За Нарвской заставой бастовали все заводы. Бросили работу и солдаты, присланные с фронта на «Путиловец». Они помитинговали до полудня, потом ушли строем на обед и больше не вернулись.
Весть о том, что солдаты покинули завод, облетела все улицы Нарвской заставы. На другой день рабочие с утра стали собираться у главной проходной «Путиловца». Они стучали кулаками в ворота и требовали:
— Откройте!
Но им никто не отвечал. Стало ясно, что добром на завод не пройдешь. Один из комитетчиков обратился к собравшимся:
— Эй, кто там покрепче, давай сюда, к воротам! Дема с Васей и еще несколько рослых парней
протискались вперед. По команде они толкнули ворота. Доски затрещали.
— А ну, еще нажмем! И-и… раз! И-и… два!.. От дружного напора створки ворот сорвались
с петель и рухнули.
Необычайно белый, запорошенный свежим снегом двор и покрытые инеем стены бездействующих мастерских потрясли путиловцев. Они застыли в оцепенении перед поваленными воротами. Им еще не доводилось видеть свой завод таким безмолвным. Они привыкли к гулу трансмиссий, к частому уханью парового молота, к грохоту клепальщиков, к дыханию и вспышкам мартеновских печей, к свисту и шипению
пара. Без этого рабочего шума и гула завод им казался мертвым.
— Кто оживит его? Кто вдохнет в него жизнь? Ведь здесь же работали деды и отцы, здесь прошла юность! Завод хоть и выжимал из них пот и старил, но он одновременно был школой жизни и кормильцем. В его мастерских, в общем труде они объединялись, чувствовали свою силу. Это завод сплотил их и создал славу путиловцев. Как же они будут без него?
— Заморозили, гады, цеха, — сдавленным голосом сказал стоявший рядом с Васей пожилой рабочий.
И вдруг кто-то высоким голосом крикнул:
— Снимай охрану!
Этот призыв прокатился по двору, заметался среди заиндевевших мастерских и, отозвавшись эхом, прозвучал, как боевой сигнал к действию.
— Долой генерал-директора! Сами будем управлять заводом!
— Гони охрану и хожалых!
Путиловцы рванулись с места и помчались за убегавшими охранниками. Они их настигали в узких проходных, ловили в цехах и, толкая в шею, гнали к зданию конторы, где уже хозяйничал стачечный комитет.
В этот день рабочие захватили все мастерские завода и выставили свою охрану.
***
Выдав Кате пачку прокламаций, Наташа сказала:
— Будь осторожна. Вчера по демонстрантам стреляли. Облавы были на многих улицах и всю ночь ходили с обысками. Арестован почти весь состав Петербургского комитета. Центральный комитет поручил действовать нам от его имени.
Спрятав прокламации под пальто на груди, Катя пошла к Финляндскому вокзалу. Улицы в этот день казались безлюдными. Лишь на углу Боткинской девушка заметила жиденькую толпу и приблизилась к ней. Какой-то железнодорожник в очках водил пальцем по листку, наклеенному на заборе и почти по складам читал вслух:
— Подни-май-тесь все! Орга… организуйтесь для борьбы! Устраивайте комитеты.
«Наша листовка, — поняла Катя. — Кто же успел ее наклеить?»
Слова железнодорожник произносил невнятно. Женщина в солдатском ватнике не утерпела и сказала:
— Неужто пограмотней здесь никого нет? Алешина хотела занять место железнодорожника, но одумалась: «Если схватят, попадусь со всей пачкой. Не буду ввязываться».
Листовку взялся читать какой-то парнишка в форме ученика реального училища:
«Жить стало невозможно. Нечего есть. Не во что одеться. Нечем топить.
На фронте — кровь, увечье, смерть. Набор за набором, поезд за поездом, точно гурты скота, отправляются наши дети и братья на человеческую бойню.
Нельзя молчать!
Отдавать братьев и детей на бойню, а самим издыхать от холода и голода, молчать без конца — это трусость, бессмысленная, подлая.
Все равно не спасешься. Не тюрьма — так шрапнель, не шрапнель — так болезнь или смерть от голодовки и истощения.»
— Правильно! — крикнул сутулый грузчик, подпоясанный красным кушаком. — Все как есть правильно!
Но на него тут же зашикали:
— Не мешай, тоже оратор нашелся. Читай, мальчик!
Катя пошла дальше. На другом углу женщина читала такую же листовку в очереди у булочной:
«… Царский двор, банкиры и попы загребают золото. Стая хищных бездельников пирует на народных костях, пьет народную кровь. А. мы страдаем…
Мы гибнем. Голодаем. Надрываемся на работе. Умираем в траншеях. Нельзя молчать.
Все на борьбу. На улицу! За себя, за детей и братьев!..»
Листовки уже ходили по рукам. Товарищи успели опередить Катю.
Девушка отправилась на вокзал. У касс прохаживались жандармы.
«Здесь рискованно», — сообразила она и вышла на перрон к поезду, идущему в Гельсингфорс.
У одного из вагонов третьего класса стояли матросы. Катя пригляделась к ним: кого же выбрать? Решилась подойти к круглолицему моряку с Георгиевским крестом. Он ей показался серьезней других.
Она сложила две листовки треугольником, как посылали в то время письма на фронт, быстро сунула их в руку моряка и, сказав: «Прочтете в вагоне», пошла дальше. Недоумевая, балтиец развернул треугольник. Поняв, что это листовки, он моментально сунул их в карман и кинулся догонять девушку.
Он настиг ее в другом конце перрона.
— Сестренка! — окликнул моряк. — Одну минуточку..
Катя испугалась: «Сейчас схватит и потащит в жандармское отделение».
Она остановилась и, напустив на себя неприступный вид, строго спросила:
— Что вам угодно? Моряк смутился.
— Это ведь вы сейчас подходили ко мне?..
— Нет, я вас не знаю.
— Да вы не бойтесь, — вполголоса начал убеждать он ее. — Может, у вас еще найдутся такие листики?.. Дайте, пожалуйста. Тут у нас ребята едут на разные корабли. На всех не хватит…
По светлым глазам и открытому, энергичному лицу чувствовалось, что моряк не лжет и не собирается выдавать ее.
— Хорошо, — сказала Катя, — только пройдем немаого подальше.
По пути она свернула в трубку дюжины две листовок и передала моряку. Тот сунул их в карман, крепко сжал ее руку и спросил:
— Как вас зовут?
— Катя.
— А меня Иустин... Иустин Тарутин, — отрекомендовался он. — Передайте своим, что на матросов они могут надеяться… не подведем.
Иустин Тарутин провожал в Гельсингфорс на эскадру молодых минеров. Заодно ему хотелось разведать, что творится в столице. С вокзала в центр города он направился пешком.
У моста через Неву его остановил казачий патруль. Чубатый фельдфебель, взглянув на увольнительную, сказал:
— По городу не очень-то разгуливай, попадешь в комендатуру. Есть строгий приказ всех направлять в казармы.
— Так мне же в Кронштадт надо.
— А-а... в Кронштадт? Ну, тогда проходи.
На Литейном проспекте путь к Невскому преградили конные полицейские. Не давая пешеходам скапливаться в одном месте, они теснили всех в боковые переулки. Тарутин свернул на Бассейную улицу. Здесь народу было не меньше, моряку приходилось лавировать: то идти по панели, то проталкиваться через толпу по мостовой.
На Знаменской улице он свернул вправо, чтобы выйти на Невский. Неожиданно впереди послышалась частая стрельба, а минуты через три Тарутин увидел бегущих навстречу растрепанных и задыхающихся людей. Моряк остановил парня, потерявшего шапку, и спросил:
— Что там случилось?
— Солдаты… из винтовок прямо по народу… А на нас конники… Сабли наголо… так и рубят! Весь снег в крови… Не ходи, моряк!
Тарутин быстрей зашагал к площади.
У Знаменской церкви, прислонив винтовку к ограде, стоял белобрысый солдат. Он вытирал папахой бледное лицо и, словно помешанный, сам с собой разговаривал:
— Ну и пусть… пусть заарестуют. Не боюсь! Все равно пропадать. По народу мы не стреляем, а в городовиков завсегда. Неча с саблями гоняться! Я хотел убечь, а теперь останусь. Вон она, винтовка, берите… вяжите мне руки…
На затоптанном и окровавленном снегу площади виднелись сраженные пулями демонстранты и подбитые лошади. Тарутин подошел к солдатам Волынского полка, стоявшим в неровном строю у памятника Александру III. Пехотинцы были возбуждены. Они все курили. Иустин заметил, что руки у многих дрожат.
— Что у вас тут вышло? — спросил Тарутин.
— Чо вышло? А то, что по народу было велено, — быстро затараторил пехотинец со щербинкой в передних зубах. — А мы чо? Мы не чо. Нам штабс-капитан кричит: «Залп»! А мы в белый свет, как в копеечку.
— Не поймешь ты ничего у этого чекалы, — перебил товарища бородатый волынец и не спеша рассказал о случившемся.
Учебной роте Волынского полка еще с утра выдали боевые патроны и привели на площадь к Николаевскому вокзалу. А когда здесь скопились демонстранты, солдатам приказали зарядить винтовки и стрелять.
— Залп! Залп! — кричал штабс-капитан. Солдаты дали несколько залпов. Видя, что из демонстрантов никто не падает, штабс-капитан подбежал к пулемету и сам начал обстреливать толпу.
Люди заметались по площади, не зная, куда укрыться. В это время широко распахнулись вокзальные ворота, из-под арки вылетели с саблями наголо конные жандармы и стали преследовать бегущих.
И вот тут солдаты Павловского полка, видя, как конники рубят беззащитных демонстрантов, дали залп по жандармам.
— Теперь павловцев самих взяли в кольцо. Винтовки отнимают, видно, судить будут, — заключил бородач.
Тарутин лишь к концу дня попал на Балтийский вокзал.
В поезде, идущем в Ораниенбаум, народу было немного. Иустин сел к окну. Увидев на перроне флотский патруль, он с опаской подумал: «Только бы не обыскали».
Матрос снял толстокожий флотский ботинок и, как бы нащупывая гвоздь, мешавший ходить, уложил на место стельки согнутые пополам листовки. Переобувшись, он решил: «Сразу в казарму не пойду, сперва загляну в чайную на Козьем болоте, там ребята ждут вестей из Питера».
По пути Иустин вспомнил, что он давно не получал писем из дому: «Как они там теперь?»
Тарутины жили бедно. Отец летом работал в поле, а зимой был извозчиком в Туле. Зарабатывал он мало, восьмерых детей прокормить не мог. В четырнадцать лет Иустин поступил на Оружейный завод в ученики слесаря.
Жизнь была невеселой: просыпался чуть свет, пешком отмерял четыре версты до города, весь день трудился на заводе у тисков и поздно вечером возвращался в деревню. Порой он так уставал, что не ужиная, едва добравшись до постели, падал и засыпал.
Иустину хотелось как-то изменить это однообразное существование. Он стал прислушиваться к разговорам рабочих, ругавших заводские порядки, тайком читал запретные книжки и передавал другим.
Однажды вечером, когда он возвращался с работы домой, его встретила соседка и предупредила:
— Иустя, не ходи домой, там тебя стражник ждет.
Не чувствуя за собой никакой вины, Иустин подошел к своей избе и заглянул в освещенное окно. В горнице сидел, развалясь, толстый стражник и курил. Напротив, у плетня, была привязана его лошадь. Свет из окна освещал седло и притороченную к нему небольшую винтовку.
«Карабин!»-сообразил Иустин. Парнишке давно хотелось раздобыть себе оружие. Не. долго раздумывая, он подкрался к лошади, выгреб из сумки патроны, отвязал карабин и спрятал все под камни у погреба.
«Теперь пусть стражник ищет, а я не-сознаюсь», — решил он и смело вошел в дом.
Увидев на пороге невысокого чумазого парнишку, стражник обозлился и в сердцах сказал:
— Тьфу ты, пропасть! Я думал, человек придет, а тут сопля. Тоже люцинер! Пороть тебя некому. Только людям беспокойству устраиваешь. Собирайся к становому!
— Дали бы хоть щей похлебать, — робко попросила мать. — Ведь с утра без горячего мается.
— Некогда мне с вами вожжаться да глядеть, как вы щи хлебаете! — грубо ответил полицейский и, толкнув юношу в спину, сказал: — Пошли!
Почувствовав, что от стражника разит водкой, Иустин с опаской подумал: «Сейчас подойдет к коню и хватится, а карабина-то и нет».
На счастье, стражник не заметил пропажи. Взгромоздясь на лошадь, он строго сказал:
— Пойдешь у стремени. Только смотри — не вздумай тикать, живого места не оставлю!
Мать догнала сына за воротами. Она сунула ему в руки узелок и, плача, поцеловала.
Стражник пригнал его в соседнюю деревню, где находился полицейский стан. Там юношу заперли в «холодную» и только на другое утро повели на допрос.
— Ты от кого запрещенные книжки получал? — опросил пристав.
«Вот оно что! Значит, меня из, — за. книжек арестовали», — сообразил Иустин.
— Ни от кого книг не получал. К чему они мне? — сказал он.
— А это чья пакость?! — закричал пристав. — Кто ее дал Савину?
Он показал тоненькую брошюрку под названием «С одного козла двух шкур не дерут». В ней говорилось об издевательстве мастеров, которые штрафами и взятками сдирают вторую шкуру с рабочего, гак как первая достается фабриканту. Иустин действительно передавал ее двоюродному брату.
— От меня он ее получил, — признался юноша. — Сам я не курящий, а ему сгодится, с десяти лет курит.
— Где взял?
— На улице, нашел.
— Врешь!
И пристав ударил его по щеке. Иустин обозлился.
— Если будешь драться, — ничего не скажу. Полицейский ударил еще раз и заорал:
— Я тебя научу, щенок, разговаривать! От кого получил? Говори!
Стиснув зубы, юноша молчал. Он готов был кинуться на полицейского и вцепиться в его дряблую шею. Пристав, видимо, почувствовал это; он отступил за широкий письменный стол и сипло произнес:
— Так вот ты из каковских! В молчанку играть? Обученный, значит? У нас на таких кандалы надевают.
В тот же день он отправил Иустина в Тулу, да не просто, а под усиленным конвоем: два стражника с саблями наголо ехали справа и слева.
«Ух, с каким почетом! Словно знаменитого разбойника ведут, — подумал Иустин и гордо вскинул голову. — Пусть все видят, что я их не боюсь».
В полицейском управлении его посадили в отдельную камеру.
Старичок-сторож, поставив на стол кувшин с водой, спросил:
— Как харчиться будешь? Есть у тебя, паря, деньги?
— Нет, ни копейки не остались.
— Тогда плохо твое дело. У нас здесь не кормят. Все же старик принес немного заплесневелых
сухарей. Больше двух суток ничего иного у Тарутина не было.
На третий день Иустин услышал песню, доносившуюся из коридора. Густым басом кто-то выкрикивал:
«На бой кровавый, святой и правый
Марш, марш вперед, рабочий народ!»
Вскоре в камеру втолкнули кряжистого мастерового, в разодранной рубашке, сквозь прорехи которой виднелась полосатая морская тельняшка. Иустии знал его. Это был лекальщик завода Антон Ермаков.
Сев на нары, Ермаков запел новую песню:
«Улица веселая,
Времячко тяжелое…»
При этом он пьяно притоптывал и щелкал пальцами. Увидев сидящего в углу Иустина, лекальщик вдруг умолк и спросил:
— А ты кто?
— Я, дядя Антон, арестованный.
— А кто тебе сказал, что меня Антоном зовут?
— Солодухин. Я его подручный.
— Правильно, Солодухин мой друг. Много с ним гуляно. Хочешь, я тебя матросским песням научу? — вдруг спросил он.
Иустин был рад всякому развлечению в этой полутемной камере.
— Научите, — попросил он.
— Ишь какой прыткий: «научите!» А ты знаешь, что за эти песни в тюрьму попасть можно?
— Так мы уже в тюрьме.
— Верно, — оглядев камеру, удивился Ермаков. — А ты, паренек, с перцем, — отметил он. — Хочешь, балтийскую спою? — И, не дождавшись ответа, запел:
«Грохочет Балтийское море…
В угрюмых утесах у скал.
Как лев разъяренный в пещере,
Рычит набегающий вал.
И с плачем другой, подоспевши,
О каменный бьется уступ,
Где грузно лежит посиневший,
Холодный, безжизненный труп.
Недвижно лицо молодое,
Недвижен гранитный утес,
Замучен за дело святое
Был этот отважный матрос.
Не в грозном бою с супостатом,
Не в чуждой далекой стране,
Убит он своим же собратом,
Казнен на родном корабле.
Погиб он за правое дело,
За правду святую и честь.
Снесите же, волны, народу,
Отчизне последнюю весть.
Снесите глухой деревнюшке Последний рыдающий стон, И матери, бедной старушке, От павшего сына поклон. Плывет полумесяц багровый И кровью в пучине дрожит. О, где же тот мститель суровый, Который за смерть отомстит?!»
Ермаков вытер ладонью слезы, положил тяжелую руку на плечо Иустину и сказал:
— Будут на военную службу брать, — просись в матросы. Таких товарищей, как на море, нигде не найдешь. Но не пей, Иустин: не только полиция, а и друзья презирать будут. Это точно, верь мне, на своей шкуре испытал.
От получки у Ермакова осталось рубля четыре. Он покупал хлеб, воблу, рубец и подкармливал юношу. Когда Иустина вызвали на второй допрос, старый матрос посоветовал:
— Придуряйся, ничего не говори, отказывайся от всего.
Иустин так и поступил: он делал вид, что не понимает жандармского офицера, и нес всякий вздор. Тот бился, бился с ним, потом обозлился, вызвал рослого полицейского и сказал:
— Тащи этого остолопа на улицу и дай под зад, чтобы раз пять перевернулся.
В деревне Иустин узнал, что стражники целый день искали винтовку и на огороде и у соседей, но не нашли. Юноша решился вытащить карабин из-под камней только через неделю. Он счистил с него ржавчину, смазал маслом, завернул в тряпки и перепрятал под крышу сарая.
Вскоре карабин ему понадобился. Невдалеке от деревни находилось имение тульского головы Любомудрова. Летом его управляющий нанимал девчат метать стога и жать рожь. Многие из них оставались ночевать в поле. И вот в разгар сенокоса, поздно вечером Иустин нагнал на дороге заплаканную дочку соседки, Марфиньку.
— Кто тебя обидел? — спросил он.
— Володька помещицкий, — ответила она. — Все пристает, а сегодня — хвать за плечо и тащит. Я, чтоб отстал, в руку зубами вцепилась… Он за это: «Уходи прочь, — говорит, — и больше на работу не являйся».
— Ладно, не плачь, Марфинька, я его проучу, — пообещал Иустин.
В эту же ночь он перенес свой карабин в поле и спрятал под кустом у помещичьей межи.
В субботу, пораньше закончив работу, не заходя домой, Иустин засел во ржи у проселочной дороги.
Сидел он долго, уже зашло солнце, и на небе угасали красные полосы. Наконец, показалась легкая бричка. В ней ехал с поля, насвистывая, долговязый студент — сын помещика. Он был в форменной фуражке и белой рубахе.
Иустин поднялся и крикнул:
— Стой!
Но студент не остановил бричку, а испуганно 'вско. чил и принялся нахлестывать коня. Иустин прицелился и нажал на спусковой крючок карабина. Сверкнул огонь... прогремел выстрел. Конь от испуга рванулся и понесся, как шальной.
«Промазал», — понял Иустин и дважды выстрелил вдогонку.
На следующий день в имение понаехало много стражников и жандармов. Началось следствие. Студенту, видимо, от страха померещилось, что изо ржи вышел огромный и бородатый детина с ружьем, а может, он это придумал, чтобы не прослыть трусом. Во всяком случае безусый Тарутин у полиции подозрений не вызвал. Одна только Марфинька догадывалась, кто стрелял в студента.
В другое воскресенье, когда Иустин вечером пришел на гулянку, она отвела его в сторону и шепотом спросила:
— Это ты стрелял в помещичьего Володьку? — Я. Жаль вот — промазал.
— А не боишься? Ведь нас обоих могут в тюрьму посадить.
— А тебя-то за что?
— Ну как же... если бы я не пожаловалась… Ты ведь за меня мстил, да?
— Да.
— Иустинчик, значит, ты… — у нее не хватило духу сказать «любишь меня», но он это понял и вместо ответа привлек к себе Марфиньку и поцеловал.
С этого воскресенья они по вечерам стали гулять вместе. Девушка любила его за бесшабашность и. отчаянные поступки и в то же время страшилась их.
— Иустинчик, остепенись, не путайся ты с забастовщиками, — не раз просила она. — Иначе отец не примет твоих сватов.
Отец Марфиньки и слышать не хотел о свадьбе.
— Лучше пусть в девках останется, чем за голодранца выходить, — говорил он. — Такие из тюрем не выходят.
Когда Иустина призвали в армию, он сам попросился во флот.
«Питерские поотчаянней будут, — вспомнилась ему девушка, передавшая листовки, — Не побоялась к незнакомому подойти. А вдруг бы на «шкуру» нарвалась? Схватил бы он ее и в кутузку. Не зря же она сделала строгое лицо, «я, мол, вас не знаю». Почему она ни к кому другому, а именно ко мне подошла? Значит, чем-то я доверие вызвал. Имя у нее хорошее: Катя, Катюша. Эх, дурень, адреса не спросил».
Доехав до Ораниенбаума, Тарутин поспешил в порт и там пристроился к артиллеристам, которые переправлялись в Кронштадт по льду на лошадях, запряженных в огромные сани.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления