Противоядие

Онлайн чтение книги Олух Царя Небесного
Противоядие

У Винклера

Мы стояли в Жешуве перед вокзалом. Чемодан и портфель с документами лежали рядом в снегу. Мать топала ногами, размахивая пустой сумкой от булочек. Я расстегнул шлем и почесал голову.

Винклер приехал в зеленом «виллисе», крытом брезентовым тентом с целлулоидными окошечками. На переднем стекле, под дворником, был прилеплен орел в золотой рамке; сверху картинка была обрезана вместе с кусочком головы орла. Из-под брезента сперва высунулись высокие сапоги, а потом появился и весь Винклер в кожаном пальто с меховым воротником.

— Это Винклер, — шепнул Михал матери.

Пока Винклер целовал ей руку, шофер в шинели без пояса засунул чемодан за заднее сиденье. Михал влез внутрь и посадил меня на колени. Мать с портфелем и сумкой села рядом. По дороге Михал разговаривал с обернувшимся к нему Винклером. За целлулоидными окошками мелькали затуманенные, искривленные дома.

Так выглядел мир через рыбий пузырь, который бабушка Антонина осторожно вынимала, когда готовила заливного карпа.

Мы остановились перед большим серым домом и по широкой деревянной лестнице поднялись на второй этаж. Винклер нажал черную кнопку на дверном косяке. Раздался звонок. Нам открыла красивая золотоволосая женщина.

— Неля, — представил ее Винклер.

— Заходите. Пожалуйста, — сказала она по-русски.

* * *

Из крана текла горячая вода. Пар клубился и каплями оседал на железных трубах, тянувшихся от ванны до потолка. Мать велела мне поднять руки и стянула с меня рубашку. Я расстегнул пояс, и штаны упали на пол. Напоследок снял трусы, которые Андя Кац сшила из той же дамской блузки, что и рубашку. Я залез в ванну, и мать прикрутила кран. Когда вода перестала пениться, я увидел свои ступни. Они были красные и словно бы оторванные от голеней.

— Мяса на нем нет, — сказала Неля, потрогав мои ребра.

— Худой как палка, — вздохнула мать. — Ест и не толстеет.

Неля осмотрела мои ноги.

— Коленочки опухли, — сказала она.

— Он хромает, — заметила мать и надавила мне на плечо.

Держась за края ванны и не сгибая ног, я опустился в горячую воду. Она залила мне подбородок и попала в рот. По голове заскользил кусок мыла. Мамины пальцы приятно почесывали кожу, но макушка и затылок зудели все сильнее. Я стал чесаться.

— Прекрати, — сказала мать.

— Ты смотри, какие вши, — отозвалась Неля.

— Вши! — крикнула мать. — Нахватал в поезде.

Неля принесла бидон с керосином и таз, который поставила передо мной в ванну. Мать наклонила мне голову — я ткнулся лбом в жестяное дно. Забулькал холодный вонючий керосин. В волосах снова забегали мамины пальцы.

Бросив мою одежду в печь, Неля позвонила Винклеру. Сказала ему, что у меня вши и что теперь мне нечего надеть. Может ли он прислать «виллис»? Вскоре явился шофер. Неля с Михалом поехали за покупками. Мать разложила на полу мое пальто. В пестром Нелином халате, в чалме из полотенца на голове, я смотрел, как она трет пальто подмышками тряпочкой, смоченной бензином.

— Хуже всего швы, — сказала она. — Там они откладывают яйца.

* * *

На балу у Винклера не продохнуть было от табачного дыма. Среди откупоренных бутылок с водкой и открытых консервных банок с рыбой в томате лежала колбаса. Вокруг двух составленных вместе столов толпились офицеры в мундирах с расстегнутыми крючками.

У русских были широкие погоны с блестящими звездами, а на груди — золотые, рубиновые и зеленые ордена. У поляков на более узких погонах были звездочки и лычки, вышитые серебряной ниткой. На мундирах висели серебряные, коричневые и синие кресты. (Среди русских орденов и медалей иногда попадался темно-коричневый с широкой перекладиной польский Крест за отвагу.)

Вперемежку с офицерами стояли служащие Центрального управления нефтяной промышленности в пиджаках и свитерах. Кое-кто был в высоких кожаных сапогах, но большинство в резиновых или в ботинках. Все говорили очень громко, размахивая руками, в которых держали стаканы и сигареты. Дым выходил у них изо ртов и носов.

Русский майор с Крестом за отвагу, заляпанным томатным соусом, вспоминал первые дни после освобождения Жешува. Он как раз дежурил в штабе; генерал спал за стеной. Вошел солдат и доложил, что пришли партизаны с винтовками. Майор не захотел будить командира.

—  Надел я шапку и вышел. Спрашиваю ихнего командира: кто такой? Говорит: подпольный президент города.

Запрокинув голову и, как рыба, шевеля губами, он выпустил несколько колец, которые поплыли вверх. Прежде чем они разбились о потолок, майор резко выдохнул остаток дыма.

—  Я ему: а это кто стоит? Государственная полиция, отвечает. Я ему: какого государства? Польского, отвечает. Кто назначил? Армия Крайова, отвечает.

Он снял с верхней губы табачную крошку и стряхнул ее на пол.

— А винтовки откуда? Из них по германцам стреляли, когда с русскими отбивали Жешув, отвечает.

Он покачал головой, восхищаясь хитростью подпольного президента города.

— Смотри, какой острый на язык! Так я ему культурно: благодарим за помощь, но винтовочки уже ни к чему.

В углу комнаты на диване сидел генерал. Дым сквозь зубы сочился на колодку разноцветных орденских ленточек и орден Ленина у него на груди. Стряхивая пепел в хрустальную пепельницу, генерал слушал Винклера, который из глубины кресла рассказывал ему что-то по-русски.

За ним молча сидели на стульях инженеры. Михал обмахивался ладонью, отгоняя сизый дым. Под стулом у него стоял стакан, куда он сразу, как пришел, налил воду. Когда Винклер прервался, чтобы перевести дух, Михал посмотрел на мать.

В незнакомом мне платье она стояла среди женщин возле горячей кафельной печи. Не курила и не пила. Казалась меньше обычного. Выглядела как девочка с накрашенным лицом. Красивее ее была только Неля, которая маленькими глоточками отхлебывала водку и терлась спиной о гладкие фиолетовые изразцы.

— И какой же это бал? — смеялась она. — Музыки-то нет.

На высоких окнах висели занавески, длиннее, чем у Табачинских. Я отодвинул тюль и прижался к подоконнику. Улица была освещена падавшим из окон светом. Стоящие вдоль тротуара «виллисы» засыпало снегом.

* * *

Вскоре после бала Винклер отправил нас на «студебекере» в Кросно. Грузовик был похож на те, которые я видел на платформах военных эшелонов в Мальховице. Мотор ревел, и мы мчались так быстро, что стрелка доходила до конца шкалы. Окна покрывались инеем, хотя дворники работали беспрерывно. На шоссе никого не было. За запорошенными снегом холмами стреляли друг в друга пушки. Гром с правой стороны, свист снаряда и взрыв слева. Потом гром слева, свист и взрыв справа. Мы сидели бок о бок, пригнувшись, в кабине, клонясь в стороны на поворотах. Когда пронеслись по гудящим под колесами доскам моста и влетели в лес, водитель сбавил скорость.

— Немцы? — спросил Михал. — Так близко?

— Партизаны.

— Украинцы?

— Или наши.

* * *

Мы поселились на первом этаже дома, принадлежащего Центральному управлению нефтяной промышленности. Застекленная веранда выходила на главную улицу. Слева была рыночная площадь, а справа — конец города. Улица там превращалась в шоссе и бежала по холмам, заросшим заснеженным сейчас лесом.

На веранде стоял плетеный стул. Я сел на него в пальто и шлеме. Через большое стекло смотрел на прохожих.

В полдень мать чуть-чуть, чтоб не выстудить квартиру, приоткрыла дверь и протянула мне хлеб, намазанный смальцем со шкварками, и кусочек влажного козьего сыра.

Вечером она позвала меня в кухню. От миски со щами, в которой лежала кость — ее можно было обгрызть, — поднимался пар. Мать велела мне дуть, чтобы не обжечься. Сама она не ела. Ждала с обедом Михала.

Ночью она погасила свет и подошла к окну. Я лежал на диване, укрытый одеялом. Пуховая подушка пахла крахмалом. Я слышал, как над потолком ходит инженер, который жил на втором этаже.

Из окна видна была мачта с бело-красным флагом.

В коридоре сторож дернул за веревочку медного колокола. Раздались быстрые шаги. В класс вошел учитель в галифе и высоких сапогах.

— Сесть! — Он бросил на стол журнал.

Головой он почти доставал до когтей белого орла, висевшего на стене. Раскинувшая крылья и лапы птица напоминала букву «икс». Над ней, не касаясь перьев, парила корона. Вот так и у Спрысёвой висящие в воздухе тернии не ранили окровавленного лба Христа. Из повернутой в профиль головы орла торчал клюв, верхняя часть которого крючком нависала над нижней, как губа у Михала, когда он стискивал зубы.

Ветер взметнул флаг вверх.

— Сегодня триста шестьдесят третья годовщина перемирия с Москвой, — сказал учитель. — Войну начал Иван Грозный, великий князь московский. Преступник с колоссальными амбициями, запятнанный кровью невинных. Однако Елизавета Великая хорошо к нему относилась.

Флаг внезапно затрепетал.

— Против Ивана выступил Стефан Баторий. Поляки осадили Псков. Под крепостными стенами построили деревянный город с улицами и рыночной площадью. Там стояли двести тысяч рыцарей и челяди.

Флаг опал, пошел мелкий снежок.

— В Рим поспешили московские гонцы. Православие хочет объединиться с католицизмом! Папа поручил иезуиту Поссевино склонить Польшу к перемирию. Иван потерял Инфлянты[27]Польское название Ливонии в XIII–XVI вв. и Лифляндии в XVII–XVIII вв. и Полоцк, но остался жив.

Сторож опять зазвонил. Учитель вышел из-под орла.

— Варшава не существует, — сказал он, беря журнал. — Львов отняли. В Люблине[28]В Люблине в 1944 г. обосновался Польский комитет национального освобождения, которому по соглашению с СССР передавалась власть над освобождаемыми территориями; 31 декабря 1944 г. ПКНО был преобразован во Временное правительство Польской республики. новая Тарговица! Слава Богу, что немцы потерпели поражение в Арденнах.

Ученики стояли навытяжку за партами.

— Вольно! — сказал учитель и вышел из класса.

* * *

Я узнал, что последний урок — закон Божий. Заболеть? А что сделать в следующий раз? Я знаю «Отче наш» и «Богородицу». Вот ксендз Робак всю жизнь притворялся. Никто не знал, кто он на самом деле.

Ксендз начертил в воздухе крест. Из черной застегивающейся на пуговицы сутаны вытащил блокнот и карандаш. Ни на кого не глядя, стал читать фамилии.

— Ты был в воскресенье на мессе?

— Да, — стукнул крышкой парты мальчик.

— Ты была?

— Да, — не выходя из-за парты, присела как в реверансе девочка.

— Ты был?

— Я болел.

— Записка от родителей…

— Забыл дома.

— Не ври.

Ксендз сказал, что сейчас много безбожников. Их наслал дьявол. Кто их слушает, попадет в ад. Потом он начал спрашивать из катехизиса. Кто-то закричал, что в классе есть новенький.

— Фамилия? — спросил ксендз.

— Дихтер, — ответил я. Это звучало лучше, чем Рабинович.

— Имя?

— Вильгельм.

— Немец? — удивился он. Раздались смешки и перешептывания.

— Католик?

Ксендз поднял глаза от блокнота.

— Можешь остаться, а хочешь, иди домой, — сказал.

После урока мы спустились в раздевалку, которая была в подвале. Надевая на спину кожаный ранец, я старался не скрипеть. Мальчишки принюхивались. От моего пальто воняло керосином.

— Маленький, а уже воняет, — сказал один.

— Они все воняют.

— Чем?

— Газом.

Со шлемом в кармане я выбежал на улицу. Но сразу же замедлил шаг, потому что у меня разболелись колени. Увидел вокруг взрослых и успокоился, перестал украдкой оглядываться. Надел шлем. Хотя светило солнце, у меня замерзли уши. Лед на лужах трескался под башмаками. Снег парил, и воздух был влажный.

Даже после войны детство не было безопасным. Кто угодно мог меня ударить. Убежать я бы не смог. Оставалось сидеть дома и ждать, пока я вырасту и стану такой же сильный, как Мошек. Но гарантирует ли это безопасность? Всегда найдется кто-нибудь сильнее. Я буду инженером. Перед Винклером и Михалом шоферы снимают шапки. Образование — это богатство.

Я знал, что надолго мы здесь не задержимся. Винклер сказал Михалу по телефону, что Жешув слишком маленький город, чтобы из него управлять нефтью. Столицей будет Краков. Они с Нелей уже сидят на чемоданах, но в Люблине царит такая неразбериха, что некому подписать распоряжение о переводе. Другие тем временем занимают лучшие гостиницы около Марьяцкого костела. Как только он устроится в Кракове, перетащит нас на запад. Может, и не в Краков, но на запад. Однако я не просил отца, чтобы мы поскорее уехали. Боялся, что всюду будет, как в Кросно.

Размышляя так, я дошел до главной улицы и свернул направо. Когда я завернул за угол, у меня заколотилось сердце, заболело в груди и в горле.

С холма спускались немцы! Их окружал голубоватый туман. Они уже вошли в город и миновали наш дом, с крыши которого свисали сосульки. Маршировали, заняв всю мостовую и тротуары. Гранитные плитки тротуаров скрылись под их сапогами. Неравномерный стук подошв, сливаясь, становился все громче. Они шли в расстегнутых шинелях, в фуражках с длинными козырьками или с непокрытыми головами. Брюнеты, рыжие, а некоторые с такими же, как были у нашего Ромуся, волосами, сверкавшими на солнце ярче, чем сосульки. (Матери с Янкой не удалось превратить меня в блондина, потому что от перекиси волосы у меня становились красными.)

Ни одного «зеленого» австрийца. Сплошь немцы. Они вошли на рыночную площадь, а конца колонны все еще не было видно. Я стоял так близко, что мог пересчитать дырочки в их ремнях. Каждый был в два раза больше меня. Я испугался, что они затянут меня в свои ряды. Резко попятился и упал на спину. Лежал на своем ранце под столбом с указателем «Krakau 172», «Katowitz 249» и, вытирая лицо, на которое с указателя капала вода, удивлялся, почему не убежал. А если бы это были не пленные?

По тротуару проехал польский солдат на коне.

— Вставай, засранец! — рассмеялся он, заметив меня.

* * *

Винклер уехал в Краков и вызвал к себе Михала. Через несколько дней зазвонил телефон. Михала назначили директором нефтезавода в Лиготе.

— Лигота? — удивилась мать, прижимая трубку к уху. — Не Краков? Ага. Около Катовице. Ага. Каменный дом. На втором? Ага. Картина в зале! И балкон. Ага. Измирский, черный в цветы. Ага. Раздвижной чиппендейл. Ага. Персидский, больше измирского. Ага. Везде кафель. Ванная? Ага. Все осталось от немцев. Целую. Пока!

В бывшей немецкой квартире

В Лиготу мы приехали поздно ночью. Наша квартира занимала второй этаж дома на Паневницкой улице. Засыпая, я услышал, как Михал говорит матери, что завтра за ним приедет пан Лытек.

Утром меня разбудил короткий звонок. Я выскочил из-под одеяла, чтобы посмотреть, как выглядит шофер Михала. На лестничной площадке стоял, засунув большие пальцы в карманы кожаной куртки, худой мужчина. Он сказал, что ждет пана директора, и побежал вниз. Я пошел в салон. Из окна видна была коричневая «декавка»[29]Марка популярного еще до Второй мировой войны немецкого автомобиля (от DKW), послужившего образцом для всех машин, выпускавшихся впоследствии в ГДР (в 1953 г. такой машиной стал «вартбург»). с закрашенными черным фарами. Краска на крыше облупилась. Пан Лытек открыл дверь со стороны пассажира. Вскоре появился Михал, пожал шоферу руку. Пан Лытек сел за руль. «Декавка», громко рыча и выпуская струю сизого дыма, покатила в сторону нефтезавода.

В полдень зазвонил телефон. Михал сказал матери, что ночные сторожа нашли в затерявшемся между нефтяными резервуарами сарае огромный черный «мерседес». Из капота, стянутого ремнями, выходили рифленые серебряные трубы. Пан Лытек предположил, что это один из автомобилей Геринга. Михал сообщил о находке русским, которые забрали «мерседес» и прислали «в подарок» белый «адлер» с рукояткой переключения скоростей на руле. Я спросил у матери, что будет с «декавкой». Она сказала, что ее отдали пану Эдварду Кубецу, молодому человеку, который распоряжается на заводе, когда Михал уезжает в район или на собрание в Краков.

Днем, когда я в салоне просматривал журналы «Deutsche Bildhauerkunst und Malerei»[30]«Немецкая скульптура и живопись»  (нем.) ., мать, стоящая у открытого окна, вскрикнула. Я поднял голову посмотреть, что случилось. Она подозвала меня и, отодвинув кружевную занавеску, показала рукой на старика, проходившего мимо нашего дома. Со второго этажа нам видна была его голова.

— Вылитый папа! — шепнула она. — Поди посмотри.

Я бросил журнал на кресло и, спустившись по мраморным ступенькам, выбежал на Паневницкую. Впрочем, вскоре, из-за колен, вынужден был замедлить шаг. Оба мы еле плелись. Приближаясь к старику, я все отчетливее слышал стук его деревянных башмаков. Когда мы дошли до деревьев перед костелом, я заметил, что у старика голые грязные пятки. На нем была куртка с оторванным воротником, надетая прямо на голое тело. За ушами не поблескивали серебряные дужки. Может, очки разбились в лагере?

Наконец я его догнал. Увидел ухо и впалую щеку, заросшую белой щетиной. Сверкнул глаз. Старик повернул ко мне голову. На носу у него были следы от очков. Дедушка? Я не был уверен. Протянул руку. Он попятился.

— Lass mich in Ruhe, bitte, — сказал. — Ich komme nach Hause zurück[31]Оставьте меня в покое, пожалуйста. Я возвращаюсь домой  (нем.) ..

Входя во двор костела, я слышал отдаляющийся стук деревянных башмаков. Я сел на скамейку и стал растирать колени. Рыжие белки, тряся головами, поглядывали в мою сторону. Стволы и листья быстро темнели. Солнце спряталось за костелом и появилось в продолговатых окнах, которые были видны через открытую дверь. Радужные лучи падали на тройной золотой алтарь. Над пустыми скамьями засверкали составленные из разноцветных стеклышек фигуры. Иосиф помогал Богоматери сойти с осла. Осторожно протягивал руки, чтобы взять у нее младенца.

Мне вспомнился дедушка, забирающий у Терезы заснувшего Ромуся. Я почувствовал запах, которым повеяло, когда дед отломил кончик ампулы. Но лиц их я не помнил. Видел только улыбающиеся лица с витража. А Муля? Его я тоже забыл. Может быть, он в Лиготе и ходит по улицам в форме русского капитана, в мягких кожаных сапогах до колен? Но как его узнать?

Я подумал, что мать ждет у окна, и встал со скамейки. Когда вышел на Паневницкую, зажглись фонари. В их свете пожелтели маленькие деревца, растущие в квадратных выемках на тротуаре. Я остановился около трехэтажного дома за железной оградой. Окна салонов выходили на клумбу с крокусами. В нашем окне было темно.

* * *

Утром хлынул дождь. Мать вошла в детскую — проверить, не заливает ли дождь паркет.

— Апрель сипит да дует… — сказала и закрыла окно.

Она напомнила мне, что я еще не унес из салона журналы, хотя много раз обещал это сделать. Как только мать ушла, послышался рев моторов. Рев быстро нарастал, и вскоре в окнах задрожали стекла. С кровати посыпались оловянные солдатики. Я поднимал их и ставил обратно, с интересом наблюдая, как они медленно подвигаются к краю кровати.

Услыхав звонок, я выскочил из-под одеяла. Пан Лытек сказал, что через Лиготу идут русские. Целая армия! Он припарковал «адлер» на другой стороне катовицкого шоссе и там будет ждать пана директора.

Я крадучись вышел на улицу. Булыжники на мостовой блестели как лед. Паневницкая была пуста, но пространство между домов заполнял рев моторов. Держась под балконами, я дошел до пересечения Паневницкой с катовицким шоссе. На капоте открытого «виллиса» стояла девушка в каске и кирзовых сапогах. Держа в опущенных руках красные флажки, она смотрела на ползущую со стороны Катовице колонну грузовиков. Смутно различимые в струях дождя, они ехали парами, занимая всю мостовую. Я высунулся из-под балкона, чтобы лучше видеть. Вплоть до далекого поворота около стадиона воздух был затянут сине-черным дымом выхлопных газов.

В какой-то момент один «студебекер» занесло, и он врезался в «додж». Из-под брезентовых тентов посыпались деревянные ящики, раскалываясь на мостовой. Серебряные банки тушенки покатились под колеса приближающихся машин. Прежде чем медленно крутящиеся на месте грузовики зацепили «виллис» и смяли его, девушка в кирзовых сапогах спрыгнула с капота и убежала, теряя флажки. Из погнутых кабин вылезли водители. Они зевали и терли глаза. Вскоре кто-то их подобрал, и они уехали вместе с колонной, огибавшей искореженные машины с обеих сторон.

* * *

Возвращаясь домой, я увидел кучку громко кричащих солдат. В подворотне соседнего с нашим дома дрались поляк и русский. Окровавленные и усталые, они размахивали кулаками, осыпая друг друга ругательствами. Стоявшие вокруг солдаты со звездочками и орлами их подначивали. Со стороны костела подъехал грузовой «опель» с бело-красным флажком. В кузове стояли два поляка с винтовками. Из кабины вылез огромный поручик. Растолкав болельщиков, он схватил одного из дерущихся — поляка — за шиворот и закинул в кузов. Сам вскочил следом за ним. «Опель» развернулся на мостовой и уехал. Поляки и русские разошлись кто куда.

Я позвонил в дверь. В холле ждала мать с полотенцем. Она раздела меня и стала вытирать — я даже не успел сойти с кокосового коврика для ног. Сухие штаны, носки и рубашка уже висели на вешалке для пальто и шляп. Как я мог выйти в такой дождь! С моими легкими! Голова мокрая! В ушах вода! Теперь я наверняка заболею. Мать надела на меня сухую одежду, а мокрую отнесла в ванную.

Холл был прямоугольный. Справа находилась застекленная дверь на балкон, где стоял мужской велосипед с фонарем, динамо и тормозом для переднего колеса. Чуть дальше начинался коридор, ведущий в глубь квартиры. В левой стене были две бело-кремовые двери. И еще две такие же в стене напротив входа. Между ними висело зеркало, под которым стояла тумбочка с телефоном. Мать засовывала под нее свои черные туфли на высоких каблуках.

* * *

Первая бело-кремовая дверь из холла вела в салон. На полу там лежал черный ковер с двумя концентрическими венками из розово-красных цветов. Посередине внутреннего венка стоял круглый столик с черной стеклянной поверхностью и два кресла. Наружный венок, прилегающий к стенам, проходил под ножками рояля, под окном и исчезал под книжным шкафом, фанерованным красным деревом. Свет, просачиваясь сквозь кружевные занавески, падал на черную громадину инструмента и висящую над ним картину в серебряной раме. Комочки засохшей краски отбрасывали тени на голубоватые горы. Среди них блестело скованное льдом озеро. Мне гораздо больше нравилась другая картина, возле книжного шкафа. На ней в углу стояли на причале жены рыбаков. Заслоняя глаза от солнца, они смотрели на лодки с надутыми парусами. Отплывают эти лодки или приплывают, было непонятно.

Книжный шкаф состоял из трех частей, как алтарь в костеле на Паневницкой. С боков за толстыми стеклами, когда мы приехали, стояли книги, но мать, заметив вытисненные на корешках свастики, их выбросила. Центральную часть закрывала полированная доска, которую можно было откидывать и на получившемся столике писать. За ней были пустые ящички и длинная белая электрическая лампа, автоматически зажигавшаяся, когда доску откидывали. Под лампой лежал альбом с марками в красном кожаном переплете. Над доской за стеклом стояли журналы «Deutsche Bildhauerkunst und Malerei».

Лежа в кресле, я рассматривал их в хронологическом порядке.

На каждой странице были черно-белые фотографии скульптур и картин. Высеченные из мрамора девушки завязывали каменные платки, напрягая отполированные до блеска руки. Нарисованные девушки купались в ручьях, глядя на свои отражения, или голышом отдыхали на сене. Я трогал их, водя пальцем по скользкой мелованной бумаге. Иногда они превращались в полуптиц или полурыб. Закутавшись в собственные крылья, на корточках сидели на скалах, высматривая жертв. Яростно колотили по песку покрытыми чешуей хвостами.

Обнаженные юноши с собаками охотились в горах. Солнечные лучи пробивались сквозь ветки деревьев, освещая ноги и лапы бегущих. Со скал стекала вода, подмывая корни. Пенилась на камнях. Струи сливались в водопады, вспугивая птиц. Юноши гордо смотрели на равнины, где уставшая вода превращалась в реку. Иногда, правда, перевернув страницу, я обнаруживал их мертвыми. Они лежали на берегу озера, лицом в воде, а по поверхности расходились волны, поднятые хвостами удирающих в пучину сирен.

Мужчины все были огромные. На головах у них были шлемы с рогами. С плеч свисали звериные шкуры. В руках они держали топоры. Из лесных дебрей протягивали руки к богам, прячущимся в тучах. Иногда скакали на конях. За ними сидели голые девушки, вцепившись в их толстые меховые плащи.

Вдруг я увидел на обложке цветную фотографию Гитлера. Он был в коричневом пиджаке, на рукаве — красная повязка с черной свастикой в белом кругу. Под ним вилась золотистая лента с надписью:  1889 — 20 April — 1939 .

В салоне висела чудом уцелевшая, красиво раскрашенная фотография матери, снятая летом в Трускавце: мать очаровательно улыбалась, но, кроме красных губ и розовых щек, все остальное было черно-белым. А на обложке все цвета были настоящие. Но я не мог смотреть на Гитлера и перевернул страницу.

В предыдущих номерах я видел здания, перед которыми сидели верхом на конях генералы в касках. На крышах стояли скульптуры — зеленоватые женщины с весами и мужчины с треугольниками и циркулями в руках. В номере с Гитлером были эскизы и макеты будущего гигантского Берлина.

Перед дворцом Гитлера застыли на постаментах статуи двух голых мужчин. На мостовой стоял человек размером с их кулак, держа в руке шляпу. За спинами статуй была огромная дверь, рядом с которой сами они казались карликами. Над дверью из стены выступал балкон. Я разглядел на нем человека величиной с булавочную головку. Это перед ним снял шляпу прохожий внизу. Над балконом висел серый орел; в когтях у него было зажато колесо со свастикой. Крылья орла отбрасывали тень на стену. Над птицей, на барельефе в каменной раме сражались обнаженные мужчины, пешие и на конях, еще больше тех двух, на постаментах. Влево и вправо, до самых краев снимка, уходили ряды колонн. Более толстые с земли доставали до орла. На них стояли другие, более тонкие, — от орла до барельефа.

Нарисованная пером триумфальная арка упиралась в небеса. На ней лошади тащили колесницы. Люди на мостовой были похожи на чернильную пыль, которая брызнула с пера, зацепившегося за бумагу.

Вошла мать, бесшумно ступая по цветам на ковре. Расстелила на черной стеклянной столешнице тряпочку и поставила на нее тарелку. На тарелке лежали ломтики хлеба с кусочками колбасы и крутые яйца.

— Цветная?! — удивилась она, беря в руки журнал.

— Да.

— Не могу на него смотреть.

Подойдя к окну, она приподняла занавеску. Сказала, что вчера проходил кто-то в полосатой лагерной робе. Но слишком молодой. Отпустила занавеску и взяла пустую тарелку.

— Чаю?

— Только крепкого, — попросил я.

— Ты пьешь заварку, — вздохнула она, уходя.

После журнала с Гитлером цветные фото попадались уже в каждом номере. Бело-розовые солдаты купались в голубом озере. Белокурые или медноволосые. Смеялись и брызгались водой, не обращая на меня внимания. Я закрывал и открывал глаза, а они оставались на прежнем месте. Пока они были в воде, преимущество было на моей стороне. Правда, от вставленных в козлы винтовок, рядом с которыми лежали рюкзаки с притороченными одеялами, их отделяло всего лишь несколько шагов. На берегу стоял офицер в мундире feldgrau[32]Зеленовато-серый  (нем.) . с желтым хлыстом под мышкой. Повернувшись к озеру спиной, он разговаривал с фельдфебелем, который стягивал через голову рубашку. Если бы солдаты в воде предупредили офицера, он бы вытащил пистолет из кобуры и выстрелил, прежде чем я успел бы вырвать страницу и разорвать ее в клочья.

Витраж собора, точно огромное колесо от телеги, переливался разными цветами. Химеры с галерей смотрели на стоящий внизу оркестр. Солнце отражалось в медных трубах и тарелках. Барабанщики подняли палочки над висящими на ремнях барабанами. Дирижер поглядывал на знаменосцев. Высокий блондин с забинтованной головой держал знамя, похожее на повязку у Гитлера на рукаве. С обеих сторон от него шагали солдаты с саблями наголо. За ними двигалась колонна изнуренных парней в касках. Между колонной и тротуаром ехали верхом покрытые дорожной пылью офицеры. Из-за столиков перед кофейней привставали люди, чтобы лучше видеть.

Синеватый металлический треножник был врыт в снег. На нем повис пулемет с прицелом, похожим на паутину. Ручки со спусковым крючком касались лица лежащего рядом солдата. Над шарфом, которым он замотал нос и уши, виднелись розовые щеки и заиндевевшие брови. Голубые глаза внимательно изучали белое поле, вплоть до зловещей линии леса. Снег засыпал остовы танков и трупы в желто-зеленых шинелях. Окоченевшими пальцами, торчащими из обрезанных перчаток, солдат вставлял патроны в свисающую с пулемета ленту.

В одном из журналов на картине был изображен светло-желтый взрыв. Чем дальше от места взрыва, тем было темнее. Дул ветер, и в воздухе кружились струйки песка. Из темноты проступали тени танковых башен с дулами, плюющимися огнем. Картина висела в музее. Перед ней, спиной ко мне, стояли дед с внуком. Лиц я не видел и не мог по их выражению распознать, какие это танки — немецкие или английские. Мне-то был известен только русский танк Т-34.

Вошла мать с чаем. Поставив стакан на столик, подошла к роялю и подняла крышку клавиатуры. Тряпочкой, с которой никогда не расставалась, стала протирать клавиши.

— Может, тебе научиться играть на рояле?

Стакан вылетел у меня из рук, и я облился кипятком. Вскочив с кресла, оттянул горячую материю от груди. Мать, расстегнув пуговицы, стащила с меня рубашку. Вспомнила, что у нее есть простокваша, и побежала за ней на кухню. Меня отправила в ванную, и сама туда пришла вслед за мной.

— Ну как? — спросила она, намазывая меня густой белой жидкостью.

— Болит.

— Но поменьше…

— Да.

Мы сели на край зеленой ванны. Пол, стены и даже потолок были выложены кафелем того же цвета. Свет, проникающий через окно под самым потолком, растворялся в зелени. Только краны и решеточка на дне биде поблескивали серебром. Мать пустила горячую воду, чтобы смыть с рук простоквашу. Над фарфоровой раковиной поднялся зеленоватый пар.

— А все потому, — сказала мать, — что ты пьешь лежа, как падишах. Такого я еще не видела! Михалу ничего не говори. Не надо его волновать. И унеси наконец эти журналы в детскую.

* * *

Вторая бело-кремовая дверь из холла вела в столовую. Я ходил туда смотреть на люстру. Из середины потолка на толстой цепи свисал бронзовый шар с восемью изогнутыми лапами. На концах у них горели электрические свечи, заканчивающиеся лампочками в форме свечных огоньков. К шару цепью потоньше был прикреплен двуглавый орел. Головы, увенчанные коронами, смотрели в разные концы овального раздвижного стола, про который Винклер сказал, что это чиппендейл.

Иногда за стол, на мягкие стулья с высокими спинками усаживались приглашенные к обеду инженеры из Кракова, которые отправлялись на запад принимать по закону о возврате утраченной собственности нефтезаводы или оттуда возвращались. В сторону фронта они ехали в оливково-зеленых «виллисах», обратно — на немецких грузовиках с кузовами, закрытыми крепко обвязанным веревками брезентом.

После обеда гости пили кофе, который мать молола в мельнице и заваривала по-турецки в чашках. Накладывая себе сахар, они жаловались, что в Кракове и Лодзи яблоку негде упасть. «А кто их заставляет там сидеть?» — спрашивала потом мать, принося мне в салон бутерброды. Инженеров она не любила. Интересно, кто из них бил евреев в Политехническом? Михал всем верит, но она-то свое знает. Ездят, чтобы наворовать побольше! Под брезентом привозят мебель и ковры, а не станки. Какой там возврат собственности! Русские ничего не возвращают. Сами «реквизируют» часы у прохожих на улицах.

В столовой под столом тоже лежал ковер. Когда мы приехали из Кросно, мать долго его разглядывала. Такой маленький? Ведь персидский должен быть больше измирского.

— Это не наш, — усмехнулся Михал.

— А чей?

— Винклера.

— Не персидский?

— Персидский, но поменьше размером.

— А наш?

— Винклер забрал.

* * *

Третья бело-кремовая дверь из холла вела в детскую, где стояла белая металлическая кровать. Вечерами по ее эмалированной раме, как по снегу, я передвигал оловянных солдатиков. Рама была гладкая и блестящая, но, присмотревшись получше, я заметил черные точечки в тех местах, где эмаль облупилась.

Я поднимал простыню, закрывавшую матрас, обтянутый материей в длинную голубую полоску. Мать считала, что он набит морской травой. Штыком оловянного солдатика я проделал в матрасе дырку, но травы не обнаружил.

У меня были три подушки, из которых торчали тоненькие концы пушистых перышек. Я вытаскивал их и, дунув, отправлял в комнату. Они кружились в воздухе и иногда вылетали в холл. Две подушки были большие, а третья очень маленькая.

— Почему? — спросил я.

— Это думка, — сказала мать. — У тебя когда-то была такая же.

Оловянные солдатики хранились в коробке под кроватью. Я мог лежа дотянуться до них рукой. Первыми я брал пехотинцев, узнавая их на ощупь, и выстраивал гуськом на раме кровати. Они бросали гранаты с длинными рукоятками или бежали, выставив вперед штыки, похожие на плоские кухонные ножи. (У русского часового на вокзале в Дрогобыче штык был узкий, как жало Ефрейтора[33]«В лицо Матвея штык хотел вонзить, как жало…» (А. Мицкевич. «Пан Тадеуш»)..) Еще у них были походные фляжки и банки с противогазами. В углублениях на одеяле я расставлял пулеметы. К каждому были приделаны два солдатика. Один целился, а второй заряжал. (Может, пулеметчик из немецкого журнала уже потерял своего товарища?) Потом я вытаскивал из коробки кавалеристов; эти легко опрокидывались, потому что кони слишком высоко поднимали передние ноги. Кавалеристов я заворачивал в одеяло и считал пехотой в окопах. К сожалению, у них вместо касок были фуражки. Из-за отсутствия танков, я брал с тумбочки «Конрада Валленрода»[34]Романтическая поэма А. Мицкевича., которого оставил какой-то инженер из Кракова, и, передвигая книгу под простыней, воображал, что это танк, окрашенный в защитный белый цвет.

Солдат я делил на немцев, русских и поляков. Немцы всегда проигрывали, и их трупы становились новыми русскими солдатами. Убитых русских я снова вводил в бой, как подкрепление из Сибири. Поляки не погибали. Поляками были солдатики, у которых я отломал плоские штыки и обрезал закрывающие затылок поля касок. (Мать ругалась, что я зачернил нож свинцом.) Они вступали в бой, когда я чувствовал, что засыпаю. Прорывали линию фронта. Играть в русское наступление мне уже не хотелось.

Утром я поднимал упавших ночью на пол солдатиков и, побросав их в коробку, садился у окна около паровой машины. Через стеклянную воронку, которую Михал принес с нефтезавода, я наливал воду в котел и зажигал под ним свечку. Когда вентиль начинал выпускать пар, я осторожно передвигал рычажок. Раздавался свисток, и железное колесо медленно поворачивалось. Оно приводилось в движение рычагами, как и колеса паровозов, которых я столько насмотрелся.

Когда мать слышала свист, она приносила мне завтрак.

В тот день я ел хлеб, щедро намазанный аслом и посыпанный сахаром. Мать сазала, что скоро пойдет покупать яйца и на второй завтрак сделает мне яичницу. Застилая постель, она сгребла солдатиков с одеяла и бросила в коробку. Тех, что упали на пол, велела мне собрать.

Она жаловалась, что ей тяжело. Ночами ходит из угла в угол, чтоб не заснуть, так как не в силах снова все это «видеть». Днем высматривает, не идет ли папа. От Нюси ни слова. А я, вместо того чтобы хоть немного ей посочувствовать, уныло слоняюсь по комнатам. Михал называет меня Гамлетом.

— Он для тебя все готов сделать! Ты сам не понимаешь, как тебе повезло. Другие дети благодарны родителям, хотя у них ничего нет.

Когда мы были одни, она называла его «Михал». Но, посылая меня на завод, если не работал телефон, велела спрашивать у пана Кубеца, когда «отец» придет обедать.

Я уже давно не молился. Видимо, ни в чем не нуждался. Мне только хотелось увидеть отцовскую фотографию, которая уцелела вместе со снимком из Трускавца. Но я не знал, как ее попросить, чтобы мать не начала плакать.

Я не вылил воду из котла, хотя Михал предупреждал меня, что он заржавеет. Солдатики остались на полу; я чуть их не растоптал, когда принес журналы и красный альбом из салона. Засовывая все это под кровать, я заметил привязанную к раме желтую ленту, сорвал ее и выбросил в мусорное ведро. Потом побежал ее искать, но мать уже вынесла мусор, когда пошла за яйцами. Я лег на кровать с номером «Deutsche Bildhauerkunst und Malerei» и, раззевавшись, уснул.

* * *

Мне снилось, что я стою на пересечении Паневницкой и катовицкого шоссе. Нигде ни живой души. В прозрачном воздухе дома, двери и даже замочные скважины видны как на ладони. На крыше стояли большие темно-зеленые статуи и переговаривались между собой. Я не понимал, о чем они говорят, потому что не умолкая ревели моторы, хотя дым выхлопных газов за колонной русских грузовиков давно рассеялся. Я заметил, что статуи исчезают, если перестаешь на них смотреть. Достаточно было перевести взгляд на другую крышу, как соседняя пустела. Вскоре осталось только одно изваяние с огненным венцом вокруг головы. Встающее солнце позолотило ему лицо. Оно блестело, как зеркало.

Вдруг моторы умолкли, и до меня дошел голос статуи. Одновременно я услышал, как около стадиона застучали каблуки, и обернулся. Со стороны Катовице шла учительница, которая в Бориславе показала нам ластик. (Глядя на ее заштопанные чулки, я вспомнил, что Винклер, уезжая в Америку, обещал привезти Неле чулки, у которых не спускаются петли.)

«Здравствуйте», — поклонился я учительнице.

«Что это?» — спросила она.

Я с удивлением заметил, что держу в руке запасной ключ от квартиры. Вместо веревочки к нему была привязана желтая ленточка, которую я выбросил в мусор. Но ведь я никогда не снимал ключа с вешалки в холле, где он болтался «на всякий случай» — у матери и Михала были свои ключи.

«Ключ», — растерянно ответил я.

Учительница показала на пустые крыши.

«Ты забыл, — сказала она. — Теперь не будешь знать, кто ты такой».

* * *

Я заболел, хотя еще вчера прекрасно себя чувствовал. Лежал в детской под одеялом, которое постоянно сбивалось в комок, отчего меня начинало тошнить. Я разглаживал одеяло руками и натягивал ногами. Мне казалось, что оно сползает на пол и как простокваша растекается по всей квартире. Когда вошла мать, мне почудилось, что она шлепает туфлями по чему-то мягкому.

— Уши болят, — пожаловался я.

— А горло? — спросила она.

Я проглотил слюну, чтобы проверить, и отрицательно замотал головой.

— Потому что у тебя нет гланд, — удовлетворенно сказала мать. — Если бы я их тебе не вырезала, ты бы не пережил войну. Ангина в укрытии — это конец. Помнишь, как мы приехали из больницы в приют?

— Нет.

— Но дядю Унтера-то помнишь?

— Нет.

— Да ты шутишь! — возмутилась она и губами потрогала мне лоб. — Как печка! Это все из-за того, что бегал под дождем! Я позвоню Михалу, чтобы привез врача.

Я попросил мать перевернуть подушки на другую сторону. Она ловко это сделала, умудрившись еще взбить их в воздухе.

Меня разбудил сладкий запах. На кровати сидел худой человечек в черном костюме и жилете с золотой цепочкой от часов. На шее у него болтались красные резиновые трубки, а на коленях стояла открытая кожаная сумка. Я сразу его узнал: пан Хурлюш! Как хорошо, что он еще и врач! Я ему скажу, что меня все время тошнит от чая, и нисколечко не помогает, даже если пить крошечными глоточками.

Что-то странное происходит и с моей памятью. У Анди Кац я не мог вспомнить голос бабушки Антонины. Потом я забыл, как она выглядела. В Лиготе то же самое произошло с Унтерами. А Муля? Я бросаюсь вслед за каждым русским офицером, на котором скрипят ремни. Если он не калмык, начинаю думать, не мой ли это дядя. Напрасно мать посылает меня вдогонку за людьми в деревянных башмаках или в полосатых робах. Я бы не узнал дедушку! Он даже перестал мне сниться. Я только чувствую запах из ампулы.

Пан Хурлюш попросил чайную ложку, которую мать тут же ему протянула. Она сказала, что приготовила также градусник, поскольку знает, что он может понадобиться.

— Его дедушка, — она показала на меня, — был фельдшер.

Пан Хурлюш велел мне открыть рот и сказать «ааа». Придавил язык ложечкой и заглянул в горло.

— Гланды вырезаны, — шепнула мать.

— Когда?

— Перед войной.

Он сунул мне в рот градусник. В том месте, где я обжегся чаем, положил мне на грудь ладонь и постучал по ней пальцем. Потом воткнул себе в уши резиновые трубочки и наклонил голову. У него было много седых волос. По коже заскользило что-то холодное. Пан Хурлюш спрятал трубочки в сумку и вытащил черный блестящий цилиндрик. Осторожно вставил его мне в ухо.

— Красное, — сказал он матери. — Сульфамиды. Аспирин. Компресс на голову. В ухо растительное масло. Много чаю.

— Банки? — спросила мать.

— Не нужно.

— Легкие?

— Чистые.

— Он такой горячий!

— Тридцать семь и семь.

Я проснулся весь мокрый. В комнате было очень жарко. Пана Хурлюша уже не было. Я забыл ему сказать, что забываю. Кто знает, когда я снова его увижу? Вдруг я сообразил, что не помню голоса отца. Попытался представить себе его рот. Безуспешно. Щеки. Лоб. Волосы. Ничего!.. Только глаза.

* * *

Мать прислала Михала с сообщением, что манная каша сейчас будет готова. Михал сел около меня и взял с тумбочки книгу.

— О! Граф, который стал арабом, — обрадовался он.

Держа книгу в одной руке, другую он положил мне на лоб. Я чувствовал каждый его палец, медленно перемещающийся к корням волос. Потом он отнял ладонь, чтобы перевернуть страницу, и снова опустил на лоб. Сказал, что ему очень нравится это стихотворение, и начал читать:

«Чую, — каркнул, — мертвеца:

Вот несутся два глупца —

Всадник ищет здесь дороги,

Ищет корма белоногий.

Из пустыни сей песков

Вам не вынести голов!

Только ветер здесь витает,

Унося свой зыбкий след;

Гадов лишь она питает:

В ней для коней пастбищ нет.

Только трупы здесь ночуют,

Только коршуны кочуют!» [35]А. Мицкевич. «Фарис» (перевод В. Щастного). Стихотворение посвящено эмиру Тадж-Уль-Фехру — Вацлаву Жевускому (1765–1831), польскому востоковеду, поэту, путешественнику, некоторое время прожившему среди бедуинов.

Я представил себе, что одеяло — пустыня. Это было нетрудно, потому что заходящее солнце отбрасывало на него желто-красные тени. Ветер выл и вздымал тучи песка. Одинокий всадник в тюрбане мчался вдоль скал возле моих ступней и колен. Лицо он обвязал шарфом, чтобы песок не колол глаза. Мелькали белые ноги вороного коня. (Немецкие кавалеристы были меньше.) На одеяле лежали кости тех, кому не повезло. Под потолком, около лампы, носился коршун.

Мчись, летун мой белоногий!

Скалы, коршун, прочь с дороги!

Михал сказал, что самые лучшие всегда вынуждены были убегать с родины. Это было трагедией Польши. Теперь настало время людей мудрых и трудолюбивых.

Вошла мать с тарелкой манной каши, от которой шел пар. Кусочки масла таяли и впитывались в какао, которым была посыпана каша.

Возврат утраченной собственности

Из Кракова приехал инженер Михалик, и мы вместе отправились в «адлере» возвращать Польше завод синтетического бензина. Поначалу мать не хотела меня отпускать. Она слыхала, что прячущиеся в лесах немецкие оборотни стреляют по проезжающим машинам. Согласилась, только когда Михал пошутил, что в Силезии русских больше, чем деревьев.

Путь лежал через Бытом, Гливице и Ополе; города эти были не похожи на Жешув и Кросно. Белые фасады домов пересечены черными деревянными балками. Из окон свисают белые простыни и красные наперники. Перед домами стояли женщины и дети. Сидящие на тротуарах безрукие и безногие мужчины провожали глазами наш «адлер». Мы ехали посередине пустой мостовой по трамвайным путям. Столбы на остановках были облеплены объявлениями и портретами Гитлера с вырванным лицом. На перекрестках висели таблички с готическими буквами. Подскакивая на рельсах, мы съехали со Шлезиенштрассе на Ам-Вальдфридхоф. Миновали стоящий на кругу трамвай с опущенной дугой и танк Т-34 с поднятым дулом и открытыми люками. Под липами сидели русские и выковыривали ножами тушенку из банок. С площади мы свернули возле костела, на котором кто-то написал мелом Hitler kaput!

— Никто не боится Werwolf[36]Человек-оборотень  (др. — герм.) . «Вервольф» — созданные в последние дни Второй мировой войны немецкие ополченческие подразделения для ведения партизанской войны в тылу наступающих союзнических войск., — рассмеялся Михал.

Белый «адлер» взбирался на холмы. Потом, на холостом ходу, чтобы сэкономить бензин, катился вниз по шоссе, не искореженному гусеницами танков. В долинах уже сгустилась темнота, но асфальт на склонах еще был светлый. Сбоку за окнами пролетали черные сосны. Михал, обернувшись назад, разговаривал с инженером Михаликом, который сидел рядом со мной.

— История начинается заново, — говорил Михал. — Новая концепция. Конец социальному неравенству. Пока еще ничего не видно. Война. Разруха. Сопротивление. Невежество. Ошибки. Но скоро произойдут изменения. Университеты и политехнические институты для всех. Дома — рабочим.

— Русские не позволят.

— Они нас спасли.

— У нас было два врага.

— Как же! — закричал Михал. — Только безумцы так считают! Уже Мицкевич это понимал. Помните, что Рыков сказал после битвы? «Приказывает царь — я, Рыков, вас жалею»[37]А. Мицкевич. «Пан Тадеуш».. Во время Январского восстания[38]Национально-освободительное восстание на входящей в Российскую империю территории Царства Польского и Литвы; началось 22 января 1863 г., почти полностью подавлено к маю 1864 г. на знаменах было вышито: «За нашу и вашу свободу». Русских ненавидели, но иначе, чем немцев.

— Они точно так же на нас напали.

— Чтобы не пустить Гитлера слишком далеко.

— Они не отдают Львов.

— Что-то ведь и им причитается, коллега. Надо смотреть вперед. Стоит ли горевать о бориславской нефти, если мы получаем промышленную Силезию? С востока придут наши. Немцев выселят.

— Русские вернутся и все отнимут!

— Вы не знаете России, — рассмеялся Михал.

За поворотом показалась распаханная танками лесная просека, от которой к шоссе вели следы гусениц. «Адлер» начал подпрыгивать. В окнах задребезжали стекла. Раздался громкий звук, как от выстрела.

— Шина! — крикнул пан Лытек и нажал на тормоз.

Шина лежала возле железного колеса со спицами. Мы смотрели, как пан Лытек стеклянной шкуркой чистит красную резину. Намазав края дырки в камере клеем, он наложил на нее черную заплатку и прижал плоскогубцами. (На камере было уже много таких заплат.) Когда он зажег спиртовку и стал греть место склейки голубым пламенем, рядом с нами остановился проезжавший мимо «студебекер». Кабина была набита солдатами.

— Подкинуть?

Михал посмотрел на часы и наклонился к инженеру Михалику:

— Поезжайте, коллега. Скажите им, чтоб ждали. Вскоре после того, как инженер Михалик уехал, «адлер» тронулся в путь. Мы свернули на боковую дорогу. Следы гусениц исчезли. Асфальт сменился бетонными плитами. Колеса подскакивали на стыках. Вдоль дороги тянулась хорошо разровненная полоса песка. За ней высился поросший травой вал, на котором мелькали деревянные столбы с белыми фарфоровыми изоляторами. На фоне неба бежали, поднимаясь и опускаясь, присоединенные к изоляторам провода. Через каждые несколько сот метров мы проезжали мимо вышки с деревянной будкой наверху.

За поворотом была ограда из колючей проволоки. Мы въехали в широко открытые ворота. Перед пустой караульной будкой, посреди клумбы с цветами, торчала мачта с веревкой для поднятия флага. Рядом стоял «виллис» с красным флажком.

— Где они? — спросил пан Лытек.

— На заводе, — ответил Михал.

Пан Лытек огляделся.

— Там! — показал на какой-то холм Михал. — Под землей.

В каменной стене была огромная стальная дверь. Раздвинутая. Из темного нутра выходили наружу рельсы. Подпрыгивая на них, мы миновали ряд железнодорожных стрелок с опущенными головками и въехали внутрь. Вдруг вспыхнул свет. Пан Лытек, ослепленный, затормозил.

На подпирающих потолок железных столбах горели прожекторы в жестяных колпаках. В стенах и потолке сверкали вкрапленные в камни кристаллы. Все пронизывал сильный запах земли, корней и нефти. По земле вдоль деревянных настилов тянулись рельсы. Вагоны стояли, как брошенные игрушки. На них были навалены токарные, сверлильные и фрезерные станки. (Похожие я видел в мастерских нефтезавода.) В нескольких местах стояли подъемные краны на гусеницах. Со стрел свисали цепи с крюками. Цементный пол был весь разворочен. Из него торчали изогнутые железки и клубки блестящих медных проводов. Под ближайшим прожектором стоял инженер Михалик с двумя русскими офицерами. У более молодого в руке был кожаный портфель, а тот, что постарше, заложил руки за спину.

— Что случилось? — с недоумением спросил Михал.

— Вырвали из фундамента, — сказал инженер Михалик.

— Германское добро берем, — сказал офицер постарше.

— Ведь это наше! — запротестовал Михал.

— Такой приказ. — Старший взял у младшего портфель и вынул бумагу.

— Не распишусь, — сказал Михал.

—  Генерал велел.

—  Он где?

—  На фронте.

—  Машины заржавеют в дороге.

—  Не наше дело.

—  Подпишите , — шепнул инженер Михалик. — Пустые разговоры.

* * *

Мать жаловалась на отсутствие вестей от Нюси. Гладя Михаловы рубашки, сказала, что ей даже выплакаться некому, потому что папа перестал к ней приходить. Я испугался. Мне дедушка тоже не снился. Может быть, и мать забывает? Я стал за ней наблюдать. Ждал, пока она тронет чугунный утюг послюнявленным пальцем. Скажет, что на Панской утюг был лучше, или не скажет? А раскатывая тесто, вздохнет, что в Бориславе скалка была более гладкой и ничего к ней не прилипало? Дважды вздохнул с облегчением.

Раньше любое зрелище или запах о чем-нибудь мне напоминали. Появлялись люди из прошлого. Когда мать заливала бульоном лапшу в глубоких тарелках, я видел, как в столовую входит дедушка. Он садился на четвертый стул и просил передать ему соль. Я осторожно пододвигал к нему фарфоровые мисочки с солью и перцем. Один раз просыпал на скатерть белые и черные зернышки.

«Разиня!» — крикнул Михал.

«Руки крюки», — добавила мать.

Сегодня мы обедали с ней вдвоем. У матери не было аппетита. Она катала вилкой горошек вокруг кусочков моркови. В Лиготе она одна как перст. Лучше б жили в Кракове, там, по крайней мере, есть евреи. Хотя бы Кароля Шнепф, которая закончила два факультета и работает адвокатом. Михал пробормотал, что, пока Винклер сидит в Америке, об этом не может быть и речи. Да и в Кракове нет нефтезаводов. Ближайший в Тшебини. В часе езды от Кракова. Вдруг он улыбнулся и стал рассказывать, как его старший брат Юлек докопался до нефти в Раточине: весь заляпанный густой черной жидкостью, прибежал домой с криком: «Михась! Мы богаты!» Значит, он тоже помнит! Раньше, занятый нефтезаводом и политикой, он ни о чем не вспоминал. Может, только дети забывают? Ложка выскочила у меня из руки и плюхнулась в тарелку.

«Растяпа!» — крикнул Михал.

«Скатерть!» — добавила мать.

Михал поехал с паном Лытеком в Австрию. В «адлере» добрались до Дуная. За подземным авиационным заводом в Гузене проехали мимо только что вскрытой могилы, где лежало десять тысяч трупов. Остановились у ворот концлагеря[39]Немецкий концлагерь Гузен; после объединения с концлагерем Маутхаузен в 1940 г. известен как Маутхаузен-Гузен.. Оставив пана Лытека с «адлером» возле американских танков, Михал вошел в Маутхаузен. В лагере было столпотворение. Тысячи заключенных, которых немцы не успели перестрелять в ангарах в Гузене, бродили среди бараков. Умирающих от дизентерии (потому что поели шоколаду) оттаскивали к деревянным стенам.

Михал искал брата. Кажется, его привезли сюда из Освенцима. Вскоре он нашел мужчину в полосатой лагерной робе, который знал Юлека. Перед самым приходом американцев был налет. Заключенные спрятались под вагоны. Внезапно поезд тронулся. Колесо размозжило Юлеку палец на ноге. После бомбежки их снова погнали на работу. Только ночью Юлек дотащился до барака. Назавтра он уже не смог подняться. Его отнесли в газовую камеру.

Мужчина в полосатой робе провел Михала по лагерю. Показал ему так называемую «установку для измерения роста», встав на которую заключенный получал пулю в затылок; так убивали русских военнопленных. Отвел в каменоломню и показал лестницу со ста восьмьюдесятью шестью ступеньками, по которым гоняли бегом заключенных с гранитными блоками, пока у тех не разрывалось сердце. Там они встретили испанца, который сказал, что в Маутхаузене погибли десять тысяч республиканцев, выданных немцам правительством Виши. Михал говорил с ним по-французски. Он учил этот язык в гимназии.

Перед крематорием заключенные по-еврейски рассказывали раввину в американском мундире, что голландцев уничтожили в газовых камерах за три дня, а евреи из Освенцима и из Венгрии неделями ждали своей очереди. Комендант Маутхаузена подарил своему сыну на день рождения пятьдесят евреев, чтобы тот научился стрелять.

Михал распрощался со своим проводником у ворот. Когда садился в машину, пан Лытек сказал ему, что только что убили коменданта лагеря, который прятался среди заключенных.

* * *

Я принес с кухни ножницы для разделки кур и взобрался на стол в столовой. Поворачивая люстру, осмотрел вблизи обе головы орла. Обхватил концами ножниц ту, у которой были сильнее выпучены глаза.

Сжимая ручки, крутил ножницы вокруг толстой шеи птицы. На коричневых перья появилась светлая царапина. Золотистая пыль сыпалась на мои ботинки и на стол. Голова начала качаться. Дернув за клюв, я отломил ее и спустился на пол. Смахнул опилки в ладонь и вместе с головой выбросил в мусор.

— Что случилось с орлом? — спросила на следующий день мать.

— Я отрезал ему голову.

— Почему?

— Чтобы была одна, как у польского.

Хотя мать и убирала по утрам всю квартиру, во вторник после обеда она еще раз смахивала с рояля пыль. Чистила клавиши сверху и с боков; при этом раздавались разнообразные звуки. Сдувала пыль с золотой стрелки метронома и протирала торчащий сзади заводной ключик.

Когда раздавался звонок (более короткий, чем пана Лытека), мать раздвигала занавески и, по привычке посмотрев на улицу, выходила из салона. На пороге еще оборачивалась, чтобы убедиться, что картина в серебряной раме висит ровно. В холле надевала туфли и открывала дверь учительнице музыки.

Учительница садилась рядом со мной. Заводила метроном. Проверяла, не напрягаю ли я мышцы, когда играю гаммы. В открытой крышке рояля я видел, как мать наклоняется к нам.

— Что с консерваторией? — шепотом спрашивала она.

— Закрыта, — вздыхала учительница. — А настройщик?

— Убежал. Видно, был немец.

В один из вторников во время урока зазвонил телефон. Мать вышла в прихожую. Я стал играть тише, но ее слова все равно заглушал метроном. Вдруг громко стукнула телефонная трубка.

— Муж звонил, — мать вбежала в салон. — Война закончилась!

Учительница отстранила меня и, растопырив над клавиатурой большие белые пальцы, заиграла полонез Шопена, с которого начинались радиопередачи.

— Рам! Пам! Пам! — запела она.

— Теперь откроют консерваторию! — сказала мать.

— С востока приедет настройщик.

* * *

После войны начались уроки рисования. Учитель у нас был молодой, но уже лысый; в Лиготу приехал из Дрогобыча и ждал открытия Академии живописи в Катовице. Он поставил на кафедру кувшин для воды. Опустил шторы на двух окнах. Свет из третьего окна падал на кувшин.

— Выпуклость! Тени! — сказал учитель.

Он не обещал, что кто-нибудь из нас станет художником. Сам малевал с малых лет. Но мазила мазиле рознь. Лица рисовать он научился только в гимназии. У них был замечательный преподаватель[40]Речь идет о выдающемся польском писателе и художнике Бруно Шульце (1892–1942). Сборники новелл Шульца «Коричные лавки» и «Санатория под клепсидрой» считаются шедеврами европейской литературы XX в.. Еврей. Немец застрелил его из дамского пистолета. Наш учитель нарисовал по памяти его портрет и спрятал под кровать. К сожалению, русские конфисковали портрет во время репатриации. Знаем ли мы каких-нибудь художников? Один мальчик поднял руку.

— Можно выйти? — спросил он.

— Иди, — сказал учитель.

Рисуя кувшин, я решил ничего не говорить про «Deutsche Bildhauerkunst und Malerej». Пузатому кувшину приделал задние ноги и хвост — ведь он был похож на вставшего на дыбы коня. Вокруг копыт штрихами нарисовал траву. Наклонив грифель набок — пушистую гриву. Вставил закорючку — глаз — и с удивлением обнаружил, что конь глядит с бешенством. Нога в железных латах. Крыло.

— Ты собираешь марки? — остановился около меня учитель.

— Нет.

— У меня была марка с таким гусаром, — вздохнул он.

До войны он был филателистом. Собирал художников. Матейко, Гроттгер, Коссак[41]Знаменитые польские художники: Ян Матейко (1838–1893) — живописец, автор батальных и исторических полотен; Артур Гроттгер (1837–1867) — живописец, иллюстратор и график, самый яркий представитель польского романтизма; Юлиуш Коссак (1824–1899) — акварелист, график, иллюстратор.. В тридцать девятом ему подарили увеличительное стекло. Альбома он лишился вместе с портретом. У кого-нибудь есть марки? Я поднял руку.

— Ты ведь не собираешь.

— Но марки у меня есть.

Днем я крадучись выскользнул на улицу и пошел в школу. Мостовая была покрыта пылью. В просветах между домами виднелись пшеничные поля за костелом. Учитель ждал меня в классе. Склонившись над красным альбомом, который я положил на стол, стал медленно переворачивать толстые страницы. За прозрачные полоски вощеной бумаги были заткнуты разрисованные конверты и большие марки. Гитлер, Геринг, Геббельс. Двенадцать фельдмаршалов с жезлами. «Мессершмиты», стреляющие по самолетам с разноцветными кругами на крыльях.

На одном конверте была напечатана «художественная» карта Европы, какой ее видит великан, стоящий на Гибралтаре (внизу карты) и глядящий на восток (в верхнюю часть карты). Европа лежала на воде. Ее берега омывались разными морями. Вдоль хребтов Пиренеев, Альп и Карпат маршировали под знаменами батальоны. Из-под ног великана выходила фаланга испанцев. Над плоскими касками развевалась желтая с красной каемкой лента. Идущие по винограднику французы несли трехцветное знамя. Карабинеры пробирались через альпийские леса. Их зелено-бело-красный флаг следовал за сине-желто-красным румынским. Датчане несли белый крест на красном фоне. Над стоящей в снегу финской армией блестел синий крест. Только немцы ничего не несли. Посреди возделанных полей развевалось одинокое красное знамя с черной свастикой в белом круге. Вермахт, растянувшись поперек карты, стоял в Польше, лишенной географических примет.

— Крестовый поход, — засмеялся учитель.

— Датчане тоже? — спросил я.

— Пропаганда!

На двух марках величиной с мою ладонь были военные корабли. На одной — серо-голубой «Бисмарк» в пятнах маскировочной раскраски вспарывал перехлестывающие через нос волны. Над водой извергали огонь длинные пушечные дула. За линкором плыл небольшой «Принц Евгений», плохо различимый в низкой туче. На второй марке выходил из фьорда «Шарнхорст»[42]«Шарнхорст» — линкор, получивший свое название в честь генерала и реформатора прусской армии Герхарда фон Шарнхорста и в память о крейсере «Шарнхорст», потопленном во время Первой мировой войны.. Играл оркестр. Женщины махали платочками. Вдоль борта выстроилась белая шеренга матросов в круглых бескозырках с ленточками. У скалистых стен фьорда пенилось море.

— Что с ним случилось? — спросил я.

— Буль-буль-буль!

Учитель считал, что мой альбом никакой ценности не представляет. Кому интересны немецкие марки? Кроме того, специальные издания нуждаются в опытном филателисте. Возможно, когда-нибудь я таким и стану, но начинать надо с чего-нибудь попроще. Я сказал, что могу отдать ему альбом.

— Филателисты обмениваются.

И вручил мне конверт с русскими марками.

* * *

На полдник были галушки. Мать воткнула тяжелую серебряную вилку в мягкий комочек теста, политого подрумянившимся растопленным маслом. Я открыл рот.

— Ну как? — спросила она.

— Вкусно.

Я уселся по-турецки около паровой машины. Мать положила мне на колени тряпочку и поставила на нее горячую тарелку. Глотая галушки, я думал, буду ли еще когда-нибудь голодать. Когда я вылизывал тарелку, раздался звонок. Мать взяла тряпочку и вышла из детской в холл. Надела туфли. Вытерла руки. Я встал. В такое время гости к нам не приходили. Через неплотно закрытую дверь я увидел Эдварда Кубеца, молодого человека, который иногда приносил бумаги с нефтезавода. В руке у него был чемодан, обвязанный веревкой. Рядом стояла девушка в шерстяной кофте с длинными рукавами.

— Пан Эдвард? — удивилась мать.

Мужчина вытаращил глаза. Мать беспокойно затопталась на месте. И вдруг крикнула:

— Нюся!

— Не узнала?! — У девушки задрожали губы.

— Кожа да кости!

Пан Кубец поставил чемодан около вешалки и ушел. Девушка протянула ко мне руки. Я подошел к ней с пустой тарелкой.

— Поправился, — сказала она матери.

— Тебя я тоже откормлю.

Мы обошли салон, столовую и детскую.

Мать открыла кран над ванной. Из крана вырвалась горячая струя. На лицах сестер появились капельки воды. Они были одного роста, но мать была в туфлях на высоких каблуках. Их отражения скрылись в зеркале, затягивающемся зеленоватым паром.

— Я перепугалась, — сказала мать. — Кубец в такую пору!

— Я со станции пошла на нефтезавод, — сказала Нюся.

— Он тебя привез в «декавке»? — спросила мать.

— Да. Но зовут его по-другому.

— А как?

— Кароль Горовиц.

Хотя было лето, Нюся спала под периной. Два дня мы проверяли, дышит ли она. Когда она встала, пришел пан Кубец и повез ее обедать в Катовице. Оттуда она привезла мне два тома «Дэвида Копперфилда» в зеленой матерчатой обложке.

* * *

На стадионе около катовицкого шоссе играла «Лигочанка». Михал, как директор нефтезавода, опекал футболистов. На матчи, правда, из-за отсутствия времени не ходил. Как-то вечером он решил поглядеть на тренировку и позвонил пану Лытеку. Мать разрешила мне поехать с ними.

Травяное поле с двумя воротами окружала беговая дорожка, усыпанная кирпичной крошкой. Тренировка как раз закончилась, и футболисты шли нам навстречу. Из-под носков у них торчали кусочки картона. Бутсы были обвязаны веревочками. Футболисты обступили нас. Может ли завод заплатить за кожу и за шитье? Михал пообещал помочь. Кто-то протянул мне мяч. Он был легкий, но твердый, как камень. Я поддал его ногой. Он откатился на несколько метров. Все засмеялись, захлопали мне. Хочу ли я стать футболистом? Я не знал, что ответить. Михал сказал, что не будет больше их задерживать. Мы вернулись к «адлеру».

* * *

На следующий день я выкатил с балкона велосипед и спустился с ним по лестнице. Долго ходил по Паневницкой, а потом отправился на стадион. Стоя правой ногой на педали и левой отталкиваясь от земли, ехал как на самокате. Жужжало приводимое в движение колесом динамо. Я тренькал звонком. Нажимал на ручной тормоз. Наконец поставил на педаль левую ногу и, оттолкнувшись правой, осторожно перенес ее через раму. Держась за руль и клонясь влево, надавил на педаль с другой стороны. Приподнимаясь и опускаясь, поехал по красной беговой дорожке.

Домой я вернулся с сильной болью в коленях. Мать велела мне поставить велосипед на балкон и идти в кухню. Когда я шел через холл, Михал из столовой провожал меня глазами. Я слышал, как Нюся плачет у себя в комнате. В кухне меня ждали бутерброды. Хлеб и рубленые яйца с луком. Влажные ломтики свежего огурца. Рядом с пустым стаканом лежала серебряная ложечка. Из медного чайника на плите выползала струйка пара. Сверху стоял фарфоровый чайничек с заваркой. Мать положила ложечку в стакан и сняла заварной чайник.

— Куба приехал, — сказала она. — Он в Лиготе.

Однажды Нюся рассказала нам, как Куба, куря сигарету, подошел к открытой бутыли с эфиром. Тут как рвануло! Нюся даже хотела отказаться от переезда в Польшу, но у Кубы уже была другая. Я спросил у матери, остались ли у него шрамы. Она отрицательно покачала головой и ушла в столовую.

— Опять Куба! — сказала Михалу.

— Не бойся. Нюся умница.

У меня распухли колени. После завтрака я поковылял за дом, где на привязанных к палочкам кустиках дозревали помидоры. Вытащив из земли палочку, я стал при ходьбе на нее опираться. На уроках она лежала под партой. Дома стояла в холле около вешалки.

— Вернигора![43]Легендарный украинский казак, лирник, персонаж многих польских художественных и живописных произведений. — смеялся Михал.

— Смотри, не насажай заноз, — предостерегала мать.

* * *

Я сидел на скамейке перед костелом. К скамейке подошел огромный пес, немецкая овчарка, и положил голову мне на колени. Помахивая хвостом, согревал их своим дыханием. Я зарылся пальцами в густую шерсть.

Потом мы с ним пошли вдоль пшеничных полей в сторону луга, где паслись коровы. Он бегал зигзагами, нюхая землю. Исчезал в пшенице. Я слышал, как он раскапывает подземные норы и гоняется за мышами. Следил за покачивающимися колосьями, чтоб не потерять его из виду. Время от времени он выныривал из хлебов и подбегал ко мне, тыкался в руку холодным мокрым носом.

На пастбище я сел, отложив свою палку. Развернул хлеб с колбасой, который мать дала мне с собой. Отломив кусочек, подсунул псу под нос. Он отвернулся, хотя с высунутого языка у него капала слюна. Только когда я положил хлеб на траву, одним махом все сожрал.

Прижавшись к собаке, я вытащил из-под рубашки «Конрада Валленрода». Переворачивая страницу, первым делом поглядывал на нижние строчки. Его уже узнали? Я боялся тевтонских командоров[44]Действие поэмы происходит во времена, когда язычники-литовцы боролись с Тевтонским орденом. Герой-патриот под именем Конрада Валленрода проникает в ряды крестоносцев, чтобы подорвать их могущество.. Чтобы избежать сцены смерти, затеял игру. Закрывал на середине строчки глаза и старался угадать рифму. Или читал снизу вверх.

Пес отвалился от меня и лег на бок. Мы оба зевали. Обняв его, я уснул. Проснувшись, почувствовал, что уже не боюсь стишка, который декламировали мальчишки в Кросно:

Кто ты? Маленький жидок.

Знак какой твой? Халы кусок.

Кто родитель? Метель злая.

Что ожидает? Ветка сухая.

А под ней? Сыра земля.

А на ней? Кусок говна [45]Парафраз хрестоматийного стихотворения Владислава Белзы (1847–1913) «Кредо юного поляка» («Кто ты? Маленький поляк…»)..

— Я поляк, — сказал я псу, который пытался из-под меня выбраться. Чтобы не мешать ему, я встал. Он встряхнулся. Я привел его домой. Он поселился на балконе рядом с велосипедом. Ел все, что давали. Даже петушиные головы, которые мать выбрасывала, осторожно держа за гребешок.

Каждый день мы отправлялись гулять. Вскоре я выкинул палку и перестал быть Вернигорой. Однажды мы зашли дальше обычного. За пастбищем, около маленького домика, привязанная цепью коза щипала траву. Пес зарычал. Черная губа приподнялась, обнажая клыки. Я схватил его за косматую шерсть и потащил домой. Пан Лытек, у которого я попросил веревку для поводка, предположил, что это гестаповский пес, убежавший из Освенцима. Гестаповцы тренировали собак на козах.

Овчарку забрали Нюся и пан Кубец, когда поехали во Вроцлав учиться медицине и химии. В пути пес увидел козу и на ходу выскочил из поезда.

* * *

Осенью приехала Кароля Шнепф. Размахивая конвертом со странными марками, кинулась к матери, которая вышла из кухни посмотреть, кто звонит.

— Муля в Тель-Авиве! — закричала Кароля. — Мой брат пишет, что они ушли из России с армией Андерса[46]Армия Андерса (2-й польский корпус) — военное формирование, по соглашению с польским эмигрантским правительством созданное на территории СССР (1941–1942) генералом Владиславом Андерсом из военнопленных и интернированных после 1939 г. польских граждан; с 1943 г. корпус воевал в составе британской армии. и в Палестине убежали из армии. Помнишь дядю? — Она посмотрела на меня.

— Вопрос! — возмутилась мать.

В детской я сунул кавалериста в «Дэвида Копперфилда». Глядя на торчащую из книги оловянную саблю, я думал о синем номере, который был вытатуирован у Кароли на запястье. Она не раз рассказывала, как ее из Плашува привезли в Освенцим. Грязная и вонючая, она стояла на платформе. Офицер отбирал портних.

«Fach?»

«Advokat».

«Ignorant. Was weist du?» Она вспомнила уроки математики. «Sinus quadrat alpha plus cosinus quadrat alpha ist gleich…»[47]Профессия? — Адвокат. — Невежа. Что ты знаешь? — Квадрат синуса альфа плюс квадрат косинуса альфа равно…  (нем.)

Он отправил ее к портнихам.

* * *

Нюся позвонила с почты, что они с паном Кубецом поженились в муниципалитете. Мать сказала ей про Мулю. Когда же они его увидят и смогут всё ему рассказать?

Зимой Нюся и пан Кубец убежали через Чехословакию в Мюнхен. Там они обвенчались у раввина и поступили в университет.

Михал завязывал галстук перед зеркалом над телефоном. Задрав подбородок, расправлял большими пальцами узел. Мать вышла из ванной в черном платье и нейлоновых чулках, которые ей дал Винклер, когда увозил Нелю в Сан-Франциско.

— Что с Тшебиней? — Мать старалась разглядеть собственные икры.

— Назначение подписано. У тебя будет вилла и сад.

— Кто всем этим будет заниматься?

— Садовник.

Зазвонил телефон. Нас вызывал Краков.

— С Новым годом, — обрадовался Михал. — И вас тоже, коллега.

В зеркале у меня были толстые щеки. Недавно мамина портниха вставила мне клинья в брюки, чтобы они застегивались.

— Политическое убежище?! Когда? — вдруг закричал Михал.

— Что случилось? — спросила мать.

— Винклер убежал.

Когда приехал «адлер», я надел пальто, сшитое паном Хурлюшом. Мать сказала, что я могу проводить их на бал. Они с Михалом сели сзади. Вскоре фары осветили стадион, и мы выехали из Литоты. Где эта Тшебиня? Почему мы постоянно переезжаем с места на место? Я барабанил торчащими из рукавов пальцами.

* * *

Возвращаясь из Катовице, пан Лытек зашел в закусочную. Кружка горячего пива с малиновым соком. Туда же он влил стакан водки.

— И ему что-нибудь, — сказал он буфетчице.

— Чаю? — спросила она.

— Только крепкого.

Длинными ложечками мы размешали свои напитки.

— С Новым годом!

— И вас с Новым годом.

— Ты хорошо выглядишь. — Он стер с губ пену.

— Мама говорит, чтобы я ел, потому что у меня слабые легкие.

— Мама знает, что делает.

— Где эта Тшебиня?

— Под Краковом.

— Вы там были?

— Нет.


Читать далее

Противоядие

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть