Глава вторая. БОЕВОЕ КРЕЩЕНИЕ

Онлайн чтение книги Они стояли насмерть
Глава вторая. БОЕВОЕ КРЕЩЕНИЕ

1

Вздымая фонтаны жидкой грязи, идут к фронту полуторки Крылья, смотровые стекла и доски бортов в бурых кляксах, а машины, переваливаясь на ухабах с бока на бок, то погружаясь в рытвины по самую ступицу колес, то взбираясь на редкие каменистые бугры, упорно продвигаются вперед. Бывает и так, что забуксует машина. Урчит мотор, скрежещут шестеренки передач, машина вздрагивает, напрягается, и… ни с места! Тогда из кузовов выскакивают матросы, подхватывают машину, подпирают ее своими плечами и она, радостно гудя, идет дальше.

Еще утром пришли эти машины за батальоном. Командир колонны, старший лейтенант с ввалившимися, заросшими рыжей щетиной щеками, протянул Кулакову пакет и заснул, сидя на табуретке. Всё ниже клонится голова старшего лейтенанта, кажется — он вот-вот упадет, но в последний момент старший лейтенант вздрагивает, не открывая глаз выпрямляется и снова спит. Однако недолго пришлось ему отдыхать: батальон был готов, и его безжалостно поставили на ноги два дюжих матроса. Старший лейтенант потянулся, тряхнул головой, окончательно проснулся, осмотрел колонну и сел в кабину первой машины.

И вот с тех пор, без остановок, идут грузовики. Косой Дождь режет лицо, но моряки смотрят только вперед. Они с волнением и нетерпением ждут того поворота, из-за Которого покажется еще таинственная для них линия, где выстрелы, осколки, пули и смерть стали обычным явлением; они ищут фронт, которого пока еще не видно, хотя с каждым поворотом дороги всё ощутимее его дыхание.

Уныло стоят вдоль шоссе брошенные дома, уставившись на моряков пустыми глазницами окон. Требовательно гудя, идут навстречу машины с красными крестами на бортах. Не понукая лошадей, мерно покачивающих головами, едут вчерашние колхозники, хозяева полей и лесов, а сегодня — люди, временно лишенные всего этого, беженцы, уходящие от беспощадного, жадного врага. Изредка из-под одеяла или куска домотканого полотна покажется детское лицо и снова спрячется. Ребенка не интересуют даже моряки.

И что еще сразу бросается в глаза — почти нет слез. У большинства в каждом движении заметна решимость не смиряться с бедой. Кажется, что хоть и идет лошадь на восток, хоть ее хозяин и шагает рядом с повозкой, но вот-вот взмахнет он кнутом, швырнет его в придорожные кусты и повернет назад, чтобы с винтовкой или топором встретить непрошеных гостей на пороге своего дома, у кромки своего колхозного поля.

Всё больше и больше воронок от бомб. Большие и маленькие, с ровными краями, они как язвы на теле земли. Около них — обломки машин, телег, трупы лошадей. Вот лежит в канаве разбитая машина. Рядом с ней — пилотка с красной звездочкой, а немного подальше торчит из лужи кран измятого, пробитого осколками самовара.

Стемнело. Теперь не только слышно, но и видно стрельбу артиллерии. Словно молнии озаряют лес и нависшие над ним тучи. Больше стало на шоссе людей. Они суетятся, распоряжаются, но моряки ничего не могут понять в этой суете, в этом хаосе звуков и еще теснее прижимаются друг к другу: так спокойнее, не чувствуешь себя одиноким, беспомощным. А впереди видна длинная светлая полоска. Она то исчезает, то возникает вновь, словно кто-то невидимый управляет двигающимися огнями этойбольшой, растянувшейся на несколько километров иллюминации.

Машины остановились, и к ним сразу подбежали люди.

— С чем машины?

— Патроны или снаряды привезли? — посыпались вопросы.

— Грузите раненого сюда! — и ручки санитарных носилок уперлись в спины матросов.

Норкин спрыгнул на землю, схватил одного из санитаров за рукав шинели и крикнул:

— Не видишь? Здесь люди сидят, а ты носилки суешь!

— Нам приказано, вот мы и суем, — беззлобно ответил бородач. Чувствовалось, что он безмерно устал и даже несколько отупел от этой неразберихи. — С начальством разговаривай, а наше дело маленькое.

Норкин хотел спросить, где заседает начальство, но с носилок раздался стон, и тотчас из темноты вынырнула женщина в шинели и закричала:

— Чего стали? Сказано — грузить, ну и грузите!

— Да там…

— Не разговаривать!

— Позвольте, — вмешался Норкин. — Машины заняты.

— А вы кто такой? — набросилась на него женщина. — Я — военврач третьего ранга Ковалевская!.. Неужели вы не понимаете, что его, — она ткнула пальцем в сторону носилок, — нужно, немедленно эвакуировать? У него пулевое ранение в брюшную полость! Малейшее промедление — и перитонит!.. Жизнь человека дороже ваших ящиков! Грузите!

— Позвольте…

— И не думаю! Берите раненого!

— Хватит кричать! — повысил голос и Норкин. Он решил, что здесь только так и разговаривают, а следовательно, нужно сразу попасть в общий тон. — В машине морская пехота. Мы на фронт едем!

— Как на фронт?

— Да так! Едем и всё!

— Фу, чудак вы какой! — женщина, словно в изнеможении, опустила руки. — Поймите, что фронт здесь! Некуда дальше ехать!

И словно подтверждая ее слова, где-то недалеко разорвался снаряд. Зазвенели провода, задетые осколками.

Жалобно заржала лошадь. Шум на мгновение стих, а потом всё снова пошло своим чередом.

Норкин видел, как повалились в кузов его матросы. Да и сам он невольно прижался к машине. Однако страх за свою жизнь скоро прошел, уступил место растерянности. «Что делать? — думал Норкин. — Ведь людей могут перебить в машинах… Стрелять? Вступать в бой? С кем?»

— Видите? — продолжала наступать женщина. — Ну, хоть немножечко потеснитесь, — теперь просила она, надеясь взять лаской.

В это время от машины к машине пронеслось приказание:

— Сойти с дороги в лес на правый борт!

И опять, как в окопах, «борт» был найден безошибочно: становись лицом к врагу, и всё, что окажется справа — правый борт.

Трудно ночью пробираться по лесу. Корни деревьев, словно нарочно, вылезают из земли, приподымаются над ней, переплетаются между собой, а ветви так и норовят выколоть глаза, поцарапать лицо, — но Кулаков идет, а за ним продираются вперед и Норкин, и матросы. Крупные капли падают с деревьев на их бушлаты, промокшие за день.

Наконец остановились на поляне, которая днем оказалась опушкой леса. Мокрое белье прилипало к телу, от него холодно, и Норкин начал дрожать. Чтобы хоть немного согреться или обмануть себя, лейтенант засунул руки в карманы брюк, приподнял плечи и глубже втянул голову в поднятый воротник бушлата. «И погода против нас. Драться ночью, в лесу, да еще мокрому до нитки!.. Видно, кто-то из нас несчастливый», — думал он, стараясь унять надоедливую мелкую дрожь.

— Товарищ лейтенант, — услышал Норкин шепот и оглянулся.

— Что, Ольхов?

— Прямо в бой или как?

В ожидании ответа матросы придвинулись ближе, скоро кружок сомкнулся и сразу стало теплее. А Норкину нужно отвечать. Его слова ждали матросы, немного растерявшиеся и настороженные. Что им сказать? Кто знает, когда придется идти в бой? Разве только командующий… Но к нему не сбегаешь и не спросишь. Да и он ошибиться может: наступает противник, у него, значит, инициатива. А отвечать нужно…

Конечно, проще всего сказать: «Не знаю». Но разве это успокоит, приободрит матросов? Пожалуй, наоборот. Нет, такой ответ не годится. Командир должен знать или догадываться. Срельба на фронте не утихала, но и не усиливалась. Какой вывод напрашивается? Значит, там всё идет обычным порядком, и Норкин уверенно ответил:

— Не раньше рассвета.

— А если мы, товарищ лейтенант, закурим, то что будет? — спросил кто-то из заядлых табакуров.

— Дым, — немедленно ответил Богуш.

— Сам знаю, что дым! Курить можно или нет?

— Нельзя. Фашист табачный дым за несколько километров чует, — опять ответил Богуш.

— Можно курить, — разрешил Норкин. — Только без огня!

— А это как прикажете! — откликнулся Никишин. — За годы службы мы так наловчились цигарки в рукав прятать, что в пяти шагах ничего не заметно!..

Вот и весь разговор, а сразу стало легче. Шутят матросы — значит не испугались, начинают осваиваться на новом месте.

Вспыхнула спичка, осветила полы бушлата и исчезла, закрытая несколькими ладонями. Норкин прикурил уже от чьей-то самокрутки. Несколько затяжек сладковатого дыма — и озноб прошел. Теперь можно отогнуть воротник бушлата и даже расправить плечи. Только вот присесть не на что. И тут Норкина осенило: он снял противогаз, положил на землю и сел на него. Конечно, как командир, он знал, что так поступать нельзя, но противогаз так надоел во время переходов, так натер плечо, что лейтенант готов был вообще выбросить его, и, найдя ему это своеобразное применение, он не испытывал даже подобия угрызений совести. Матросы одобрительно засмеялись, и к тому моменту, когда подошел Кулаков, весь взвод сидел на противогазных сумках.

— Отдохнули? — спросил Кулаков и сам себе ответил — А много ли матросу надо? Пять минут и одна папироска… Тогда ройте себе ячейки. Сейчас три часа. К шести чтобы все были под землей. Ясно?

— Так точно, — ответил Норкин. — Что так точно?

— Будут готовы.

— А где?

— Здесь и фронтом к противнику.

— А для Любченко, как для артиллерии, огневую и чуть-чуть в сторонке ложную позиции оборудуем, — вставил своё слово Богуш.

— Я вот дам тебе позицию! — погрозил Кулаков в темноту и не спеша пошел к следующему взводу.

Сразу после его ухода взялись за лопаты. Скоро все разогрелись, сняли бушлаты, завернули в них оружие и положили на траву около себя. Близость противника, уверенность, что здесь придется встретить его, помогли в работе, и к назначенному сроку все было готово.

Под утро подул ветер. Заколыхалась серая пелена туч, расползлась в стороны, и на землю упали первые солнечные лучи. Они скользнули по траве, еще мокрой от дождя, уперлись в зеленую стенку низких кустов, пронзили ее, как стрелы, и задорно, радостно запела какая-то птица. Но раскатисто, басовито рявкнули пушки, и она замолкла, так и не закончив свою песню. Закачались деревья, роняя капли, а над их вершинами со стоном проносились снаряды. Начался фронтовой день.

От земли и бушлатов идет пар. Нестерпимо пахнет нескошенной травой, да ветер доносит из леса запах прели и грибов. Над самой кромкой ячейки Норкина склонилаеь к земле запоздалая, переспелая ягода земляники. Лейтенант сорвал ее, долго держал во рту, а потом раздавил языком. Всё напоминало родной Урал: и разопревшая на солнце земля, и шум леса, и эта ягода. Любил в детстве Миша Норкин забираться в лес. Уляжется там, бывало, на траве и читает или мечтает, глядя на плывущие облака. О чем мечтал? Да разве мало на земле прекрасного, интересного? Ведь так хорошо кругом! Так хотелось побывать всюду… Вот и пошел во флот…

И вдруг рядом раздался взрыв. Норкин проснулся и с удивлением посмотрел на шершавую стенку ячейки, на прижавшегося к ней Ольхова. Сна как не бывало. А кругом всё грохотало и мелкие комья земли непрерывно скатывались с бруствера.

— Давно началось?

— К нам первые, — неохотно ответил Ольхов и с неожиданной злостью продолжил — А раньше всё по пулегметчикам садил!.. Наши, как вы приказали, вырыли ячейки и забрались в них, а пулеметчики разбирать пулемет стали… Только разложились, а он как даст!.. Двоих наповал…

— А ты откуда знаешь? Бегал туда, что ли?

— Бегал… Пока вы спали…

К ячейке, пофыркивая, приближается новая мина. Кажется, что она падает точно в ячейку. Больше того — на голову… Минутное затишье — и вновь вздрагивает земля, черный султан взрыва поднимается над поляной и, взвизгнув, проносятся над головой осколки. Срезанный ими, падает кустик земляники, с которого Норкин сорвал ягоду. Вонючая копоть лежит на яркой зелени.

«Вот и началось, — подумал Норкин. — Двоих уже нет… Почему? Кому и какая польза от смерти пулеметчиков?.. Без жертв войны не бывает, но сейчас они были не нужны… Возьмусь за свой взвод основательно. Никакой поблажки!»

Обстрел кончился внезапно. Несколько минут опушка леса казалась мертвой, а потом высунулся из окопа матрос, окликнул дружка, окопавшегося невдалеке, и вот уже сидят они на траве, разговаривают. Норкин уперся руками в бруствер и легко выскочил из ячейки.

— Вы куда, товарищ лейтенант? — спросил Ольхов, беря винтовку.

— Сиди. Посмотрю, что делается во взводе.

— А если снова начнет?

— Прыгну в любую ячейку, и всё!

Во взводе потерь не было, а самое приятное — обстрел не изменил настроения матросов. Ксенофонтов, словно на загородной прогулке, спокойнехонько уселся на траве и развесил на кустах носки, бушлат и мокрые ботинки. Увидев лейтенанта, он встал, виновато посмотрел на свои босые ноги и поздоровался. Немного дальше, у ячейки Любченко, на корточках сидели Никишин и Богуш. Они оживленно спорили и не замечали лейтенанта, остановившегося в нескольких шагах от них.

— Я считаю, что вполне достаточно! — доказывал Богуш.

— Да ты что, сдурел? — возражал ему Никишин. — Ты только посмотри на его комплекцию! Стоя он еще умещается в этой ямке, а если придется нагнуться? Куда корму денет?

— Должно хватить…

— Колька, наклонись! Хоть самую малость! Мы обмер сделаем…

Норкин, довольный, что и здесь всё в порядке, улыбнулся и пошел дальше. А сзади уже несся хохот. Норкин оглянулся и увидел, как Любченко неожиданно выпрямился и схватил Никишина за ногу. Тот упал на землю и, хватаясь за траву, пытался удержаться на месте, но Любченко тащил его к себе, и не было заметно, чтобы это стоило ему больших усилий. Богуш бросился на помощь старшине. Однако не помогло и это; их обоих Любченко подмял под себя.

— Лейтенант Норкин! Прошу в мой салон на чашку чая! — кричит Леня Селиванов.

Он стоит, прижав левую руку к сердцу, а правой показывает на дыру, темнеющую под кустом. На его участке кто-то стоял раньше, и Лене повезло: он расположился в маленькой землянке. За несколько часов связной натаскал сюда веток, соорудил подобие лежанки, и даже букет ромашек поставил на пол. Правда, не было вазы или хрустального кувшина, и цветы стояли в обыкновенной ржавой консервной банке, но все-таки это были цветы, и землянка Селиванова казалась обжитой.

— Омельченко! Кофе моему другу и мне!

— Як прикажете: со сливками, чи как? — невозмутимо уточняет связной.

— Со сливками, с самыми свежими.

— Пожалуйста! Свежее не бывает, — отвечает Омельченко и протягивает флягу.

Норкин, втайне надеясь на лучшее, взял ее и сделал глоток, только один глоток, а зубы заныли от холодной ключевой воды. Еще раз приложиться к фляге не удалось; обстрел возобновился. Теперь мины рвались на дороге. Там никого не было, но черные косматые столбы дыма возникали через равные промежутки времени, чтобы, постояв мгновение, осесть на землю и покрыть ее грязными полосами. Было ясно, что фашисты стреляли лишь для того, чтобы стрелять, чтобы сказать: «У нас руки длинные! Мы вас и там достанем!» Но лейтенанты смотрели не на разрывы. По лугу спокойно ходил моряк и рвал цветы. В его движениях не было ничего картинного, показного, рассчитанного на эффект. Он просто ходил и рвал цветы, как делали это многие в мирное время.

— Кто же это может быть? — в раздумье проговорил Норкин.

— Черт его разберет! Наклоняется всё время! — разозлился Селиванов.

Он злился на моряка за то, что тот наклонялся и не давал возможности рассмотреть себя, а еще больше — на то, что знал, был уверен, что сам бы не смог сделать ничего подобного. Леня и здесь, в блиндаже, вздрагивал при каждом взрыве.

— Та це наш комиссар! — крикнул Омельченко, не отрываясь от бинокля.

— А ну, дай бинокль! — сказал Селиванов и протянул руку.

Пальцы его нетерпеливо шевелились, словно ощупывали что-то. Омельченко неохотно вложил в них бинокль, с минуту на его лице была заметна обида, а потом оно просветлело, и, сняв чехол с оптического прицела снайперской винтовки, он, как ни в чем не бывало, возобновил наблюдение.

— И правда, Лебедев! — удивился Селиванов. — Вот тебе и запас! Кадровых за пояс заткнул!

Лебедев прибыл в батальон перед самым уходом его на фронт. С ним был еще один высокий, синеглазый, пожилой человек — старший политрук Ясенев. Они представились начальству, предъявили приказы о назначении комиссарами на лодки и тихо, незаметно вошли в семью подводников. На них особого внимания не обращали: у каждого было много своих дел, а к тому же прибывшие вели себя скромно, службу несли не хуже и не лучше других. Когда старшего политрука Ясенева назначили комиссаром батальона, а политрука Лебедева — комиссаром первой роты, никто не протестовал, но и не радовался.

Прошло несколько дней, и моряки привыкли к своим комиссарам, начали ценить их как людей и работников. Да и было за что. Всё время получалось как-то так, что какое бы мероприятие ни проводилось — они, словно между прочим, оказывались заводилами. Причем всё это дела» лось без шума, без суеты, будто мимоходом. Но все чувствовали: не помоги сейчас комиссар — и застопорилось бы дело, произошла бы никому не нужная задержка, а может быть, и не получилось бы так, как хотелось. И всётаки на них смотрели с сожалением!

— Вот если бы они кадровыми были! В большие люди могли бы выйти! — жалеючи, сказал кто-то, выражая думы большинства.

Почему-то многие считали, что между кадровыми командирами и командирами запаса есть огромная разница, что первый во всех отношениях на голову выше второго и что никогда не исчезнет это превосходство. Никому не приходило в голову, что Лебедев сдаст в бою, но никто и не ждал от тихого, всегда спокойного, расчетливого Лебедева «лихого» поступка.

Сейчас многие начали думать иначе. За движениями комиссара следили десятки глаз, а когда по окопам пролетел кем-то пущенный слух, что комиссар собирает цветы для убитых пулеметчиков, то еще крепче стали нити, связывающие Лебедева с ротой, стали гордиться матросы своим комиссаром.

В его поступке не было ничего выдающегося, героического, он не был продиктован необходимостью, но моряки, впервые попавшие на фронт, больше всего боялись оказаться трусами и внимательно, ревниво следили друг за другом. Из поступка Норкина, за который он получил выговор от Кулакова, многие сделали для себя правильные выводы, однако ошибка лейтенанта не уменьшила его авторитета: матросы оценили смелость и простили горячность.

А Лебедев на этот луг вышел не только за цветами. Он мог нарвать их и на глухих лесных полянах, куда вряд ли залетали фашистские мины. Другая, более важная причина вывела его сюда. Проходя по окопам, беседуя с матросами и присматриваясь к ним, Лебедев заметил, что на некоторых неожиданная гибель пулеметчиков подействовала угнетающе. Они не то чтобы струсили, а просто растерялись. И если сначала пролетавшие снаряды не производили на них никакого впечатления, то теперь стоило раздаться даже далекому, уже знакомому пофыркиванью, как люди исчезали в ячейках и сидели там, прижавшись, стараясь врасти в сырые стенки. Кто-то даже сказал: — Не иначе как вблизи корректировщик сидит!

Вот и решил Лебедев доказать, что нет здесь никакого корректировщика, а минометный обстрел — обыкновенная стрельба по площади. И срывая цветы, он видел, что своего добился: матросы не прятались в ячейки, как сурки в норы, а следили за ним и, что особенно ценно, начали по свисту и другим признакам, хорошо известным фронтовиккам, огределять примерное место падения снарядов и мин. Первый урок был усвоен, и Лебедев радовался. Норкин и Селиванов встретили Лебедева на линии окопов.

— Разве можно так, товарищ политрук! — упрекнул Селиванов.

— А что?

— Могло убить или ранить.

— Чепуха! Вы еще плохо немцев знаете, а я с ними с той войны знаком. Они упрямы и пунктуальны до глупости. Если решили идти здесь, то хоть трава не расти!.. И с обстрелом так же. Приказали стрелять по квадрату «X» — огонь! Пусть там живой души нет, а рядом полк идет — все равно будут ждать приказа от начальства, — Лебедев говорил громко, с расчетом, чтобы его слышали и матросы.

— А вдруг…

— Ничего не вдруг! — засмеялся Лебедев. — Немцев я хорошо знаю, и не будем больше говорить об этом.

Шелестя листвой, словно перешептываются деревья. Приподняв шляпками прелые листья, целое семейство сырроежек смотрит на стоящих вокруг моряков. Покачиваясь от Еетра, скрипит надломленное миной дерево. Его вершина склонилась над глубокой черной ямой, вырытой у корней. На дне ее лежат двое, завернутые в плащ-палатки. Вот на них и смотрят моряки. Падает земля с лопат. Растет холмик. Маленький холмик сырой земли. Сколько их выросло на русской земле только за эти недели?

Нет вокруг него оградки. Не стоит в изголовье ни мраморный памятник, ни столбик с красной звездочкой. Только к израненному дереву прибита дощечка с надписью: «Здесь похоронены краснофлотцы Серегин Иван Борисович и Хасанов Хамис, погибшие от рук фашистов в боях за Родину».

Пройдут года — и выцветет надпись, сравняется с землей холмик. Тонкие прутики станут деревьями, переплетутся над могилой их корни и, как сеть, прикроют людей, похороненных здесь.

Пройдут года — и придет сюда человек обрабатывать пашню или строить новый светлый город. Разорвет он сеть корней и обнаружит под ней останки тех, кто умер, спасая его счастье. Может быть, он снимет фуражку и воздвигнет мраморный памятник там, где сейчас скрипит надломленное дерево.

А может быть, и равнодушно пройдет дальше…

Но все это в будущем, а сейчас стоят вокруг могилы хмурые моряки. В изголовье ее — Ясенев. Он задумчиво смотрит на цветы, покрывшие холмик земли. Перешептываются деревья… Скрипит надломленный ствол… Стоят угрюмые моряки…

Ясенев поднял голову.

— Друзья! — разнесся по лесу его звонкий, чуть дрожащий от волнения голос. — Сегодня мы потеряли двух своих товарищей. Они, как и мы, очень хотели жить, очень любили свою Родину… Почему они погибли?.. Только потому, что фашистам стало тесно на земле! Они пришли к нам жечь! Грабить! Убивать!.. Им тесно на земле?.. Так в землю их! В землю! И поглубже зарыть, чтобы даже звери не таскали по свету их поганых костей!.. Клянусь вам, товарищи моряки, клянусь партии, что не буду думать об отдыхе, пока жив фашистский зверь! Клянусь отомстить!

Кто-то лязгнул затвором автомата.

Кулаков посмотрел по сторонам и понял, что беспечности конец, что больше никого не придется понукать, и, надев каску, пошел к окопам.

2

Обедать в тот день не пришлось. На дороге, покрытой лужами, которые казались голубыми от отражавшегося в них неба, уже появились дымящиеся кухни, когда прибежал запыхавшийся красноармеец и вручил Кулакову конверт. Тот вскрыл его, прочел приказ и передал Ясеневу. В минуты раздумья, решая математическую задачу или принимая ответственное решение, Кулаков обычно теребил кончик носа, и сейчас его рука тоже непроизвольно потянулась к знакомому месту.

— Я думаю, что надо выступать немедленно, — сказал он, как только заметил, что Ясенев приказ прочел. — Здесь говорится, что немцы прорвали фронт и мы должны лесом пройти им во фланг, еще лучше — в тыл. Внезапно ударить, смять, задержать, отбросить. Иными словами — дать возможность нашим закрепиться на новом рубеже… Сначала пообедаем или немедленно атакуем? Кухни вот-вот будут. Как мыслишь? По мне — нехай обед пропадет!

— Конечно! — поддержал его Ясенев. — Ты собери командиров, а я переговорю с парторгами.

В ротах засуетились, все пришло в движение. Матросы завязывали вещевые мешки, подгоняли их лямки так, чтобы мешок плотно лежал на спине и в то же время не стеснял движений, еще раз проверяли оружие. Среди них то там, то здесь появлялся Лебедев. Сутулый, в помятой фуражке, сидящей на голове как картуз, и с седыми висками, он мало походил на военного.

— Я бы на вашем месте, товарищ Метелкин, поставил автомат на предохранитель, — говорит Лебедев, задерживаясь около Метелкина.

— А зачем? Ведь затвор у меня закрыт?

— Ну и что такого? Полезешь сквозь кусты, зацепится сучок за затвор, оттянет его, потом он соскользнет и произойдет выстрел. Что тогда делать будешь? Хорошо, если своих пулями не заденешь. Но уж тревогу подымешь раньше времени — как пить дать.

И ставит Метелкин затвор автомата на предохранитель. Не любит Метелкин, когда его подправляют, обычно обижается, старается сделать наоборот, но сейчас даже не ворчит. Разве можно обижаться на дельный товарищеский совет?

— Ты, Коля, держись ближе к нам и особенно вперед не вырывайся, — поучает Никишин Любченко, осматривая свои гранаты. — Дойдет дело до рукопашной — крой во всю мочь, а при перестрелке — сгибайся, беги змейкой, как лейтенант учил. Нужно будет — пойдем во весь рост, а до поры до времени — поберегись.

— Да я, товарищ старшина, от вас ни на шаг…

— Любченко! — зовёт Лебедев. — Зачем вещевой мешок берете? Разве вам не передали приказания оставить их здесь?

— Передали, товарищ политрук. Так я в него патроны и гранаты положил. — Любченко похлопывает ладонью по тугому мешку и весь сияет, ожидая похвалы.

Лебедев берется за лямки, приподымает мешок, морщится и спрашивает:

— Не тяжеловат?

— Ни! Я и не такие мешки таскал!

— Там ты просто таскал мешки, а тут воевать нужно, С таким грузом сможешь ты бежать?

— Неужто оставить? Не можно это! Нехай пострадаю, но высыплю всё на немчуру! — и Любченко решительно берется за лямки мешка.

Лебедев не сердится, не повышает голоса.

— А вы подумайте спокойно, — советует он. — Могут вас ранить раньше, чем вы доберетесь до врага? Что тогда будет?

— Ребята его возьмут.

— Правильно. Но ведь вы-то больше не сможете бить немцев? Не лучше ли разделить груз между товарищами?

— У них и так полно, — начинает сдаваться Любченко.

— Еще немножко взять они смогут?

— Конечно, возьмем! — вмешивается Никишин. — Мы всё разделим, товарищ политрук, вы не беспокойтесь.

Лебедев кивает и не спеша идет к следующей группе матросов, а Никишин набрасывается на Любченко:

— Доигрался? Говорили тебе, что нужно разделить, так нет! «Сам понесу»! Развязывай мешок!

Едва батальон втянулся в лес, как к морякам подошла группа красноармейцев. Командир ее, лейтенант с еще новыми, блестящими «кубиками» представился Кулакову и доложил, что прибыл в его распоряжение для того, чтобы провести батальон в тыл фашистов.

— Хорошо, очень хорошо! Прекрасно, дорогой мой! — заулыбался Кулаков.

Около его глаз веером рассыпались морщинки. Лицо сразу стало добродушным, немного старческим.

— Точно выведешь? Не заблудишься?

— Не заблужусь, — ответил лейтенант и с ног до головы осмотрел Кулакова. У него зародилось сомнение: уж не ошибся ли он? Неужели этот простоватый мужичок в матросском бушлате и яловых сапогах — командир батальона? Но в это время Кулаков нечаянно шевельнул плечом, распахнулся бушлат, мелькнул уголок ордена, и лейтенант сразу подтянулся, расправил плечи и доброжелательно пояснил: — Мы там уже были.

— Это другое дело!.. Ну, веди.

Лейтенант с красноармейцами пошел вперед, а за ним, выслав охранение, тронулись остальные. Солдаты шли быстро, порой перебегая от дерева к дереву. Под их ногами не хрустели ветки, не шуршали листья, словно не та же земля лежала под ними, а большой, мягкий, пушистый ковер. Моряки старались подражать им, но у них ничего не получалось: то треснет сучок, то звякнет автомат, то ветка, отпущенная неосторожной рукой, звонко хлестнет по каске.

Уже глуше доносилась стрельба. И если сначала моряки шли, прислушиваясь к шорохам, перебегали поляны, то теперь они успокоились, переговаривались, курили, и среди листвы то и дело подымались синеватые облачка табачного дыма. Все теперь им казалось проще, чем они думали раньше.

И тем неожиданнее был первый выстрел, подхваченный эхом и громом прокатившийся над лесом. У Норкина выпала изо рта папироска. Он даже не заметил этого. Выстрелы следовали один за другим, порой сливались в сплошной треск. Скоро рассыпалась и звонкая дробь автомата.

— В цепь! Ложись! — крикнул Норкин и упал на землю между корнями дерева, поваленного ветром. Его мшистый ствол и дерн, уцелевший на полусгнивших корнях, заменили бруствер окопа, скрыли Норкина от противника, и он, высунув автомат между корней, приготовился к бою.

Рядом с Норкиным, немного левее, залег Ольхов. Он уже успел срезать ветку, сделал из нее подсошник, воткнул в землю, и теперь его винтовка со снайперским прицелом замерла, готовая к выстрелу. Ольхову бы лежать и ждать, но он не видел никого перед собой, боялся прозевать врага и приподнялся на локтях, вытянул шею.

— Не высовывайся, Ольхов! — прикрикнул Норкин.

Справа улегся Никишин. Впереди него на поляне растянулся Любченко. Никишин, кажется, говорил ему что-то неприятное, так как Любченко закусил губу и пятился, прижимаясь грудью к земле.

— В цепь! — донеслась до Норкина запоздалая команда.

«Значит, я решил правильно», — подумал он.

Еще несколько минут ожидания, различных предположений, и показались красноармейцы—хмурые, немного побледневшие, осунувшиеся. Сзади всех шел лейтенант. С пальцев его левой руки на землю капала кровь. Вот он остановился, прислушиваясь, положил руку на ствол березы — и потемнела белая кора, побежала по ней струйка крови.

Увидев моряков, приготовившихся к бою, лейтенант одобрительно кивнул головой, разошлись его брови.

Двое красноармейцев вели раненого. Его руки лежали у них на плечах. Раненый склонил голову, весь как-то перекосился и при каждом шаге тихонько вскрикивал.

Это были первые раненые, которых моряки видели не в санитарных машинах, не в коридорах госпиталей, а на поле боя. На них смотрели внимательно, словно хотели навсегда запомнить. Норкин пытался отвести глаза в сторону, думать о другом — и не мог.

«Вот оно… Началось», — думал он.

Красноармейцы прошли мимо. Михаил оглянулся. На спине раненого виднелось темное, влажное пятно величиной с чайное блюдце.

— Что там? — спросил Норкин у поровнявшегося с ним лейтенанта.

— Немцы… Нарвались на них, — неохотно процедил тот сквозь стиснутые зубы.

— Разведка?

— Нет… Много… Сюда пробираются…

Ушел лейтенант, и теперь впереди никого из своих не осталось. Теперь оттуда должен был прийти только враг, и его выстрел будет направлен в моряков, им он пошлет свою пулю. И Норкин начал нервничать. «Что делать? Что думает Кулаков? Приказа нет — буду действовать по обстановке», — решил он.

Где-то слева заговорили автоматы, и Норкин окончательно успокоился. Все стало ясно: бой здесь. Эх, не прозевать бы…

Тяжело новичку в первом бою. Всё ему ново, всё ошеломляет, он глохнет от стрельбы, слепнет от пламени разрывов и действует автоматически, зачастую даже не осознавая, не замечая сеоих поступков. Многие из тех, кто был ранен в первом бою, так и не могут связно рассказать о нем. Даже на вопрос: «Кто победил?» — они недоумевающе пожимают плечами. И это искренне. Только после, когда обомнется, не будет шуршать его первая фронтовая гимнастерка, когда плечо перестанет чувствовать отдачу винтовки, новичок приобретает фронтовые зрение, слух и особое чутье, помогающее ему разбираться в обстановке, понимать бой, предугадывать и принимать решения, влияющие на ход боя. Новичок становится фронтовиком.

Но ему надо еще много учиться во фронтовой школе, чтобы стать специалистом боя в лесу или на улицах города. Там очень мало видит солдат перед собой, и противник появляется неожиданно, внезапно, зачастую не там, где его ждут, а следовательно, бывает нужно немедленно, в долю секунды не только принять решение, но и выполнить его. Морякам свой первый бой пришлось принимать именно в лесу.

Стрельба, начавшаяся на левом фланге, постепенно приближалась. Наконец над головой Норкина просвистели первые пули, и тотчас выстрелил Ольхов. Норкин прижал к плечу приклад автомата, приготовился стрелять, но… впереди по-прежнему были одни деревья, да кое-где торчали красные шляпки красноголовиков.

— Ольхов! Где? — крикнул Норкин. Ольхов вместо ответа выстрелил еще раз.

«А я почему не вижу?» —: подумал Норкин и разозлился. Злость нахлынула неожиданно. Может быть, он рассердился оттого, что по нему стреляли; может быть, оттого, что противника не было видно, а скорее всего — и от того и от другого. Ему даже жарко стало. Он забыл про свистящие пули, забыл про взвод, про обязанности командира; он стал простым бойцом, у него появилась сейчас одна главная задача: увидеть, увидеть врага во что бы то ни стало! И Норкин приподнялся на локтях, как это недавно делал Ольхов. Но не прошло и секунды, как что-то задело его плечо, словно кто-то незаметно подкрался и дернул за бушлат.

Норкин не обратил на это внимания. Ему нужно было увидеть врага, и он увидел, как шевелились нижние ветви большого куста. Михаил лег, прицелился и дал длинную очередь. Он не знал, был ли там фашист, попал ли он в него, но он отгадал замысел врага и крикнул:

— Ползут немцы! Бить низом!

Единственное приказание за весь бой. Да и оно было отдано, не командиром, а бойцом, который разгадал прием врага и оповестил об этом товарищей.

Так Михаил включился в бой. Теперь он стрелял по качающимся кустам и даже просто прямо перед собой и лишь потому, что рядом тоже стреляли. Он не заметил, сколько времени продолжалась перестрелка, но вот опять слева, где находился Кулаков, донеслось протяжное: «Ура-а!» Его начали несколько человек, подхватили другие, и оно окрепло, понеслось по цепи, и закричал Ольхов, за ним Норкин, Никишин, Любченко и другие матросы.

До этого Норкин так кричал только раз в жизни. Это было во Еремя парада на Красной площади.

Вскочив на ноги, Норкин побежал к знакомому кусту, заглянул под него, но там никого не было. В это время мимо пробежал Ольхов. Норкин кинулся за ним и увидел первого немца. Здоровенный детина удирал от моряков, легко, одним махом перепрыгивая через пни и лежавшие на земле деревья. Но что удивило и заинтересовало особенно — свой автомат фашист держал стволом в сторону моряков и на бегу, не оглядываясь, давал из него короткие очереди.

Как только Норкин увидел фашиста — весь смысл боя свелся к его уничтожению. Глаза сами собой остановились на спине врага, расходящихся полах его френча, и Михаил побежал, не глядя по сторонам, не думая, бежит ли кто рядом. Расстояние сократилось, Норкин вскинул автомат и дал длинную очередь. Фашист сделал еще несколько скачков, потом остановился, выгнул спину, развел руки, выронил автомат, шагнул в сторону и рухнул на землю.

На Норкина сразу нашло просветление. Вспомнив, что он командир, что его дело руководить взводом, а не гоняться за одиночными немцами, — лейтенант остановился, посмотрел по сторонам и увидел Ксенофонтова. Главный старшина, тяжело топая, бежал за таким же грузным немцем, как и он сам, и бил его по спине прикладом автомата. Бил так, как бьет хозяин шелудивую свинью, забравшуюся в его огород. Фашист дергался, ёжился, вилял между деревьями, а Ксенофонтов молотил его прикладом, молотил по каске, плечам, сгорбленной спине. Неизвестно, где остановился бы Ксенофонтов, если бы из-за дерева не выскочил Никишин и не подставил немцу ногу. Ксенофонтов всей тяжестью тела навалился на своего противника. Кто-то подбежал к нему на помощь, и они вдвоем быстро скрутили фашисту руки.

Везде виднелись черные бушлаты матросов. Они мелькали между деревьями. Многие далеко ушли вперед.

— Стой! Первый взвод — ко мне! — закричал Норкин.

Несколько раз пришлось ему крикнуть, прежде чем его услышали и, главное, — поняли. Неохотно возвращались матросы. Им казалось, что, не останови их командир, они бы долго еще гнали фашистов, и, может быть, их победа и послужила бы переломным моментом, началом наступления всех советских фронтов. Они видели своими глазами, что врага можно бить, что он бежит, и забыли о соседях, о своих открытых флангах, о возможности внезапного удара по ним.

Норкин проверил людей. Убит был один и семь легко ранены. Убитых фашистов не считали, а двенадцать пленных были налицо. Победа, хоть и маленькая, но победа.

В этот момент и пришел приказ Кулакова остановиться, приготовиться к обороне. У каждого нашлось дело: матросы наспех перевязывали друг друга; Метелкин ругался, рассматривая лопнувшие на колене брюки; Ольхов вытирал листьями липкий штык; Никишин снова ворчал на Любченко и неторопливо набивал патронами автоматные диски.

Закурив и немного придя в себя, Норкин вдруг почувствовал, что плечо горит и ноет. Он покосился на него. Бушлат был разорван.

— Ранены? — с тревогой спросил Ольхов, показывая Норкину на кровь, засохшую на его кулаке.

— Кажется, — неуверенно проговорил Норкин, с недоумением рассматривая и порванный бушлат, и свою кровь. Он забыл про толчок в плечо и теперь старался вспомнить, когда был ранен, и не мог.

— Санитара сюда! — закричал Ольхов. — Командир ранен!

И Норкин сразу пожалел о том, что сказал о своем ранении. Матросы подбежали к нему, окружили, а Ольхов обнял его за спину и уговаривал:

— А вы навалитесь на меня… Смелее, смелее! Я выдюжу… Сейчас бушлат сымем…

Норкин сначала растерялся. Уж очень много собралось вокруг людей, много рук протягивало индивидуальные пакеты. Даже Метелкин стоял рядом. На его разорванной штанине блестела иголка: наверное, начал шить, и на этом застал его крик Ольхова. Всё это увидел Норкин, оттолкнул Ольхова и сказал, насупившись:

— Чего собрались? Идите по местам. Матросы переглянулись и остались стоять.

— Кому говорю? В цепь! — прикрикнул Норкин. Нехотя разошлись матросы. Остались Ксенофонтов, Ольхов, Никишин, Богуш и Любченко. Они уходить не собирались.

— Вас приказание не касается?

Никишин взял Богуша за плечи, повернул к себе спиной, поддал коленкой и сказал:

— Марш.

— Пошли, Никола. Тут, видать, костоправов и без нас хватит, — сказал Богуш, подталкивая Любченко в спину.

— А если нести надо? — возразил Любченко.

— Не придется. Раз ругается — ранение пустяковое, — шепотом пояснил Богуш.

— А вдруг…

— Заладил! Унести, что ли, некому? Уж, в крайнем случае, тебя-то Никишин не обойдет! Даст телеграмму!

— Пулевое… Кость цела, — говорил Никишин, накладывая повязку. — Вот и готово… В госпиталь или как?

— Здесь останусь, — буркнул Норкин. Ему было немного стыдно, неловко, казалось, что ранение не заслуг живает такого внимания.

— Разрешите идти? — спросил Ксенофонтов.

— Идите.

Ксенофонтов козырнул и четко повернулся кругом, словно был не во фронтовом лесу, а на параде.

— Правильный командир! — услышал Норкин его шепот.

«За что? — думал лейтенант. — За что он назвал меня правильным? Неужели за то, что не ушел в госпиталь? Чепуха какая-то!.. Или… Может, в бою я был лучше всех?.. Трудно об этом судить… Пожалуй, я даже хуже других был… Я не командовал, не видел людей, не могу сказать, кто из них и как дрался… Нет, я еще не командир… Многому надо учиться…»

3

Пока батальон дрался в лесу, на фронт пришло пополнение и врага остановили. Морякам приказали отойти и занять прежние позиции. Возвращались бодрые и веселые. Даже раненые, казалось, не чувствовали боли и перебрасывались шутками.

Кулаков с блокнотом в руках шел рядом с Ясеневым и, постукивая карандашом по бумаге, доказывал ему:

— Математика, дорогой мой, наука точная, и цифры — лучшие агитаторы! По самым скромным подсчетам, убито двадцать фашистов и взято в плен тридцать семь!.. Наши потери: убито — шесть, в том числе командир первой роты, ранено — сорок два, но из строя выбыло только восемь… Кто победил? Чей верх?

— Если верить твоим цифрам, то мы, — ответил Ясенев.

— Вот-вот! — обрадовался Кулаков и закивал голе вой. — Значит, так матросам и объявим.

— А не рано?

— Почему рано? Заслужили похвалу — так чего ждать?

— Ведь победа за нами только по твоим цифрам. А если взять общие?

Кулаков удивленно взглянул на комиссара, еще раз проверил свои записи, пожал плечами и спросил:

— Не пойму… Ты что имеешь в виду?

— Видишь ли, — начал Ясенев, стараясь сломить ветку с куста. Она гнулась, трещала, но белые сочные волокна прочно держали ее, и Ясеневу пришлось срезать ее ножом. — Видишь ли, — продолжал он, — «одержали победу» — слишком громкое выражение. Если рассматривать сегодняшний бой как самостоятельную операцию только нашего батальона, то твои цифры верны и мы действительно одержали победу… Вернее, победили врага в этом бою. Твоя ошибка произошла потому, что ты так и рассматривал события… Ты не учел, во сколько человеческих жизней обошлась армии наша задержка здесь… И еще одно… Не думаешь, Николай Николаевич, что если мы назовем сегодняшний бой победой, то некоторые поймут нас неправильно? Дескать: «Бей фашистов, а где и как — неважно!»

Ясенев замолчал и шел, обмахиваясь веточкой, а Кулаков брел рядом, задумчиво уставившись глазами себе под ноги Его каска немного сдвинулась на затылок и на открытый лоб сел комар. Он тихонько переставлял тонкие ножки, устраиваясь поудобнее, потом осторожно коснулся хоботком кожи и отдернул его — приготовился взлететь при первой угрозе, но Кулаков не замечал его, и комар осмелел, обосновался по-настоящему. Скоро брюшко его надулось, порозовело, стало красным.

— Ты прав, — сказал Кулаков, поднимая глаза на Ясенева. — Но тут математика не виновата. Я сам до конца не продумал.

— А я математику, как науку, и не обвиняю, — невольно улыбнулся Ясенев, вспомнив, что математика — одна из слабостей капитан-лейтенанта. — У тебя на лбу комар, Николай Николаевич.

Кулаков шлепнул по лбу ладонью.

— Ишь, как нажрался, — удивленно сказал он, рассматривая мазок крови, оставшийся на руке.

— А матросам я бы просто сказал, что они дрались хорошо.

— Согласен. Как сделаем?

— Как?.. Я поговорю с коммунистами, а потом выберем время, соберем батальон и объявим официально.

— Договорились… Теперь еще один вопрос. Кого назначим командиром первой роты?

Ясенев с ответом не торопился. Перед его глазами мелькали знакомые лица лейтенантов. Все молодые командиры рвались в бой, каждый из них имел свои положительные качества, у каждого были и недостатки, но один был общим для всех: не командовали еще они людьми в боевых условиях. А ведь всем известно, как много ошибок делают молодые командиры в первые месяцы своей самостоятельной службы. В мирных условиях их легко устранить, исправить, а война ошибок не прощает. Первая из них может оказаться и последней.

«Кого назначить? — думал Ясенев. — Углова?.. Не годится. Исполнительный, но без инициативы. До известной степени он хорош, как подчиненный… Если Селиванова попробовать? Этот живой… В том-то и беда, что слишком живой! За час отдаст столько приказаний, что сам запутается и других собьет с толку. Разве Норкина? Тоже молод и горяч, но хоть маленький опыт да имеет за плечами… И авторитетом пользуется… А вдруг не справится или голова закружится от столь быстрого выдвижения?.. Пожалуй, лучше выдержать пока командиром взвода…»

— Вон Лебедев идет, — прервал его размышления Кулаков. — Спросим у него?

Лебедев долго не думал. Он кратко рассказал о сегодняшнем бое роты, о действиях Норкина, его ранении, настроении матросов и закончил:

— Назначайте Норкина. Командирское чутье у него есть, а остальное — дело наживное. Будем учить, помогать, а если зарвется, то и одернем. Я думаю, что мы с ним поладим.

Так решилась судьба Норкина, а он в это время шел с матросами около пленных. Пленные, высокие как на подбор, шли угрюмо, насупившись и не смотря по сторонам. А матросы угощали их табаком, галетами, расспрашивали о доме, Германии. Норкин устал, ему надоело быть переводчиком, и он облегченно вздохнул, когда появился Чигарев. Бушлат Чигарева был вычищен, как в старые добрые времена, пуговицы блестели, а на заломленной на затылок фуражке не было и следов паутины. Словом, ранее безразличный ко всему, Чигарев теперь старался наверстать упущенное, помочь всем. Но от старых грехов нелегко отделаться, и даже сейчас им частично руководило самолюбие, желание прослыть лучшим, самым знающим.

— Раухен зи? — спросил он у немца, протягивая ему портсигар.

Пленный буркнул что-то себе под нос и отвернулся.

— Что он сказал? — посыпались на Чигарева вопросы.

— Сказал, что не курит, — соврал Чигарев, но фашист, нечаянно или нарочно, выдал его. Он засунул руку в карман, достал короткую трубочку, набил ее табаком и прикурил от собственной зажигалки, хотя Никишин и протянул ему коробок спичек. И все-таки его поступок матросы истолковали по-своему.

— Видать, своих боится, — сказал один.

— Что и говорить, запуган народ, — поддержал его другой.

— Есть, наверное, хотят, — высказал предположение третий и достал из противогазной сумки единственную банку мясных консервов. — Эссен, товарищ… Тьфу, черт! Камрад, — сказал матрос и сунул банку в руки пленного.

Тот взял ее, осмотрел со всех сторон и, увидев за стеклом большой кусок мяса, снисходительно кивнул головой, словно принял заслуженный подарок, который и не могли не преподнести ему.

— Чур, братва, как придем к кухням — пленных кормить в первую очередь! — хлопотал кто-то особенно сердобольный.

— Само собой! Мы не самураи! — Форма другая, а всё человек!

— Одну землю топчем! — посыпались реплики со всех сторон.

Пробовали беседовать с немцами, но беседы не получалось. На все вопросы пленные отвечали односложно, а чаще — отмалчивались. Только когда Богуш начал им рассказывать о Ленинграде, его музеях и памятниках старины, они насторожились, в их глазах появился какой-то нехороший голодный блеск, и совсем неожиданно один из пленных заявил:

— Ленинград капут!

Последние слова слышали Ясенев и Лебедев, догнавшие матросов. Лебедев рванулся к пленному, но Ясенев схватил его за полу кителя и прошептал:

— Не мешай. Пусть сами разбираются.

Когда прошла первая растерянность, матросы заговорили:

— Ну, это ты, камрад, врешь!

— Типун тебе на язык! — Как дам по черепу!

Но скоро злость прошла и матросы вновь заговорили миролюбиво:. — Может, и сам не понимает, что сказал?

— Видал, до чего довела фашистская агитация? Ясенев с Лебедевым прошли мимо.

— Как матросы не могут разгадать этих молодчикков? — воскликнул Лебедев, когда колонна пленных скрылась за поворотом дороги и они с Ясеневым остались одни. — Вчера они жгли наши села, а сегодня мы им последний кусок хлеба отдаем!.. Почему ты не позволил мне объяснить всё это матросам?

— Так лучше. Пусть до всего дойдут собственными мозгами, пусть всё увидят собственными глазами. Злости" больше будет.

Матросы вновь залезли в свои ячейки. Норкин поднял воротник бушлата, закрыл глаза и только начал дремать, как за ним прибежал связной командира батальона. Лейтенант нехотя поднялся. Ныло плечо, смертельно хотелось спать, но приказ есть приказ, и он, ругаясь про себя, пошёл искать Кулакова. А найти его было трудно. За годы командования подводной лодкой привык капитан-лейтенант всё время видеть подчиненных, всё время знать, что они делают, и никак не мог примириться с распыленностью батальона. Его всегда тянуло пройтись и посмотреть на матросов, поговорить с ними, и ок шел, беседовал, дремал в чужой ячейке и после короткого отдыха снова торопился в другой «отсек» — так он называл взводы.

Норкин нашел командира батальона в одном из недостроенных блиндажей второй роты. Кулаков спал, павалившись грудью на закрытый чехлом миномет. Рядом вповалку лежали матросы и сочно похрапывали. Только Лебедев и дневальный молча сидели у порога и, прогоняя сон, усиленно хлопали веками. Увидев лейтенанта, Лебедев улыбнулся и пододвинулся, давая место. Садясь, Норкин забылся и оперся левой рукой о колено Лебедева. Волна боли прокатилась от плеча по всему телу, и он поморщился.

— Болит? — участливо спросил Лебедев.

— Немножко…

— До свадьбы заживет, — пошутил Лебедев и без всякого перехода: — Ты назначен командиром первой роты и нам с тобой придется вместе работать. Как смотришь на это дело?

Норкин нахмурился, погладил ноющую руку и сказал после большой паузы:

— Рано мне еще ротой командовать… Сегодня я даже и со взводом не управился, — и он чистосердечно рассказал про свое поведение и думы.

Лебедев терпеливо выслушал его и спросил:

— Значит, пока без командира роты будем? Или у тебя есть кто-то на примете?

Норкин считал, что ни один из его друзей тоже еще не может командовать ротой, и, потупившись, промолчал.

— Я тебе скажу прямо, — продолжал Лебедев. — Верно, командовать ротой тебе еще рановато… Но есть основания предполагать, что ты скорее других сможешь стать командиром. И знаешь, почему я так думаю?

— Почему? — глухо спросил Норкин, смотря на Лебедева из-под нависшего над глазами козырька фуражки.

— Не боишься сознаться в своих ошибках. Анализируешь их… Вот ты мне сейчас рассказал о сегодняшнем бое. Правдиво, честно рассказал… Ошибки ты свои понял, а это значит — больше не повторишь. Верно? Не повторишь?

Норкин молча кивнул.

— Теперь давай условимся с самого начала: заметишь у меня ошибки — говори прямо. Договорились?

— Договорились… И вы тоже…

— Разумеется! — ответил Лебедев, и завязалась оживленная беседа людей, которые долго и много думают работать вместе.

— Норкин пришел? — не открывая глаз, спросил Кулаков.

— Так точно! — громко ответил Норкин.

Зашевелились спящие матросы, открыл глаза Кулаков, посмотрел на Лебедева, Норкина и спросил:

— Приказ тебе известен? Вопросы есть?

— Известен. Пока всё ясно.

— Тогда чего сидите? Давно в роту пора! Пошли, пошли! — заторопил он командиров и вместе с ними вышел из блиндажа. — Теперь вам сюда, а мне туда! — сказал он на прощанье и скрылся в темноте.


Читать далее

Глава вторая. БОЕВОЕ КРЕЩЕНИЕ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть