. Он стоял в покрытой пятнами жилетке на голом теле и голыми руками держался за дверные косяки. От него пахло чем-то незнакомым и страшным. Под ним стали медленно подламываться колени. Мама с Нюсей бросились на помощь. Дверь заперли. Дедушку раздевали над большим тазом с водой, который поставили посреди комнаты. Когда стянули мокрые от карболки брюки, он вскрикнул от боли. Я увидел, что вся попа у него красная.

После погрома вернулся отец. Сел рядом с дедом, лежавшим с полотенцем на ягодицах.

— Это украинцы, — сказал дед. — Готовы были всех нас перерезать. Но немцам нужна рабочая сила. Уже пришли повестки из Arbeitsamt[6]Биржа труда  (нем.) .. Надо только их убедить, что мы лояльны и не опасны.

* * *

Я, наверно, заснул, потому что не заметил, когда дедушка надел австрийский мундир с медалью и саблей. Он погладил меня по щеке и сказал:

«Говори по-немецки, так тебя никто не узнает».

«Я не умею по-немецки!»

«Это легко, — рассмеялся он. — Сперва говори то, что собирался сказать потом».

Началась конфискация. Первым делом стали забирать радиоприемники, часы и драгоценности. У отца был «Филипс» с круглым матерчатым репродуктором, к которому он прикладывал ухо. Радио приносило плохие вести. Немцы были на полпути к Москве. Мы не знали, что с Мулей.

— Он врач, — сказал дед. — Русские берегут врачей.

— Он меня убьет, если с Ромусем что-нибудь случится, — плакала Тереза.

Отец бросил в сумку приемник и все часы и отнес в Еврейский совет. Драгоценности мать спрятала.

На пальцах у взрослых остались следы от обручальных колец.

Потом пришла очередь мехов. В родительской спальне в шкафу висела беличья шуба. Когда мать открывала шкаф, я всегда был тут как тут, норовя прикоснуться к меху. «Можешь погладить, — говорила мать. — Красивая, правда?» Теперь дедушка принес из подвала два чемодана. В один положил беличью шубу и свое пальто на меху, во второй — бобровый воротник, отодранный от отцовской куртки, лису со стеклянными глазами, которая держала в зубах свой хвост, муфты и кожаные перчатки. Мать начала плакать и проклинать немцев.

— Нечего лить слезы, — сказал дед. — Когда-нибудь все выкупим.

И ушел с чемоданами, а отец стоял и смотрел ему вслед, слишком слабый, чтобы помочь.

Ну и наконец дело дошло до мебели. Перед войной мать выиграла в лотерею четыре тысячи злотых. Часть денег она потратила, чтобы взять сестру и Мулю с Терезой вместе с нами отдыхать в Трускавец. (Вечера в Трускавце были теплые. В окна пансионата врывался запах плодовых деревьев. Муля рассказывал про одну даму, у которой в волосах запуталась летучая мышь, и даму пришлось обрить. Женщины визжали, а я радовался, что у меня короткие волосы.) На оставшиеся деньги мать купила ореховый спальный гарнитур. Кровать с выгнутой в ногах доской, два ночных столика и шкаф, в который повесили беличью шубу.

Немцу, который пришел с членом Еврейского совета, понравилась родительская спальня. Раздвинув занавески на окне, он провел рукой по ореховой полировке.

— Завтра я пришлю подводу с лошадьми, — сказал он.

И вышел вместе с сопровождавшим его евреем.

Ночью меня разбудили крики из спальни родителей. Я приоткрыл большую белую дверь и заглянул внутрь.

— Если у меня не будет, — размахивала ножницами мать, — пусть и им не достанется.

— Идиотка! Нас убьют! — Дед погрозил ей кулаком.

— Успокойтесь, папа, — сказал отец и отобрал у матери ножницы.

Она прижалась лицом к его свитеру, а он нагнулся и поцеловал ее в волосы. Дед с отцом всю ночь приводили в порядок исцарапанную ножницами кровать. Утром еврейские грузчики погрузили мебель на подводу и уехали.

По Бориславу начали разъезжать крестьянские телеги. На козлах сидели мужья с женами. Хозяин останавливал лошадей, слезал с кнутом в руке и стучался в дверь. Если ему открывали, звал жену, а если нет, залезал обратно, брал вожжи и ехал дальше. Поначалу они вежливо здоровались. Гладя детей по головкам, женщины говорили, что Бог не даст их в обиду. Потом церемониям пришел конец. За картошку и хлеб можно было купить все.

Мужик поднял с пола том энциклопедии.

— Что это? — разглядывал он готические буквы. — Священная книга?

— Немецкий шрифт, — сказал дед.

— Значит, немцы тоже евреи?! — удивилась женщина.

— Что за это? — спросил мужик.

— Буханка хлеба.

* * *

Улица Сталина стала улицей Гитлера. (Однако все продолжали называть ее Панской.) В отмытом здании НКВД расположилась конная полиция. Приподняв занавеску в пустой родительской спальне, я смотрел на солдат в зеленых штанах и белых нижних рубашках. Они чистили зубы, как раньше мотоциклисты. Из железного насоса над каменным колодцем била струя холодной воды. Солдаты подставляли под нее головы и отскакивали, заливаясь смехом. Мать велела мне отойти от окна. Повесила шторы из черной бумаги и спустила их донизу. Стало темно и душно.

Солдаты в зеленых мундирах вскоре пришли к нам. Это были австрийцы; они обрадовались, услышав венский акцент наших женщин. Бабушка показала им фотографию деда с медалью и саблей.

— Мой муж тоже воевал с русскими.

Они наклонились, чтобы получше разглядеть медаль. Одному из них понравились светлые кудри и голубые глаза Ромуся.

— Где его отец? — спросил он.

— Умер, — сказала Тереза.

— Er ist gestorben, — перевела мать.

Солдат вынул из кармана шоколадку и дал Ромусю.

— А если бы тебе приказали его застрелить? — спросила мать.

— Befehl ist Веfеhl[7]Приказ есть приказ  (нем.) ..

Однажды, уходя, они сказали:

— В случае чего мы поставим караул у дверей.

Акция после погрома всех застала врасплох. На улицах внезапно появились немецкие солдаты в черных мундирах. У выходов со дворов выстроились польские и украинские полицейские. В квартиры врывались еврейские полицейские в старых военных фуражках без орлов. Выводили женщин, детей и стариков. Всех гнали на Панскую. Толпа, окруженная немцами, шла по мостовой в сторону скотобойни и железнодорожной станции. А другая толпа, на тротуарах, стояла и смотрела. Дети, чьи игры прервала акция, показывали пальцами на убегающих евреев.

Мы спрятались в подвал. Сквозь щели в крышке люка, через который ссыпали уголь, снаружи доносились крики и обрывки разговоров. С нами не было только бабушки: увидев, как тесно в подвале, она укрылась у соседки в другом конце двора. У наших дверей стоял патруль конной полиции.

Приплелся подвыпивший сосед, пан Грач.

— Евреи! Вылазьте! — закричал он. Австрийцы расхохотались.

На вторую ночь ведро, служившее сортиром, переполнилось. Нечего было пить. Утром забу́хали сапоги входящих в квартиру солдат. Они подняли дверцу в полу.

— Выходите! — крикнули они. — Акция закончена.

Когда Нюся побежала в другой конец двора, австриец, который полюбил Ромуся, сказал матери:

— Там всех забрали. Die Saatkrähe[8]Грач  (нем.) . их выдал.

Мы остались одни. Дедушка сидел на стуле, положив руки на голову маме, которая стояла перед ним на коленях. Нюся лежала на полу. Отец сел около нее, поджав длинные ноги.

— Может, придет письмо… — тихо сказал он.

— Они ее убьют, — плакала Нюся.

— Всех убьют, — сказала Тереза.

Марека Бернштейна и его деда тоже забрали. Пошли слухи о товарных вагонах, забитых живыми и мертвыми. Такие вагоны я уже видел при русских. Из открытых дверей на нас смотрели коровы. Теперь в этих вагонах везли людей, справлявших нужду под себя. Дети оседали на пол и задыхались под ногами взрослых. Железнодорожники рассказывали про лагерь в Белжеце[9]Нацистский лагерь смерти в местечке Бельжец на юго-востоке Люблинского воеводства., большой, как город. Поезд въезжал прямо туда. Людей раздевали и гнали мыться. Но в бане вместо воды был газ. Трупы сжигали на железных решетках. Вагоны мыли водой из шлангов.

«Евреи выходят только через трубу», — говорили железнодорожники.

* * *

При еврейском приюте в Дрогобыче было собственное ремесленное училище. Сироты, которые ни на что лучшее рассчитывать не могли, приобретали в нем профессию на всю жизнь. Мачек научился там делать щетки. Пан Унтер, считая, что немцы наверняка заберут из приюта калек, спрятал Мачека в деревне, чтобы спасти его от селекции.

Одновременно с акцией в Бориславе во дворе приюта, который был обнесен железной оградой, собрали детей и учителей с семьями. Еврейская полиция выстроила их в колонну. Из кабины стоящего у ворот грузовика с солдатами в черных мундирах высунулся офицер и махнул рукой. «Вперед!» — крикнули полицейские. Колонна вышла из ворот и направилась в сторону железнодорожной станции. Грузовик медленно ехал следом. Шли в тишине, неся на руках больных и калек. На запасном пути, далеко от станции, стояли товарные вагоны с широко открытыми дверями. Дети, идущие в первых рядах, приблизившись к ним, остановились — они не могли дотянуться до пола вагона высоко над головой. Полицейские начали кричать и бить их палками. Ребята постарше бросились бежать, но их ударами загнали обратно в толпу. Все в панике стали карабкаться в вагоны. Те, что повыше, закидывали маленьких. Когда полицейские закончили свою работу, с грузовика соскочили немцы и полицейских тоже затолкали внутрь. Потом задвинули двери и обвязали проволокой замки. Подъехал паровоз и громко стукнул по буферам. Железнодорожники накинули цепи. Из-под колес паровоза вырвались клубы белого пара, и поезд тронулся.

* * *

Австрийцы, уезжая на фронт, плакали. Еврейский совет объявил, что неподалеку от улицы, на которой жил Куба, устроено гетто. На Панской, в комнатах без мебели, возле холодных кафельных печек лежали тюфяки и подушки. Из стен кладовки торчали пустые крюки.

Крестьянин привез к нам Мачека, спрятанного на телеге под сеном. Волосы у него были светлые, как лен. Он сидел на полу, уронив руки на колени. Когда Тереза обращалась к нему, улыбался, но не поднимал головы.

Нюся лежала на своей подстилке, отвернувшись к стене. Она молилась, чтобы мать взяла ее к себе. Встала только, когда пришел Куба.

— Не иди в гетто, — сказал он. — Это западня! Пойдем со мной. Я знаю место, где нас никто не найдет.

— Без папы и Анди?

— Я тебя люблю.

Вечером к нам пришли мужчина и женщина, чтобы посмотреть на Ромуся. Дедушка расхваливал внука, которого Тереза держала на руках. Выглядит лучше некуда. Затеряется среди их собственных шестерых детей. К счастью, он еще не умеет говорить. Мужчина заявил, что предпочел бы девочку. Деньги, однако, взял. Тогда дедушка вынул из кармана ампулу и отломал у нее кончик. Потом достал носовой платок и побрызгал на него жидкостью из ампулы. Подойдя к Ромусю, положил ему платок на лицо. Я почувствовал странный сладкий запах. Ромусь перестал лепетать. Дедушка взял его у Терезы и отдал чужой женщине.

— Если мы погибнем, — сказал он, — его заберет доктор Самуил Мандель, мой сын.

* * *

У отца поднялась температура. У него были воспаленные глаза и красные пятна на щеках. Он быстро дышал полуоткрытым ртом. Кашляя, подавался вперед и хватался за рубашку на груди. Потом сплевывал в баночку и, опустив голову, долго отдыхал.

— Это конец, Андя. Перед пневмотораксом было то же самое.

— Дети, — сказал дед, — в гетто нас будут кормить.

Мне было интересно, куда увезли Ромуся. Я подергал мать за рукав, но она не обращала на меня внимания. Я подошел к отцу.

— Не подходи к папе! — крикнула мать.

— Отодвинься, — сказал отец.

Так прошло полдня. Я пил воду из жестяной кружки. Вдруг кто-то забарабанил кулаками в дверь и крикнул:

— Акция!

Мать схватила меня за руку и выскочила из дома. Нюся за нами. Мы побежали вдоль забора в конец двора, а оттуда через луг к ручью. Земля была размокшая. В траве поблескивала вода. Ноги мягко проваливались в нее и с бульканьем вылезали. У матери в грязи застряла туфля. Она не остановилась.

— Андя, туфля! — обернулась Нюся. — О Боже! Немец!

На пригорке стояла лошадь, на ней сидел немец и стрелял в нас из пистолета. Мы перебрались по камням через ручей. Я болтал ногами в воздухе, когда мать перескакивала ямы с водой. Скрылся наш двор, скрылся и немец.

— Мама, я больше не могу. Я не хочу жить.

Мы замедлили шаг, только когда стало смеркаться. Мать отпустила мою руку и с трудом расправила пальцы. Облепленные засохшей грязью, мы дотащились до неоштукатуренных жилых домов. Дрожа от холода, подошли поближе, чтобы прочитать номер над подъездом. Нюся постучала в дверь.

— Кто там?

— Мандели. Андя и Нюся.

Открыла молодая женщина, за спиной у нее стоял мужчина.

— Боже! — крикнула она.

Под кроватью

У людей, к которым мы убежали, была комната с кухней на первом этаже. Днем мать с Нюсей сидели в углу, а я лежал под кроватью. Рядом со мной стоял ночной горшок. Чтобы пописать, я переворачивался на живот и подсовывал его под себя. Мать и Нюся подползали к кровати и забирали горшок в свой угол. Ночью хозяин приносил ведро, открывал окно и ненадолго оставлял нас одних. Потом выливал ведро в уборную — общую для нескольких квартир. Спали мы на полу, а хозяева — на кровати.

Вскоре пришло письмо от деда. Читая его, мать шептала Нюсе:

— Их разделили. Папу, Бронека и Терезу забрали в гетто. Мачека отправили на скотобойню. Папа договорился с отцом Титуса. Ты пойдешь к ним ночью.

При русских я часто видел Титуса из окна, когда мы завтракали. Его отец, инженер Табачинский, тогда прятался от русских, а в их особняк стянулись родственники с разных концов Польши. Дед с уважением вспоминал, как Табачинский до войны ездил на работу на лошадях, но Титуса в дом не пускал. Только после погрома, когда Титус прибежал, чтобы узнать, что с Нюсей, дедушка (лежа в салоне с полотенцем на ягодицах) подозвал его к себе. «Кланяйся отцу», — сказал он.

Через несколько дней после ухода Нюси за нами пришел мой отец. В середине ночи мы вышли на улицу. Крались под стенами. Вскоре тротуар кончился, и появились деревья без листьев. Далеко от улицы стояли домики, обнесенные заборами. Между ними чернели лужайки. Не было ни звезд, ни луны. Отец, высокий и худой, в куртке и кепке, выглядел как фигурка, вырезанная из бумаги. Мать держала его под руку и тащила меня за собой.

— Как Нюся?

— Куба забрал ее к себе.

* * *

Янка Лень жила с отцом в маленьком домике на отшибе от других домов. Отец ее был разнорабочим в той же фирме, что и дед. Возвращался поздно, сбрасывал пропитанную нефтью одежду и долго мылся в тазу. Янка поливала ему голову и плечи водой из кувшина. Он надевал свежую рубашку и брюки, а на босые ноги — шлепанцы без пяток. За обедом рассказывал дочке, что в этот день видел. Потом долго сворачивал цигарку и закуривал. Спал в небольшой комнатке, смежной с Янкиной спальней.

Янка была старая дева. У нее было милое лицо, влажные губы и добрые глаза. И теплые руки. На каждом шагу она чуть-чуть клонилась вправо — из-за костного туберкулеза одна нога у нее была короче другой. Говорила медленно и спокойно:

— Надо молиться, чтобы разжалобить Господа Бога, а кто сделает это лучше ребенка? Не плачь, что ты один. Твой папа болен, и мама должна быть с ним. Здесь тебе хорошо. У нас есть картошка. Мой папка знает пана Манделя и не может им нахвалиться. Ты тоже когда-нибудь будешь таким.

Я слушал Янку из-под кровати в ее спальне. Когда она, прихрамывая, уходила обратно в кухню, мне, пока она не закрывала за собой дверь, видны были ее ноги. Я старался быть тихим как мышка. Сам невидимый, наблюдал за каждым, кто входил в комнату. Осторожно, чтоб не скрипнули половицы, переворачивался с боку на бок. Свежевымытый пол пах супом. Запах этот держался долго, особенно в щелях между досками. Голодный, я прижимался носом к полу и нюхал.

Любой звук мог меня выдать, в особенности если в кухне был кто-то чужой. От скуки меня клонило в сон, но я боялся заснуть, потому что мать сказала, что во сне я постанываю. Когда у меня слипались глаза, я открывал их пальцами и, перевернувшись на спину, смотрел на доски, поверх которых лежал набитый соломой матрас. Я думал о тех, кто погиб или спрятался. Вспоминалась колыбельная, которую пела мне Нюся:

Сказки чудесные, сказки волшебные

Няня любила рассказывать нам.

Красная девица, грозный дракон,

Доблестным рыцарем был он сражен.

Няня, пожалуйста, не уходи,

Еще одну сказочку нам расскажи [10]Строки из стихотворения Юлиана Тувима (1894–1953)..

Больше всего я боялся детей. Я был уверен, что на улице они сразу узнают меня и выдадут немцам. Взрослые могли бы сжалиться, а дети — нет. Мне снилось, что я от них убегаю. Бегу куда глаза глядят, все быстрее и быстрее, пока не останавливаюсь, не зная, что делать дальше. В полутьме под кроватью я видел свои тонкие ноги в белых носках. Постепенно я разучивался ходить. Днем я слышал птиц за окном. Их голоса ничего не значили. Были мне безразличны. Я прислушивался, не раздадутся ли голоса тех, кто за мной придет.

Дедушка, отец и Тереза были в гетто. Они ютились на Потоке в комнате пана Скибы, который теперь жил у нас на Панской. Дед работал у немцев бухгалтером. Что делали отец и Тереза, я не знал. Мать бывала и тут, и там. Прокрадывалась в гетто, чтобы побыть с отцом, и убегала обратно, опасаясь акции. Когда была в доме у Леней, лежала рядом со мной на полу и разговаривала с Янкой, которая свешивалась с кровати. Рассказывала ей, как отец заболел, когда я только начал ходить, а потом выздоровел и ел яйца и шпинат.

— Я его помню, — сказала Янка. — Такой красивый!

— Теперь от голода пневмоторакс открылся.

Дед регулярно приходил и платил за нас. Янкин отец приглашал его в кухню и, пересчитав деньги, доставал из буфета бутылку и две рюмки.

— Деньги ни черта не стоят, — жаловался он.

— Лехаим!

Потом мы сидели на кровати. Особенно меня интересовало то, что дед рассказывал о детях. В гетто детей уже не было. Здоровых вывезли. За больными в больницу пришел огромный немец. Велел медсестре брать их на руки и убивал выстрелом из пистолета. Медсестру застрелил последней. Одна мать задушила грудного младенца, с которым пряталась на чердаке, потому что он начал плакать.

Я представлял себе гетто как большую, окруженную домиками площадь. Засыпая, я вышел на эту площадь, и огромный немец взял меня на руки. Забавляясь его черным галстуком, я почувствовал запах одеколона, каким дед когда-то брызгался после бритья. Из домика выбежала мать и протянула к немцу руки. Он поставил меня на землю. Я проснулся в страхе, что дедушка с мамой убегут, а меня оставят у Янки.

* * *

Отцу стало хуже, и мать ждала деда, который должен был отвести ее в гетто. Когда ночью раздался условный стук, она побежала открывать. В кухне дед снял проволочные очки и стал протирать их носовым платком.

— Ромуся забрали, — невнятно сказал он.

Мама расплакалась. Как?! Она ведь только что у него была! Боялась даже, что он ее не узнает. Но он не хотел слезать у нее с колен. Плакал, когда она уходила.

— Сняли подгузник, чтобы посмотреть, обрезан ли он.

— Кто его выдал?

— Соседка.

Возможно, огромный немец схватил Ромуся за ноги и разбил ему голову о порог вагона. Есть ли еще живые еврейские дети кроме меня?

— Не хочу оставаться один, — сказал я.

— Ох, прекрати! — прикрикнула мать. — Бронек тяжело болен, пойми!

И они ушли в гетто.

Утром мать вернулась. Ей удалось убежать в последнюю минуту, когда гетто уже окружали солдаты. Две женщины, стиравшие белье в реке, увидев ее, подняли крик: «Держите ее! Это еврейка!»

В этой акции забрали Терезу. Дед умолял Терезу бежать следом за матерью. Она еще могла бы ее догнать. Рассказывая, дедушка вспоминал семью Унтеров из Дрогобыча. В живых теперь остался один только Юлек, который был с Мулей в России.

Еще дед сказал, что кончились деньги. Однако он нашел евреев, у которых деньги есть и которые ищут убежище. Он обо всем договорился с Янкиным отцом. Молодой Шехтер с матерью и сестрой спрячутся на чердаке и будут за нас платить.

Днем я забывал, что они наверху. Ночью слышны были шаги, кто-то мылся. Шехтер сносил вниз ведро и забирал еду. Лица его я не видел, потому что Янка прикручивала карбидную лампу, чтобы в закрытых бумагой окнах не маячила мужская тень. Со временем, однако, дверца в полу чердака начала открываться и днем. Шехтер и Янка шептались.

— У меня никого, кроме нее, нет на свете, — сказал Янкин отец деду. — Она хорошая, хоть и хромая. И надо же, чтоб ей приглянулся этот Шехтер. О свадьбе и речи не может быть. Ждать нечего. А тут ваш внук лежит под кроватью. Я вас не выгоняю, но поищите себе другое место.

В мансарде

Мать и Янка, прощаясь, плакали. Янкиного отца при этом не было, он работал в ночную смену. Шехтеры сидели на чердаке. Мы снова вышли в ночь. Мать с отцом тащили меня за руки. Коленки подо мной подламывались. Мы шли в Тустановице, все время в гору, пока не оказались над Бориславом, вынырнувшим из темноты. Панская улица перерезала город надвое. На железнодорожной станции стояли поезда с цистернами. На нефтяных вышках горели электрические лампочки.

В Тустановице было еще черно. Мы ощупью добрались до овина, у которого нас ждал Туров. Он втолкнул нас внутрь. По узкой шаткой лесенке мы взобрались на стог сена. Под нами стояла и лежала скотина. Запах лошадей, коров и навоза мешался с запахом сена. Туров оставил нам корзину с яблоками и слез по лесенке. Яблоки были сладкие и терпкие одновременно. Сок стекал у меня по подбородку и пальцам. Отец сказал матери:

— Золотой ранет. Мы ели такие, когда ехали в санях.

— Хорошо было под тулупом, — вздохнула мать.

— А ты жаловалась, что он вонючий.

— Потому что шкура была плохо выделана.

Вокруг стояла тишина. Овин, дом Турова, деревня с разбросанными далеко друг от друга дворами — все это со всех сторон обступал лес. Вдруг на досках задрожал свет — начало светать. Запел петух, лошадь внизу пошевелилась и ударила копытом о землю. Сверху мы увидели молодую девушку, которая пришла доить коров. Она подняла голову. Знала ли она про нас? Туров вывел из овина лошадь и вытащил телегу. Какой-то парень вилами разбрасывал солому. Я боялся, что отец начнет кашлять.

Целый день мы лежали с открытыми глазами, стараясь не заснуть. Ночью Туров помог нам спуститься. Мы облегчились в кустах и вскарабкались обратно наверх. Нас сморил сон. Через три дня пришло известие, что нас ждет Спрысёва. Отец проводил меня с матерью к ней, а сам вернулся в гетто.

* * *

Спрысёва была полькой, вышедшей за украинца. Она рассказывала, что муж пил и из-за любого пустяка ее колотил, пока при русских не пропал бесследно. С тех пор у нее не было мужчины, «чтоб о ней заботился». Жила она у матери, а у себя прятала евреев. (У Турова мы пережидали, пока уйдут предыдущие евреи.)

Домик у Спрысёвой был двухэтажный. Его окружал деревянный забор, вдоль которого, со стороны улицы, тянулись клумбы — в эту пору года без цветов. На втором этаже была маленькая комнатка с красным полом. Там стояла кровать и тумбочка. Напротив кровати, на стене с окном, висела картина, изображающая Христа в белой рубахе и терновом венце. На лице у него была светлая мягкая щетина. (Такая же, как у отца.) Христос смотрел вверх с горькой улыбкой, и из глаза текла слеза. Руки он держал перед собой, воздетые для молитвы, а между ними было сердце, которое вышло у него из груди. Из комнатки дверь вела в мансарду. Там лежал прикрытый одеялом тюфяк, а на нем красные подушки с вылезающим пером. Рядом стояло накрытое доской ведро, кувшин с питьевой водой и ковшик — зачерпывать воду. Вечером Спрысёва выливала ведро и набирала в кувшин воды из колодца. Приносила она и хлеб. Разговаривая с матерью, закатывала глаза.

— Кусочек бы лука, — просила мать. — У меня зубы шатаются.

— Лука? — удивилась хозяйка.

— И какое-нибудь одеяло, холодно.

— Одеяло? — Она поджала губы и усмехнулась: — У вас был сенбернар?

— Да, — обрадовалась мать.

— Ох, видать, и жрала такая псина!

Спрысёву нашел дед, но платил ей Куба, который прятался с Нюсей. Иногда мы получали от нее записки; мать внимательно их читала.

— Куба — простой малый, — говорила она. — До войны дочка Манделей на него даже бы не взглянула. А теперь мы обязаны ему жизнью.

Матери постоянно было холодно, особенно мерзли руки и ноги. Днем она протягивала мне руки, чтобы я их растирал. Белые косточки на пальцах постепенно розовели. Ночью я грел ее ступни.

— У тебя всегда теплые руки, — с удивлением говорила она.

— Я не мерзну.

* * *

Гетто закрыли. Несколько сотен евреев разместили в казармах, где когда-то стояла польская армия. Остальных вывезли в лагерь. Дед и отец уцелели. Ничего хорошего от будущего они не ждали, но думали, что успеют убежать, прежде чем ликвидируют казармы.

У матери разболелись зубы, и она беспрерывно стонала. Лицо распухло, из глаз текли слезы. Спрысёва сказала об этом Янкиному отцу, а тот сообщил деду. Ночью дед повел мать в казармы.

В бараках было темно. Отец ждал в коридоре у двери зубного врача. Они с матерью обнялись и заплакали. Дед оттащил мать и впихнул внутрь. Зубной врач зажег фонарик.

— Сядьте на стул, — сказал он. Мужчины на нарах молча на нее смотрели. — Который болит?

— Один из этих, — показала она пальцем. — Я вырву все с этой стороны.

— Хорошо.

— Вы понимаете. Обезболивать мне нечем.

Фонарик он протянул деду, чтобы освободить руки.

* * *

За последние месяцы мы сильно исхудали. Там, где кожа прилегала к костям, как будто сгустились тени. Глаза смотрели в одну точку. Особенно истончились и почернели — от голода, отсутствия работы и мыла — руки. Кисти стали похожи на бурых пауков, в любую минуту готовых убежать.

Холодной осенней ночью пришел из казарм дед и условным стуком постучался в дверь внизу. Мать сбежала по лестнице и впустила его. Мы поднялись в мансарду, где не было окон и можно было спокойно зажечь карбидную лампу. Сидели в пальто и шарфах. Дед принес булку с маслом, завернутую в газету, и кофе с молоком и сахаром в бутылке из-под водки. (Мать не раз говорила, что хотела бы перед смертью съесть булку с маслом и выпить кофе.) Дедушка сказал, что у отца дела плохи. Даже если б врачи в казармах могли оперировать, при пневмотораксе это было бессмысленно. Слишком поздно. Голод. О лекарствах нечего и мечтать.

Мать стала умолять деда, чтобы он привел отца к нам. Оба сидели в тени, и я видел только их колени.

— Приведите его, папа.

— Выбей это у себя из головы.

Лицо матери высунулось из темноты.

— Выйдем на улицу! — крикнула она.

— С ума сошла?! — испугался дед. — Спрысёва его не возьмет.

— Вы с ней договоритесь.

— А что ты сделаешь, если он умрет?

Мать отшатнулась в тень. Теперь дедушка придвинулся к лампе. Распахнул пальто, размотал шарф и, расстегнув пуговичку на воротнике, снял с шеи два полотняных мешочка, стянутых тесемками. Один он отдал матери, а второй оставил в руке. Расслабил тесемку и вынул изнутри пакетик из вощеной бумаги. Поднес его поближе к свету. От чада карбида свербело в носу. В пакетике был мелкий порошок, похожий на сахарную пудру.

— Морфий. Сразу теряешь сознание. Проглотить нужно все, чтобы не проснуться.

Мамино лицо прояснилось. Откинув волосы, она через голову надела мешочек на шею и засунула под блузку. Прижавшись к деду, поцеловала рукав его пальто.

Дед вытер глаза и влажным пальцем задрал мне подбородок.

— Нельзя ни нюхать, ни лизать языком, — сказал он.

— Это больно? — спросил я.

— Нет. — Он повесил мешочек мне на шею.

С тех пор я постоянно проверял, на месте ли он. Потерять его я не мог, но боялся, что он исчезнет.

* * *

Отец пришел ночью. Измученный дорогой. Мать помогла ему подняться наверх. В мансарде он лег на тюфяк. Тяжело дышал. Она раздевала его по частям и мыла мокрым полотенцем — по очереди руки, грудь, живот, ноги. То, что помыла, укутывала одеялом. Отец был очень длинный и худой. Светловолосая голова откинута назад. Глаза полузакрыты. Мать опустилась на колени и, просунув руку ему под голову, осторожно ее приподняла. Он открыл глаза. Она поднесла к его губам кружку с молоком.

— Молоко? — удивился отец.

— Спрысёва принесла немножко.

— А он? — Отец взглядом указал на меня.

— Он уже пил.

Днем мать сидела около отца и смотрела, как он рисует. Конская морда с бешеными глазами. Несколько штрихов карандашом. Грива, удила, лошадиный круп, седло, нога рыцаря в железном наколеннике. Потом он начинал в другом месте. Меч, наручень на запястье и рука до плеча. Рисовал он быстро. Копье, крылья за спиной[11]Характерной особенностью снаряжения польских гусар (с XVII в.) были крылья, состоявшие из деревянной основы и оперения из настоящих перьев орла, сипа или сокола (реже из гусиных), крепившиеся к седлу или к наплечникам.. Копыта, летящие в галопе.

— Гусар! Я бы так не сумела, — рассмеялась мать. Отец повернул тетрадь в мою сторону. Я подтянулся на тюфяке, чтобы лучше видеть.

— Не приближайся! — сказал отец и попросил маму передать мне тетрадь.

С тех пор как я в последний раз видел его у Турова, он очень изменился. Лицо желтое. Лоб и щеки в морщинах. Он лежал на спине, укрытый одеялом и курткой, раскинув руки. Когда его начинал бить кашель, он садился, брал подушку и прижимался к ней лицом. Весь дрожал и дергался. Пальцы вцеплялись в подушку. Над подушкой тряслись влажные волосы. Кашель вырывался как будто прямиком из грудной клетки, и его звуки напоминали удары молотка. Отец задыхался и хрипел. Наконец он откладывал подушку и сплевывал в баночку. Закрывал ее листком бумаги и ставил около себя на пол. Падал на тюфяк; по его лицу крупными каплями стекал пот. Наполнившиеся баночки мать выливала в ведро, проверив, нет ли в них крови.

Один раз, когда отец начал кашлять, пришла Спрысёва. Постояла не шевелясь у открытой двери в мансарду. Потом перекрестилась и принесла снизу одеяло.

— Пан Мандель не говорил, что муж такой больной, — шепнула она матери.

Лицо матери искривилось в улыбке.

— Он поправляется, — сказала она.

Под утро меня разбудил мамин плач. По краям бумажной шторы просачивался свет. Окно было похоже на вторую картину на стене. Я встал с кровати и на цыпочках подошел к двери в мансарду. Мать была там. Она умоляла отца не уходить. Не хотела оставаться одна. Бог еще раз смилуется. Отец говорил, что она не имеет права губить жизнь — свою и ребенка.

— Смирись с тем, что я умираю. Что ты сделаешь с моим телом? Я должен вернуться в казарму.

— Нет, пожалуйста, нет!

— Прости меня. Папа вам поможет.

Он умолк. Отдыхал. Мать перестала плакать и лежала тихо, положив руку ему на грудь. Отец со свистом втягивал воздух. Потом начал стонать сквозь сон. Тогда мать сползла с матраса и, встав на колени, стала молиться.

Ночью пришел дед. Дверь внизу открылась и закрылась. По лестнице затопали дедовы башмаки и босые ноги матери. Мы сидели в потемках, потому что лампа душила отца и у него начинался кашель. Голоса доносились с разных сторон.

— Спрысёва вас выгоняет.

— Андю с ребенком тоже?

— Да.

— Что же будет?

— Бронек вернется в казарму. Вы пойдете на пару дней к Рихтеровой на Панскую. У нее брат фольксдойч. Никто не догадается там искать. А я тем временем договорюсь с Хирняковой. Надо торопиться, луна с каждым днем светит все ярче.

На чердаке

Под утро нас разбудил шум на Панской. Рихтерова вышла посмотреть, что происходит, и вернулась перепуганная. В городе полно военных. Приехал губернатор Франк[12]Ганс Франк (1900–1946) — руководитель Юридического управления рейха, позднее генерал-губернатор оккупированной Польши. По приговору Международного военного трибунала в Нюрнберге повешен., идут приготовления к параду. У дома ее зацепил дворник. «У вас гости?» — спросил он. «Евреечка с малышом». Брат Рихтеровой немедленно привел из казарм деда.

— Вы должны уйти, — сказала хозяйка.

— Нас схватят.

— Здесь вы не останетесь.

— Вы взяли деньги.

— Отдам, когда будут.

— Вон! — завопил брат и вытолкал нас за дверь.

На Панской играл оркестр. Гром барабанов, рев труб и грохот тарелок. Крики команд и мерный топот солдатских сапог по булыжнику. Вдоль мостовой стояла толпа, но дальше, на тротуаре, было пусто. Мы быстро шли за стеной людских спин. Дедушка в пальто и шляпе, за ним мать в платке, а в конце, опустив голову, я. Мне видны были только ноги. Брюки с манжетами и тиковые портки, заправленные в сапоги, из которых вылезали портянки, голые икры женщин, встающих на цыпочки, и черные от грязи ноги детей, проталкивающихся вперед.

Щели между каменными плитами тротуара были забиты песком. В нарисованных мелом квадратах классиков лежали забытые камешки. У меня болели колени. Мне казалось, что я отстаю, а ноги, с которых я не свожу глаз, не мамины, а кого-то другого. Дед с матерью шли не оглядываясь. Если бы кто-нибудь, узнав меня, крикнул: «Держи жиденка!», они бы исчезли, не обернувшись. Я потрогал мешочек на груди. Улочки становились все уже. Нигде ни живой души. Все отправились на Панскую. Однако мы по-прежнему не приближались друг к другу. Пока дед не скрылся в подъезде какого-то дома.

Дом был двухэтажный, старый и грязный. На стенах облупившаяся штукатурка, крыша залатана толем и деревяшками. На первом этаже в почернелых оконных рамах — фанера. Когда-то здесь была мясная лавка — теперь закрытая, с крест-накрест забитой досками дверью. Но на втором этаже, за грязными стеклами в окнах виднелись белые занавески. В промозглом подъезде нас ждал дед. Деревянная лестница вела наверх в единственную квартиру.

Нам открыла Хирнякова. В пальто и бумазейных перчатках. Из-под пестрого платка вылезала длинная коса. Голубые глаза широко раскрыты от изумления.

— Я как раз собралась уходить. Не ждала гостей… сегодня.

Дед показал рукой на меня и мать.

— Кто-то их выдал, — сказал он.

Хирнякова сняла перчатки и провела нас через кухню в комнату. Тут дедушка попрощался с нами и ушел обратно в казарму. Хирнякова зажгла свечу и дала ее матери. Потом отодвинула кресло, покрытое шерстяной шалью, и подняла прячущуюся за ним дверцу в стене. Через небольшое отверстие мы с матерью протиснулись на чердак. На полу лежала подстилка, рядом стояло пустое железное ведро с круглой деревянной крышкой. Над подстилкой проходила несущая балка крыши. Я нагнулся, чтобы не стукнуться об нее головой. Хирнякова легла в комнате на пол и заглянула к нам через лаз в стене.

— Я мечтала о девочке, — сказала она, глядя на меня.

— У вас обязательно будет дочка, — заверила ее мать.

Хирнякова встала, подвинула на место кресло и ушла из дома.

* * *

Мы с матерью отдыхали на подстилке. На деревянной крышке ведра горела свеча.

— Он один в казармах, — вздохнула мать.

— С ним дедушка, — сказал я.

— Папа приведет его к нам, если будет совсем плохо.

— А где Нюся?

— В колодце.

Хирнякова возвращалась домой вечером, и вскоре после этого приходили солдаты. Одних она встречала, визжа от радости, другим долго не открывала, переговариваясь с ними через закрытую дверь. Один раз она не впустила кого-то, потому что тот пришел с собакой, которая могла нас учуять. Оба скулили под дверью. С чердака все было слышно. Мужчины били ладонью по дну бутылки. Стреляли пробки и отскакивали от потолка под нами. Сапоги и ремни с пряжками падали на пол. Трещала кровать. Локти и колени колотили по стене. Хирнякова смеялась и стонала одновременно. Иногда она дико выла, а кровать все быстрее стучала об пол. Перепуганный ревом мужчин, я смотрел на мать, но не мог разглядеть ее в темноте. Солдаты дымили сигаретами. Некоторые оставались до утра. Я узнавал голоса тех, что приходили не первый раз, и пытался представить себе, как они выглядят. Иногда они открывали окно и прислушивались к доносящемуся с неба рокоту мотора.

— Verfluchte Russen![13]Проклятые русские!  (нем.)  — говорили они.

Однажды дедушка привел отца, который протиснулся в лаз в стене и, не вставая с колен, вполз на подстилку. Со свистом выдыхая воздух, медленно перевернулся на спину. Дед лег на пол и просунул к нам голову. Мать поцеловала его в щеку над усами, смахнув с носа проволочные очки.

— Теперь и вы спрячьтесь, папа, — сказала она. Дедушка втянул голову обратно в комнату. Я еще увидел его руку, поднимающую с пола очки.

— Немцы на работе меня предупредят, — сказал он из-за стены. — Уже недолго осталось. Русские под Тарнополем.

После того как дед ушел, в отверстии появилась Хирнякова. Гражданские немцы уезжают из Борислава. Солдаты уговаривают ее бежать с ними. Но разве она может оставить матушку, которая живет около моста над Тисменицей? Да и тем, кто прячет евреев, НКВД ничего не сделает.

И тут отец начал кашлять. Несильно, но никак не мог перестать. Сначала он поднял руку, словно хотел попросить у нас прощения, но потом просто лежал и смотрел на балку над головой. Хирнякова скрылась.

Сказал ли ей дедушка, что она не сможет больше принимать солдат?

* * *

Мы всё хорошенько продумали, но любое решение заводило в тупик. Наша жизнь зависела от состояния отца. Днем было жарко от нагретой крыши, и баночка тогда воняла особенно сильно. На ведре горела свеча. Отец кашлял или отдыхал после приступа, лежа навзничь с раскинутыми руками. Мать, свернувшись калачиком, прижималась к его боку. Время от времени она засыпала, но тут же ее будил собственный стон. На полу лежала тетрадь с отцовскими рисунками, но он уже не рисовал. Однажды он велел мне встать. Оглядел меня внимательно и сказал матери:

— Он похож на Мулю. В его возрасте я был выше.

Когда он закрыл глаза, мать знаком велела мне сесть.

Ночью было холодно и темно. Я спал на краю подстилки, касаясь горячих ступней отца. Мне снилось, что я в мансарде у Хирняковой.

Ох, если бы дедушка мог меня отсюда забрать!

Ночью к нам заглянула Хирнякова с керосиновой лампой. Стало светло. Волосы из расплетенной косы падали на пол.

— Пришел пан Табачинский, — сказала она.

Отец попросил подсунуть ему под спину подушку. Несмотря на худобу, он казался мне великаном. Через лаз пробрался пожилой мужчина. Не вставая с колен, протянул отцу руку. Увидев, что отец свою руку поднять не в силах, пожал ее на одеяле.

— Я отец Титуса, — прошептал он. — Принес деньги, которые Куба оставил для пана Манделя. Вчера ликвидировали казармы. Кажется, всех увезли на работы. Примите мои соболезнования.

Он спросил у матери, не хочет ли она дать ему записку для Нюси. Мать взяла тетрадь и карандаш. Поискала пустую страницу, но все были изрисованы. Оторвав обложку, написала на ней:

Дорогая Нюся! У нас пан Т. Казармы ликвидировали. Кажется, всех увезли на работы. Возможно, папа со своим немецким попадет в контору. Я умоляла его спрятаться. Он сказал, что немцы с работы его предупредят. Не знаю, как мы справимся. Бронек уже не встает.

Андя

Мне снилось, что я в казарме и хожу на цыпочках, хотя везде пусто. Там, где маме вырвали зубы, я увидел деда. Он стоял в австрийском мундире с медалью и саблей и разговаривал с Господом Богом.

«Позаботься о них, — просил он. — Я уже не могу. За это я не стану прятаться».

«Дедушка! — крикнул я. — Тебя убьют, если ты не спрячешься!»

«Тихо! Из-за тебя я не слышу, что он говорит».

Испугавшись, я закрыл глаза.

«Застегни рубашку, тесемку видно», — сказал дедушка.

Я открыл глаза. На подстилке отец говорил матери:

— Может, папа уже не мог ничего сделать?

— Папа бы нас не оставил.

Я завидовал тем, кто умер до войны. После возвращения отца из Ворохты к нам привезли его мать, больную диабетом. Лежа в высокой кровати на блестящих металлических ножках, бабушка Миня читала книги, которые мама приносила ей из библиотеки. Она слепла. Однажды отложила очки с толстыми стеклами на тумбочку и сказала, что уже ничего не видит. С тех пор отец читал ей вслух. Она умерла, когда он был в санатории. Я этого не видел, потому что был тогда на Волянке у дедушки с бабушкой, но представлял себе, как бабушка Миня, протянув на прощание руку, медленно падает на подушки, а ее душа отлетает на небо. Мама говорила, что бабушке Мине посчастливилось, потому что она умерла в своей постели.

Теперь смерть была страшной. Пьяная, как пан Грач, она убивала всех, до кого могла добраться. Кричала и била. После войны смерть снова будет прекрасной. Но не для нас! Отец вот-вот умрет. (Я никогда не видел покойников.) Хирнякова убежит. Мы останемся на чердаке одни. Морфий.

Принесли записку от Нюси. Она писала, что теперь они с мамой совсем одни на свете. Она не хочет жить без сестры. Она убьет себя, если мама не зайдет к ней хоть ненадолго. Она пришлет за ней Мошека, который с ними прячется. Мошек придет в четверг ночью.

Мать пригладила черные как смоль волосы. Она пойдет к Нюсе, проведет с ней самое большее два дня, а на третий день вернется. Ей просто хочется посмотреть на Нюсю. Она ее давно не видела. Меня брать с собой она не собиралась. Я заподозрил, что она хочет убежать одна. Отец молчал. Может, боялся, что раскашляется, если что-нибудь скажет?

* * *

Мошек пришел в четверг, но под утро.

— Не опасно идти днем? — Мать надела туфли на босые ноги.

— Иди, — прохрипел отец.

Я подумал, что никогда больше ее не увижу. Встал и, чтоб не упасть, схватился за балку над подстилкой. Голова у меня кружилась.

— Я тут не останусь!

— Успокойся, — сказала мать.

— Возьми его, — сказал отец.

— Он туда не дойдет.

Мошек приблизился к подстилке.

— Не беспокойтесь. Я понесу его на закорках.

— Спасибо, — сказал отец.

Мать упала на колени и схватила его за руку.

— Я только посмотрю на Нюсю и вернусь.

— Андя, береги себя.

— Я вернусь в воскресенье.

— Да.

В колодце

Я сидел на Мошеке верхом, как на коне, обеими руками обхватив его за голову. Он шел быстро, и мать почти бежала с ним рядом. Люди еще спали. На улицах было пусто. Огромное красное солнце светило нам прямо в глаза. Я чувствовал, как его лучи согревают мне лицо.

— Только бы выйти из города, — сказал Мошек. Домов становилось все меньше. Над покрытыми росой садиками поднимался пар. Наконец город скрылся за холмами, и мы вышли на открытое пространство, где, кроме травы и деревьев, ничего не было. Дорога вела вдоль леса, где в случае чего можно было спрятаться. Лоб Мошека взмок от пота. Я вытирал ладони о рубашку.

Я боялся, что на этот раз нас схватят. Сколько может везти? Разве что Господь Бог принял жертву деда. Но можно ли было безнаказанно оставить умирающего отца? Бабушку Миню взяли на небо. А куда денусь я?

Мы услышали далекий гул самолета.

— Русские! — задрал голову Мошек.

— Почему они остановились под Тарнополем? — спросила мать.

— Скоро двинутся дальше.

Мы вошли в лес. Мошек опустил меня на землю. Пока они с матерью не сели рядом, я не сводил с них глаз.

— Что слышно в колодце? — спросила мать.

— Куба пишет книгу.

Мать широко раскрыла глаза.

— Вы не знали, что он пишет?

— О чем?

— О нас.

Опять раздался рев самолета. Я лежал на животе, и перед глазами у меня покачивались высокие стебли травы. Вдруг земля задрожала, как будто на нее упало что-то тяжелое. Издалека донесся грохот — так гремело, когда русские взорвали электростанцию.

— Бомба! — крикнул Мошек.

Когда все стихло, Мошек посадил меня на плечи, и мы пошли дальше по опушке леса. Смеркалось, и вскоре между деревьев сгустилась темнота. Теперь нас никто не мог увидеть. Покачиваясь на Мошековых плечах, я плыл высоко над землей. Пахло лесом, ноги по траве шагали бесшумно. Должно быть, я заснул. Потому что проснулся в яблоневом саду. За деревьями в окне хаты горела свеча.

— Мы на месте, — сказал Мошек.

— Наконец-то! — донесся откуда-то из-под земли женский голос.

— Нюся! — крикнула мать.

— Андя! — отразился от воды тетин голос.

Мошек взял меня за запястья, пронес над головой и стал опускать вниз. Запахло мхом. Подо мной была вода. Кто-то схватил меня за ноги.

— Давай! — раздался голос Кубы.

Мошек отпустил мои руки, и Куба втянул меня в колодец. Я упал на Нюсю, лицо у нее было мокрое. Потом спустилась мама. Нюся бросилась к ней. Они обнимались и плакали.

Мы были под землей.

Днем было жарко. Обливаясь потом, мы сидели или лежали на глине, сквозь которую просачивалась вода. Все пронизывал резкий запах земли и корней.

Нюся сидела, прислонившись к стене, в лифчике, белой сорочке и трусах. Мне было интересно, как она выглядит, но лица ее рассмотреть я не мог. Через щели между камнями внутрь проникало только несколько узких лучиков света, в которых кружились пылинки. Вокруг было черно. Я видел только то, на что падал луч. Зеленый глаз между закрывающих лицо пальцев или белый зуб в полуоткрытом рту.

Куба, прислонившись к камням, писал что-то в тетради под лучом света. Рядом лежали жестяные коробки от кинофильмов, куда он прятал тетради для защиты от влаги. Огрызок карандаша точил перочинным ножом.

— Кто это будет читать? — спросила мать.

— Евреи.

— Евреев больше нет.

— Вернутся из России.

— Мало кто вернется.

— Евреи есть в Палестине и в Америке.

— Но они не читают по-польски.

— Кто-нибудь переведет на древнееврейский и английский. В этих тетрадях, — он стукнул по жестяной коробке, — останется жить Ромусь. И он тоже. — Куба показал на меня пальцем.

— Его оставь в покое! — крикнула мама.

* * *

Мне снилось, что я девчонка. Марек Бернштейн не хотел со мной играть. Лица его я не видел и поэтому не знал, это он так взаправду или понарошку. Потом я превратился в воздушный шарик. Ветер катил меня по двору, где мелом были нарисованы классики. Вдруг я полетел в сторону нефтяных полей. Высоко. Пока не лопнул.

Меня разбудил мамин крик:

— Это неправда!

Большой камень был отодвинут вовнутрь, до самых жестяных коробок. В ярком свете все было видно очень отчетливо. Мы жались друг к дружке как кроты. Нюся затыкала маме рот.

— Убийцы! — кричал кто-то сверху. — Вас ищет полиция! Его нашли повесившимся на галстуке.

Куба высунулся наружу, заткнув собою дыру.

— Макс, успокойся! — просил он.

— Кто тебе разрешил привести пацана? Уговаривались только насчет сестры.

— Вытащи меня. — Куба начал протискиваться в дыру.

Когда исчезли его босые ступни, Мошек задвинул камень обратно.

У Кубы был тяжелый разговор с Максом, который, перепуганный, вернулся из Борислава. В дом Хирняковой ударила бомба и, разрушив переднюю стену, обнажила чердак. Там, на привязанном к балке желтом галстуке висел, касаясь коленями пола, истощенный мужчина. Установили, что это еврей. Полиция посчитала, что его убили другие евреи, а потом убежали. Слишком низко было, чтоб он мог повеситься сам. Висельника увезли на еврейское кладбище. Хирнякова исчезла.

Куба клялся, что мы не виноваты. Макс сказал, что ему на это плевать. У нас есть свой Бог, пусть тот и судит. Он только боится, что начнут разнюхивать, а у него в колодце полно евреев. Успокоили его только деньги и обещание, что Куба с Мошеком уйдут в другое убежище.

— Когда? — встревожилась Нюся.

— Скоро.

Мать беспрерывно плакала. Отдала мне свою картошку.

— Поешь что-нибудь, — просила ее Нюся.

— Слишком поздно, — сказал Куба. — Он уже небось все съел.

Я замер с набитым картошкой ртом.

— Я хочу умереть, — пробормотала мама.

— Не здесь, — сказал Куба.

— Как ты можешь! — расплакалась Нюся.

— Тихо! — крикнул Мошек. — Спятили?!

Я быстро проглотил картошку.

Я лег на глину, чтобы поговорить с дедушкой, но заснуть не мог. Вспомнил, что мама два раза спрашивала у отца, что чувствует человек, умирая? Первый раз после смерти бабушки Мини, а потом когда забрали бабушку Антонину и Нюся плакала на полу. Всякий раз отец отвечал, что нужно умереть, чтобы это узнать. Проводя пальцем между шеей и тесемкой, на которой висел мешочек, я пытался вообразить, как все это произошло. Я знал только, что у отца был галстук. Остальное придумал, подгоняя одну к другой детали, как большие тяжелые кубики, из которых мама когда-то складывала картинки.

Отец сделал петельку на узком конце галстука и протянул сквозь нее другой — широкий — конец. Получилась большая петля, в которую могла пролезть голова. Потом он сполз с подстилки и присел на корточки под балкой (даже мне приходилось под ней нагибаться). Перебросил через балку широкий конец галстука и затянул узел. Теперь с балки свисала петля. Отец чуть-чуть приподнялся и сунул голову в петлю. Он смертельно устал. Ноги под ним подогнулись, и он упал.

* * *

Мне казалось, что отец за камнями. Туберкулеза как не бывало. Опять в Бориславе не было никого красивее его. Он поднимался над водой между стенок колодца. Я видел у него в галстуке серебряную булавку, но костюм разглядеть не мог. «Папа, прости, что мы тебя бросили, — молился я. — Помоги маме, Нюсе, дедушке и всем, кого я люблю. Сделай так, чтобы я жил, а если нет, то чтоб мне не было больно». Если у меня не перехватывало дыхание, я представлял себе, что отец прислушался к молитве. Если же ком в горле не проходил, считал, что он замышляет месть. И тогда опять начинал молиться. Когда же и это не помогало, я начинал негромко говорить вслух, чтобы напугать отца: пусть подумает, что я выдам нашу тайну другим.

Ночью мы выходили наверх. Мошек, с помощью Макса, первый, потом Нюся, я, мать и последним — Куба, которого уже никто не поддерживал снизу за ноги. Один раз, когда Мошек вытаскивал Нюсю, что-то тяжелое с громким плеском упало в воду. Мы с матерью испуганно вскрикнули.

— Это камень, — успокоил нас Мошек.

Мы ходили по саду. Приземистые яблони со странно перекрученными стволами были похожи на женщин, схватившихся руками за голову. С веток свисала паутина, которая опутывала лица. Она рвалась, когда мы смахивали ее с век. Яблоки при свете луны казались серебряными. Зубы легко вгрызались в мякоть. Горьковатые косточки лопались и проскакивали в горло с яблочным соком, как в овине у Турова.

Куба и Нюся курили по очереди одну сигарету, пряча огонек в ладони. Перешептывались или, из-за чего разозлившись, поворачивались друг к другу спиной. Потом в колодце от них пахло дымом.

Куба и Мошек уходили в другое убежище.

— Будь осторожен, — шепнула Нюся Кубе.

— Я за ним пригляжу, — рассмеялся Мошек.

— Мошек! Ты такой добрый, — сказала Нюся.

— Попрощайся, — мать потрясла меня за плечо.

— Не буди его, — остановил ее Куба. — Пускай спит.

После их ухода воцарилась тишина, и только много часов спустя мать с Нюсей начали разговаривать. Я все время слышал: «А помнишь, а помнишь…» Нюся говорила о тех, кого любила, а мать о тех, кто любил ее. Это были одни и те же люди. Бабушка, дедушка, отец, Ромусь, Тереза, Мачек и пан Унтер. Обе — и мать, и Нюся — ждали Мулю, чтобы все ему рассказать. В колодец стали попадать капли воды, а вскоре хлынул дождь, и снизу поднялся пар.

Макс принес записку от Кубы. Нюся читала ее, стоя на коленях возле камней, между которыми просачивался свет. Луч падал на бретельку на ее худом плече.

— Что он пишет? — спросила мать.

— Русские двинулись из-под Тарнополя.

— Что еще?

— Деньги кончились.

* * *

У матери разболелись зубы. Она сняла у меня с шеи мешочек, вытащила пакетик в вощеной бумаге и поднесла его к свету. Послюнявив палец, коснулась им порошка и потерла десну. Вздохнула с облегчением и опустилась на землю. Нюся прижала ее щеку к груди.

— Спи, — сказала она.

Я ощупью нашел пакетик, сложил его по старым сгибам и засунул обратно в мешочек. Потом долго тер руки глиной. Мать спала два дня. Проснувшись, не могла понять, где она. Ее тошнило. Нюся поила ее отваром из яблочной кожуры.

Русские приближались. Ночью сквозь щели между камнями мы видели вспыхивающее небо. Земля гудела и дрожала так сильно, что мы боялись, как бы нас не засыпало. («Папа, сделай так, чтобы я жил».) В полдень прибежал Макс.

— Выходите! — кричал он. — Русские пришли.

— Спроси его, где они, — шепнула мама Нюсе.

— Где они? — спросила Нюся.

— Везде.

Мы начали раздвигать камни. Макс вытащил нас наверх. Мокрый глаз колодца, окруженный каменной кладкой, смотрел прямо на солнце.

— Коробки, — вспомнила Нюся.

— Что-что? — спросил Макс.

— Коробки с тетрадями.


Читать далее

Под кроватью в Бориславе

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть