ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги На дороге On the Road
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Весной 1949 года у меня осталось несколько долларов от солдатских чеков, полученных на образование, и я поехал в Денвер, думая там и остаться. Я видел себя в Средней Америке этаким патриархом. Мне было одиноко. Там никого не было – ни Бэйб Роулинс, ни Рэя Роулинса, ни Тима Грэя, ни Роланда Мэйджора, ни Дина Мориарти, ни Карло Маркса, ни Эда Данкеля, ни Роя Джонсона, ни Томми Снарка, никого. Я бродил по Кёртис-стрит и Латимер-стрит, немного подрабатывал на оптовом фруктовом рынке, куда чуть было не устроился в 47-м, – самая тяжелая работа в моей жизни: как-то раз нам с японскими пацанами пришлось вручную толкать по рельсам целый товарный вагон – футов сто, с помощью примитивного домкрата, который с каждым рывком сдвигал эту махину на четверть дюйма. Чихая, я таскал корзины с арбузами по ледяному полу морозильников на раскаленное солнце. Во имя всего святого под звездами, ради чего?

В сумерках я гулял. Я чувствовал себя пылинкой на поверхности печальной красной земли. Я проходил мимо гостиницы «Виндзор», где Дин Мориарти жил со своим отцом во время депрессии тридцатых, и, как и во время оно, я везде искал грустное – существующее лишь в моем воображении. Либо находишь кого-то похожего на твоего отца, в таких местах, как Монтана, либо ищешь отца друга там, где его больше нет.

В сиреневых сумерках я, страдая каждой своей мышцей, бродил среди фонарей 27-й Улицы и Уэлтона в цветном районе Денвера и хотел стать негром, чувствуя, что даже лучшего из того, что предлагает мир белых, не хватит мне для экстаза: мне недоставало жизни, радости, оттяга, тьмы, музыки, недоставало ночи. Я остановился у маленькой хижины, где человек продавал горячий красный чили в бумажных стаканчиках; купив немного, я съел его на ходу в темных таинственных улицах. Я хотел быть денверским мексиканцем или даже бедным, надорвавшимся от работы джапом – кем угодно, только не тем, кем я так беспросветно был: разочаровавшимся «белым человеком». Всю жизнь у меня были амбиции белого; вот почему я оставил такую хорошую женщину, как Терри из долины Сан-Хоакин. Я миновал темные веранды мексиканских и негритянских домов; там звучали тихие голоса, иногда мелькало сумрачное колено какой-нибудь таинственной прелестницы, да темные мужские лица за изгородями из розовых кустов. Маленькие детишки сидели в древних креслах-качалках, точно мудрецы. Мимо прошла компания цветных женщин, и одна из молоденьких отделилась от остальных, материнского вида, и быстро подошла ко мне – «Привет, Джо!» – как вдруг увидела, что перед нею вовсе не Джо, и, зардевшись, отскочила. Хотел бы я быть этим самым Джо. Но я оставался всего лишь собой, Салом Парадайзом, что, печальный, гуляет в этой неистовой тьме, в этой непереносимо сладкой ночи, желая обменяться мирами со счастливыми, чистосердечными, экстатичными неграми Америки. Драные дворы напомнили мне о Дине и Мэрилу, которые так хорошо знали эти закоулки с самого детства. Как же я хотел отыскать их.

На углу 23-ей и Уэлтона играли в софтбол под лучами прожекторов, которые, к тому же, освещали цистерну с бензином. Огромная возбужденная толпа ревела при каждом пасе. На поле были странные молодые герои всех сортов – белые, цветные, мексиканцы, чистые индейцы, – они играли с трогательной серьезностью. Детишки в спортивной в форме гоняют мяч на асфальте – только и всего. Никогда за всю свою жизнь я, как спортсмен, не позволял себе играть вот так – перед семьями, перед подружками, перед соседскими пацанами, ночью, под фонарями; игра всегда проходила в колледже, с большой помпой, с напыщенными лицами: никакой мальчишеской человеческой радости, как здесь. Теперь уже было слишком поздно. Рядом со мною сидел старик-негр, который, судя по всему, ходил смотреть игру каждый вечер. По другую сторону сидел старый белый бич; затем – семейство мексиканцев, потом какие-то девчонки, какие-то мальчишки – все человечество, целая куча. О, что за грусть фонарей в ту ночь! Молодой подающий был вылитый Дин. Хорошенькая блондинка в толпе – точь в точь Мэрилу. То была Денверская Ночь; и я в ней лишь умирал.

Город Денвер, горой Денвер —

Я лишь умирал

Через дорогу негритянские семьи сидели прямо у себя на ступеньках, разговаривали и смотрели в звездное небо сквозь кроны деревьев; они просто отдыхали, расслабившись в этой мягкости, и лишь иногда бросали взгляд на площадку. Тем временем по улице проезжало много машин, они останавливались на перекрестке, когда загорался красный свет. Все было в возбуждении, и воздух полнился вибрациями действительно радостной жизни, которая ничего не ведает о разочаровании, о «белых горестях» и обо всем прочем. У старого негра в кармане была банка пива, которую он стал открывать: а белый старик с завистью пожирал эту банку глазами и шарил у себя в карманах, пытаясь определить, сможет ли и он тоже купить себе такую. Как я умирал! Я ушел оттуда.

Я отправился повидать одну знакомую богатую девушку. Наутро она выудила из шелкового чулка стодолларовую бумажку и сказала:

– Ты говорил о поездке во Фриско; раз так, то бери, поезжай и развлекайся. – Так все мои проблемы были решены, за одиннадцать долларов на бензин я получил в бюро путешествий место в машине до Фриско и полетел через всю землю.

Машину вели два парня; они сказали, что они сутенеры. Два других парня были пассажирами, как и я. Мы сидели очень плотно и размышляли о конечной цели нашего путешествия. Через перевал Берто мы выехали на огромное плато, к Табернэшу, Траблсому, Креммлингу; по проходу Кроличьи Уши спустились к Стимбоут-Спрингс и вырвались наружу; пыльный крюк в пятьдесят миль; затем – Крэйт и Большая Американская Пустыня. Когда мы пересекали границу Колорадо и Юты, в небесах я узрел Господа Бога в виде громадных, золотых, пылавших на солнце облаков над пустыней; казалось, они показывали на меня пальцем и говорили: «Проезжай вот здесь и едь дальше – и ты на дороге к небесам». Но увы и ах, меня больше интересовали какие-то полусгнившие от старости крытые фургоны и бильярдные столы, зачем-то торчавшие посреди невадской пустыни вокруг ларька с кока-колой, а еще там были хижины с выгоревшими вывесками, все еще хлопавшими на призрачном, таинственном, пустынном ветру; они гласили: «Здесь жил Билл Гремучая Змея» или «Здесь много лет обитала беззубая Энни». Да, вперед! В Солт-Лейк-Сити сутенеры проверили своих девочек, и мы поехали дальше. Не успел я толком ничего понять, как снова увидел перед собой сказочный град Сан-Франциско, раскинувшийся вдоль бухты посреди ночи. Я немедленно побежал к Дину. Теперь у него был свой маленький домик. Я просто весь сгорал от нетерпения узнать, что он замышляет, и что сейчас произойдет, ибо за мной больше ничего не оставалось, все мои мосты уже сгорели, и мне было вообще на все начхать. Я постучался к нему в два часа ночи.

2

Он вышел к двери совершенно голым – ему было все равно, там мог стоять хоть сам Президент. Он принимал мир как есть, в сыром виде.

– Сал! – вскричал он с неподдельным ужасом. – Вот уж не думал, что ты действительно рискнешь. Ты, наконец, сам ко мне приехал!

– Ага. – ответил я. – Во мне все развалилось. Как у тебя-то дела?

– Не очень, не очень. Но нам с тобой надо про миллион вещей поговорить. Сал, на-ко-нец-то пришло время, когда мы можем поговорить и все между собой уладить. – Мы с ним пришли к соглашению, что такое время в самом деле наступило, и вошли в дом. Мой приезд оказался чем-то вроде появления чужого и злого ангела в обители белоснежных ягнят, поскольку мы с Дином начали взволнованно перебивать друг друга прямо внизу, на кухне, что вызвало откуда-то сверху женские всхлипы. Что бы я ни сказал Дину, ответом да это было дикое, свистящее, содрогающееся «Да!». Камилла уже знала, что произойдет. Очевидно, Дин несколько месяцев был тих, теперь же ангел прибыл, и он сходил с ума вновь.

– Что с нею такое? – прошептал я.

Он ответил:

– Она все хуже и хуже, чувак, она плачет и капризничает, не хочет меня выпускать посмотреть Слима Гайярда, злится всякий раз, когда я задерживаюсь, а когда я остаюсь дома, не хочет со мной разговаривать и говорит, что я изверг. – Он побежал наверх успокоить ее. Я слышал, как Камилла вопила:

– Ты лжешь, лжешь, лжешь! – Я тем временем воспользовался возможностью обследовать этот их дивный домик. То был двухэтажный скособоченный затрапезного вида деревянный коттедж посреди мновоквартирных домов на самой верхушке Русского Холма с видом на залив; в нем было четыре комнаты – три наверху и что-то вроде огромной кухни внизу. Из кухни дверь открывалась на заросший травою двор, где были натянуты бельевые веревки. В глубине кухни находилась кладовка, где старые башмаки Дина до сих пор покрывала техасская грязь – с той самой ночи, когда «гудзон» застрял на реке Бразос. «Гудзона», конечно, больше не было: Дин не смог больше ничего за него выплачивать. Теперь у него вообще не было автомобиля. Зато случайно на подходе был их второй ребенок. Ужасно было слышать, как Камилла так всхлипывает. Мы не могли этого вынести и вышли за пивом, и принесли его обратно в кухню. Камилла, наконец, уснула – или же пролежала всю ночь, отсутствующе глядя во тьму. Я не имел ни малейшего понятия, что, на самом деле, здесь не так, если не считать того, что, возможно, Дин все-таки свел ее с ума.

После того, как я уехал из Фриско в последний раз, он снова помешался на Мэрилу и целыми месяцами осаждал ее квартирку на Дивизадеро, где каждую ночь у нее был новый моряк, а он подглядывал в щель почтового ящика, откуда виднелась ее постель. Так он видел Мэрилу по утрам – разметавшуюся с каким-нибудь мальчиком. Он выслеживал ее по всему городу. Он хотел абсолютных доказательств тому, что она – шлюха. Он любил ее, он трясся над нею. В конце концов, ему в руки попалась «плохая зеленка», как ее называют свои: ботва, зеленая, необработанная марихуана – довольно случайно, и он выкурил ее слишком много.

– В первый день, – рассказывал он, – я лежал в постели, одеревеневший, как доска, и не мог ни пошевелиться, ни слово сказать: я просто смотрел прямо вверх широко открытыми глазами. Я слышал у себя в голове зуд и видел всякие чудесние видения в техниколоре – я чувствовал себя прекрасно. На второй день ко мне все пришло – ВСЕ, что я когда-то сделал, узнал, прочел, услышал или только предположил, вернулось ко мне и перетасовало себя у меня в мозгу по совершенно новой логике, а поскольку в своих внутренних делах я не мог придумать ничего, что бы могло мне угодить и удержать то изумление и благодарность, что я чувствовал, то я лишь продолжал повторять: «Да, да, да, да». Не громко. Просто «да» – очень тихо, спокойно, и такие зеленые чайные глюки длились до третьего дня. К тому времени я уже все понял, вся моя жизнь была предрешена, я знал, что люблю Мэрилу, я знал, что должен найти своего отца, где бы он ни был, и спасти его, я знал, что ты мой кореш и так далее, я знал, какой великий человек Карло. Я знал тысячи вещей обо всех и везде. Потом, на третий день, у меня начались жуткие ломки, цепь кошмаров наяву – они были такие абсолютно ужасные, омерзительные и зеленые, что я просто стонал, обхватив колени руками: «Ох, ох, ох, ах, ох…» Меня услышали соседи и вызвали врача. Камилла с малышкой как раз уехали к родственникам. Все соседи забеспокоились. Они зашли сюда и нашли меня на кровати с руками, раскинутыми навсегда. Сал, я взял немного этого чая и помчался к Мэрилу. И ты знаешь, что с этой тупой коробкой произошло то же самое? – те же самые видения, та же самая логика, то же самое окончательное решение по поводу всего, взгляд на все истины в одном болезненном куске, который приводит к кошмарам и к боли – бр-р-ах! И тогда я понял, что люблю ее настолько сильно, что хочу ее убить. Я прибежал домой и стал биться головой о стену. Помчался к Эду Данкелю: они с Галатеей снова во Фриско; разузнал у него про парня, у которого, насколько мы знали, был пистолет, побежал к Мэрилу, заглянул в щель для газет, она спала с каким-то парнем, мне пришлось отступить и засомневаться, через час я вернулся, вломился внутрь, она была одна – и я отдал ей пистолет и велел ей убить меня. Она держала пистолет в руке неимоверно долго. Я просил ее о сладком пакте смерти. Она не желала. Я сказал, что один из нас должен умереть. Она сказала нет. Я бился головой о стену. Чувак, я был соверженно не в себе. Она тебе сама расскажет, она меня отговорила.

– А потом что случилось?

– Это было много месяцев назад – после того, как ты уехал. Она, наконец, вышла за перекупщика подержанных машин, этот козел пообещал убить меня, как только найдет, и если надо, то мне придется защищаться и убить его, и я тогда пойду в Сан-Квентин, потому что, Сал, еще одна лажа – любая – с моей стороны, и я сяду в Сан-Квентин пожизненно – и тогда мне копец. Плохо с рукой и все дела. – Он показал мне свою руку. В возбуждении я даже не заметил, что с его рукой произошла ужасная штука. – Я дал Мэрилу в лоб двадцать шестого февраля в шесть часов вечера – точнее, десять минут седьмого, поскольку помню, что мне надо было успеть на свой товарняк через час двадцать минут – это был последний раз, когда мы виделись, последний раз, когда мы все решили, и теперь слушай сюда: мой большой палец лишь отскочил у нее ото лба, и у нее даже синяка не осталось, она только посмеялась, а я сломал себе большой палец в запястье, и жуткий доктор ставил мне кости на место – это было трудно, и потребовалось накладывать три отдельных гипса, и в общей сложности двадцать три часа нужно было сидеть на жестких скамейках и ждать, и так далее, а в последнем гипсе через кончик пальца надо было пропускать штифт для вытяжки, поэтому когда в апреле гипс сняли, этот штифт внес мне в кость инфекцию, и у меня развился остеомелит, который перерос в хронический, и после операции, которая не удалась, и целого месяца в гипсе в результате пришлось делать ампутацию и срезать кусочек с самого что ни на есть кончика.

Он размотал повязки и показал мне палец. Под ногтем не было около полудюйма мяса.

– Становилось все хуже и хуже. Нужно было кормить Камиллу и Эми, и приходилось работать как можно быстрее – я был формовщиком в «Файерстоуне», обрабатывал подновленные шины, а потом грузил их с пола наверх, на машины, а весом они по сто пятьдесят фунтов каждая, а я мог работать лишь одной здоровой рукой, а больную постоянно ударял – и снова сломал ее, и опять мне ее вправляли, и она вся воспалилась и распухла. Поэтому теперь вот я сижу с ребенком, а Камилла работает. Видишь? Какой мандраж-пассаж, у меня классификация три-А, у джазового маньяка Мориарти попочка бобо, его жена каждый день делает ему укол пенициллина от больного пальчика, от этого высыпает крапивница, потому что у него аллергия. Должно быть, он за месяц принял шестьдесят тысяч доз сока Флеминга. Каждые четыре часа он должен совать вот в этот рот одну таблетку, чтобы бороться с аллергией от этого сока. Он должен глотать кодеин с аспирином, чтобы пальчик не болел. Ему надо лечь на операцию, чтобы вскрыть нарывающую кисту на ноге. В следующий понедельник он должен подняться в шесть утра, чтобы почистить зубки. Со своей ножкой он должен ходить к доктору дважды в неделю – лечиться. Каждую ночь он должен принимать сироп от кашля. Он должен постоянно сопеть и сморкаться, чтобы прочищать нос, который провалился под самой седловиной – там, где ему несколько лет назад сделали операцию. Он потерял большой палец на своей бросковой руке. Величайший метатель мяча на семьдесят ярдов в истории исправительной колонии штата Нью-Мексико. И все же – и все же я никогда не чувствовал себя лучше, и прекраснее, и счастливее от того, что есть мир, что можно видеть, как славные детишки играют на солнышке, и я так рад видеть тебя, мой прекрасный, клевый, замечательный Сал, и я знаю, знаю, что все будет хорошо. Ты увидишь ее завтра, мою обалденную, дорогую, прекрасную дочурку, она уже может стоять без поддержки по полминуты зараз, она весит двадцать два фунта, а в длину она двадцать девять дюймов. Я только что вычислил, что она на тридцать один с четвертью процент англичанка, на двадцать семь с половиной процентов ирландка, на двадцать пять процентов немка, на восемь и три четверти процента голландка, на семь с половиной процентов шотландка и на все сто процентов изумительна. – Он любовно поздравил меня с книгой, которую я закончил, и которую теперь приняли издатели. – Мы познали жизнь, Сал, мы становимся старше, каждый из нас, понемножечку, и мы начинаем постигать вещи. То, что ты рассказываешь мне о своей жизни, я понимаю хорошо, я всегда врубался в твои чувства, а сейчас ты на самом деле готов зацепиться за настоящую замечательную девчонку, если только сможешь найти ее, и взрастить ее, и сделать ее разум своей душой – как это так старался сделать я со всеми своими проклятущими бабами. Говно! говно! говно! – завопил он.

А утром Камилла вышвырнула вон нас обоих, с чемоданами и всем прочим. Все началось, когда мы позвали Роя Джонсона, старого денверца Роя, и заставили его зайти выпить пива, пока Дин сидел с ребенком, мыл посуду и стирал на заднем дворе, но из-за своего возбуждения делал все это кое-как. Джонсон согласился отвезти нас в Милл-Сити поискать Реми Бонкёра. С работы в приемной у доктора вернулась Камилла и посмотрела на нас печальным взглядом женщины, задерганной жизнью. Я пытался показать этой одержимой женщине, что у меня нет никаких гадких намерений касательно ее домашней жизни, поэтому поздоровался с нею и заговорил как можно сердечнее, но она знала, что это провокация, возможно даже, заимствованная мною у самого Дина, поэтому лишь коротко улыбнулась в ответ. Наутро была ужасная сцена: она, рыдая, лежала на постели, и посреди всего этого мне вдруг приспичило в туалет, а пройти туда можно было только через ее комнату.

– Дин, Дин! – возопил я. – Где тут ближайший бар?

– Бар? – изумленно переспросил он; он как раз мыл руки над кухонной раковиной внизу. Дин решил, что я хочу надраться. Я рассказал ему о своей дилемме, и он ответил: – Валяй, она так постоянно делает. – Нет, так я не мог. Я выскочил искать бар; обежал четыре квартала вверх и вниз по всему Русскому Холму и не обнаружил ничего, кроме прачечных-автоматов, химчисток, киосков с газировкой и салонов красоты. Я вернулся к ним в скособоченный домик. Они орали друг на друга, а я с жалкой улыбочкой протиснулся мимо и заперся в ванной. Через несколько мгновений Камилла уже сбрасывали все вещи Дина на пол в гостиной и приказывала ему собираться. К своему изумлению, над диваном я заметил портрет Галатеи Данкель в полный рост. Я вдруг понял, что все эти женщины проводили вместе целые месяцы своего одиночества и своей женскости, болтая о безумии собственных мужей. Маниакальное хихиканье Дина раздавалось по всему дому вместе с ревом ребенка. Вот он уже заскользил по комнатам, словно Граучо Маркс, а его сломанный большой палец, замотанный в огромную белую повязку, торчал, будто бакен, неподвижный среди свистопляски волн. Снова я увидел его жалкий побитый чемодан, из которого высовывались носки и грязное белье; он склонился над ним, закидывая внутрь все, что мог найти. Потом достал другой чемодан – улетнейший во всех США. Он сделан из картона с таким рисунком, что похоже на кожу, сверху приклеено нечто вроде застежек. По самому верху чемодан был располосован насквозь: Дин быстро обмотал его веревкой. Потом схватил свой морской баул и начал скидывать вещи туда. Я тоже стал набивать сумку, и, пока Камилла лежала на кровати, повторяя:

– Лжец! Лжец! Лжец! – мы выежочили из дома и заковыляли вниз по улице к ближайшему фуникулеру – масса мужчин и чемоданов с этим гигантским замотанным пальцем, торчавшим в воздухе.

Этот палец стал символом окончательного развития Дина. Теперь ему уже было же только совершенно на все плевать (как и прежде), но, к тому же, его теперь заботило абсолютно все в принципе: то есть, ему было все едино: он был частью мира и ничего с этим не мог поделать. Он остановил меня посреди улицы:

– Ну, чувак, что тебя. Вероятно, все это действительно достало: только приехал, как в первый же день тебя вышвыривают вон, и ты не можешь сообразить, чего натворил, и так далее – вместе со всеми этими жуткими аксессуарами – хи-хи-хи! – но ты посмотри на меня. Пожалуйста, Сал, посмотри на меня.

Я посмотрел на него. На нем была майка, драные штаны болтались ниже пупа, растоптанные башмаки; он не брился, его волосы были дики и взъерошены, глаза налиты кровью, а этот грандиозный перевязанный палец торчал прямо в воздух на уровне сердца (ему приходилось его все время так держать); по его физиономии гуляла глупейшая ухмылка, какую только можно увидеть. Он топтался по кругу и зыркал по сторонам:

– Что видят мои очи? Ах – голубое небо. Лонгфелло! – Он покачивался и моргал. Он тер глаза. – Вместе с окнами – ты хоть раз врубался в окна? Давай поговорим об окнах. Мне приходилось видеть действительно сумасшедшие окна. Которые корчили мне рожи, а на некоторых были опущены жалюзи, и они мне подмигивали. – Он выудил у себя из сумки «Парижские тайны» Эжена Сю и, заправив спереди майку в штаны, начал с педантичным видом читать, не сходя с угла. – Ну, в натуре, Сал, давай врубаться во все, пока идем… – Через минуту он уже забыл об этом и стал тупо озираться. Я радовался, что приехал: я был ему необходим.

– Почему Камилла тебя вышвырнула? Что ты собираешься делать?

– А? – переспросил он. – А? А? – Мы напрягали мозги, пытаясь решить, куда пойти и что делать. Я понял, что решать придется мне. Бедный, бедный Дин – сам дьявол никогда не падал ниже: впавший в идиотизм, с нарывающим пальцем, окруженный раздолбанными чемоданами своей сиротской горячечной жизни по всей Америке и обратно бессчетное число раз, расхристанная птица.

– Пошли пешком в Нью-Йорк, – сказал он, – а по дороге будем всем запасаться – да-а. – Я вынул свою наличность и пересчитал; показал ему.

– У меня здесь, – сказал я, – сумма в восемьдесят три доллара с мелочью, и если ты пойдешь со мною в Нью-Йорк, то пошли – а после этого пошли в Италию.

– В Италию? – переспросил он. Его глаза вспыхнули. – В Италию, да-а… а как мы туда доберемся, дорогой мой Сал?

Я стал прикидывать.

– Я заработаю немного денег, получу тысячу долларов от издателей. Поедем врубимся в этих безумных женщин в Риме, в Париже, во всех прочих местах; посидим в кафе прямо на тротуарах; поживем в борделях. Чего бы нам не съездить с тобою в Италию?

– Ну да-а, – протянуд Дин, а потом вдруг понял, что я не шучу, и впервые искоса посмотрел на меня, поскольку прежде я никогда не давал никаких обещаний относительно его обременительного существования, и его взгляд был взглядом человека, который в последний момент взвешивает свои шансы на то, чтобы выиграть спор. В его глазах читались торжество и пренебрежение – то был дьявольский взгляд: Дин, не отрываясь, смотрел мне прямо в глаза очень долго. Я тоже посмотрел ему в глаза и покраснел.

– В чем дело? – спросил я. Спрашивая, я чувствовал себя жалким. Он ничего не ответил, но продолжал коситься на меня так же настороженно и надменно.

Я попытался вспомнить все, что он сделал за свою жизнь: не было ли там чего-нибудь, что возбудило бы в нем сейчас такую подозрительность. Решительно и твердо я повторил то, что уже сказал:

– Поехали со мною в Нью-Йорк; у мня есть деньги. – Я взглянул на него: глаза у меня слезились от смущения. Он по-прежнему глядел на меня, не отрываясь. Теперь его глаза были пусты и смотрели сквозь меня. Вероятно, это был поворотный пункт в нашей дружбе – когда он осознал, что я в самом деле потратил несколько часов на размышления о нем и о его бедах, и теперь он пытался поместить это в свои невообразимо запутанные и изуродованные категории мышления. Что-то в нас обоих щелкнуло. Во мне то была внезапная забота о человеке на много лет младше меня – на пять, – чья судьба переплеталась с моею на всем протяжении последних лет; о том, что происходило в нем, могу судить лишь из того, что он потом сделал. Он крайне обрадовался и сказал, что все улажено.

– Что у тебя был за взгляд? – спросил я. Ему стало досадно, что я спрашиваю, и он нахмурился. Вообще, Дин редко хмурился. Мы оба чувствовали себя сбитыми с толку и в чем-то неуверенными. Мы стояли на вершине холма в Сан-Франциско прекрасным солнечным днем; наши тени падали на тротуар. Из многоквартирного дома по соседству цепочкой вышли одиннадцать греков – мужчин и женщин, – немедленно выстроились на залитом солнцем тротуаре, а еще один попятился и заулыбался им из-за фотоаппарата. Мы, разинув рты, смотрели на этих древних людей – они выдавали замуж одну из дочерей, возможно, тысячную в непрерывной цепи темных поколений, неизменно улыбавшихся на солнце. Они были хорошо одеты – и странны. Мы с Дином с таким же успехом могли бы сейчае стоять где-нибудь на Кипре. В искрившемся воздухе у нас над головами летали чайки.

– Ну что, – произнес Дин очень робко и нежно, – пойдем?

– Да, – ответил я, – поехали в Италию. – И вот мы подобрали свои баулы: он, здоровой рукой, – чемодан, я – все остальное, – и заковыляли к остановке фуникулера; во мгновение ока скатились с холма, и наши ноги болтались над самой мостовой, а мы сидели на дребезжавшей полке – пара сломленных героев западной ночи.

3

Первым делом мы отправились в бар на Маркет-стрит и все там решили: что будем держаться вместе и останемся корешами, покуда не умрем. Дин был очень тих: он весь ушел в себя, глядя на старых бродяг в салуне, которые напомнили ему об отце.

– Думаю, он в Денвере – на этот раз нам абсолютно необходимо разыскать его, он может сидеть в тюрьме, он может снова тусоваться по Латимер-стрит, но его надо найти. Договорились?

О чем разговор? мы сделаем все, чего никогда не делали, в прошлом мы были слишком глупы, чтобы заниматься этим. Затем мы пообещали себе два дня оттяга в Сан-Франциско прежде, чем отправиться в путь, а ехать, по уговору, мы должны были, конечно, через бюро путешествий, платя водителям за бензин и экономя как можно больше. Дин утверждал, что Мэрилу ему больше не нужна, хоть он по-прежнему ее и любит. Мы решили, что в Нью-Йорке он себе кого-нибудь найдет.

Дин надел свой костюм в узенькую полоску, спортивную рубашку, мы за десять центов запихали все наше барахло в камеру хранения на автостанции и отправились на стрелку с Роем Джонсоном, который согласился быть нашим водилой на время двухдневного оттяга во Фриско. Мы с Роем договорились об этом по телефону. Вскоре он подъехал на угол Маркет и Третьей и подобрал нас. Рой теперь жил во Фриско, служил в конторе и был женат на маленькой привлекательной блондинке по имени Дороти. Дин по секрету сказал мне, что у нее очень длинный нос – по какой-то непонятной причине это в ней его сильно доставало, хотя на самом деле нос у нее был вовсе не длинным. Рой Джонсон – тощий, смуглый, симпатичный пацан о остреньким личиком и тщательно причесанными волосами, которые он постоянно откидывает с висков назад. Во всех делах он был чрезвычайно обстоятелен и постоянно улыбался. Очевидно было, что они с женой поругались из-за этих поездок с нами по городу, а он, решившись доказать ей, кто в доме мужчина (жили они в небольшой комнатушке), все-таки сдержал слово, данное нам, но с последствиями: его умственная дилемма разрешилась горьким молчанием. Он возил нас с Дином по всему Фриско в любое время дня и ночи и ни разу не произнес ни слова: лишь проскакивал на красный свет, да резко разворачивался на двух колесах, и это яснее слов говорило нам, каким напрягам мы его подвергли. Он метался между вызовом своей молодой жене и вызовом вожаку своей старой денверской бильярдной тусовки. Дин был доволен, такая езда его, разумеется, ничуть не волновала. Мы не обращали на Роя совершенно никакого внимания, сидели сзади и трепались.

Дальше надо было съездить в Милл-Сити и попробовать отыскать Реми Бонкёра. С некоторым удивлением я заметил, что старого парохода «Адмирал Фриби» в бухте больше нет; а потом, конечно, и Реми не оказалось в его задрипанной комнатенке на дне каньона. Вместо него дверь нам открыла красивая цветная девушка; мы с Дином долго с нею разговаривали. Рой Джонсон ждал нас в машине, читая «Парижские тайны» Эжена Сю. Я в последний раз бросил взгляд на Милл-Сити и понял, что бессмысленно пытаться раскопать замороченное прошлое; вместо этого мы режили съездить к Галатее Данкель разузнать насчет ночлега. Эд снова ее бросил, уехал в Денвер, и будь я проклят, если она до сих пор не строила планов вернуть его обратно. Мы застали ее сидящей, скрестив ноги, на каком-то восточнем ковре в пустой четырехкомнатной квартире в начале Мишн-стрит с колодой гадательных карт. Просто паинька. Я увидел прискорбные знаки того, что Эд здесь некоторое время обитал, а потом свалил единственно лишь из помрачения рассудка и неприятия такой жизни.

– Он вернется, – сказала Галатея. – Этот парень неспособен позаботиться о себе без меня. – Она кинула свирепый взгляд на Дина и Роя Джонсона. – На сей раз это дело рук Томми Снарка. Пока он не приехал, Эд был соврешенно счастлив и работал, и мы ходили гулять и прекрасно проводили время. Дин, ты это знаешь. А потом они сидели целыми часами в ванной – Эд в ванне, а Снарки на унитазе, – и всё говорили, говорили и говорили – такие глупости.

Дин рассмеялся. Много лет он был главным пророком этой компании, а теперь вот они у него научились. Томми Снарк отрастил бороду и приехал во Фриско искать Эда Данкеля своими большими жалостливыми голубыми глазами; а случилось то, что (на самом деле, и это не брехня) с Томми в Денвере произошел несчастный случай – ему отрезало мизинец, и он получил кругленькую сумму денег. Безо всякой видимой причины они решили послать Галатею подальше и уехать в Портленд, штат Мэн, где у Снарка, по его словам, жила тетка. Поэтому теперь они были либо проездом в Денвере, либо уже в Портленде.

– Когда у Тома кончатся деньги, Эд вернется, – говорила Галатея, глядя в свои карты. – Придурок проклятый – ни черта не понимает и никогда в жизни не понимал. А понять-то нужно только то, что я его люблю.

Галатея была похожа на дочь греков с солнечным фотоаппаратом, когда сидела вот так на ковре: ее длинные волосы спускались до самого пола, она усердно тасовала колоду. Мне она начинала нравиться. Мы даже решили выйти в тот вечер в город и послушать джаз, а Дин должен был прихватить блондинку шести футов ростом, которая жила по соседству, – Мари.

Вечером Галатея, Дин и я зашли за Мари. У этой девушки была квартира в полуподвале, маленькая дочь и старая автомашина, которая едва могла передвигаться: нам с Дином приходилось толкать ее по улице, пока девчонки жали на стартер. Мы приехали к Галатее, все расселись по комнате – Мари, ее дочь, Галатея, Рой Джонсон, его жена Дороти – все хмурые посреди пухлой мягкой мебели; я стоял в углу, соблюдая нейтралитет во всех здешних проблемах, а Дин торчал посередине, воздев свой раздутый палец в воздух на уровне груди, и хихикал.

– Че-орт возьми, – сказал он, – мы все теряем свои пальцы… хау-хау-хау.

– Дин, зачем ты так глупо себя ведешь? – спросила Галатея. – Звонила Камилла и сказала, что ты ее бросил. Ты разве не понимаешь, что у тебя растет дочь?

– Это не он ее бросил, а она ему дала под зад! – сказал я, нарушив собственный нейтралитет. Они мерзко взглянули на меня; Дин ухмыльнулся. – А чего вы ожидаете от бедного парня вот с таким пальцем? – добавил я. Все посмотрели на меня: в особенности – Дороти Джонсон, которая просто сравняла меня с землей. Передо мною было не что иное, как кружок кройки и шитья, а в центре его стоял подсудимый Дин – виновный, возможно, во всем, что вообще было не так. Я выглянул в окошко и посмотрел на кипевшую ночную жизнь Мишн-стрит; мне хотелось сдвинуться с места и послушать великолепный джаз Фриско – причем не забывайте: то была моя вторая ночь в этом городе.

– Я думаю, что Мэрилу очень и очень мудро поступила, что бросила тебя, Дин, – сказала Галатея. – Уже много лет, как у тебя нет никакого чувства ответственности ни за кого. Ты совершил так много ужасного, что я даже не знаю, что тебе сказать.

Вот в этом-то и было все дело, и все сидели и смотрели на Дина исподлобья ненавидящими глазами, а он стоял на ковре в самой середине их и хихикал – просто хихикал. Еще он слегка приплясывал. Его повязка все время пачкалась, она уже начала трепаться по краям и развязываться. Я вдруг понял, что Дин, благодаря своей невообразимо огромной череде грехов, становится Придурком, Блаженным, по самой своей участи – Святым.

– Ты не думаешь абсолютно ни о ком, кроме себя и своего проклятого оттяга. Тебя заботит лишь то, что болтается у тебя между ног, да еще сколько денег или удовольствий ты можешь получить от людей, а после этого ты их просто отшвыриваешь в сторону. Мало того – ты еще и ведешь себя очень глупо. Тебе никогда не приходит в голову, что жизнь – это серьезно, и что есть люди, которые пытаются прожить ее с толком вместо того, чтобы все время валять дурака.

Вот кем был Дин – СВЯТЫМ ШУТОМ.

– Камилла сегодня вечером вся аж исплакалась, но ни на миг не пожалела, она сказала, что ни за что в жизни не хочет тебя больше видеть, и еще сказала, что на сей раз это окончательно. А ты, однако, стоишь здесь и строишь глупые рожи, и мне кажется, что в душе тебе глубоко на всех плевать.

Вот это уже было неправдой; я знал наверняка и мог бы им рассказать. Но не видел смысла в том, чтобы пытаться это сделать. Меня тянуло подойти, обнять Дина за плечи и сказать: Послушайте, вы все; зарубите себе на носу одну вещь – у этого парня тоже бывают свои неприятности: и еще одно – он никогда не жалуется и дьявольски вас потешает хотя бы тем, что остается самим собой, а если вам этого недостаточно, то поставьте его к стенке, ведь вам и так этого, очевидно, хочется до зуда…

Однако, Галатея Данкель единственная во всей компании не боялась Дина: она могла сидеть совершенно спокойно, не пряча лицо, и отчитывать его перед всеми остальными. Бывало, раньше, в Денвере, Дин заставлял всех сидеть в темноте с девчонками и просто говорил, и говорил, и говорил, и голос у него тогда был гипнотическим и странным, и рассказывали, что девчонок он привлекал к себе только лишь силой убеждения и смыслом того, о чем говорил. Но тогда ему было лет пятнадцать-шестнадцать. Теперь все его ученики женились, а жены учеников вызвали его перед собою на ковер за распущенность и за ту жизнь, которую он помог осуществить в реальности. Я слушал, что будет дальше.

– Вот теперь ты едешь о Салом на Восток, – продолжала Галатея, – и чего ты рассчитываешь этим поступком добиться? Камилле, значит, придется сидеть дома с ребенком, когда ты уедешь, – а как она сможет сохранить работу? – и она не желает больше тебя видеть, и я не могу ее за это упрекнуть. Если встретишь по дороге Эда, передай ему, чтобы возвращался, а не то я его убью.

Вот так вот все просто. То была самая печальная ночь. Я чувствовал себя как будто с посторонними братьями и сестрами в каком-то достойном сожаления сне. Затем всех окутало полнейшее молчание; если раньше Дин смог бы вытащить нас из него своей болтовней, то теперь он сам затих, но продолжал стоять перед всеми – оборванный, и сломленный, и дурацкий, под самой лампочкой; его костлявое безумное лицо покрывала испарина, вены набухли, и он все повторял:

– Да, да, да, – как будто в него непрерывно втекали грандиознейшие откровения, и я убежден, что так оно и было, а остальные это лишь подозревали и были поэтому испуганы. Он был БИТЫМ – а это означало корень, душу красоты Битничества. Что он знал? Он испробовал все, что было в его силах, чтобы сказать мне, что именно он знал, и они мне в этом завидовали – завидовали тому, что я с ним рядом, тому, что я его защищаю и пью его, как когда-то пытались они. Потом они посмотрели и на меня. Чем я был – я, посторонний, – что делал я на Западном Побережье в эту прекрасную ночь? Я содрогнулся от этой мысли.

– Мы едем в Италию, – сказал я; я умыл руки от всего этого дела. И тут в воздухе, помимо всего прочего, повисло странное ощущение материнской удовлетворенности, ибо девушки в самом деле смотрели на Дина так, как мать обычно смотрит на самое дорогое я самое непутевое свое чадо, и он, со своим унылым пальцем и всеми откровениями, очень хорошо это понимал, и вот поэтому-то и смог в тикающей тишине выйти вон из квартиры не проронив ни единого слова, чтобы подождать нас внизу – как только мы сами решим что-нибудь по части времени. Вот что мы ощущали в этом призраке на мостовой. Я выглянул в окно. Он стоял один в парадном, врубаясь в улицу. Горечь, упреки, советы, нравственность, печаль – все оставалось за ним, а впереди у него была лишь драная и экстазная радость чистого бытия.

– Хватит, Галатея, Мари, пошли вдарим по джазовым точкам и забудем обо всем этом. Когда-нибудь Дин умрет. Что вы тогда сможете ему высказать?

– Чем скорее он умрет, тем лучше, – ответила Галатея, и говорила она почти официально от лица всех присутствовавших в комнате.

– Ну что ж, очень хорошо, – сказал я, – но пока что он еще жив; и я готов поспорить, вы хотите знать, что он сделает дальше – и это потому, что у него есть тайна, которую мы все жаждем раскрыть, и которая напрочь раскалывает ему голову, и если он сойдет с ума – не беспокойтесь, потому что виноваты будете не вы, а Господь Бог.

Они стали на это возражать; они говорили, что я, на самом деле, Дина вовсе не знаю; они говорили, что он – худший негодяй из всех, когда-либо живших на свете, и я это, к собственному сожалению, однажды сам пойму. Мне было забавно, что они вдруг так резко встали на дыбы. Рой Джонсон поднялся на защиту дам и сказал, что знает Дина лучше всех нас, и что Дин – всего лишь очень интересный и подчас забавный прощелыга. Я вышел найти Дина, и мы с ним немного об этом поговорили.

– Эх, чувак, не переживай, все четко и прекрасно. – Он потирал себе живот и облизывал губы.

4

Девчонки cпуcтилиcь, и мы отчалили в нашу великую ночь, снова подталкивая машину по улице.

– Уиииоу! поехали! – закричал Дин, мы прыгнули на заднее сиденье и заблямкали к маленькому местному Гарлему на Фолсом-стрит.

Заслышав дикого тенор-саксофониста, мы выскочили наружу, в теплую безумную ночь – тот вякал через дорогу: «ИИ-ИЯХ! ИИ-ЙЯХ! ИИ-ЙЯХ!» – и ладони хлопали в такт, и народы вопили: «Давай, давай!» Дин уже вприпрыжку мчался на ту сторону, держа свой палец на весу и вопя:

– Дуй, чувак, дуй! – Кучка цветных в выходных костюмах разогревала толпу перед сценой. То был салун с засыпанным опилками полом и крошечной эстрадой, на которой, не снимая шляп, сгрудились эти парни – они лабали поверх голов, сумасшедшее местечко; чокнутые расхлябанные тетки ошивались в толпе, иногда чуть ли не в домашних халатах, в проходах звякали бутылки. В глубине точки, в темном коридорчике за замызганными туалетами, прислонившись к стенам, стояло множество мужчин и женщин, они пили вино, мешая его с виски, и плевали на звезды. Тенор в шляпе выдувал верха изумительной, совершенно свободной идеи, рифф поднимался и опускался, от «Ий-йях!» переходя к еще более безумному «ИИ-ди-лии-йях!» – он шпарил дальше под перекатывавшийся грохот латаных барабанов, в которые колотил зверского вида негр с бычьей шеей – в гробу он все это видал, он хотел лишь покрепче наказать свою траханую кухню – тресь, тра-та-ти-бум, тресь! Музыка ревела, и у тенора это было, и все знали, что у него это есть. Дин в толпе хватался за голову руками, и то была безумная толпа. Они вынуждали тенора держать и давать дальше – и криками, и дикими взглядами, и он распрямлялся от самой земли и вновь заворачивался книзу со своим саксом, воздевая его в ясном крике петлей вверх так, что покрывал всеобщий фурор. Здоровенная негритянка трясла костями у него под самой дудкой, а он лишь чуть подавался в ее сторону: «Ии! ии! ии!»

Все раскачивались и ревели. Галатея и Мари с бутылками пива в руках взгромоздились на сиденья, трясясь и подпрыгивая. С улицы внутрь вваливались группы цветных парней, в нетерпении спотыкаясь друг о друга.

– Не бросай, чувак! – проревел мужик с сиреной вместо голоса и испустил могучий стон – слышно его было аж до самого Сакраменто, ах-хааа!

– Фуу! – выдохнул Дин. Он потирал себе грудь, живот; с лица у него летели капли пота. Бум, трах! – барабанщик пинками загонял барабаны в погреб и катил потом бит наверх своими убийственными палочками, – тра-та-ти-бум! Крупный толстяк прыгал по сцене, и вся платформа под ним прогибалась и скрипела.

– Йоо! – Пианист лишь бил по клавишах растопыренной пятерней, беря аккорды в интервалах, когда этот великий тенор втягивал в себя воздух перед следующим рывком – китайские гармонии, сотрясавшие пианино до самой последней доски, молоточка и струны, пиуунг! Тенор спрыгнул с платформы и стоял теперь посреди толпы, неистово дуя; шляпа сползла ему на глаза; кто-то поправил ее. Он лишь откинулся назад, притопывая ногой, и выпустил хриплый, надрывный рев, глубже вдохнул, поднял сакс и высоко, привольно выдул свой вопль в воздух. Дин стоял перед ним, опустив лицо к самому раструбу, он бил в ладоши, роняя капли пота прямо на кнопки саксофона, и тенор заметил это и рассмеялся в свою дудку долгим, подрагивающим сумасшедшим хохотком, и все остальные тоже заржали, они всё качались и качались, а тенор, в конце концов, решил сорвать все верха, съежился и долго держал верхнее до, пока остальные громыхали дальше, а крики нарастали, и я уже подумал, что сейчас из ближайшего отделения должны набежать легавые. Дин был в трансе. Глаза саксофониста устремлялись прямо на него: перед ним был безумец, который не только понимал, но любил и жаждал понять больше и гораздо больше того, чем там было, и они начали свою дуэль за это: из сакса вылетало всё – уже не фразы, а лишь крики и крики, от «Бауу!» вниз к «Биип!» и вверх к «ИИИИ!» и вниз к взвизгам и эху обертонов саксофона. Он испробовал всё – вверх, вниз, вбок, верх тормашками, по горизонтали, в тридцать градусов, в сорок – и, наконец, свалился в чьи-то подставленные руки и сдался, а все вокруг толкались и вопили:

– Да! Да! Вот это он залабал! – Дин утирался носовым платком.

Но вот тенор поднялся на эстраду и попросил медленный бит, и грустно взглянул поверх голов в распахнутые двери, и запел «Закрой глаза». Все на минутку примолкло. На теноре был затрепанный замшевнй пиджак, лиловая рубашка, растрескавшиеся башмаки и мешковатые неглаженые штаны; ему было все равно. Он походил на негритянского Хассела. Его большие карие глаза были озабочены печалью и пением песен медленно и с долгими, задумчивыми паузами. Но на втором припеве он возбудился, схватил микрофон и спрыгнул со сцены, склонившись над ним. Чтобы спеть одну ноту, ему пришлось коснуться верха своих ботинок и вытянуть ее вверх до выдоха, и он выдохнул так много, что зашатался от этого и смог оправиться только лишь к следующей долгой медленной ноте. «Му-у-зы-ка-а-ант!» Он изогнулся назад, устремив лицо в потолок и чуть опустив микрофон. Его трясло, он покачивался. Потом нагнулся вперед, почти падая лицом на микрофон. «Сыгра-а-ай нам пес-ню меч-ты-ы» – посмотрел на улицу, что шумела снаружи, скривил в презрении рот – такая хиповая усмешечка Билли Холидэй – «Когда рядом-м есть ты-ы-ы» – покачнулся вбок – «Праздник любви-и» – с отвращением покачал головой, устав от целого мира – «Может вернуть нас» – куда может он нас вернуть? все ждали; он скорбел – «на-азад». Пианист взял аккорд. «Ты лишь закро-о-о-ой свои милые гла-а-за» – губы его задрожали, он взглянул на нас – на Дина и на меня – с выражением, которое, казалось, говорило: эй вы, чего это мы все делаем здесь, в этом тоскливом буром мире? – и сразу после этого подступил к завершению песни – а чтобы закончить, нужна была долгая подготовка, и за это время можно было отправить послание Гарсии двенадцать раз вокруг света, но кому какая разница? ибо здесь мы имели дело с косточками и мякотью самой бедной битовой жизни в богоужасных трущобах человека – так сказал он и так спел он: «Закрой… свои…» – и выдохнул к самому потолку, сквозь него и к звездам, и выше: «Гла-а-аза-ааа» – и, качнувшись, сошел со сцены, чтобы погрузиться в свои думы. Он сел в уголке в окружении кучки парней и совсем не замечал их. Он смотрел вниз и плакал. Он был величайшим из всех.

Мы с Дином подошли к нему поговорить. Пригласили его к себе в машину. Там он внезапно завопил:

– Да! ничего мне больше не нужно, кроме хорошего оттяга! Куда едем? – Дин запрыгал на сиденье, маниакально хихикая. – Потом! потом! – сказал тенор. – Я велю моему мальчику отвезти нас в «Уголок Джемсона», мне там надо петь. Чувак, я ведь живу, чтобы петь. Уже две недели пою «Закрой глаза» – и ничего больше петь не хочу. Чего вы, парни, задумали? – Мы сказали ему, что через два дня едем в Нью-Йорк. – Господи, я ни разу там не был, а говорят, это на самом деле четкий город, но мне грех жаловаться, что я тут вот. Я женат, знаете ли.

– Вот как? – Дин весь зажегся. – А где твоя милая сегодня вечером?

– Ты это к чему? – покосился на него тенор. – Я же сказал, она моя жена, разве нет?

– Ох да, да, – закивал Дин. – Я просто так спросил. Может, у нее есть подруги? или сестры? Вечеринка, понимаешь, я просто хочу повеселиться.

– Да-а, что хорошего в вечеринках, жизнь слишком грустна, чтобы все время закатывать вечеринки, – сказал тенор, обратив взгляд на улицу. – Че-о-орт! – протянул он. – У меня нет денег, а сегодня мне наплевать.

Мы снова зашли внутрь за добавкой. Девчонки так психанули на нас с Дином за то, что мы сорвались с места и ускакали, что отправились в «Гнездышко Джемсона» пешком; машина все равно не заводилась. В баре мы увидели кошмарное зрелище: вошел местный хипстер – голубой, одетый в гавайскую распашонку, – и спросил большого барабаншика, нельзя ли ему поиграть. Музыканты подозрительно посмотрели на него:

– А ты дуешь? – Тот жеманно ответил, что да. – Ага, именно этим чувак и занимается, ч-че-еорт! – И вот голубой сел за барабаны, а парни начали отбивать такой джамповый номер, и тот стал поглаживать основной барабан дурацкими мягкими боповыми щеточками, изгибая шею и покачивая головой в таком самодовольном, проанализированном Райхом экстазе, который не означает совершенно ничего, кроме слишком большого количества травы, нежной пищи и дурацкого оттяга по-модному. Но ему-то все было до фонаря. Он радостно ухмылялся в пространство и держал ритм – хоть и мягко, но с такими боповыми тонкостями, хихикающий, подернутый рябью фон для крутого сиренного блюза, что парни лабали, совсем позабыв о нем. Здоровый негр с бычьей шеей сидел и ждал своей очереди.

– Что этот чувак делает? – говорил он. – Да играй же музыку! – говорил он. – Какого черта? – говорил он. – Гов-в-но! – И отворачивался в отвращении.

Появился мальчик тенор-саксофониста: маленький подтянутый негр на огромном «кадиллаке». Мы все в него запрыгнули. Он сгорбился над баранкой и дунул через весь Фриско, ни разу не остановившись, на семидесяти милях в час, прямо сквозь все это уличное движение, и никто его даже не заметил, так хорош он был. Дин бился в экстазе.

– Ты только врубись в этого парня, чувак! врубись в то, как он сидит, и ни единой косточкой не шелохнет, и вжаривает так, что только шум стоит, и говорить может хоть всю ночь напролет, вот только ему неохота разговаривать, ах, чувак, всё то, всё, что я мог бы… я хочу… о да. Поехали, давай не будем останавливаться – давай же! Да! – И мальчик завернул за угол, подкатил нас прямиком к «Гнездышку Джемсона» и остановится. Подъехало такси, из него выпрыгнул усохший костлявый негр-проповедник, швырнул таксисту доллар и завопил:

– Дуй! – И вбежал в клуб, пролетев бар внизу насквозь и, вопя на ходу: – Дуйдуйдуй! – заковылял вверх по лестнице, чуть не расквасив себе физиономию, вышиб дверь и ввалился в зальчик для джазовых сейшаков, растопырив руки, чтобы обо что-нибудь не споткнуться, и, конечно же, упал прямо на Абажура, который в тот сезон работал в «Гнездышке» официантом, а музыка там все ревела и ревела, а он стоял зачарованный в раскрытых дверях и орал: – Давай для меня, чувак, дуй! – А там был негр-коротышка с альт-горном, который, как сказал Дин, по всей видимоости, жил со своей бабушкой, совсем как Том Снарк, весь день спал, а всю ночь лабал джаз, и слабал он, наверное, тыщу припевов прежде, чем прыгнуть уже без дураков, что он сейчас как раз и делал.

– Это Карло Маркс! – заорал Дин, покрывая бедлам.

Так и было. Этот маленький бабушкин внучек со своим будто приклеенным к губам альтом поблескивал глазками-бусинками; у него были косолапые и хилые ножки; он прыгал и вертелся со своей дудкой, пинал ногами воздух, а глаза его ни на секунду не отпускали публику (а эти люди просто смеялись за дюжиной столиков, вся комната-то – тридцать на тридцать футов и низкий потолок), и он ни на миг не останавливался. В своих идеях он был весьма несложен. Ему нравилась лишь неожиданность каждой новой простой вариации припева. Он шел от «та-туп-тадер-рара… та-туп-тадер-рара», все повторяя и подпрыгивая под нее, целуя свою дудку и улыбаясь в нее, к «та-туп-ИИ-да-де-дера-РУП! та-туп-ИИ-да-де-дера-РУП!» – и все это были для него великие мгновения смеха и понимания, как и для тех, кто слышал. Звук его был ясным как колокольчик, высоким, чистым, и дышал он нам в самые лица с расстояния в два фута. Дин стоял прямо перед ним, позабыв обо всем на свете, склонив голову, плотно обхватив себя руками, и все его тело подрагирало на носках, а пот, беспрерывный пот летел с него и стекал по изношенному воротнику, и натурально собирался в лужицу у его ног. Галатея с Мари тоже там были, и нам потребовалось минут пять, чтобы это почувствовать. Фу-у, ночи ро Фриско, конец континента и конец сомнениям, все эти тупые сомнения и шутовство, прощайте. Мимо с ревом проносился Абажур, балансируя своими подносами с пивом; все, что он делал, он делал в ритме; он в такт вопил на официантку:

– Эй ты, бэбибэби, берегись, посторонись, Абажур к тебе летит! – и вихрем пролетал мимо, воздев поднос с пивом, с ревом проскакивал в качавшиеся двери на кухню, танцевал там с поварами и, покрытый потом, возвращался обратно. Трубач абсолютно неподвижно сидел за угловым столиком с нетронутым стаканом перед собой, остановившимся ошалелым взглядом пялясь в пространство, руки его свисали по сторонам, едва ли не касаясь пола, ноги были распростерты как два вывалившихся языка, а тело ссохлось в абсолютном изнурении, в оцепенелой печали и в том, что еще там было у него на уме: человек, который вырубал себя каждый вечер до предела и каждую ночь позволял другим себя приканчивать. Все клубилось вокруг него, словно облако. А этот маленький бабушкин альтист, этот маленький Карло Маркс с обезьяньими ужимками припрыгивал на месте, держа свою волшебную дудку, и выдувал две сотни блюзовых припевов – каждый неистовее предыдущего, без всяких признаков истощения энергии или желания прекратить все это к чертовой матери. Весь зал била дрожь.

На углу Четвертой и Фолсом час спустя я стоял вместе с Эдом Фурнье, сан-францисским альтистом, мы с ним ждали, пока Дин в салуне напротив дозвонится до Роя Джонсона, чтобы тот нас забрал. Ничего особенного, мы просто разговаривали, как вдрут оба увидели нечто очень странное и безумное. То был Дин. Он захотел сообщить Рою Джонсону адрес бара, поэтому попросил его не класть трубку, а сам выбежал посмотреть номер дома – для этого ему пришлось бы сломя голову проскочить насквозь длинный бар, полный шумных пьяниц в белых рубашках с короткими рукавами, выбежать на середину улицы и отыскать табличку. Так он и сделал, приникнув к самой земле как Граучо Маркс, ноги сами вынесли его из бара с поразительным проворством, будто привидение, его надутый воздушным шариком палец воздет к ночному небу, он вихрем затормозил на середине дороги, оглядываясь по сторонам в поисках таблички с номером над головой. В темноте знаки было трудно различить, он с десяток раз крутнулся вокруг себя на проезжей части, палец кверху, в диком, тревожном молчаний, всклокоченная личность со вспухшим пальцем, огромным гусем потянувшимся к небесам, он вертелся и вертелся в темноте, рассеянно засунув вторую руку в штаны. Эд Фурнье говорил:

– Я выдуваю сладкий звук всякий раз, когда играю, и если людям это не нравится, я ничего не могу с этим поделать. Скажи-ка, чувак, а этот твой приятель – совершенно чокнутый кошак, смотри, чего он там вытроряет. – И мы стали смотреть. Везде стояла давящая тишина, когда Дин все-таки увидел табличку и рванулся обратно в бар, буквально проскользнув на выходе у кого-то под ногами, и так быстро проскользил по бару, что всем пришлось прищуриться, чтобы хорошенько его разглядеть. Через минуту объявился Рой Джонсон – с той же самой поразительной быстротой. Дин скользнул через улицу и прямо в машину, без единого звука. Мы снова снялись дальше.

– Ну, Рой, я знаю, что тебя совершенно достала жена по части всех этих дел, но нам абсолютно необходимо сейчас быть на углу Сорок шестой и Гири – через невероятные три минуты, или все пропало. Эхем! Да! (Кхе-кхе.) Утром Сал и я отправляемся в Нью-Йорк, и это наша абсолютно последняя ночь оттяга, и я знаю, что ты нас поймешь.

Да, Рой Джонсон нас понимал; он лишь проезжал на всякий красный свет, что попадался на пути, и гнал нас вперед в нашем собственном безрассудстве. На заре он отправился домой спать. Мы с Дином закончили все это дело с цветным парнем по имени Уолтер, который заказывал в баре напитки, выстраивал их на стойке и говорил:

– Вино-сподиоди! – То была порция портвейна, порция виски и опять порция портвейна. – Миленькая сладенькая оболочка для такого дрянного виски! – орал он.

Он позвал нас к себе домой на бутылку пива. Жил он в квартирке на задворках Говарда. Когда мы зашли к нему, его жена спала. Единственная лампочка в квартире была над ее кроватью. Нам пришлось забираться на стул и выкручивать эту лампочку, а она лишь лежала и улыбалась; лампочку выкручивал Дин, трепеща ресницами. Жена была лет на пятнадцать старше Уолтера – милейшая женщина в мире. Потом нам пришлось тянуть над ее кроватью удлинитель, а она все улыбалась и улыбалась. Она так и не спросила Уолтера, где тот был, сколько времени – ничего. Наконец, мы устроились на кухне, протянув туда провода, расселись за скромным столом, чтобы пить пиво и рассказывать всякие случаи. Рассвет. Пора было уодить и снова тянуть удлинитель в спальню и вкручивать лампочку. Жена Уолтера опять только улыбалась, пока мы в обратном порядке повторяли всю безумную процедуру. Она так и не произнесла ни единого слова.

Снаружи, на рассветной улице, Дин сказал:

– Теперь ты видишь, чувак, вот тебе настоящая женщина. Ни одного резкого слова, ни одной жалобы, ничего подобного; ее старик может приходить в любое время ночи с кем угодно, сидеть разговаривать на кухне и пить пиво, и уходить, когда вздумается. Вот мужчина и вот его крепость. – Он показал на многоквартирный дом. Спотыкаясь, мы пошли прочь. Большая ночь окончилась. Патрульная машина с подозрением следовала за нами несколько кварталов. В булочной на Третьей улице мы купили свежих пончиков и съели их на серой загаженной улице. Высокий, хорошо одетый гражданин в очках, спотыкаясь, шел по тротуару в сопровождении негра в шоферской кепочке. Странная пара. Мимо прокатился большой грузовик, и негр возбужденно ткнул в его сторону пальцем, пытаясь выразить обуревавшие его чувства. Высокий белый украдкой оглянулся и пересчитал свои деньги.

– Это Старый бык Ли! – хихикнул Дин. – Считает денежки и вечно обо всем переживает, а второму парню не терпится лишь поговорить о грузовиках и о тех вещах, которые ему знакомы. – Мы немного прошли за ними следом.

Святыми цветами, плывущими по воздуху, – вот чем были все эти усталые лица на рассвете Джазовой Америки.

Нам надо было поспать; о Галатее Данкель не могло быть и речи. Дин знал одного тормозного кондуктора по имени Эрнест Бёрк, который жил со своим отцом в гостинице на Третьей улице. Первоначально он был с ним в хороших отношениях, но потом уже нет, и сейчас идея заключалась в том, чтобы я попробовал уговорить их пустить нас поспать на полу. Это было кошмарно. Мне пришлось звонить им из утренней столовой. Старик подозрительно поднял трубку. Он помнил меня по тому, что рассказывал ему сын. К нашему удивлению, он сам спустился в вестибюль и впустил нас к себе. То была простая, старая, печальная, бурая фрискинская гостиница. Мы поднялись наверх, и старик был настолько добр, что уступил нам всю свою постель.

– Мне все равно надо вставать, – сказала он и удалился на крохотную кухоньку варить кофе. Он стал рассказывать нам истории из своей железнодорожной юности. Он напоминал мне отца. Я не стал ложиться и слушал его рассказы. Дин, не слушая, чистил зубы, суетился по комнате и говорил:

– Да, правильно, – на всё, что тот рассказывал. Наконец, мы уснули; а утром из рейса по Западной Ветке вернулся Эрнест и занял постель, а мы с Дином встали. Теперь старый мистер Бёрк прихорашивался, собираясь на свидание к своей пожилой возлюбленной. Он надел зеленый твидовый костюм, матерчатую кепку, тоже из зеленого твида, и воткнул себе в петлицу цветок.

– Эти старые романтичные сан-францисские железнодорожники, много повидавшие на своем веку, живут совершенно особой, печальной, но интенсивной жизнью, – сказал я Дину в туалете. – Было очень благородно с его стороны пустить нас тут поспать.

– Ага, ага, – отозвался Дин, не слушая. Он выскочил в бюро путешествий нанять машину. Мне же надо было сгонять к Галатее Данкель за нашими вещами. Та сидела на полу со своей колодой карт.

– Что ж, до свиданья, Галатея, я надеюсь, все образуется.

– Когда Эд вернётся, я буду каждый вечер брать его с собой в «Уголок Джемсона» – и пусть он там получает свою порцию безумия. Как ты думаешь, Сал, в этом будет толк? Я просто не знаю, что делать.

– А что карты говорят?

– Туз пик далек от него. Его постоянно окружают черви – дама червей всегда близко. Видишь этого пикового вальта? Это Дин, он всегда где-то рядом.

– Ну, мы через час уезжаем в Нью-Йорк.

– Дин однажды отправится в такое путешествие и никогда не вернется.

Она разрешила мне принять душ и побриться, а потом я попрощался, отнес вниз сумки и тормознул городскую маршрутку, которая оказалась обычным таксомотором, только ездила по определенному маршруту, и можно было остановить ее на любом углу и доехать до любого другого угла где-то за пятнадцать центов, втиснувшись к остальным пассажирам, как в автобусе, но болтать с ними и рассказывать анекдоты, как в легковушке. В наш последний день во Фриско Мишн-стрит была одним сплошным хаосом строительных работ, детских игр, улюлюкавших негров, возвращавшихся с работы домой, пыли, возбуждения, великого зуда и гула вибраций на самом деле по-прежнему самого возбужденного города Америки – а над головой чистое голубое небо, и радость моря в тумане, оно по ночам постоянно подкатывает пробудить во всех голод к пище и к еще большему возбуждению. Мне страшно не хотелось уезжать: мое пребывание здесь длилось шестьдесят с чем-то часов. Вместе с неистовым Дином я рвался сквозь мир без малейшего шанса разглядеть его. Днем мы уже мчались к Сакраменто и вновь на Восток.

5

Машина принадлежала высокому худому гомику, который ехал домой в Канзас, на нем были темные очки, и ехал он с необыкновенной осторожностью: машину его Дин окрестил «голубым плимутом» – в нем не было ни приемистости, ни настоящей мощи.

– Какой женственный автомобиль! – прошептал Дин мне на ухо. С нами ехало еще два пассажира – семейная пара, типичные половинчатые туристы, которые хотели везде останавливаться на ночлег. Первой остановкой должно было стать Сакраменто, что даже отдаленно не походило на начало путешествия в Денвер. Мы о Дином сидели одни на заднем сиденье, начихав на остальных, и разговаривали.

– Вот, чувак, у того альтиста вчера ночью – у него ЭТО было; он раз нашел его, так уж и не упускал; я никогда еще не видел парня, который мог бы держаться так долго. – Мне хотелось узнать, что такое «ЭТО». – А-а, ну, – рассмеялся Дин, – ты спрашиваешь о не-у-ло-вимом – эхем! Вот – парень, вот остальные там тоже есть, правильно? И он может выдать то, что у каждого на уме. Он начинает первый припев, затем выстраивает свои идеи, людей, да, да, но тут к нему приходит, и тогда он возвышается до своей судьбы и должен лабать соответственно ей. Как вдруг где-нибудь посреди припева он получает это – и все смотрят на него и знают: они слушают; он подхватывает и несет дальше. Время останавливается. Он наполняет пустое пространство субстанцией наших жизней, своими признаниями напряжения ниже его собственного пупка, воспоминанием об идеях, перефразировками прежней игры. Он должен лабать по мостам и возвращаться обратно – и делать это с таким бесконечным чувством, выворачивающим душу наизнанку ради мелодии этого мгновения, что все знают: мелодия – не в счет, важно ЭТО… – Дин не смог закончить: говоря об этом, он весь покрылся испариной.

Тогда начал говорить я – я никогда в жизни столько не говорил. Я рассказал Дину, что когда был пацаном и катался на машинах, то воображал, что у меня в руке огромный серп, и я им срезаю все деревья, все столбы и даже ломтики вершин холмов, что проносятся мимо окна.

– Да! Да! – завопил Дин. – Я тоже так делал, только серп был другой – и вот почему. Когда ездишь на Западе, там расстояния больше, поэтому серп у меня должен быть несоизмеримо длиннее, и надо, чтобы он огибал ближние горы и отрезал им вершины, а потом доходил до другого уровня, чтобы достать до дальних гор, и в то же самое время срезал бы каждый столб у дороги, каждый торчащий шест. По этой причине… о, чувак, я должен тебе рассказать сейчас же, у меня это есть… я должен тебе рассказать про то, как мой отец и я, и еще какой-то шаромыга с Латимер-стрит посреди Великой Депрессии отправились в Небраску продавать хлопушки для мух. А как мы их делали: покупали куски обычного, нормального старого экрана и куски проволоки, перегибали их вдвое, и еще маленькие красные и синие лоскутки, обшивали ими по краям – и все это за какие-то считанные центы в лавке старьевщика, тысячи хлопушек; мы влезли в драндулет этого шаромыги и поехали по всей Небраске, не пропуская буквально ни одной фермы и продавая их по никелю, – а никели нам давали, как правило, из жалости: два бродяги и мальчонка, пирожки с яблоками в небесах, а мой старик в ту пору постоянно распевал: «Аллилуйя, я бродяга, я бродяга снова». А теперь ты только послушай, через целых две недели невероятных лишений, и скитаний, и суеты по жаре ради этих несчастных самодельных хлопушек они не поделили выручку и подрались прямо на обочине дороги, а потом помирились, купили вина и стали кирять, и не переставали пять дней и пять ночей, а я забился в угол и плакал на задах, а когда они закончили, то у нас не осталось ни цента, и мы оказались точно там же, откуда начали, на Латимер-стрит. И моего старика арестовали, и мне пришлось в суде умолять судью, чтобы тот отпустил его, потому что он же мой папа, а мамы у меня нет. Сал, я произносил великие взрослые речи перед предвзятыми юристами, когда мне было всего восемь лет… – Нам было жарко; мы ехали на Восток; мы были возбуждены.

– Давай я тебе еще расскажу, – сказал я, – типа в скобках того, что ты говоришь, и чтобы завершить мою последнюю мысль. Ребенком, лежа на заднем сиденье, у меня еще было видение себя на белом коне: я сказал вдоль пороги, преодолевая любые преграды, что попадались на пути; то есть, я уворачивался от столбов, вихрем огибал дома, а иногда – перепрыгивал через них, когда замечал слишком поздно, перебегал через холмы, через неожиданные площади, где было много машин, среди которых мне приходилось невероятно вилять…

– Да! Да! Да! – в экстазе выдыхал Дин. – Единственная разница со мной – в том, что я бежал сам, у меня не было лошади. Ты был пацаном о Востока, ты мечтал о лошадях, конечно, мы не станем допускать таких вещей, поскольку оба знаем, что на самом деле это тщета и литературщина, но просто я в своей, возможно, более дикой шизофрении действительно бежал ногами рядом с машиной – на невообразимых скоростях, иногда под девяносто миль в час, перескакивая через каждый куст, через каждый забор, каждую ферму, а иногда срываясь к холмам и обратно, не теряя почвы под ногами ни на миг…

Мы рассказывали это друг другу, и нас обоих прошибал пот. Мы совершенно забыли о людях впереди, которые уже начали беспокоиться по поводу того, что там такое происходит на заднем сиденье. Водитель даже как-то заметил:

– Да ради Бога, вы, сзади, вы там лодку качаете. – Мы на самом деле ее качали: машину трясло, когда мы с Дином оба раскачивались в такт – под ЭТО нашей окончательной возбужденной радости и в разговоре, и в жизни до пустого завороженного конца всех бессчетных, буйных, ангельских частностей, что всю жизнь таились в наших душах.

– Ох, чувак! Чувак же! – стонал Дин. – И это еще даже не начало – но вот мы, наконец, оба едем на Восток вместе, мы никогда не ездили на Восток вместе, Сал, ты только подумай об этом, мы вместе будем врубаться в Денвер, и посмотрим, чем там все занимаются, хотя для нас это не имеет никакого значения, суть в том, что мы знаем, что ЭТО такое, и мы знаем ВРЕМЯ, и знаем, что все в натуре ПРЕКРАСНО. – Затем он зашептал, схватив меня за рукав и потея: – Ты теперь врубись в этих, впереди. У них беспокойство, они считают мили, они думают о том, где сегодня будут ночевать, сколько отдавать за бензин, о погоде, о том, как они доберутся – а они ведь все равно доберутся, ты же знаешь. Но им просто необходимо все время волноваться и предавать время своими позывами – ложными и в любом случае чисто нервными и хнычущими, их души, на самом деле, никогда не будут в мире, пока не пристегнутся к какой-нибудь установленной и доказанной тревоге, и, раз найдя ее, они примут соответствующее ей выражение лица – что есть, как видишь, несчастье, и все время оно все пролетает мимо них, и они не знают, и это тоже их беспокоит, и так без конца. Слушай! слушай! «Ну вот, – передразнил он, – я не знаю – может, не стоит заправляться на этой станции. Я недавно прочел в «Национальных Нефтяно-Фтяных Новостях», что в этом виде топлива очень много О-октановой дури, а кто-то как раз сказал мне, что там даже есть полуофициальная высокочастотная херня, и я теперь даже не знаю, ну, мне все равно не очень хочется…» Чувак, ты в это врубаешься, короче. – Он яростно тыкал мне в бок, чтобы я понял. Я дичайшим образом старался. Дзынь, блям, все это было одно сплошное «Да! Да! Да!» на заднем сиденье, а люди впереди промокали себе лбы, взопрев от страха, и жалели, что подобрали нас в бюро путешествий. Это тоже было только начало.

В Сакраменто гомик хитро снял комнату в отеле и пригласил нас с Дином зайти выпить, когда пара отправилась ночевать к родне, и Дин в этом номере испробовал все, что только можно, чтобы вытянуть из гомика денег. Это было безумие. Гомик начал с того, что он очень рад, что мы зашли, потому что ему как раз нравятся такие молодые люди, как мы, и мы не поверим, но ему действительно совсем не нравятся девушки, и он недавно во Фриско завершил связь с одним человеком, в которой у него была мужская роль, а у того человека – женская. Дин доставал его деловыми вопросами и оживленно кивал в ответ. Гомик сказал, что ему больше всего на свете хочется узнать, что Дин обо всем этом думает. Предупредив его с самого начала, что когда-то в юности он фарцевал, Дин спросил, сколько у того денег. Я в это время был в ванной. Гомик чрезвычайно помрачнел и, думаю, стал подозревать Дина в нечистоте помыслов: обратился к деньгам и начал что-то туманно обещать насчет Денвера. Он не переставал пересчитывать свои бабки и проверять, на месте ли бумажник. Дин задрал лапки и сдался.

– Видишь ли, чувак, лучше и не дергаться. Предложи им то, чего они тайно желают, и они, конечно же, немедленно запаникуют. – Но он достаточно покорил владельца «плимута», чтобы тот на следующее утро без всякой задней мысли доверил ему руль, и вот теперь-то мы поехали по-настоящему.

Мы выехали из Сакраменто на заре, к полудню уже пересекали пустыню Невады – после того, как вихрем пронеслись по перевалам в Сьеррах, отчего гомик и туристы лишь теснее прижимались друг к дружке на заднем сиденье. Мы же были впереди, мы были во главе. Дин снова был счастлив. Ему требовалось лишь одно колесо в руках да четыре на дороге. Он рассказывал о том, как плохо водит машину Старый Бык Ли, – и чтобы показать это нагляднее:

– Каждый раз, когда в поле зрения появлялся большой грузовик, вот как этот, например, Быку нужно было бесконечное время, чтобы его сначала засечь, – потому что Бык не может видеть, чувак, он просто не может видеть. – Дин потер себе глаза, чтобы показать мне. – И я говорю ему: «О-оп, берегись, Бык, вот грузовик,» – а он: «А? что ты сказал, Дин?» – «Грузовик! грузовик!» – и в самый последний миг он въезжает прямо в самый грузовик, вот так вот… – И Дин швырял «плимут» прямиком на грузовик, ревевший нам навстречу, вилял и зависал перед ним на какое-то мгновение, лицо водителя серело прямо у нас на глазах, люди на заднем сиденье сжимались от ужаса, хватая ртом воздух, а Дин резко отворачивал в сторону в самый последний момент. – Вот так, видишь, точно так вот – вот какой он никудышний водитель. – Мне совсем не было страшно: я знал Дина. У людей же сзади языки поотнимались. Фактически, они боялись даже жаловаться: Бог знает, что придет этому типу в голову, думали они, если они станут протестовать. В такой вот манере Дин пулей летел по пустыне, демонстрируя различные способы того, как не надо водить машину; как, бывало, его отец управлял своим драндулетом; как великие водители выписывают повороты, а плохие на повороте вначале вытягиваются слишком далеко, а в конце вынуждены барахтаться, – и тому подобное. Стоял жаркий солнечный день. Рино, Бэттл-Маунтин, Элко – все эти городишки по невадской трассе пролетали мимо один за другим, и в сумерках мы были уже на равнинах у Соленого Озера, и бесконечно малые огоньки Солт-Лейк-Сити поблескивали почти в сотне миль от нас за миражом равнин, виднеясь дважды: над и под линией изгиба земли – один огонек был ясный, другой – туманный. Я сказал Дину, что та штука, которая удерживает нас всех вместе в этом мире, – невидима, и чтобы доказать это, показал ему на линию телефонных столбов, что, изогнувшись, терялась из виду за сотней миль соли. Его растрепанная повязка, уже вся грязная, содрогалась в воздухе, его лицо светилось.

– Ох, да, чувак, Господи Боже мой, да, да! – Внезапно он остановил машину и свалился. Я повернулся к нему и увидел, что он свернулся в уголке и спит. Лицом он уткнулся в здоровую руку, но перевязанный палец исполнительно и автоматически оставался в воздухе.

Люди на заднем сиденье с облегчением перевели дух. Я слышал, как они мятежно перешептываются:

– Нельзя больше пускать его за руль, он абсолютно сумасшедший, должно быть, его выпустили из лечебницы, или что-нибудь типа этого.

Я встал на защиту Дина и откинулся назад, чтобы поговорить с ними:

– Он не сумасшедший, с ним все будет нормально, и не волнуйтесь по поводу того, как он ездит, он лучший водитель в мире.

– Я этого не выдержу, – произнесла девушка подавленным, истеричным шепотом. Я расслабился на сиденье и стал наслаждаться тем, как на пустыню опускается ночь, ожидая, пока бедное дитя – Ангел Дин – снова не проснется. Мы стояли на холме, спускавшемся к аккуратным узорам света Солт-Лейк-Сити, и когда он открыл глаза, перед ним оказалось именно то место в нашем призрачном мире, где он родился – без имени и в грязи – много лет назад.

– Сал, Сал, посмотри: вот здесь я родился, ты только подумай! Люди меняются – они год за годом едят пищу и с каждой едой меняются. ИИ! Посмотри! – Он так разволновался, что меня прошибла слеза. К чему все это приведет? Туристы настаивали на том, чтобы весь остаток пути до Денвера машину вели они. Ладно, нам уже все равно. Мы сидели сзади и разговаривали. Но наутро они слишком устали, и Дин снова сел за руль в пустыне Восточного Колорадо, в Крэйге. Мы потратили почти всю ночь на то, чтобы с опаской переползти Земляничный Перевал в Юте, и потеряли целую кучу времени. Они заснули. Дин очертя голову рванул к перевалу Берто, что был в сотне миль впереди, на крыше мира, – гигантская гибралтарская дверь, окутанная облаками. Он взял перевал Берто так же легко, как прихлопнул бы майского жука, – как и в Техачапи, заглушив мотор и планируя, проскакивая всех на дороге и ни разу не сбившись с ритма движения, который диктовали сами горы, пока впереди снова не раскрылась бескрайняя раскаленная равнина Денвера – и Дин опять оказался дома.

С большим количеством глупого облегчения эти люди высадили нас из машины на углу 27-й и Федерала. Наши побитые чемоданы снова громоздились на тротуаре; нам было еще ехать и ехать. Но какая разница, дорога – это жизнь.

6

Теперь надо было развязаться с некоторыми обстоятельствами в Денвере – а они были совершенно иного порядка, нежели в 1947 году. Мы могли либо сразу же нанять машину в бюро путешествий, либо задержаться на пару дней – оттянуться и поискать его отца.

Мы все были в грязи и абсолютно без сил. В сортире ресторана я стоял у писсуара, не давая Дину протиснуться к раковине, – и вынужден был отступить, не закончив, а возобновил струю у другого писсуара и сказал Дину:

– Ты врубаешься, какой трюк?

– Да, чувак, – ответил тот, моя над раковиной руки, – трюк-то хороший, да только плохо действует на почки, потому что каждый раз, когда ты так делаешь, становишься немного старше, немного ближе к жалким годам старости, ближе к жутким неполадкам в почках, когда будешь сидеть на скамеечке в парке.

Я рассвирепел:

– Это кто старик? Да я ненамного старше тебя!

– Так я этого и не говорил, чувак!

– А-а, – сказал я, – ты вечно отпускаешь шуточки по поводу моего возраста. Я не такой старый педрила, как тот гомик в машине, можешь не предупреждать меня про мои почки. – Мы вернулись в кабинку ресторана, как раз когда официантка ставила на стол сэндвичи с горячим ростбифом – а Дин обычно подпрыгивал и сразу набрасывался на еду; и тут я сказал, чтобы уж покончить с собственным гневом: – И вообще, больше ничего не хочу об этом слышать. – И тут глаза Дина вдруг наполнились слезами, он поднялся из-за стола, оставив еду исходить паром, и вышел вон из ресторана. Я спросил себя, не ушел ли он насовсем. Мне было плевать – так я разозлился: мне просто вожжа под хвост попала, вот я на него и ополчился. Но вид его нетронутой тарелки опечалил меня больше, чем что бы то ни было в последние годы. Не нужно было говорить, что… он ведь так любит поесть… он никогда не бросал вот так еду… Какого дьявола? В любом случае, будет знать.

Дин постоял у ресторана ровно пять минут, потом вернулся и сел на место.

– Ну? – спросил я. – Что ты там делал? Зубами скрипел? Проклинал меня и придумывал новые приколы по части моих почек?

Дин немо покачал головой:

– Нет, чувак, нет, ты абсолютно неправ. Если хочешь знать, то, ну…

– Валяй, выкладывай. – Я произнес это, не отрывая взгляда от тарелки. Я чувствовал себя извергом.

– Я плакал, – сказал Дин.

– Пошел к черту, ты никогда не плачешь.

– И ты это говоришь? Почему ты думаешь, что я не плачу?

– Ты недостаточно умираешь для того, чтобы плакать. – Каждое слово, что я ему говорил, становилось ножом, нацеленным на меня самого. Все, что я до сих пор таил на моего брата, выходило наружу: какой я урод, и какую грязь я раскапываю в глубинах собственных нечистых психологий.

Дин качал головой:

– Нет, чувак, я плакал.

– Да ладно тебе, спорим, что это ты просто разозлился и вынужден был выйти.

– Поверь мне, Сал, по-настоящему поверь мне, если ты когда-нибудь чему-нибудь во мне верил. – Я знал, что он говорит правду, но мне все же в лом было связываться о правдой, и когда я поднял на него глаза, наверное, меня всего аж перекосило от трескавшихся внутренних закруток в собственных жутких внутренностях. И тогда я понял, что неправ:

– Ах, Дин, дружище, прости меня, я с тобой так никогда себя не вел. Ну, теперь ты меня знаешь. Ты знаешь, что у меня больше нет ни с кем никаких близких отношений – я не знаю, что с такими вещами делать. Я держу их в руке, как кусочки дерьма, и не знаю, куда их пристроить. Давай забудем обо всем этом! – Святой пройдоха начал есть. – Я не виноват! не виноват! – повторял ему я. – Я не виноват ни в чем в этом паршивом мире, разве ты этого не видишь? Я не хочу, чтобы оно было, и оно не может быть, и его не будет.

– Да, чувак, да. Но, пожалуйста, внемли мне и поверь.

– Да я верю тебе, верю. – Такова была печальная история того дня. Вечером возникли всевозможные непреодолимые сложности, когда мы с Дином отправились пожить в семью сезонников.

Они были моими соседями по денверскому уединению две недели назад. Мать – чудесная женщина в джинсах – водила грузовики с углем по зимним горам, чтобы прокормить детишек, всего их было четверо, а муж бросил ее много лет назад, когда они ездили по всей стране в трейлере. Они исколесили в этом трейлере всё – от Индианы до Л.А. После множества веселых деньков и воскресного пьянства в барах на перекрестках, и хохота, и треньканья на гитаре посреди ночи этот паскудник вдруг ушел в темное поле и не вернулся. Ее детишки были замечательны. Старшим был мальчишка, этим летом его здесь не было – отправили в лагерь, в горы; потом шла милая тринадцатилетняя девочка, которая писала стихи и собирала в полях цветы, хотела вырасти и стать актрисой в Голливуде, ее звали Дженет; затем шли младшенькие: маленький Джимми, который сидел у ночного костра и требовал себе «карр-тофку», хотя та еще и наполовину не испеклась, и маленькая Люси, которая в своих комнатных зверюшек превращала всяких червяков, лягушек, жуков и все, что ползает, давала им имена и домики для жилья. У них было четыре собаки. Они жили своей потрепанной и радостной жизнью на улице с новыми домиками для поселенцев и были мишенью для соседского полуреспектабельного ощущения собственности только лишь потому, что бедную женщину бросил муж, да потому, что они мусорили у себя во дворе. Ночью все огни Денвера лежали внизу на равнине громадным колесом, поскольку до стоял в той части Запада, где горы подножьями скатываются к степи, и где в первобытные времена мягкие волны, должно быть, выплескивались из широкой, как море, Миссиссиппи, чтобы изваять такие круглые и совершенные табуретки для островов-пиков – Эванса, Пайка и Лонгса. Дин пришел туда и, конечно же, сразу весь вспотел и обрадовался при виде их – особенно при виде Дженет, но я предупредил его, чтобы он ее не трогал, а может, его и не надо было предупреждать. Женщина великолепно знала мужчин, и Дин ей сразу понравился, но она была застенчива, и он тоже был застенчив. Она сказала, что Дин напоминает ей сбежавшего мужа:

– Совсем как он – о, тот тоже был сумасшедший, скажу я вам!

Результатом стало неистовейшее питие пива в захламленной гостиной, крикливый ужин и громыхающее радио с «Одиноким Объездчиком». Сложности пухли, как облака бабочек; женщина – все звали ее Фрэнки – собиралась, наконец, приобрести некую колымагу: она грозилась сделать это уже много лет и совсем недавно как раз подкопила немного долларов для этой цели. Дин незамедлительно принял на себя ответственность выбора и оценки автомобиля, поскольку, разумеется, сам собирался им пользоваться, чтобы, как и встарь, снимать девчонок-старшеклассниц днем после школы и возить их в горы. Бедная невинная Фрэнки всегда и со всем соглашалась. Но теперь вдруг сильно побоялась расстаться с деньгами, когда они уже пришли на стоянку и остановились перед торговцем. Дин уселся прямо в пыль на Бульваре Аламеда и колотил себя кулаками по голове:

– Да за сотню ты ничего лучше не найдешь! – Он клялся, что никогда больше не станет с нею разговаривать, он ругался, пока не побагровел в лице, он уже был готов прыгнуть в машину и просто ее угнать. – Ох, эти тупые, тупые, тупые сезонники, они никогда не изменятся, какие сов-вершенно и невероятно тупые: в тот момент, когда надо действовать, – такой паралич, испуганный, истеричный, ничего их не пугает больше, чем то, чего они на самом деле хотят – это снова мой папа, мой папа, мой папа!

Дин в тот вечер был сильно возбужден, потому что в баре мы должны были встретиться с его двоюродным братом Сэмом Брэди. Он надел чистую майку и весь сиял.

– Теперь послушай, Сал, я должен рассказать тебе про Сэма – он мой двоюродный брат.

– Кстати, ты искал своего отца-то?

– Сегодия днем, чувак, я отправился в «Буфет Джиггса», где он, бывало, разливал в нежнейшем дурмане хорошее пиво, получал нагоняй от босса и выкатывался прочь, – там нет, – а я пошел в старую цирюльню рядом с «Виндзором» – и там тоже нет, а тамошний старикан мне сказал, что, он думает, отец мой работает – только представь себе! – работает в столовке для работяг на железной дороге или же чего-то делает для Бостонско-Мэнской линии в Новой Англии! Но я ему не верю – они за десять центов тебе такого насочиняют. А теперь слушай. В детстве Сэм Брэди, мой ближайший родственник, был для меня абсолютным героем. Он в горах торговал из-под полы виски, а однажды круто замесился на кулаках со своим братом – они дрались во дворе битых два часа, а все женщины бегали вокруг и вопили от ужаса. Спали мы с ним на одной кровати. Единственный человек в семье, который нежно обо мне заботился. И вот сегодня вечером я его снова увижу, впервые за семь лет – он только что вернулся с Миссури.

– А в чем же весь этот прикол?

– Никакого прикола, чувак, я просто хочу узнать, что произошло со всем моим семейством – у меня ведь есть семья, ты не забыл? – а пуще всего, Сал, я хочу, чтобы он рассказал мне то, что я сам забыл о своем детстве. Я хочу помнить, помнить, хочу помнить! – Я никогда не видел Дина таким радостным и возбужденным. Пока мы дожидались в баре его брата, он разговаривал с целой кучей молодых городских хипанов и фарцовщиков, расспрашивал о новых бандах и тусовках. Затем начал узнавать о Мэрилу, поскольку последнее время та жила в Денвере. – Сал, в молодые годы, когда я, бывало, приходил вот на этот угол тырить мелочь с газетного лотка себе на баранье рагу в обжорке, вон тот вон крутого вида кошак, что там стоит, – у него в сердце ничего, кроме убийства, не было, он встревал в одну ужасную драку за другой, я даже помню его шрамы, пока вот сейчас, много, мно-о-го лет стояния вот на этом углу не смягчили, наконец, его, жестоко не обуздали его, и вот он весь стал такой милый, и покладистый, и ко всем терпеливый, он стал просто мебелью на углу, видишь, как оно бывает?

Потом пришел Сэм, жилистый, курчавый мужик лет тридцати пяти с руками, изъеденными работой. Дин в почтения поднялся ему навстречу.

– Нет, – сказал Сэм Брэди, – я больше не пью.

– Видишь? видишь? – зашептал Дин мне на ухо. – Он больше не пьет, а ведь был самый запойный пьянчуга в городе; у него теперь появилась вера, он сам мне сказал по телефону, врубись в него, врубись, как человек меняется: мой герой стал таким странным. – Сэм Брэди с подозрением отнесся к своему молодому родичу. Он повез нас проветриться в своем старом дребезжащем двухместном автомобильчике и сразу же все расставил по своим местам в том, что касалось его отношения к Дину.

– Теперь смотри сюда, Дин, я больше не верю ни тебе, ни тому, что ты попробуешь мне рассказать. Я сегодня приехал повидаться с тобой потому, что есть бумага, которую я хочу, чтобы ты подписал ради своей семьи. О твоем отце среди нас больше не принято упоминать, и мы с ним не хотим иметь абсолютно ничего общего – и, как мне ни жаль, с тобою тоже. – Я взглянул на Дина. Его лицо потемнело и осунулось.

– Ага, ага, – повторял он. Его брат продолжал возить нас по городу и даже купил нам мороженого. Тем не менее, Дин забрасывал его бесчисленными вопросами о прошлом, и брат отвечал на них, и на мгновение Дин снова чуть было не вспотел от возбуждения. О, где же был его пропащий папаша в ту ночь? Брат высадил нас у печальных огней карнавала на Бульваре Аламеда, в Федерале. Они с Дином договорились встретиться на следующий день подписать бумагу – и он уехал. Я сказал Дину: мне жаль, что у тебя не осталось никого на свете, кто верил бы в тебя.

– Помни, я в тебя верю. Мне бесконечно жаль, что я держал против тебя такую глупую обиду вчера днем.

– Все в порядке, чувак, заметано, – ответил Дин. Мы вместе пошли врубаться в карнавал. Там были карусели, чертовы колеса, воздушная кукуруза, рулетки, опилки, а вокруг бродили сотни молодых денверских пацанов в джинсах. Пыль возносилась к звездам вместе со всей на свете печальной музыкой. На Дине были застиранные «ливайсы» и майка, и он вдруг снова стал походить на заправского денверца. Там были пацаны на мотоциклах, в шлемах и с усами, в куртках, расшитых бусинками, они болтались под покровом шатров оо своими хорошенькими девчонками в «ливайсах» и розовых рубашках. Еще там было много мексиканочек, и одна поразительная девчушка футов трех ростиком, лиллипутка с самым прекрасным и нежным личиком в мире – она повернулась к своему спутнику и сказала:

– Чувак, давай высвистаем Гомеса и свалим отсюда. – Дин остановился как громом пораженный при виде нее. Великий нож вонзился в него из ночной тьмы.

– Чувак, я люблю ее, о, я люблю ее… – Нам пришлось долго ходить за нею следом. Наконец, она перешла через дорогу позвонить из автомата в мотеле, а Дин сделал вид, что ищет что-то в телефонном справочнике, хотя на самом деле весь плотно сжался, наблюдая за ней. Я попытался завязать разговор с друзьями этой куколки, но они на нас не обратили никакого внимания. На грохочущем грузовике приехал Гомес и забрал девчонок. Дин остался стоять на дороге, схватившись за грудь.

– Ох, чувак, я почти что умер…

– Какого же черта ты с нею не заговорил?

– Не могу, не смог… – Мы решили купить себе пива и пойти к сезоннице Фрэнки слушать пластинки. На дороге тормознули машину, нагрузившись сумкой с пивными банками. Маленькая Дженет, тринадцатилетняя дочка Фрэнки, была самой хорошенькой девчушкой на свете и уже совсем была готова расцвести в уматнейшую женщину. Лучше всего в ней были длинные, узкие, чувствительные пальцы, которыми она могла разговаривать – словно Клеопатра на Ниле танцует. Дин сидел в самом дальнем углу комнаты и наблюдал за нею, сощурив глаза и повторяя:

– Да, да, да. – Дженет уже осознавала его; она обратилась ко мне за защитой. В предыдущие месяцы того лета я проводил с нею много времени. Мы говорили о книгах и о тех пустяках, которые ее интересовали.

7

В ту ночь так ничего и не случилось: мы уснули. Все произошло назавтра. Днем мы с Дином отправились в центр города по своим делам и зашли в бюро путешествий узнать насчет машины на Нью-Йорк. На обратном пути, ближе к вечеру, когда мы уже направлялись к сезоннице Фрэнки, в конце Бродвея Дин вдруг свернул в спортивный магазин, спокойно выбрал на прилавке волейбольный мяч и вышел, подбрасывая его в руке. Никто этого не заметил – таких вещей никто никогда не замечает. Стоял сонный, жаркий день. Идя по улице, мы перебрасывались мячом.

– Вот завтра уж наверняка раздобудем себе машину.

Одна приятельница подарила мне большую кварту бурбона «Старый Дедушка». Дома у Фрэнки мы стали его пить. На другой стороне кукурузного поля за домом жила одна симпатичная лапочка, которую Дин пытался сделать с самого дня приезда. Собирались тучи. Он бросил слишком много камешков в ее окошко и спугнул. Пока мы пили в захламленной гостиной бурбон – вместе со всеми собаками, разбросанными игрушками и грустными разговорами, – Дин постоянно выбегал через кухонную дверь в кукурузу, бросал камешки и свистел. Дженет время от времени выходила за ним подсматривать. Вдруг Дин вернулся очень бледным:

– Беда, м-мой м-мальчик. За мной гонится мать этой девчонки с дробовиком, а за нею куча больших пацанов со всей улицы идет меня бить.

– Что такое? Где они?

– За полем, м-мой мальчик. – Дин был пьян и плевать на все хотел. Мы вышли с ним вместе и пошли через кукурузу, залитую лунным светом. На темный обочине я увидел кучки людей.

– Вот они! – услышал я.

– Погодите минуточку, – сказал я. – Будьте добры, в чем дело?

Мать девчонки притаилась сзади, держа наизготовку большую берданку.

– Этот проклятый ваш друг уже давно надоедает нам. Я полицию звать не стану, не из таких. А если он сюда еще раз притащится, то буду стрелять – и наверняка. – Пацаны-старшеклассники сбились в кучку, сжимая кулаки. Я был так пьян, что мне тоже было наплевать, но я чуть-чуть всех утихомирил.

Я сказал:

– Он больше так не будет. Я за ним прослежу; он мой брат, и он меня слушается. Пожалуйста, уберите ваше ружье и ни о чем не беспокойтесь.

– Пусть хоть раз еще попробует! – твердо и мрачно ответили из темноты. – Когда мой муж вернется домой, я его на вас напущу.

– Не нужно этого делать – он больше не будет вас тревожить, поймите. Успокойтесь, все нормально. – У меня за спиной Дин приглушенно матерился. Девчонка подсматривала за происходящим из окна спальни. Я знал этих людей еще с тех пор, и они мне доверяли достаточно, чтобы немного успокоиться. Я взял Дина за руку, и мы потопали обратно меж лунных рядов кукурузы.

– Уу-хии! – орал он. – Ох и надерусь же я сегодня! – Мы вернулись к Фрэнки и детишкам. Внезапно Дин психанул на пластинку, которую крутила маленькая Дженет, и сломал ее о колено: то была пластинка хиллбилли. Был там ранний Диззи Гиллеспи, которого он ценил, – «Конго Блюз» с Максом Уэстом на барабанах. Я подарил эту пластинку Дженет раньше и теперь сказал ей, чтобы она не плакала, а взяла и сломала ее об голову Дина. Она так и сделала. Дин лишь тупо таращился на нее, вдруг все ощутив. Мы расхохотались. Все было в порядке. Потом Фрэнки-Ма захотела пойти попить пивка во придорожным салунам.

– Паш-шли! – завопил Дин. – Ну, черт возьми, если б ты купила ту машину, что я тебе во вторник показывал, нам бы не пришлось тащиться пешком.

– Да мне не понравилась твоя чертова машина! – заорала в ответ Фрэнки. Бзынь, трах, дети заплакали. Густая вечность бабочкой нависла над безумной бурой гостиной с грустными обоями, розовой лампой, возбужденными лицами. Малыш Джимми испугался; я уложил его на кушетку и привязал к ней собаку. Фрэнки пьяно вызвала такси, как вдруг, пока мы его ждали, раздался звонок – звонила моя приятельница. У нее был средних лет двоюродный брат, который ненавидел меня до самой селезенки, а чуть раньше в тот день я написал письмо Старому Быку Ли, который теперь жил в Мехико, где описал все наши с Дином приключения, а также в каких обстоятельствах мы остановились в Денвере. Я написал: «У меня есть приятельница, которая дает мне виски, денег и кормит грандиозными ужинами».

И по глупости отдал это письмо ее брату, чтоб тот его отправил, сразу после ужина с жареной курицей. Тот вскрыл его, прочел и сразу же понес ей, чтобы доказать, какой я мерзавец. Теперь она вся в слезах звонила мне, чтобы сказать, что видеть меня больше не желает. Потом трубку взял торжествующий брат и стал называть меня сволочью. Пока снаружи дудело такси, плакали дети, гавкали собаки, а Дин отплясывал с Фрэнки, я орал в телефонную трубку все мыслимые ругательства, что только мог придумать, прибавлял всевозможные новые проклятья и в своем пьяном неистовстве посылал всех куда подальше, а потом грохнул трубкой о рычаг и пошел напиваться.

Мы переваливались друг через друга, когда вылазили из такси у кабака, у хиллбилльного придорожного кабака около холмов, потом зашли внутрь и заказали пива. Все рушилось, и чтобы стало еще невообразимее и неистовей, в баре очутился экстазный придурок, который обхватил Дина руками и застонал ему прямо в лицо, а Дин снова обезумел и покрылся сумасшедшим потом, и, чтобы еще добавить к невообразимой суматохе, в следующую же минуту выскочил наружу и прямо со стоянки угнал машину, рванул на ней в центр Денвера и сразу же вернулся на лучшей, более новой машине. В баре же я внезапно поднял голову и увидел легавых, а на стоянке толклись какие-то люди при свете мощных фар патрульных крейсеров и говорили об угнанном автомобиле.

– Кто-то тут крадет машины налево и направо! – говорил один фараон. Дин стоял сразу у него за спиной и повторял:

– Ах да-а, ах да-а. – Полицейские уехали проверять. Дин вернулся в бар и стал раскачиваться взад и вперед с этим бедным придурочным пацаном, который в тот день только женился, а теперь грандиозно напивался, пока невеста его где-то ждала.

– Ох, чувак, этот парень – самый клевый в мире! – вопил Дин. – Сал, Фрэнки, я сейчас пойду и достану действительно хорошую тачку, мы все поедем и возьмем с собой Тони – (придурочного святого) – и круто покатаемся в горах. – И он выбежал наружу. Одновременно внутрь влетел фараон и сказал, что на стоянке обнаружена машина, угнанная из центра Денвера. Люди кучками зашептались. В окне я увидел, как Дин прыгнул в ближайшую кабину и с ревом унесся, и ни единая душа его не заметила. Через несколько минут он вернулся на совершенно другой – новехонькой, с откидным верхом.

– Это красотка! – прошептал он мне на ухо. – Та слишком часто чихала, я ее оставил на перекрестке, когда увидел перед какой-то фермой вот эту милашку. Погонял ее по Денверу. Давай, чувак, поехали кататься. – Горечь и безумие всей его денверской жизни лезвиями кинжалов выпирали из его натуры. Его лицо было красным, потным и подлым.

– Да не хочу я никаких дел с крадеными машинами.

– А-ау, прекрати, парень! Вот Тони поедет со мной, правда, изумительный, дорогой Тони? – И Тони – худая, темноволосая, святоглазая, стонущая, исходящая пеной заблудшая душа – склонился к Дину и все стонал, стонал, ибо ему вдруг стало плохо, а потом, по какому-то странному наитию, вдруг пришел от Дина в ужас, воздел кверху руки и отполз прочь, корчась от страха. Дин опустил голову и весь покрылся испариной. Потом выскочил прочь и уехал. Мы с Фрэнки нашли на обочине такси и решили поехать домой. Когда таксист вез нас по бесконечно темному Бульвару Аламеда, где я бродил много, много потерянных ночей в предыдущие месяцы этого лета, пел, стонал, жевал звезды и капля за каплей ронял соки своего сердца на горячий битум, у нас на хвосте вдруг повис Дин в угнанной машине, начал неистово нам сигналить, прижимать нас к обочине и что-то орать. Таксист побледнел.

– Это всего лишь один мой друг, – успокоил его я. Дину мы вдруг опротивели, и он вырвался вперед на девяноста милях в час, швырвув в выхлоп призрачную пыль. Потом свернул на дорогу к Фрэнки и подъехал прямо к дому, затем так же внезапно тронулся снова, развернулся и поехал обратно в город, пока мы выходили из тачки и расплачивались. Через несколько минут, пока мы встревоженно ждали в темном дворе, он вернулся на новой колымаге – побитой двухместке, в тучах пыли затормозил перед домом, вывалился наружу, прошел прямиком в спальню и, смертельно пьяный, рухнул на кровать. И мы остались с краденой машиной у самого крыльца.

Надо было его разбудить: я не мог сам завести машину, чтобы отогнать ее куда-нибудь подальше. Он выкарабкался из постели в одних трусах, мы вместе залезли в машину, пока детишки хихикали, выглядывая в окно, и поехали, виляя и подпрыгивая – прямиком по жестким посадкам люцерны в конце дороги, пока наша колымага, наконец, не сдохла под старым тополем невдалеке от развалин мельницы.

– Дальше не могу, – просто сказал Дин, вылез из машины и пошел обратно по кукурузному полю – около полумили, в одних трусах под светом луны. Мы вернулись в дом, и он уснул. Все превратилось в кошмарный бардак – весь Денвер, моя приятельница, машины, дети, несчастная Фрэнки, гостиная, заляпанная пивом и заваленная банками, а я пытался уснуть. Некоторое время мне не давал покоя сверчок. До ночам в этой части Запада звезды, как я это видел в Вайоминге, – большие, словно римские свечи, и одинокие, как Князь Дхармы, который утратил рощу своих предков и теперь путешествует по пространствам между точками в рукоятке ковша Большой Медведицы, пытаясь обрести ее вновь. Так медленно они вращали ночь, а затем, задолго до настоящего рассвета, вдалеке, над сумрачной унылой землей, расстилавшейся к западному Канзасу, восстал огромный красный свет, и птицы подхватили свои трели над Денвером.

8

Утром нас ужасно тошнило. Первым делом Дин отправился через кукурузное поле посмотреть, не сможет ли вчерашний драндулет увезти нас на Восток. Я его отговаривал, но он все равно пошел. Вернулся побледневшим:

– Чувак, там – машина сыщиков, а в каждом участке города знают мои отпечатки пальцев с того самого года, когда я угнал тут пять сотен машин. Ты ведь знаешь, что я с ними делаю, я ведь просто хочу покататься, чувак! Мне надо клеить отсюда ноги! Слушай, мы с тобою сядем, если не свалим сию же минуту.

– Ты чертовски прав, – согласился я, и мы стали собираться, насколько быстро могли шевелить руками. В болтающихся галстуках и незаправленных рубашках мы наскоро попрощались с нашим милым маленьким семейством и, спотыкаясь, выскочили под защиту дороги, где нас уже никто бы не узнал. Малышка Дженет плакала, расставаясь с нами – или со мной, или что там еще от нее уходило, – а Фрэнки была учтива, и я поцеловал ее и извинился.

– Он, конечно, чокнутый, – сказала Фрэнки. – Точь в точь как мой муж, который сбежал. Просто вылитый. Я вот только надеюсь, что мой Мики не вырастет таким, а они сейчас все такие.

И еще я сказал до свиданья маленькой Люси, которая держала в кулачке своего любимого жука, а маленький Джимми спал.

Все это заняло несколько секунд тем славным воскресных утром, пока мы выметались из дома со своим жалким скарбом. Мы спешили. Каждую минуту мы ожидали, что вот-вот из-за горки появится патрульная машина и покатится к нам.

– Если эта тетка с дробовиком пронюхает, нам кранты, – сказал Дин. – Надо просто найти такси. Тогда мы в безопасности. – Мы уже собирались было разбудить каких-то людей на ферме, чтобы позвонить от них, но собака прогнала нас. Каждую секунду ситуация становилась все опаснее: какая-нибудь ранняя деревенская пташка вот-вот найдет неисправную машину в кукурузе. Одна милая старушка, в конце концов, разрешила нам позвонить, и мы вызвали из города такси, но оно не пришло. Мы ковыляли дальше по дороге. Начали ездить первые машины, и каждая походила на патрульную. Затем мы вдруг увидели настоящую полицейскую машину, и я понял, что это конец моей жизни, что я вступаю в новую и ужасную стадию тюрем и железных тягот. Но это оказалось наше такси, и с того момента мы просто полетели на Восток.

В бюро путешествий была абсолютно острейшая нужда в ком-нибудь, кто мог бы повести «кадиллак» 47-го года в Чикаго. Владелец этого лимузина ехал с семьей из Мехико, очень устал и дальше решил сесть на поезд. Ему требовалось только удостоверение личности, и чтобы машина доехала до места. Мои бумаги заверили его, что все сойдет отлично. Я сказал, чтобы он не беспокоился. Дина я предупредил:

– Только попробуй слямзить эту машину! – Дин аж подпрыгивал от нетерпения ее увидеть. Надо было часик подождать. Мы лежали на травке у той церкви, где в 1947 году я провел некоторое время с попрошайками после того, как проводил домой Риту Беттенкур; там я и заснул, изможденный чистым ужасом, обратив лицо к полуденным птичкам. И в самом деле, где-то играли на органе. Дин же пошел шнырять по городу. Он приболтал какую-то официантку в кафешке, назначил ей свидание, пообещав днем покатать на «кадиллаке», и вернулся, чтобы сообщить эту новость мне. Проснувшись, я почувствовал себя лучше. И смело встретил новые сложности.

Когда прибыл «кадиллак», Дин сразу же отъехал на нем «заправиться», и человек в бюро путешествий, взглянув на меня, спросил:

– Когда он вернется? Пассажиры уже готовы. – Он показал на двух пареньков-ирландцев из иезуитской школы где-то на Востоке – те ждали, сложив на скамейку чемоданы.

– Он только поехал заправиться. Сейчас вернется. – Я слетал на угол понаблюдать за Дином, пока тот, не глуша мотор, ждал официантку, которая переодевалась у себя в номере; фактически, с того места я мог видеть и ее тоже – она стояла перед зеркалом, наряжаясь и подтягивая шелковые чулки, а я так хотел поехать с ними. Она выскочила и прыгнула в «кадиллак». Я поплелся обратно успокаивать шефа бюро и пассажиров. Стоя в дверях, я заметил, как «кадиллак» слабо блестнул, пересекая площадь Кливленд-Плэйс, – с Дином, радостным и в одной майке: он размахивал руками, болтая с девчонкой и нависая над рулем, летя вперед, а та печально и гордо сидела рядом. Среди бела дня они отправились на стоянку, остановились в глубине ее, под кирпичной стеной (на той самой стоянке, где он когда-то работал), и там, как он утверждает, он ее трахнул, считай, в один мемент; мало того, он еще убедил ее поехать вслед за нами на Восток, как только в пятницу ей выплатят деньги, – ехать автобусом и встретиться с нами на хате у Иэна МакАртура на Лексингтон-авеню в Нью-Йорке. Она согласилась; ее звали Биверли. Каких-то тридать минут – и Дин примчался обратно, снова засунул девчонку в отель с поцелуями, прощаньями, обещаньями и подкатил к самому порогу бюро путешествий подобрать всю команду.

– Н-ну, ты вовремя! – сказал Бродвейский Сэм, шеф этого бюро. – А я уж думал, ты с этим «кадиллаком» тю-тю.

– Это на моей совести, – ответил я, – не беспокойтесь. – А сказал я это потому, что Дин пребывал в настолько очевидном неистовстве, что любой мог догадаться о его безумии. Он напустил на себя деловой вид и стал помогать мальчишкам-иезуитам грузить багаж. Едва успели они рассесться, едва успел я помахать Денверу рукой, как он уже сорвался с места, и большой мотор загудел мощно, как гигантская птица. Не отъехали мы и двух миль от Денвера, как сломался спидометр, потому что Дин выжимал гораздо больше ста десяти миль в час.

– Ну что ж, раз нет спидометра, то я не буду знать, как быстро мы едем, я просто пригоню эту тачку в Чикаго и засеку время. – Казалось, мы даже до семидесяти не доходили, но машины на прямом шоссе в Грили отпадали от нас как дохлые мухи. – Почему мы едем на северо-восток? Потому, Сал, что нам абсолютно необходимо заехать на ранчо Эда Уолла в Стерлинге, ты должен с ним познакомиться и посмотреть его ранчо, а наша шлюпка режет воду так быстро, что мы сможем это сделать без всяких напрягов со временем, да еще попасть в Чикаго задолго до поезда этого мужика. – О'кей, я был за. Начало моросить, но Дин не снижал скорости. То был прекрасный большой автомобиль, последний из лимузинов старого стиля, черный, с большим вытянутым корпусом и белобокими покрышками, а окна, возможно, вообще были пуленепробиваемыми. Мальчишки-иезуиты – из Св. Бонавентуры – сидели сзади, ликуя и радуясь тому, что едут, без малейшего понятия, насколько быстро мы мчимся. Они завели было разговор, но Дин ничего им не ответил, снял с себя майку и ехал дальше с голым торсом. – О, эта Биверли – четкая девчонка, миленькая такая, она приедет ко мне в Нью-Йорк… мы поженимся, как только я получу от Камиллы развод… все клево, Сал, мы свалили. Да! – Чем быстрее мы оставляли за спиной Денвер, тем лучше я себя чувствовал, а мы в натуре делали это быстро. Стемнело, когда свернули с трассы в Джанкшн и рванули по грунтовке, которая вела через угрюмые равнины Восточного Колорадо к ранчо Эда Уолла посреди этой Койотовой Глуши. Но дождь не прекращался, грязь была скользкой, и Дин сбавил ход до семидесяти, но я велел ему сбросить скорость еще больше, а не то мы пойдем юзом, и он ответил:

– Не волнуйся, чувак, ты меня знаешь.

– Да, но не сейчас, – сказал я. – Ты на самом деле гонишь слишком быстро. – А он как раз летел вперед по скользкой грязи, и только я это сказал, как мы вписались в полный левый поворот, и Дин крутанул изо всех сил баранку, чтобы выйти из него, но большую машину мощно занесло в этом вазелине, и она пошла юзом.

– Берегись! – завопил Дин, которому на все было накласть; он какой-то момент боролся со своим Ангелом – и мы очутились задом в канаве, а передними колесами на дороге. Великая тишина окутала всё. Слышалось лишь завывание ветра. Мы сидели посреди диких прерий. В четверти мили дальше по дороге стояла чья-то ферма. Я ругался и не мог остановиться – так зол я был на Дина, и так он мне был противен. Он ничего не сказал и под дождем ушел на ферму за помощью, надев куртку.

– Он ваш брат? – спросили с заднего сиденья мальчики. – Он просто дьявол с машинами, правда? И, если судить по его рассказу, с женщинами, должно быть, тоже.

– Он безумец, – ответил я. – И да, он – мой брат. – Дин уже возвращался с фермером на тракторе. Они зацепили нас тросом, и фермер вытащил «кадиллак» из кювета. Вся машина стала коричневой от грязи, разворотило весь бампер. Фермер взял с нас пять долларов. Его дочери под дождем наблюдали за нами. Самая хорошенькая и самая робкая спряталась далеко в поле – и не напрасно, поскольку была абсолютно и окончательно самой красивой девчонкой, которую мы с Дином в жизни видели. Лет шестнадцати, цвет лица, как и у всех на Равнинах, – дикая роза, глубоко синие глаза, прекраснейшие волосы, скромность и быстрота дикой антилопы. От каждого нашего взгляда она вздрагивала. Она стояла под дождем, и неохватные ветры, дувшие с самого Саскатчевана, трепали ей волосы, как покровами окружавшие ее милую головку живой массой локонов. Она вся рдела.

Мы закончили наши дела с фермером, взглянули в последний раз на ангела прерий и поехали – теперь уже гораздо медленней, и ехали так до самой темноты, пока Дин не сказал, что ранчо Эда Уолла – прямо перед нами.

– О, такая девушка пугает меня, – сказал я. – Я бы бросил все и швырнул себя на ее милость, а если б она меня не захотела, то просто пошел бы и бросился вниз с самого края света. – Мальчишки-иезуиты хихикали. Из них так и лезли похабные каламбуры и восточный студенческий жаргон, и в куриных мозгах у них не было ничего, кроме кучи плохо усвоенного Аквинского, которым они фаршировали свой перчик. Дин и я не обращали на них совершенно никакого внимания. Пока мы пересекали грязные равнины, он рассказывал истории из своих ковбойских дней, показал нам отрезок дороги, на котором провел в седле целое утро, показал, где чинил забор – как только мы въехали на земли Уолла, а они были огромны; старый Уолл, отец Эда, бывало, с лязгом гонялся по траве пастбища за телкой и выл: «Лови, лови, дьявол тебя задери!»

– Ему приходилось каждые полгода менятъ машину, – рассказывал Дин. – Ему было наплевать, он не мог иначе. Когда корова отбивалась от стада, он ехал за нею, бывало, аж до ближайшего водопоя, а затем вылезал и бежал пешком. Считал каждый заработанный цент и все деньги держал в горшке. Старый чокнутый ранчер. Я покажу тебе кое-какие его развалюхи около жилого сарая. Там я проходил свой испытательный срок, когда отсидел в последний раз. Вон там я и жил, когда писал те письма, что ты видел у Чада Кинга. – Мы свернули с дороги и стали петлять по тропе через зимнее пастбище. Внезапно в свете наших фар появилось бестолковое стадо скорбных белолицых коров. – Вот они! Коровы Уолла! Мы никогда сквозь них не проедем. Придется выйти и шугануть их. Хии-хии-хии! – Но выходить не пришлось, мы лишь медленно протискивались между ними, иногда мягко их подталкивая, пока они толклись на месте и мычали, словно море за дверцами машины. За ними виднелся свет в окнах ранчо Эда Уолла. Вокруг этого одинокого огонька расстилались сотни миль равнин.

Тьма такого рода, которая падает здесь на прерию, непостижима для живущего на Востоке. Не было ни звезд, ни луны, никакого другого света, кроме огня в кухне миссис Уолл. То, что лежало за пределами теней во дворе, было бесконечной панорамой мира, которую невозможно было бы увидеть до самого рассвета. Постучав в двери и покричав в темноту Эду Уоллу, который в хлеву доил коров, я предпринял краткую и осторожную прогулку в эту тьму – шагов двадцать, не больше. Мне показалось, что я слышу койотов. Уолл объяснил, что это, вероятно, ржет вдали одна из диких лошадей его отца. Эд Уолл был примерно наш ровесник, высокий, поджарый, острозубый и немногословный. Они с Дином, бывало, стояли где-нибудь на углу Кёртис-стрит и свистели проходившим мимо девчонкам. Теперь он учтиво провел нас в свою мрачную коричневую нежилую парадную комнату, где-то пошурудил и извлек тусклые лампы, засветил их и спросил у Дина:

– Какого дьявола случилось у тебя с пальцем?

– Я дал в лоб Мэрилу, он стал нарывать, и пришлось ампутировать кончик.

– А за каким дьяволом тебе вообще это понадобилось? – Заметно было, что раньше он заменял Дину старшего брата. Он покачал головой. Подойник по-прежнему стоял у его ног. – У тебя, сукин сын, все равно всегда была трещина в башке.

Тем временем его молодая жена приготовила в большой кухне роскошный стол. Она извинилась за персиковое мороженое:

– Там всего лишь сметана и персики, замороженные вместе. – Это, конечно, было единственное настоящее мороженое, которое я ел в своей жизни. Начала она с немногого, а завершила все изобильно: пока мы ели, на столе появлялись все новые и новые кушанья. Она была хорошо сложенной блондинкой, но, как и все женщины, живущие на широких просторах, жаловалась немного на скуку. Она перечислила радиопрограммы, которые обычно слушает в это время ночи. Эд Уолл сидел, уставившись на свои руки. Дин прожорливо ел. Он хотел, чтобы я подыграл ему в выдумке про то, что «кадиллак», на самом деле, – мой, что я очень богатый человек, а он – мой друг и шофер. Это не произвело на Эда Уолла никакого впечатления. Всякий раз, когда скотина в хлеву издавала какой-нибудь звук, он поднимал голову и прислушивался.

– Ну, я надеюсь, парни, вы доберетесь до своего Нью-Йорка. – Далеко не поверив сказкам о том, что я владелец «кадиллака», он был убежден, что Дин машину попросту угнал. Мы пробыли у него на ранчо около часа. Эд Уолл утратил веру в Дина точно так же, как и Сэм Брэди: теперь он смотрел на него с опаской, когда вообще смотрел на него. В прошлом у них бывали буйные деньки, когда они рука об руку шибались по улицам Ларэйми, штат Вайоминг, когда заканчивался сенокос, но теперь все это быльем поросло.

Дин конвульсивно подскакивал на стуле.

– Ну да, ну да, а теперь, я думаю, нам лучше двигаться дальше, поскольку надо быть в Чикаго к завтрашнему вечеру, а мы уже и так потратили несколько часов. – Студентики учтиво поблагодарили Уолла, и мы снова тронулись. Я обернулся посмотреть, как свет на кухне растворяется в море ночи. Затем я склонился вперед.

9

В мгновение ока мы снова оказались на главный трассе, и в ту ночь перед моим взором развернулся весь штат Небраска. Сто десять миль в час, прямо насквозь, дорога – как стрела, спящие городки, никаких больше машин, а скорый «Юнион Пасифик» безнадежно плетется позади в лунном свете.

В ту ночь я совсем не боялся: на совершенно законных основаниях можно было выжимать 110, болтать, и все городки Небраски – Огаллала, Гётенбург, Кирни, Грэнд-Айлейд, Коламбус – разворачивались с нереальной быстротой, а мы ревели себе вперед и болтали. Великолепный автомобиль – он мог удерживать дорогу, как лодка держится на воде. Он легко выпевал плавные повороты.

– Ну, чувак, что за лодка – лодка моей мечты, – вздыхал Дин. – Ты прикинь – если б у нас с тобой была такая машина, что бы мы могли сделать. Ты знаешь, что по Мексике вниз идет дорога до самой Панамы? – а может быть, и до самого низу Южной Америки, где живут семифутовые индейцы и жуют на горных склонах кокаин? Да! Ты и я, Сал, – мы бы с такой машиной врубились в целый мир, потому что, чувак, дорога рано или поздно должна вывести в целый мир. Ведь ей больше некуда идти – правильно? Ох, как же мы порассекаем по старому Чи на этой штукенции! Только подумай, Сал, я за всю свою жизнь ни разу не был в Чикаго, даже проездом.

– И мы туда приедем как гангстеры на этом «кадиллаке».

– Да! И девчонки! Мы можем снимать девчонок, Сал, на самом деле я решил доехать архибыстро, чтобы оставался еще целый вечер порассекать по городу. Ты теперь расслабься, а я буду просто гнать тачку всю дорогу.

– Ну, а какая у нас скорость?

– Постоянных – сто десять, я так думаю; а даже незаметно. У нас еще днем останется вся Айова, а потом я сделаю старый Иллинойс за шесть секунд. – Мальчишки заснули, а мы говорили всю ночь напролет.

Замечательно, как Дин мог сходить с ума, а потом вдруг продолжал копаться у себя в душе – которая, как я думаю, вся обернута в быструю машину, в побережье, до которого нужно доехать, в женщину в конце дороги, – спокойно и здраво, как будто ничего не случилось.

– Я, когда приезжаю в Денвер, каждый раз такой становлюсь – я в этом городе больше уже не могу. Дурень, дурень. Дин – придурок. Вж-ж-жик! – Я рассказал ему, что уже ехал по этой дороге в Небраске в 47-м. Он тоже. – Сал, когда я работал в прачечной «Новая Эра» в Лос-Анжелесе, в сорок четвертом, добавив себе года, то совершил путешествие в Индианополис на спидвей о единственной целью – посмотреть классические гонки на Мемориальный День,[16]День памяти погибших в войнах, национальный праздник США, отмечается в последний понедельник мая. днем ехал стопом, а по ночам угонял машины, чтобы успеть вовремя. А в Л.А. у меня оставался двадцатидолларовый «бьюик» – моя первая машина, он все равно не прошел бы техосмотра по тормозам и лампочкам, поэтому я решил, что мне нужны права какого-нибудь другого штата, чтобы водить машину дома, и чтобы меня не арестовали, вот поэтому я и поехал сюда за правами. И вот проезжаю я через один из вот этих самых городишек, номера прячу под курткой, и тут на главной дороге прицепился ко мне въедливый такой шериф, который решил, что я молодой слишком, чтобы ездить стопом. Он нашел номера и зашвырнул меня в каталажку на две камеры вместе с местным преступником, которого следовало бы отправить в дом престарелых, потому что он даже поесть сам не мог (его кормила жена шерифа), а только сидел весь день, пускал слюни, да чего-то блеял. После расследования, которое включало в себя всякую похабщину, типа расспросов об отце, которые вдруг обернулись угрозами и запугиванием, сличения почерка и так далее, и после того, как я произнес самую блистательную речь в своей жизни, чтобы оттуда выбраться, а она завершилась признанием, что я все наврал про то, что в прошлом угонял машины, а на самом деле разыскиваю своего папашку, который где-то здесь батрачит, он меня отпустил. На гонки я, конечно, опоздал. Следующей осенью я сотворил такую же штуку, чтобы посмотреть игру «Нотр-Дам – Калифорния» в Саут-Бенде, Индиана, – на этот раз никакой лажи не было, и прикинь, Сал, денег у меня было только-только на билет и ни цента больше, а по пути и туда, и обратно у меня маковой росинки во рту не было, если не считать того, что мне удавалось выклянчить у всяких чокнутых кошаков, которые попадались на дороге, да еще я девчонок бомбил. Единственный парень во всех Соединенных Штатах Америки, который столько претерпел, чтобы только посмотреть игру в мяч.

Я спросил его, как он оказался в 1944 году в Л.А.

– Меня арестовали в Аризоне – самая гнилая лажа, в которой я очутился. Прищлось давать оттуда деру – самый клевый побег в моей жизни, если говорить о побегах, понимаешь, в общем смысле: типа там в лесах, ползал по болотам, обходил горы, короче. Меня ожидали резиновые шланги со свинцом, общий режим в лагере и так называемая смерть от несчастного случая, но пришлось вылазить из лесов по хребту, чтобы не попасть ни на тропу, ни на дорогу. Надо было избавиться от тюремной робы: так я аккуратненько стибрил штаны с рубашкой на заправке за Флагстаффом, и два дня спустя прибыл в Л.А. одетый как служитель с бензоколонки, пришел на первую же станцию, что попалась на глаза, – меня взяли, я снял себе комнатку и сменил имя (Ли Булей), и провел в Л.А. восхитительный год – включая сюда целую банду новых друзей и на самом деле очень классных девчонок; а тот сезон закончился, когда мы все как-то ночью ехали по Голливудскому Бульвару, и я попросил одного кореша порулить, пока я поцелую девчонку – а я был за рулем, понимаешь? – и тот меня просто не услышал, и мы вляпались в столб, но скорость у нас была всего двадцать, и я только сломал себе нос. Ты ведь раньше видел мой нос – типа кривой греческой горбинки вот тут. После этого я поехал в Денвер и весной познакомился в павильоне с газировкой с Мэрилу. Ох, чувак, ей было всего пятнадцать – в джинсиках, так вся и ждет, чтобы ее кто-нибудь снял. Три дня и три ночи разговоров в отеле «Туз», третий этаж, юго-восточная угловая комната, святая комната воспоминаний и священная сцена моих дней – она была такой милой тогда, такой молоденькой, хмм, ахх! Эй, эй, посмотри-ка – вон там, в темноте, оп-оп, куча бичей у костра возле насыпи, ну ч-черт. – Он чуть было не затормозил. – Видишь ли, я никогда не уверен, там мой отец или нет. – Какие-то фигуры около железной дороги покачивались перед большим костром. – Я так и не знаю, где мне спрашивать. Он может оказаться где угодно. – Мы ехали дальше. Где-то за нами или перед нами в огромной ночи его отец лежал пьяный под кустом и, без сомнения, слюна стекала у него по подбородку, штаны его были мокры, в ушах сера, на носу струпья, может быть, даже запекшаяся кровь в волосах, и луна бросала сверху на него свой свет.

Я взял Дина за руку.

– Ах, чувак, мы теперь уж точно едем домой. – Нью-Йорк должен был впервые стать ему постоянным домом. Его всего трясло: он не мог утерпеть.

– И только подумай, Сал, когда мы доберемся до Пеннси, сразу начнем слушать этот уматный восточный боп у диск-жокеев. Иии-ях, катись, лодочка, катись! – Великолепный автомобиль заставлял ветер реветь; равнины от него разворачивались рулоном бумаги; горячий асфальт отлетал от колес с почтением – величественный корабль. Я открыл глаза навстречу встававшей веером заре; мы летели прямо в нее. Каменное сосредоточенное лицо Дина как обычно склонялось над лампочками приборной доски в собственном костлявом порыве.

– О чем ты думаешь, папаша?

– Ах-ха, ах-ха, да все о том же, знаешь ли: девки, девки, девки…

Я заснул и проснулся в сухой, жаркой атмосфере июльского воскресного утра посреди Айовы, а Дин все гнал и гнал машину, и скорости не сбавлял: он брал горбатые кукурузные долы Айовы минимум на восьмидесяти, а по прямой выдавал обычные 110, если только потоки машин в обе стороны не вынуждали его вставать в ряд и ползти на жалких шестидесяти. Когда возникал подходящий случай, он вырывался вперед и обгонял машины дюжинами, оставляя их позади за тучей пыли. Какой-то ненормальный в новехоньком «бьюике» увидел на дороге такие дела и решил потягаться с нами силами. Только Дин снова собрался отхватить солидный кусок дороги, как этот парень без предупреждения вылетел у нас из-под самого носа, взвыл, задудел и даже помигал нам хвостовыми огнями в знак вызова. Мы снялись за ним следом как большая птица.

– Ну, погоди, – засмеялся Дин. – Я помучаю этого сукиного сына с десяток миль. Смотри. – Он позволил «бьюику» намного опередить нас, а затем разогнался и самым невежливым образом настиг его. Безумный «бьюик» совсем рехнулся: он рванул до ста. Нам удалось разглядеть, кто сидит внутри. То, видимо, был какой-то чикатский хипстер, путешествующий вместе с женщиной, которая по возрасту годилась ему в матери – а, возможно, ею и была. Бог знает, насколько ей это нравилось, но гнал он со страшной силой. Волосы у него были темные и дикие – такой итальянец из старого Чи; на нем была спортивная рубашка. Может, он вообразил себе, что мы – какая-нибудь новая банда из Л.А., которая вторгается в Чикаго, может, кто-то из людей Мики Коэна, поскольку и лимузин был такой как надо, и номера калифорнийские. В основном же это был просто дорожный оттяг. Он ужасно рисковал, пытаясь держаться впереди: обгонял на поворотах, а однажды едва успел встать обратно в ряд, когда навстречу ему вылетел грузовик, точно выросший из-под земли. Таким макаром мы проделали по Айове миль восемьдесят, и гонки оказались такими захватывающими, что я даже не успел испугаться. Затем тот псих сдался, свернул на бензоколонку, вероятно, по приказу пожилой леди, и когда мы проносились мимо, он нам ликующе махал. Мы рвали дальше, Дин – с голым торсом, я – задрав ноги на щиток, а студентики спали на заднем сиденье. Мы остановились позавтракать в кабачке, которым заправляла седая дама, – она навалила нам с верхом картошки, а в городке неподалеку вовсю звонили церковные колокола. Затем снова дальше.

– Дин, не гони так быстро днем.

– Не волнуйся, чувак, я знаю, что делаю. – Я начал вздрагивать. Дин бросался на ряды машин, как Ангел Ужаса. Он едва ли не таранил их, пытаясь втиснуться. Он терзал им бамперы, он ерзал, нагибался и вертелся во все стороны, чтобы вовремя заметить поворот, а затем огромная машина вздрагивала от его прикосновения и шла на обгон, и мы всегда на какой-то волосок успевали проскочить и встать в свой ряд прежде, чем заполнялись остальные, и я содрогался. Я больше не мог. Очень редко в Айове нам попадалась длинная прямая автострада, типа небраскинской, и тогда Дин делал свои обычные 110, и я видел, как снаружи мелькают кое-какие знакомые пейзажи, которне помнил еще по 47-му году: тот долгой перегон, на котором мы с Эдди застряли на два часа. Вся эта старая дорога из прошлого головокружительно разматывалась, словно опрокинулась чаша жизни, и все вокруг сбесилось. Мои глаза болели от такого кошмара средь бела дня.

– А-а черт, Дин, я пошел назад, я больше не выдержу, не могу смотреть.

– Хии-хии-хии! – зашелся Дин и обогнал машину на узеньком мостике, зацепил пыльную обочину и погнал вперед. Я перепрыгнул на заднее сиденье и свернулоя калачиком, чтобы поспать. Один из мальчишек смеху ради прыгнул вперед. Меня захватили очень явные ужасы, что мы вот этим самым утром разобьемся, я сполз на пол, закрыл глаза и попытался уснуть. Когда я был моряком, то, бывало, представлял себе, как под судовым корпусом бегут волны, а дальше, внизу – бездонные глубины; теперь же в каких-то двадцати дюймах под собой я ощущал дорогу: как она развертывается, летит и шипит на невероятных скоростях через весь кряхтящий континент вместе с этим безумным Ахавом за рулем. Когда я закрывал глаза, мне рисовалась одна лишь дорога, разворачивающаяся в меня. Когда я открывал их, то видел мелькавшие тени деревьев, которые вибрировали на полу машины. Деваться некуда: я покорился всему. А Дин по-прежнему гнал – он и не думал о сне, пока не доберемся до Чикаго. Днем снова проехали старый Де-Мойн. Тут мы, конечно же, завязли в уличном движении, пришлось сбавить скорость, и я снова перелез вперед. Случилось странное и трогательное происшествие. Перед нами со всем своим семейством ехал цветной толстяк; на заднем бампере у него висел полотняный мешок с водой – такие продают туристам в пустыне. Толстяк резко тормознул. Дин разговаривал с мальчишками на заднем сиденье и не заметил, как мы воткнулись в него на пяти милях в час – прямо в этот его бурдюк, который лопнул, точно гнойник, плеснув водой в воздух. Никакого ущерба, если не считать погнутого бампера. Мы с Дином вышли с ним поговорить. Все завершилось небольшой беседой и обменом адресами, а Дин не мог отвести глаз от жены этого человека – ее прекрасные коричневые груди были едва прикрыты небрежной хлопчатобумажной блузкой.

– Ага, ага. – Мы дали ему адрес нашего чикагского магната.

На другой окраине Де-Мойна за нами погнался патруль с рычащей сиреной и приказами остановиться.

– Ну чего еще? Вылез легавый.

– Это вы попали в аварию на въезде?

– В аварию? Ну да, мы порвали бурдюк одному парню на развилке.

– А он утверждает, что его помяла и сбежала банда на краденой машине. – Как раз один из тех немногих моментов, когда мы с Дином поняли, что и негр может вести себя как подозрительный старый дурак. Нас это так удивило, что мы расхохотались. Пришлось ехать за патрульным в участок и там целый час ожидать на травке, пока те дозвонятся в Чикаго, найдут хозяина «кадиллака», и тот подтвердит наше положение наемных водителей. Если верить фараону, наш г-н магнат сказал:

– Да, это моя машина, но я не могу отвечать ни за что, что бы там эти парни ни натворили.

– Они тут, в Де-Мойне, попали в маленькую аварию.

– Да, вы мне уже об этом сообщили – я имею в виду, что не могу отвечать ни за что, чего бы они ни натворили в прошлом.

Все уладилось, и мы рванули дальше. Ньютон, Айова, – это там я шел как-то на рассвете в 1947-м. Днем мы снова пересекли старый дремотный Давенпорт и низкую Миссиссиппи, лежавшую в своем русле из опилок; затем Рок-Айленд – несколько минут уличной давки, солнце краснеет, и – внезапные панорамы милых маленьких притоков, тихо текущих среди волшебных дерев и зелени среднеамериканского Иллинойса. Все вокруг снова начинало походить на славный мягкий Восток – с сухим великим Западом было покончено. Перед моими глазами одним громадным взмахом, длившимся часами, разворачивался штат Иллинойс, пока Дин летел сквозь него с прежней скоростью. При всей своей усталости он рисковал больше обычного. На узеньком мостике, перекинутом через одну из этих красивых речек, он стремительно ринулся в почти невозможную ситуацию. Впереди по мосту тянулись две медленные машины; навстречу шел громадный грузовой фургон, водитель которого верно прикидывал время, необходимое тем двум машинам, чтобы миновать мост, и по его прикидке выходило, что пока он сам до моста доедет, тот будет чист: там совершенно не было места одновременно для грузовика и какой-нибудь машины, идущей навстречу. За грузовиком уже выстроились другие машины, выглядывая из-за него в надежде проскочить. Перед медленными машинами скопились другие медленные машины. Дорога была просто загромождена, и все взрывались от нетерпения побыстрее миновать это место. Дин, ничуть не сомневаясь, въехал во всю эту кучу на своих обычных 110 милях в час. Обогнал медленные машины, вильнул в сторону, чуть не сбив левое ограждение моста, ломанулся прямо в тень разгонявшегося грузовика, срезал вправо, увернувшись от его левого переднего колеса, едва не столкнулся о первым медленным автомобилем, вылезшим на обгон, а затем вынужден был встать обратно в ряд, когда из-за грузовика вынырнула еще одна машина – все это за какую-то пару секунд, промелькнув молнией и оставив за собой не более, чем облако пыли, а вовсе не ужасную пятикратную автокатастрофу с тачками, разлетающимися во все стороны, и огромным грузовиком, горбящим спину смертельным кровавым полднем среди спящих полей Иллинойса. Я никак не мог выкинуть эту картину из головы – как и того, что один знаменитый кларнетист бопа недавно погиб в Иллинойсе в аварии – и, быть может, как раз в такой вот день.[17]Речь, очевидно, идет о кларнетисте Джонни Доддсе (род. в Новом Орлеане 12 апреля 1992, скончался в Чикаго от кровоизлияния в мозг 8 августа 1940). Брат джазового барабанщика Уоррена «Бэби» Доддса, играл с оркестрами Кида Ори, Кинга Оливера, Луи Армстронга и Джелли Ролл Мортона. В конце 30-х годов ради заработка вместе с братом вынужден был работать таксистом. Я снова ушел на заднее сиденье.

Мальчишки теперь тоже оставались сзади. Дин твердо намеревался быть в Чикаго до темноты. На железнодорожном переезде мы подобрали двух сезонных работяг, которые наскребли между собой полдоллара на бензин. Всего лишь минуту назад они сидели себе под штабелем шпал, выцеживая в рот остатки винища, а тут очутились хоть и в грязном, но все же непокоренном и роскошном «кадиллаке», в стремительной спешке летящем в Чикаго. На самом деле, бедолага, севший вперед к Дину, не отрывал от дороги глаз и – вот вам слово – не переставая, твердил про себя свои бродяжьи молитвы.

– Ну и ну, – говорили они. – Вот уж не гадали, что попадем в Чикагу так быстро. – Проезжая по сонным иллинойсским городкам, где люди так хорошо понимают, что такое чикагские банды, которые вот так вот носятся мимо в лимузинах каждый день, мы представляли собою странное зрелище: все небритые, водитель – полуголый, два бича, я сам на заднем сиденье откинул голову на подушку, держусь за ремень и надменно озираю местность – короче, совсем будто новая калифорнийская банда едет требовать своей доли чикагских трофеев, банда отчаянных сорвиголов, бежавших из тюрем где-нибудь на луне Юты. Когда мы остановились попить кока-колы и заправиться в крошечном городишке, люди вылезли наружу посмотреть на нас, но никто не сказал нам ни слова, хоть я и думаю, что они запомнили на всякий случай наши приметы и рост – мало ли как потом обернется. Для того, чтобы провести деловые переговоры на бензоколонке, Дин просто повесил на шею майку как шарфик, был с девушкой по обыкновению краток и резок, снова сел в машину, и мы полетели дальше. Довольно скоро красное солнце побагровело, мимо промелькнула последняя из зачарованных речушек, и на том конце автострады мы увидели дальние дымы Чикаго. Из Денвера сюда, с заездом на ранчо Эда Уолла, всего 1180 миль, мы добрались ровно за семнадцать часов, если не считать двух часов в канаве, трех на ранчо и двух с полицией в Ньютоне, со средней скоростью семьдесят миль в час, через всю страну, с одним водителем. Рекорд сумасшедствия в некотором роде.

10

Великий Чикаго пылал багряным у нас перед глазами. Мы вдруг оказались иа Мэдисон-стрит, среди орд хобо – некоторые валялисъ прямо посреди улицы, задрав ноги на тротуар, сотни других толклись у входов в салуны и в переулках.

– Уоп! уоп! посматривай-ка, нет ли здесь Старого Дина Мориарти, он может в этом году случайно оказаться в Чикаго. – Мы высадили наших работяг на этой улице и поехали дальше, в центр. Скрежет трамваев, мальчишки-газетчики, рассекают девчонки, в воздухе запах жарехи и пива, мигает неон… – Мы в большом городе, Сал! Уу-иии! – Первым делом надо было запарковать «кадиллак» в хорошем темном местечке, вымыться и приодеться на ночь. Через дорогу от ИМКИ[18]По начальным буквам названия Христианского Союза Молодых Людей, сеть общежитий которого существует по всей стране. мы нашли тупичок между краснокирпичными зданиями, куда и засунули машину, развернув ее рылом на выезд, а потом пошли за нашими мальчишками в общагу, где им дали комнату, и они разрешили нам часок попользоваться удобствами. Мы о Дином побрились и вымылись в душе, я обронил в вестибюле бумажник, а Дин подобрал его и уже собирался было заныкать под рубашкой, когда до него дошло, что кошелек-то наш, – он был страшно разочарован. Затем мы попрощались с мальчишками, которые никак не могли нарадоваться, что добрались в целости и сохранности, и отчалили в кафетерий поесть. Старый забуревший Чикаго, с его странными полувосточными-полузападными типами, которые идут на работу и плюются. Дин стоял в кафетерии, потирая живот и вбирая в себя все вокруг. Он хотел поговорить со странной цветной женщиной средних лет, зашедшей в кафетерий, говоря, что у нее нет денег, но зато есть с собой булочки, поэтому не дадут ли ей тут маслица. Она вошла, покачивая бедрами, ей отказали, она вышла, тряся задом.

– Ху-у! – выдохнул Дин. – Пошли за ней по улице, давай посадим ее к нам в «кадиллак». Устроим праздник. – Но мы забыли об этом и устремились прямиком на Норт-Кларк-стрит, покрутившись немного в Петле, чтобы посмотреть на точки, где танцуют хучи-кучи, и послушать боп. И что это была за ночка!

– Ох, чувак, – сказал мне Дин, когда мы с ним стояли перед входом в бар, – ты врубись в эту улицу жизни, в китайцев, что рассекают по всему Чикаго. Что за жуткий городок! – ух, вон там тетка в окне с большущими глазищами, видишь, выглядывает, а сиськи болтаются из ночнушки. Уии! Сал, пошли и не будем останавливаться, пока не придем.

– Куда пошли, чувак?

– Не знаю, но пошли. – Потом перед нами возникла банда молодых музыкантов, выносивших из машин свои инструменты. Они ввалились прямо в салун, и мы потащились за ними. Те расселись по местам и залабали. Вот мы и на месте! Лидером был худощавый, сутулый, курчавый, тонкогубый тенор-саксофонист, узкоплечий, в свободной спортивной рубашке, прохладно-отстраненный в этой теплой ночи, самолюбие ясно читалось в его глазах; он поднял свою дудку и нахмурился в нее, и дунул холодно, сложно, и изысканно притопывал ногой, чтобы поймать идею, и нырял, чтобы не мешать остальным, – и говорил:

– Дуй, – очень тихо, когда другим парням приходил черед солировать. Еще там был През, сиплый, симпатичный блондин, похожий на веснушчатого боксера, тщательно упакованный в костюм из плотной шотландки – брюки с узкими манжетами и длинный свободный пиджак с опадающим назад воротом, галстук развязан, чтобы лишь подчеркнуть остроту и небрежность, весь в испарине, он вздергивает вверх свой сакс, и извивается в него, и звук у него совсем как у самого Лестера Янга.

– Видишь, чувак, у Преза технические прихваты коммерческого музыканта, он – единственный, кто здесь хорошо одет, видишь, как он трясется, когда дует грязно, а лидер, этот четкий парень, говорит ему, чтоб не беспокоился, а дул и дул бы себе дальше: один лишь звук и серьезное буйство музыки – вот все, что ему надо. Он артист. Он учит молодого Преза-боксера. А как остальные рубят фишку, а? – Третий сакс был альтом: лет восемнадцати, четкий, задумчивый молодой негр-старшеклассник, такой тип Чарли Паркера, с широченным ртом, на голову выше остальных, серьезный. Он поднимал свою дудку и дул в нее спокойно и вдумчиво, извлекая и «птичьи»[19]«Птица» (Bird) – прозвище Чарли Паркера. Клуб «Птичья Страна» (Birdland) в Нью-Йорке назван в его честь. звуки, и архитектурную логику Майлза Дэйвиса. То были дети великих изобретателей бопа.

Однажды был Луи Армстронг, который в грязи Нового Орлеана лабал так, что съезжала его прекрасная крыша; до него – безумные музыканты, которые парадом ходили на официальные праздники и ломали марши Сузы в свои рэгтаймы. Потом был свинг, и Рой Элдридж, мужественный и энергичный, взрывал свой инструмент ради всего, что в нем было заключено, волнами мощи, логики и изящества, напирая на него с блестящими глазами и милой улыбкой, излучая им то, что потрясало весь джазовый мир. Потом пришел Чарли Паркер, пацан из материнского дровяного сарая в Канзас-Сити, он дул в свой перемотанный изолентой альт среди поленьев, тренируясь в дождливые дни, выходя в город посмотреть на старый свингующий оркестр Бейси и Бенни Мотена, у которых был «Горячегубый» Пейдж и все остальные, – Чарли Паркер, который ушел из дому и приехал в Гарлем, и встретил там безумного Телониуса Монка и еще более безумного Гиллеспи, – Чарли Паркер в его молодые годы, когда у него вылетали предохранители, и он, играя, ходил по кругу. Несколько моложе Лестера Янга – тот тоже из К.С., этот мрачный святой дурила, которым обернута вся история джаза; ибо когда он задирал свою дудку высоко, держа ее у рта горизонтально, то лабал непревзойденно; а когда у него отросли волосы, и он стал ленивее и растянутей, его дудка наполовину опустилась; пока, наконец, не упала вовсе – и сегодня он носит ботинки на толстой подошве, чтобы не ощущать под ногой мостовую жизни, и его дудка слабо держится у груди, и он выдувает прохладные и легкие на выход фразы. То были дети ночи Американского Бопа.

Еще более странные цветочки – ибо пока негр-альтист с достоинством размышлял у всех над головами, молодой, длинный, худой, светловолосый пацан из Денвера, с Кёртис-стрит, в джинсах на ремне с заклепками пососал немного свой мундштук, ожидая, пока другие закончат, а когда те закочумали, он начал, и приходилось озираться по сторонам, чтобы увидеть, откуда доносится соло, ибо оно шло из ангельских улыбавшихся губ на мундштуке, и было это нежное, сладкое, сказочное соло на альте. Одинокое, как сама Америка: горловой пронизывающий звук в ночи.

Что же сказать об остальных и об их звуке? Там был бассист – жилистый рыжий с дикими глзами, который пихал бедрами свою скрипочку с каждым заводным шлепком по струнам в особенно горячие моменты, и рот у него был приоткрыт, как в трансе.

– Чувак, вот тебе кот, который в натуре может согнуть свою девчонку.[20]Реплика Дина основана на игре слов: «гнуть ноты» на американском джазовом жаргоне того времени – исполнять что-либо легато. – Печальный барабанщик, совсем как наши белые хипстеры с Фолсом-стрит во Фриско, совершенно обалделый, таращился перед собою в пространство, жуя резинку, широко раскрыв глаза и выворачивая шею с райховским оттягом и в самодовольном экстазе. Пианино – большой хрипатый итальянец, такой шофер грузовика с мясистыми ручищами, дородная и вдумчивая радость. Они играли час. Никто не слушал. Старые шаромыжники с Норт-Кларк валандались у стойки, шлюхи в ярости визжали. Мимо ходили тайные китайцы. Мешались шумы хучи-кучи. Парни шпарили дальше. Снаружи, на тротуаре, появился призрак – шестнадцатилетний пацан с жиденькой бородкой и футляром от тромбона. Тощий, как рахитик, с безумием на лице, он хотел присоединиться к этой группе и слабать вместа с ними. Те его знали и не хотели связываться. Он прополз в бар, исподтишка извлек из футляра свой тромбон и поднял к губам. Никакого вступления. Никто на него и не взглянул. Они закончили, упаковались и поехали в другой бар. Он тоже хотел прыгнуть, этот костлявый чикагский пацан. Он нацепил на нос темные очки, поднес к губам тромбон – один в баре – и выдал: «Бау-у-у!» И выскочил за ними следом. Они не дадут ему играть – совсем как уличная футбольная команда за бензиновой цистерной.

– Все эти парни живут со своими бабушками, как Том Снарк и наш альтист Карло Маркс, – сказал Дин. Мы рванули вслед за бандой. Те зашли в клуб Аниты О'Дэй, разложились там и играли до девяти часов утра. Дин и я сидели там с пивом.

В перерывах мы носились в «кадиллаке» по всему Чикаго и пытались снимать девчонок. Те боялись нашей огромной, изборожденной шрамами, пророческой машины. В своем безумном неистовстве Дин, сдавая назад, постоянно втыкался в пожарные краны и заходился в маниакальном хихиканье. К девяти утра машина окончательно превратилась в развалину: тормоза больше не работали; все крылья были во вмятинах; тяги дребезжали. Дин не мог больше останавливаться на красный свет, она конвульсивно брыкалась по всей проезжей части. Она заплатила свою цену за эту ночь. Она перестала быть сверкающим лимузином и стала грязным сапогом.

– У-ии! – Парни все еще лабали у Ниты. Неожиданно Дин уставился в темноту угла за сценой и сказал:

– Сал, Бог приехал.

Я посмотрел туда. Джордж Ширинг. И как обычно, он опирался своей слепою головой о бледную руку, полностью открыв уши, словно уши слона, слушая американские звуки и овладевая ими ради своей собственной английской летней ночи. Потом они-таки заставили его встать и сыграть. Он сыграл. Он играл бессчетные припевы с поразительными аккордами, которые громоздились все выше и выше, пока пот не залил все пианино, а все слушали его в благоговейном страхе и трепете. Через час они свели его вниз со сцены. Он удалился к себе в темный угол, старый Бог Ширинг, и парни сказали:

– После этого ничего больше не остается.

Но худощавый лидер нахмурился:

– Все равно давайте лабать.

Из этого что-нибудь бы еще вышло. Всегда есть что-то еще, еще чуть-чуть больше – и никогда не кончается. Они стремились отыскать новые фразы после изысканий Ширинга; они очень старались. Они корчились, крутились и дули. Время от времени ясный гармонический вскрик по-новой предлагал мелодию, которая однажды станет единственной мелодией на свете и возвысит души людей к радости. Они находили ее, они ее теряли, они сражались за нее, они вновь ее обретали, они смеялись, они стонали – а Дин весь покрывался потом, сидя за столиком, и повторял им: ну же, ну же, ну. В девять утра все – музыканты, девчонки в брючках, бармены и несчастный маленький тромбонист, кожа да кости – вывалились из клуба прямиком в великий рев чикагского дня, спать до новой дикой ночи бопа.

Мы с Дином содрогались в собственной изодранности. Пришло время возвращать «кадиллак» хозяину, жившему на Лэйк-Шор-драйв в шикарном доме, под которым располагался громаднейший гараж, где управлялись негры в замасленных комбинезонах. Мы подъехали туда и швырнули эту кучу грязи к ее причалу. Механик не признал «кадиллак». Мы передали ему бумаги. При виде их он почесал в затылке. Надо было побыстрее оттуда сматываться. Мы так и сделали. Сели на обратный автобус в центр Чикаго и все дела. И от нашего магната никогда больше не получали никаких вестей по поводу состояния его машины, несмотря на тот факт, что у него остались наши адреса, и он мог бы пожаловаться.

11

Пришла пора двигаться дальше. Мы сели на автобус до Детройта. Деньги у нас уже заканчивались. Мы проволокли свой убогий багаж через станцию. К этому времени повязка на пальце у Дина стала чернее угля и совсем развязалась. На нас было жалко смотреть – как и на любого, кто проделал бы то же, что и мы. Изможденный Дин уснул в автобусе, несшемся по штату Мичиган. Я завязал разговор с роскошной деревенской девчонкой, на которой была хлопчатобумажная блузка с низким вырезом, являвшим прекрасный загар ее груди. Она была скучной. Она говорила о том, как по вечерам в деревне на крылечках готовят воздушную кукурузу. Когда-то это обрадовало бы мне сердце, но, поскольку ее сердце не радовалось, когда она мне это рассказывала, я знал, что в нем нет ничего, кроме идеи о том, что должно делать.

– А что еще ты делаешь для развлечения? – Я пытался вызвать ее на разговор о мальчиках и сексе. Ее огромные темные глаза осмотрели меня пусто и с той досадой, которая уходила вглубь ее крови на поколения и поколения – оттого, что не сделано то, что рвется быть сделанным. – Чего ты хочешь от жизни? – Мне хотелось взять ее и вывернуть из нее ответ. У нее не было ни малейшего представления о том, чего она хочет. Она бормотала что-то про работу, кино. Поездку летом к бабушке, ей хотелось бы съездить в Нью-Йорк с сходить в «Рокси», и что бы она туда надела – что-нибудь типа того, что надевала на прошлую Пасху: белую шляпку, розы, розовые туфельки-лодочки и лавандовое габардиновое пальто. – А что ты делаешь днем по воскресеньям? – спросил я. Она сидит у себя на крыльце. На велосипедах проезжают мальчишки и тормозят поболтать. Она читает комиксы, она лежит в гамаке. – А что ты делаешь теплым летним вечером? – Она сидит на крыльце, она рассматривает машины на дороге. Они с матерью готовят воздушную кукурузу. – А что твой отец делает летним вечером? – Он работает, у него ночная смена на котельной фабрике, он всю свою жизнь потратил на то, чтобы обеспечить жену и отпрысков, а взамен ничего – ни веры, ни любви. – А что твой брат делает летом по вечерам? – Он катается на велосипеде, он ошивается перед фонтаном с газировкой. – А к чему он стремится? К чему мы все стремимся? Чего мы хотим? – Она не знала. Она зевнула. Ей хотелось спать. Это было слишком. Никто этого сказать не мог. Никто никогда и не скажет. Все кончилось. Ей было восемнадцать – такая милая и уже потерянная.

И вот мы с Дином, оборванные и грязные, будто жили одними акридами, вывалились из автобуса в Детройте. Мы решили пересидеть в киношках на Скид-Роу, открытых всю ночь. В парках слишком холодно. Тут, в детройтских трущобах, побывал Хассел, врубился здесь в каждый тир, в каждый ночной кинотеатр, в каждый орущий бар по нескольку раз своими темными глазами. Его призрак преследовал нас. Мы никогда не найдем его больше на Таймс-Сквер. Мы подумали, что, может быть, Старый Дин Мориарти случайно тоже окажется здесь – но его тут не было. 3а тридцать пять центов с носа мы зашли в битую старую киношку и уселись до утра на балконе, откуда нас потом согнали. Люди, сидевшие в этом ночном кинотеатре, были концом всего. Побитые негры, которые, поверив слухам, приехали из Алабамы работать на автозаводах; пожилые белые бичи; молодые длинноволосые хипаны, которые уже дошли до конца дороги и теперь просто хлебали вино; шлюхи, обыкновенные парочки и домохозяйки, которым нечего делать, некуда пойти и не в кого верить. Процеди хоть весь Детройт мелким ситом – лучшей гущи опивков и не соберешь. Картина была про Поющего Ковбоя Эдди Дина и его отважного белого коня по кличке Блуп – это номер первый; номер второй – Джордж Рафт, Сидни Гринстрит и Питер Лорре в двухсерийном фильме про Стамбул.[21]Фильм Рауля Уолша «На фоне опасности» (студия «Уорнер Бразерс», 1943) по роману Эрика Эмблера «Необычная опасность». Типичный студийный боевик военного времени с хорошим подбором актеров, которым, по словам журнала «Вэрайети», «делать в нем больше нечего – только демонстрировать мелодраматику». За всю ночь мы оба посмотрели их раз шесть. Мы видели их, просыпаясь, мы слышали их, засыпая, мы ощущали их во сне, мы насквозь пропитались странным Серым Мифом Запада и жутким Темным Мифом Востока, когда наступило утро. Все мои поступки с тех пор автоматически диктовались моему подсознанию этим кошмарным осмотическим опытом. Я сотни раз слышал усмешку большого Гринстрита; я слышал, как зловеще надвигается Питер Лорре; с Джорджем Рафтом я пребывал в его параноидальных страхах; я скакал и пел вместе с Эдди Дином и бессчетное число раз стрелял в скотокрадов. Повсюду в темном кинотеатре люди булькали из бутылок и озирались, не зная, чем бы заняться, с кем бы поговорить. Но у себя в голове каждый был виновато тих, никто не разговаривал. На серой заре, привидением набухшей около окон кинотеатра и объявшей его карнизы, я уснул, положив голову на деревянный подлокотник, а шестеро служителей сошлись воедино со своей ночной коллекцией сметенного вместе мусора и образовали огромную пыльную груду, достигшую моих ноздрей, пока я храпел, опустив голову вниз, – пока и меня тоже чуть не вымели вон. Об этом мне было доложено Дином, который наблюдал с расстояния в десять рядов. Все окурки, бутылки, спичечные коробки, всё пришедшее и ушедшее было сметено в эту груду. Если бы меня захватили с нею вместе, Дин бы никогда больше меня не увидел. Ему бы пришлось скитаться по всем Соединенным Штатам и заглядывать в каждый мусорный бак от побережья до побережья, пока он не отыскал бы меня свернувшимся в зародыш посреди отбросов моей жизни, его жизни и жизни всех, кого это касалось и кого не касалось. Что бы я сказал ему из своей мусорной утробы? «Не трожь меня, чувак, я счастлив там, где я есть. Однажды ночью в Детройте, в августе сорок девятого, ты потерял меня. Какое право ты имеешь приходить и тревожить мои думы в этом блевотном баке?» В 1942 году мне случилось стать звездой в одной из наигрязнейших драм всех времен. Я морячил и зашел выпить в «Кафе Империал» на Сколлей-Сквер в Бостоне; выпил шестьдесят стаканов пива и удалился в туалет, где обернулся вокруг унитаза и заснул. В течение ночи, по меньшей мере, сотня моряков и разнообразные сухопутные люди входили туда и изливали на меня свою разумную суть, пока не обляпали меня до неузнаваемости. Чем это лучше славы небесной – ибо что небеса? что земля? – и какая, в конце концов, разница? – безымянность в мире людей есть Всё в разуме.

В полубреду мы с Дином вывалились на заре из этой дыры кошмаров и пошли искать машину в бюро путешествий. Проведя добрую часть утра в негритянских барах, напристававшись к девчонкам и наслушавшись джазовых пластинок в музыкальных автоматах, мы пробились миль пять на местных автобусах со всеми нашими сумасшедшими пожитками к дому человека, бравшему с нас по четыре доллара за перегон до Нью-Йорка. Это был средних лет блондин в очках, с женой, ребенком и хорошим домом. Мы подождали во дворе, пока он собеется. Его милая жена в хлопчатобумажном кухонном халатике предложила нам кофе, но мы были слишком заняты разговором. К тому времени Дин настолько уже вымотался и спятил, что его приводило в восторг все, что бы ни попалось ему на глаза. Он близился к новому благочестивому неистовству. Он все потел и потел. В тот момент, когда мы уселись в новенький «крайслер» и двинули в сторону Нью-Йорка, бедный человек понял, что на всю дорогу связался с двумя маньяками, но виду не подал и фактически привык к нам, не успели мы миновать стадион «Бриггс» и поговорить о видах «Детройтских Тигров» на будущий год.

Туманной ночью мы пересекли Толидо и погнали вперед по старому Огайо. Я осознал, что начал снова попадать в те же самые городки Америки, будто сам был разъезжим торговцем – драные командировки, лежалый товар, гнилые бобы на донышке моего мешочка с фокусами, на фиг никому не нужно. Человек у Пенсильвании устал, за руль сел Дин и проехал остаток пути до самого Нью-Йорка, и мы уже начали слышать по радио шоу Симфонического Сида со всем последним бопом, и вот уже въезжаем в великий и окончательный город Америки. Добрались мы рано утром. Вся Таймс-Сквер была взбаламучена, ибо Нью-Йорк никогда не спит. Проезжая, мы автоматически искали глазами Хассела.

Через час мы с Дином уже входили в новую квартиру моей тетки на Лонг-Айленде, а сама она с деловым видом хлопотала вокруг двух маляров, которые были друзьями семьи, и спорила с ними о цене – и тут мы, спотыкаясь, вскарабкались по лестнице прямиком из Сан-Франциско.

– Сал, – сказала моя тетка. – Дин может пожить у нас несколько дней, но потом ему придется выметаться, ты меня понял? – Путешествие окончилось. Тем вечером мы с ним вышли погулять – среди нефтяных цистерн, железнодорожных мостов и туманных фонарей Лонг-Айленда. Я помню, как он стоял у фонарного столба:

– Вот когда мы проходили мимо вон того фонаря, я собирался сказать тебе еще одну вещь, Сал, но теперь я в скобках продолжаю новую мысль, и к тому времени, как мы дойдем до следующего, я вернусь к первоначальному предмету, согласен? – Ну разумеется, я был согласен. Мы так привыкли двигаться, что за разговором обошли весь остров – но суши больше не было, один Атлантический океан, и дойти мы могли только до него. Мы взялись за руки и уговорились быть друзьями навечно.

Не позднее, чем пять ночей спустя, мы отправились в Нью-Йорк на вечеринку, и я увидел там девушку по имени Инез, и рассказал ей, что у меня есть друг, с которым она должна как-нибудь познакомиться. Я был пьян и сказал ей, что он ковбой.

– О, мне всегда хотелось познакомиться с ковбоем.

– Дин? – заорал я через всю попойку, где присутствовали Ангел Луз Гарсиа, поэт; Уолтер Эванс; Виктор Виллануэва, венесуэльский поэт; Джинни Джонс, бывшая моя любовь; Карло Маркс; Джин Декстер; и бесчисленные остальные. – Подойди-ка сюда, чувак! – Дин стеснительно подвалил. Через час, посреди пьянства и прихотливой чрезмерности празднества («в честь окончания лета, конечно») он стоял на коленях на полу, упершись подбородком ей в живот, и говорил ей, и обещал ей все на свете, и потел. Она была большой сексапильной брюнеткой – как сказал Гарсиа, «что-то прямо из Дега» – и, в общем, походила на прелестную парижскую кокетку. В течение каких-то дней они уже торговались по междугородному телефону с Камиллой в Сан-Франциско из-за каких-то бумаг, необходимых для развода, – с тем, чтобы они могли пожениться. Мало того, несколько месяцев спустя, Камилла родила второго ребенка Дина – результат их взаимопонимания нескольких ночей в начале года. Еще несколько месяцев – и Инез тоже родила. Вместе с одним внебрачным ребенком где-то на западе, теперь у Дина всего было четверо малышей и ни гроша в кармане, а сам он, как водится, был весь хлопоты, экстаз и скорость. Поэтому в Италию мы так и не поехали.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1 08.04.13
2 08.04.13
3 08.04.13
4 08.04.13
5 08.04.13
6 08.04.13
7 08.04.13
8 08.04.13
9 08.04.13
10 08.04.13
11 08.04.13
12 08.04.13
13 08.04.13
14 08.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1 08.04.13
2 08.04.13
3 08.04.13
4 08.04.13
5 08.04.13
6 08.04.13
7 08.04.13
8 08.04.13
9 08.04.13
10 08.04.13
11 08.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1 08.04.13
2 08.04.13
3 08.04.13
4 08.04.13
5 08.04.13
6 08.04.13
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 08.04.13
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть