ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Онлайн чтение книги Орлиная степь
ГЛАВА ВОСЬМАЯ

I

За два праздничных дня степь обогрелась на горячем солнышке и обсохла, а сегодня с утра во многих местах потянулись над ней волнистые белые дымы. Пользуясь долгожданным вёдром, сибиряки и новоселы пустили огонь по бурьянистым залежам.

Люди, посланные выжигать степь, немало дивовались огню в это утро. Вначале огонь, казалось, боялся дремучих залежей, подолгу вертелся в нерешительности на одном месте, хотя люди всячески помогали ему броситься вперед. Он осторожно, с опаской лизал языком травы, выбирая те, которые помельче, и нередко в страхе, точно рыжий котенок, припадал к земле перед стеной бурьяна. Но через какое-то время, осмелев, делал внезапный прыжок, потом другой и третий, заскакивал в залежную крепь и начинал бушевать в ней, набирая в борении все больше сил и отваги. А вскоре вдруг разом вздымался где-нибудь над залежью, как золотой зверь, и тогда уже нигде не было ему преград: он метался туда-сюда по степи, разъяренно, с оглушительным треском топча непролазные залежные дебри, он гонялся за лисами вокруг их нор, распугивал веселые заячьи выводки, засыпал пеплом птичьи гнезда, где уже лежали первые яйца… Позади разбушевавшегося огня оставался его широкий черный дымящийся след.

Сразу же после пересмены Леонид засобирался в Лебяжье — на похороны Куприяна Захаровича. Подсторожив, когда Леонид после завтрака вышел из палатки покурить и задумался, Светлана бесшумно приблизилась к нему, прижалась к его руке и заговорила:

— Степь-то! Вся в огне!

Леонид дымил задумчиво и молча. Безнадежно пытаясь развеселить его, Светлана шутливо напомнила о его снах.

— Во сне-то так же вот горела?

— Ярче, — ответил Леонид странным тоном, который уже не раз пугал Светлану.

Нечего и говорить, за последние дни много бед свалилось на голову Леонида. Светлана понимала, что ему не до нее, и потому не искала встреч, зря не попадалась на глаза. Для всей бригады праздник был не в праздник, а для Светланы и того хуже. Но все это как ни трудно, а можно бы пережить, да вот беда: Светлане как-то показалось, что Леонид уединяется не столько для того, чтобы в одиночку пережить все неприятности, сколько потому, что стыдится и избегает ее…

— Тревожно мне, — вновь заговорила Светлана.

Леонид вдруг замер и молчал около минуты.

— Чего же ты боишься? — спросил он, понимая, что должен это спросить, но очень боясь своего вопроса.

— Всего, — ответила Светлана, помедлив, явно не решаясь говорить откровенно. — Всего на свете!

В Леониде все дрогнуло и застыло: по тому, как ответила Светлана, видно было, что боится она не всего на свете, а лишь одной страшной для нее беды.

Никакие события, шумевшие над Заячьим колком, не могли приостановить в страдающей душе Леонида той тяжелейшей и сложнейшей работы, начало которой было положено три дня назад встречей с Хмелько на зловещей вечерней заре. Все его попытки понять и объяснить себе, как же произошло то, что произошло тогда, так и оставались безуспешными. Почему он, хотя и видел в ней свою беду, сам рванулся к ней навстречу? Пусть хотя бы и какие-то минуты, но ведь желал же он быть близким с ней? Не умея объяснить даже себе, чем отравила его Хмелько, Леонид тем более не знал, как объяснить это Светлане. Но еще чаще останавливала его мысль о том, что будет со Светланой, когда она. услышит о его встрече с Хмелько. Что же делать? Сколько еще молчать? День, два, три? Может быть, вообще промолчать? Ведь ничего не было. Что лучше в данном случае: правда или ложь? Не так-то просто было решить эти вопросы человеку, только что вступившему в жизнь, и он волей-неволей уже третий день откладывал свое признание. «Рассказать бы обо всем начистоту… Но как рассказать, если она так боится правды? — подумал Леонид теперь, чувствуя, как Светлана вздрагивает возле него. — Пусть она перестанет бояться правды! Да и не время сейчас. Не до этого… Вот вернусь из Лебяжьего — и тогда все расскажу…»

— Почему же ты всего боишься? — спросил Леонид.

— Я не пойму, что случилось со мной, — отвечала Светлана. — Я и на самом деле всего боюсь. Почему-то… даже тебя. Вот и сейчас: я разговариваю с тобой, а сердце так и обмирает. Мне все кажется, что ты вот-вот что-то сделаешь или что-то скажешь…

— Ты устала, — перебил ее Леонид.

— Странно ведь, да? — продолжала Светлана. — Но почему все же мне так кажется? Раньше этого не было. Мне никогда не было боязно с тобой.

— Отдохни, усни, — хмурясь, посоветовал Леонид, зная, что говорит совершенно ненужные слова.

Заметив, что Леонид взглянул на солнце, Светлана поняла, что он собирается уходить, и промолчала, о чем-то думая и сожалея. Потом тихонько попросила:

— Не ездил бы ты…

Леонид обрадовался новому повороту разговора, хотя и этот поворот не мог быть для него приятным.

— А почему? — спросил он быстро.

— В селе шумят очень, — оглянувшись на палатку, ответила Светлана шепотом. — Два дня гуляли, а ведь пьяные, знаешь, какие? Одного тебя винят в его смерти.

— Знаю, — ответил Леонид.

— Зачем же едешь? Пошли кого-нибудь.

— Именно потому и еду, что шумят. Пусть скажут в глаза, что думают обо мне.

— Что могут сказать тебе пьяные?

— Мало доблести прятаться в кусты.

— Да в чем твоя вина? — едва не закричала Светлана.

— К сожалению, вина есть.

— Ты наговариваешь на себя! Ты сам себя казнишь!

— Напрасно ты, маленькая, защищаешь меня от самого себя. — Леонид ласково прижал Светлану к себе. — И напрасно думаешь, что я копаюсь в своей душе. Не та натура! Но я уже достаточно нагляделся, как люди губят друг друга. У нас еще очень много неоправданной жестокости, черствости, недоброжелательства. Ссылаются на переходное время, а по-моему, все дело в нашем очень живучем невежестве… Мне это теперь, после его смерти, хорошо видно. Многому научила меня эта смерть! Наше невежество делает, нас иногда убийцами!

Он подумал, глядя в степь, и продолжал не то так же серьезно, как и несколько секунд назад, не то уже шутя:

— Есть кровавые убийцы, а есть бескровные. Первых надо безжалостно казнить, вторых, которые убивают, скажем, словами, по меньшей мере сажать в тюрьмы…

Светлану било от его слов как в лихорадке.

— Но разве один ты…

— Конечно, нет! — не дослушав, воскликнул Леонид. — Там, у гроба, соберется немало таких, как я, убийц! Мне Зима рассказывал, как здесь частенько ни за что ни про что «прорабатывали» и «били» Куприяна Захаровича на собраниях, давали ему выговоры. Все придут. И все будут, конечно, оплакивать покойного. У нас, слава богу, не принято говорить о покойниках гадости, а кто и скажет — того презирают. Да, все наговорят у гроба много хорошего о Куприяне Захаровиче. И никто, конечно, не будет чувствовать себя виновным в его смерти!

Лицо Светланы, выражавшее только испуг, вдруг сурово застыло от какой-то внезапной мысли.

— Я боюсь за тебя, — сказала она строго.

— И меня боишься и за меня? — спросил Леонид.

— Да.

— Ты в самом деле трусиха!

— С кем же ты едешь? Один?

— С Ванькой Соболем.

Это было для Светланы громом среди ясного неба.

— Да ты что? — едва выговорила она.

— Успокойся, так надо.

Еще вчера, подбирая в уме спутника себе на похороны, Леонид после долгих раздумий неожиданно остановился на кандидатуре Ваньки Соболя. Во-первых, предложение поехать в Лебяжье могло не только обрадовать Соболя, если учесть, что в праздничные дни он не смог побывать дома, но и польстить ему: как-никак, а поездка носила официальный характер. Во-вторых, в пути Леонид собирался спокойно, дружески поговорить с Соболем и разуверить его в том, что Костя Зарницын имеет какие-то виды на Тоню, на что он имел поручение от самого Зарницына. Все это могло успокоить буйную ревность Соболя и примирить его с бригадой, а успокоившийся, примирившийся Соболь, как местный человек, мог очень и очень пригодиться в сегодняшней поездке в Лебяжье.

Из палатки вышел с папиросой в зубах Ванька Соболь. «Не тревожься!» — сказал Леонид Светлане глазами и, кивнув на прощанье, направился к Соболю.

II

Ванька Соболь, проработавший в связи с бегством Хаярова и Даньки подряд две смены, хотя и проявил интерес к поездке, но тут же, зевая, сказал:

— Спать охота, вот беда!

— А мы на рыдване поедем, — рассудил Багрянов. — Вздремнешь в дороге.

Через полчаса они уже ехали в Лебяжье. Прежде всего Леонид решил дать Соболю возможность уснуть: разговор предстоял серьезный, деликатный, его можно было начинать лишь при условии более или менее умиротворенного настроения Ваньки.

Но у Соболя почему-то сон как рукой сняло. Он долго ворочался, укладываясь так и сяк на рыдване, и, наконец, оправдываясь перед бригадиром, проворчал:

— Поварихи наложили тут! Разве уснешь?

— Давай сюда пестерьки, — предложил Леонид. — Клади пиджак под голову. Вот так, правильно. Ну, пробуй, как?

— Теперь хорошо.

Соболь сделал вид, что всячески силится уснуть и, конечно, вот-вот уснет: прикрыл глаза, притих и даже дышать стал сонно. Однако он и думать не хотел о сне. Пока Багрянов разговаривал по рации с Женей Звездиной, а Соболь запрягал Соколика, произошло событие, после которого Соболю было не до сна.

А произошло вот что. Уложив в рыдван пестерьки и мешки для продуктов, Феня Солнышко ушла на кухню, а Тоня почему-то задержалась у рыдвана и стала будто бы проверять, как уложено кухонное барахло. Соболь осторожно поглядывал на нее из-за морды коня.

Прошла неделя после той ночи, когда началась пахота и когда Соболь, растравленный ревностью, оскорбил Тоню, намекнув на ее близкие отношения с Костей Зарницыным, и тем самым увеличил счет ее обид. Всю эту неделю Соболь и Тоня, живя на одном стане, ухитрялись не встречаться один на один. Лютуя от своей ревности, Соболь за это время ни разу даже не подумал о том, что обязан извиниться перед Тоней. Так вот и шло: чем дальше в лес, тем больше дров. Обиды цеплялись одна за другую. Им не видно было конца.

— Кладешь свою амуницию и даже не спросишь, повезу ли я ее? — отважился вдруг заговорить Ванька Соболь, все еще прячась за мордой коня.

— Не тебе везти, — негромко ответила Тоня.

У Соболя дух захватило: такое начало разговора остро напомнило встречу с Тоней в степи. Через минуту он потянул к себе вожжи, и тут его словно пронзило: на конце одной вожжи отчетливо почувствовалась Тонина рука.

— Дело есть, — сказала Тоня, решительно поднимая взгляд на Соболя, который в растерянности не знал, что делать с вожжой.

— Какое дело? — то горя, то холодея, спросил Соболь.

— Побывай у нас, узнай, не приехала ли Катя…

Соболя поразило не столько поручение Тони, сколько то, каким тоном оно давалось — тоном доверия и дружбы. Но коль скоро свершилось одно чудо, Соболю захотелось, чтобы тут же свершилось и другое: некоторое время он ждал, что Тоня вот-вот произнесет какие-то особенные, важные слова. Но Тоня промолчала и отвела в сторону свои огромные ясные очи. Что ж, не все сразу! Благодаренье богу, что хоть немного-то отошло ее сердце!

— Ладно, я побываю, — пообещсл Соболь, едва не задыхаясь от счастья и надежды.

Так разве же мог уснуть сейчас Ванька Соболь?! Притворяться засыпающим и то ему было не легко. Конечно, этот короткий разговор с Тоней — только начало примирения. Но ведь лиха беда начало! Воображение Ваньки Соболя работало вовсю, создавая самые чудесные картины новых встреч с Тоней, их воскресающей любви.

Не подозревая, что Соболь хитрит, Леонид Багрянов все это время не тревожил его даже взглядом. «Лег замертво», — думал он о Соболе. Но в одном месте рыдван так тряхнуло, что Леонид забеспокоился, обернулся и, увидев лицо Соболя, изумленно воскликнул:

— Ты что, еще не спал?

— Сейчас усну, — ответил Соболь, чувствуя, что наконец-то насладился мечтами всласть, изрядно притомился, разомлел на солнышке и теперь может уснуть.

— Какого ж ты дьявола собирался так долго?

— Думал.

— Тьфу, нашел время!

Очень скоро Ванька Соболь действительно уснул, да так крепко, что как ни встряхивало его в рыдване, как ни мотало из стороны в сторону его голову, лежащую на пиджаке, он знай себе храпел, как столетний дед. И обливался потом в сто ручьев не столько от солнечного пригрева, сколько от напряжения, с каким исторгал храп всей грудью. Время от времени Леонид оборачивался назад, с удивлением поглядывал на Соболя и поражался его завидной способности спать. «Силен!» — думал он с усмешкой. Но постепенно его удивление стало сменяться тревогой. У озер, когда до Лебяжьего оставалось совсем недалеко, Леонид окончательно потерял надежду на то, что Соболь проснется без его помощи. Время не терпело — надо было будить парня.

Но это оказалось весьма нелегким делом. Леонид дергал Соболя то за ноги, то за руки, тряс за плечо, кричал над ухом, а тот в ответ лишь блаженно чмокал мокрыми губами, безотчетно защищался как мог да опять храпел всей грудью. Остановив Соколика, Леонид, стиснув зубы, раза два встряхнул Соболя изо всех сил. Только тогда он открыл осоловелые ото сна глаза.

— Помер ты, что ли? — с досадой заговорил Леонид. — Да проснись ты ради бога, поговорить надо!

— Да, да, надо, — вяло согласился Соболь, совершенно не понимая, с чем соглашается, и тут же вновь закрыл глаза и отвел их от солнца.

Из низины дорога поднималась на выгон, еще немного — и откроется Лебяжье у темного мыса соснового бора. Время уходило, и Леонид, обождав немного, вновь принялся будить Соболя — то ласково, сдержанно, обходительно, а то и с ожесточением. Соболь просыпался лишь на секунды, чтобы промычать или произнести два-три бессмысленных слова, но с каждым разом проявлял все больше раздражения, и вскоре дело кончилось тем, что он, поднявшись в задке рыдвана, заорал на Леонида злобно-плачущим голосом:

— Какого ты черта? Отвяжи-ись!

— Да пойми ты, дубина, поговорить надо!

— Надоели мне… ваши разговоры! Осточертели! — дико косясь, огрызнулся Соболь; спросонья он помнил лишь то, что Багрянов в последние дни часто ругал его. — Опять учить, да?

— Не учить — мозги вправить.

— Мне? Значит, дураком считаешь?

— Обожди ты, чудак, выслушай!

— Иди ты от меня к чертовой матери! Ругаясь, Ванька Соболь соскочил с рыдвана и, пока Леонид останавливал Соколика, успел растянуться под кустом таволожки близ дороги, подложить под ухо шапку и прикрыть глаза.


Внезапная смерть Куприяна Захаровича в самом деле очень осложнила отношения лебяженцев с бригадой Леонида Багрянова. Куприян Захарович жил на виду у всего Лебяжьего. Односельчане хорошо знали, как трудна была его жизнь. Но все, что пришлось пережить ему за долгие годы, — и войны, и разрухи, и другие беды, личные и колхозные, — все это, поскольку не привело к катастрофе, считалось теперь как бы не имевшим прямого отношения к его смерти. Прямое отношение, по мнению лебяженцев, имели лишь самые последние события, а именно: приезд новоселов, разные хлопоты и заботы, связанные с освоением целины, и, наконец, больше всего — скандал с бригадой Багрянова. «Если бы не этот случай, он бы еще жил да жил!» — убежденно толковали они по всем избам, на всех перекрестках.

Одним словом, лебяженцы видели причину смерти Куприяна Захаровича там, где хотели ее видеть, — в данном случае дало себя знать то приглушенное недовольство новоселами, которое существовало в Лебяжьем. Правда, открыто здесь никто и нигде не выступал против освоения целины. Но дома лебяженцы давали полную волю языкам. Никто из них не сомневался в огромной общегосударственной пользе задуманного дела. Но, не зная еще, какие готовятся законы о заготовках и закупках зерна, лебяженцы не могли видеть очень-то большой пользы для своего села от освоения целины, тогда как неудобства и лишения были для них совершенно очевидны. Особенно тревожило то, что под распашку уходили все лучшие пастбища и сенокосы. Сибирякам, привыкшим к раздольям, не легко было понять, как можно держать много скота на клочках солончаков да каких-то сеяных трав, которые плохо растут в засушливой степи. Вместе с тем лебяжен-цев раздражала излишняя шумиха, поднятая вокруг молодежи, поехавшей осваивать пустующие земли, и чрезмерное внимание, какое требовалось оказывать ей везде и во всем. Вот почему скандал с бригадой Багрянова для лебяженцев освещался особым светом. За Куприяном Захаровичем они не видели решительно никакой вины. Они рассуждали так:

— Подумаешь, история! Расшумелись!

— Раз ели суслятину, значит по душе была…

— Да ведь живы все! О чем шум?

— Они живы, а его нет…

А тут еще из Заячьего колка неизвестными путями проник в Лебяжье; слушок, что-де сам Багрянов, не выдержав, повинился в смерти Куп-рияна Захаровича. Случилось это в первый день майского праздника, когда почти в каждом доме, как ни жилось худо-бедно, появились на столах водка или сахмогон и брага. Нельзя сказать, что этот слух подействовал возбуждающе на всех лебяженцев, но все же нашлись здесь и горячие головушки; подвыпив сверх меры, эти люди с негодованием заговорили о новоселах.

Больше всех не только в своем доме, но и на улице горячился и шумел Орефий Северьянов, племянник Куприяна Захаровича, непутевый, занозистый и горластый парень, отсидевший недавно, не без помощи своего дяди-покойника, в тюрьме за хулиганство. Этот лоботряс и задира, бывало, на чем свет стоит поносил Куприяна Захаровича за то, что тот притеснял его за безделье, но теперь, желая понравиться сельчанам, вдруг позабыл все обиды и больше других убивался по дяде.

— Они сгубили м-моего дядю! Т-такого человека! — кричал он всюду. — Понаехали, хапалы, со всего света! То им дай, другое дай! Р-разно-солы им надо! Не нравится — вон! На все четыре! Плакать не будем! У нас и так пашни много!

На другой день, как положено, гулянье не утихло — не утихли и шумные разговоры о новоселах. Орефий Северьянов горланил даже пуще прежнего и, случалось, подбивал на это других пьяных. Светлый весенний праздник, таким образом, был омрачен в Лебяжьем не только смертью Куприяна Захаровича, но и чрезмерным возбуждением, даже озлобленностью против приезжих молодых людей, все эти дни ради праздника с особенным рвением работавших на целине.

На виду было уже все Лебяжье. Леонид ехал, избегая смотреть на село, и думал о себе с необычайно суровой прямотой, что стало удаваться ему только в последние дни.

«Если жить с таким дурным характером, много еще бед натворю, — думал он. — И зачем я только уродился таким?»

Но уродился-то он, конечно, совсем другим. Разве он был вспыльчив? А кого обижал? Кому говорил резкие и грубые слова? Ничего этого не было. Когда же появился у него дурной характер? Неизвестно. Одно ясно и памятно: совсем-совсем другим стал он после тяжелой болезни в деревне Загорье, где узнал о гибели отца. Молодым некогда следить за собой: у них много более важных дел. Долго не следил за собой, не видел себя со стороны и Леонид Багрянов. И только в последние годы стал иногда замечать дурные стороны своего характера и дурные поступки. Несколько раз уже он говорил себе, что будет сдерживать ребячью горячность, постарается стать мягче, добрее с людьми. Но он не всегда помнил о своем слове. И вот обидел пожилого, умного человека. Но ведь именно эта обида, может быть, и опрокинула его навзничь в степи?

Смерть Куприяна Захаровича была второй, самой памятной смертью в жизни Леонида. Она не могла затмить его личной беды, но отодвинула ее на второй план. Она заставляла непрестанно думать об осиротевшей семье Куприяна Захаровича, о судьбе его родного села, о его родной степи, о мыслях Куприяна Захаровича перед кончиной… Все эти дни Леонид был болен, как и после гибели отца, и у него было одно, может быть, странное, но совершенно неотразимое желание: он хотел взглянуть на лицо Куприяна Захаровича в гробу. Ему думалось, что он прочтет что-то особо важное в его навечно застывших чертах, такое, что обязательно надо запомнить на всю жизнь.

Со стороны Лебяжьего вдруг долетел знакомый стукоток мотоцикла. Леонид взглянул вперед и увидел Хмелько. Как обычно, она летела на предельной скорости, то и дело взлетая вместе с мотоциклом над землей. Чуя недоброе, Леонид остановил Соколика и спрыгнул с рыдвана.

Заглушив мотоцикл, Хмелько сказала суховато:

— У меня важное дело.

— Дождалась бы!

— Мне поручили встретить тебя.

— Кто поручил?

— Правление колхоза.

Леонид старался по лицу Хмелько догадаться, в чем дело. Впервые он видел ее такой серьезной, встревоженной и даже чем-то испуганной.

— Говори, — потребовал Леонид.

У Хмелько был незнакомый, лихорадочный взгляд.

— Тебе не надо появляться в селе.

— Почему же? Я еду на похороны!

— Поздно. Его уже похоронили.

— Как похоронили? Не может быть! — выкрикнул Леонид и взглянул на наручные часы. — Как это случилось?

— Его привезли из Залесихи утром.

— Как же так? Ведь мне же надо! — растерянно проговорил Леонид.

— Поздно, — повторила Хмельно твердо. (На самом деле прах Куприяна Захаровича еще только везли из Залесихи в Лебяжье.) — Сейчас все село собирается на поминки.

— Так я побуду хотя бы на поминках.

— Но ведь туда тебя не приглашают?

— Вон как! Не приглашают?

— Нет. Так мне известно.

Леонид потемнел и медленно сжал челюсти.

— Понимаю, — проговорил он глухо.

— Ты не страдай, — сказала Хмельно мягче. — Это мера предосторожности. На поминках будет много пьяных. Зачем их раздражать?

— Кто не пускает меня в село? — вдруг спросил Леонид.

— Не горячись. Тебе не советуют.

— Кто?

— Все наши руководители.

— Ид-диоты! — сквозь зубы выговорил Леонид. — Они клевещут на все село. Разве народ сейчас такой?

— Народ не такой, а среди народа всегда найдутся люди вроде Орефия Северьянова, — заметила Хмельно.

— Что он может сделать, ваш Орефий?

— Я сама, слышала: он угрожает.

— Иные любят грозиться.

— Он может и сделать.

— Паника! Может, ты одна испугалась?

— А почему бы мне и не испугаться? — спросила Хмелько с вызовом. — Да, я боюсь!

У нее внезапно перехватило горло. Она взглянула на Леонида совершенно беспомощно, по-детски.

— Ну, вот что!.. — сдаваясь, заговорил Леонид. — Я беру твой мотоцикл, а ты садись на Соколика и возвращайся в село. Коня передашь Ваньке Соболю. Он будет на поминках. Пусть везет продукты. И самое главное: сдашь на почту вот это письмо.

Хмелько взяла из рук Леонида письмо.

— В Центральный Комитет? О чем?

— Тут его мысли о целине, о совхозе, — ответил Леонид.

— Куприяна Захарыча?

— Да.

На дороге в село показались два всадника. Это были Иманбай и Бейсен. Они тоже ехали на похороны.

III

От боли так раскалывало голову на части, что Ванька Соболь несколько секунд выл со смертной тоской. Потом, с ужасом ощущая, как куда-то проваливается сердце, он вдруг услышал, что совсем рядом кто-то мощно сопит огромными ноздрями. Соболь открыл глаза и, увидев, что вокруг темным-темно, поспешно, с испугом приподнялся, упираясь ладонями во что-то мягкое, вероятно в расстеленный под ним ватный пиджак. Разве сейчас ночь? Но почему ночь, когда должен быть день? Да и где он? Что с ним? И, наконец, кто это сопит рядом с ним в кромешной темноте?

Ванька Соболь начал панически обшаривать место, где спал, а может быть, и умирал. В это время вблизи кто-то оглушительно фыркнул — у Соболя так и обмерло сердце. Наконец он догадался, что около него конь, а сам он скорее всего в рыдване. Да, да, так и есть. «Где же вожжи?» — мелькнуло безотчетно в гудящей голове Ваньки Соболя. Он опять начал шарить вокруг себя, но вожжей в рыдване не нашел — вероятно, они упали и обмотались вокруг ступицы. Потому конь и стоит. Куда же он, Соболь, ехал? В Заячий колок? Нет, он не помнил, чтобы ехал в степь. Но сейчас он был, конечно, в степи. Вон вдали, в разных местах низко над землей вспыхивают, колышутся и мерцают красноватые огни, а в воздухе густо пахнет гарью. Стало быть, близко палы. Огонь бушевал в степи весь день, вырвался из-под власти людей, разошелся по раздольям широко-широко да и сейчас не может угомониться — мир сгинул во мраке, а огонь все мечется, все выискивает и выискивает бурьянистые залежи.

Значит, он все-таки ехал в Заячий колок?

Кое-как Ванька Соболь слез с рыдвана. Он угадал: вожжи действительно обмотались вокруг ступицы, да так, что их, вероятно, и не распутать в темноте. Соколик со свернутой набок, к одной оглобле, мордой стоял на целине, но дороги перед ним не было. Так что же, он заблудился в степи? Не мудрено. Молодому, неопытному коню ничего не стоит сбиться ночью с дороги, совсем недавно едва обозначившейся на целине. Соболь еще раз пошарил вокруг рыдвана: под руку попадались дернины типчака и мелкое разнотравье. По всем приметам выходило, что Соколик, пока не упали с рыдвана вожжи, успел вывезти его далеко в степь. Возможно, Заячий колок совсем уже близко. Но где же он? Где? В какой из четырех сторон?

Молчала окутанная теменью степь. Как ни привычен к ней был Ванька Соболь, но и ему жутковато стало от ее необычайной тишины и от тех огней, что блуждали по ее раздольям. Хотя бы какая-нибудь ночная птица окликнула да взмахнула крылом над головой! Но где там! Знать, ни одной живой души в этой черной пустыне, один он, Ванька Соболь, да неразумный Соколик, еще не знающий, как опасно сбиваться здесь с пути.

Но ведь надо было что-то делать!

Ванька Соболь опустился на колени у правого переднего колеса рыдвана. Ой, и трудно же распутывать измазанные дегтем вожжи! Но во много раз труднее — обрывки дневных воспоминаний; они как нити в спутанном мотке: концов много, а за какой ни потянешь, весь моток запутывается еще больше. Невероятно, мучительно трудно! Однако плачь, а распутывай, разнесчастный ты Ванька Соболь!

Вначале Ваньке вспомнилось, как он ездил днем на Соколике по всему Лебяжьему. Как это могло случиться? Ведь он, Соболь, соскочил с рыдвана и лег спать у дороги в степи, а Багрянов один уехал в Лебяжье. Ах да, его разбудили и увезли в Село ребята из бригады Громова. Потом хоронили Куприяна Захаровича. Где же его хоронили? Вроде бы не на кладбище, а в центре села? Нет, в центре села Хмелько отдала ему Соколика, а вокруг стояла толпа. Похоронили в конце концов Куприяна Захаровича или нет? Да, конечно, похоронили, иначе не было бы и поминок в его доме. А поминки были, это точно. Рядом с Ванькой за столом сидел Орефий Северьянов. Одну поллитровку водки Орефий сразу же незаметно для людей опустил в карман своих брюк, а над двумя стоящими на столе сделал на виду у всех ограждающий жест ладонью. «Живем!» — шепнул он тогда Ваньке. Почему же их, так подружившихся за столом, колхозники связывали и обливали водой? За что? Нет, сначала они с Оре-фием ругали Багрянова и всех новоселов за то, что они погубили Куприяна Захаровича, а когда их стали одергивать — полезли в драку. Вот как было дело. Но почему они, после того как их облили водой, пели песни? Ерунда какая-то: песни на поминках! Ох и Орефий! Ох, Орефий! Это ведь он запевал. Ну, а потом что же? Отпустили их? Значит, отпустили, если они с Орефием да его дружками ездили в рыдване по селу… Где же этот проклятый Орефий и его друзья? Как они отпустили его ночью в степь?

Где-то вдали прогремели выстрелы. Соболь оторвался от вожжей и долго, окоченев от страха и досадуя, соображал, где прогремели эти выстрелы, в какой из четырех сторон. Но нет, совсем отказалась работать его дурная голова! Кто же мог стрелять ночью в степи? И отчего такая стрельба? Опять у Заячьего колка? Но ведь волчица уже убита…

Никогда в жизни Ваньку Соболя не пугало одиночество в степи — ни днем, ни ночью. Но теперь ему стало очень тревожно. На счастье, ему вскоре удалось распутать вожжи. Едва он сел в рыдван, как застоявшийся Соколик тронул вперед, и Ваньке немного полегчало оттого, что он куда-то едет, а не стоит на злополучном месте, где он спал или умирал этой ночью.

Соболю оставалось одно — довериться Соколику; невольно думалось, что если он смело идет вперед, то, значит, чует путь. Но вскоре Соболь спохватился: «Куда же я еду-то?» Он вновь начал осматриваться по сторонам. Но что можно было увидеть сейчас в степи? Темень да огни. И вдруг Соболь резко натянул вожжи. Почему Соколик идет туда, где много огней? Ведь у Заячьего колка не должно быть палов — там нет залежей. «Дурак ты, дурак!» — обругал он Соколика и круто повернул его вправо, в сплошную тьму.

Он ехал без дороги долго, очень долго — под колесами рыдвана все стелилась и стелилась целина. Черной пустыне не было ни конца, ни края. Но вот под копытами Соколика вдруг зачавкала грязь, а колеса рыдвана врезались в землю. «Солончаки!» — ахнул про себя Соболь, останавливая коня. Зная, что на целинном отрезке пути в Заячий колок нет солончаков, Соболь после минутного раздумья повернул Соколика обратно и, не зная, куда теперь ехать, время от времени принимался бездумно дергать одной правой вожжой. Незаметно для себя он сделал большой круг по целине. Когда Соколику надоело крутиться на одном месте, он потянул из рук Соболя вожжу, и Соболь покорно отдал ее, уже наверняка зная, что плутает в степи безнадежно.

Впереди в кромешной тьме вдруг показался гребень огненной лавины. Намотав, вожжи на руки, Ванька Соболь около минуты оторопело наблюдал, как растет, поднимается лавина на его пути. Только потом он догадался, что это всходит луна. Но почему она показалась в этой стороне?

Повернув назад, Соболь вдруг ясно расслышал, как далеко впереди снова прогремели выстрелы. «Правильно, там Заячий колок!» — сказал себе Соболь и хлестнул Соколика вожжами, заставляя его бежать рысью, твердо веря, что скоро, очень скоро закончится его ужасное блуждание среди ночи.

В стороне, но не так уж далеко с силой пронзили тьму два снопа света. Машина? Откуда она? Нет, это, конечно, трактор: огни двигались не быстро. Но почему трактор здесь, перед Заячьим колком? Ведь бригада пашет за колком! А может быть, он давным-давно миновал бригадный стан и плутает где-нибудь поблизости от Лебединого озера? Вот оказия! Да, стыдно будет признаваться новоселам, что блуждал в степи, но делать нечего — надо ехать к трактору. Интересно, кто же пашет? Только бы не Костя Зарницын.

Вскоре шум трактора стал слышен ясно. Соболь остановил Соколика, по его расчетам, прямо у пахоты. Соскочив с рыдвана, он взял коня под уздцы, боясь, что тот испугается шума и света, и попутно ощупал ногой землю, чтобы не оступиться случайно в борозду. Но поблизости, как ни странно, не было пахоты. Куда же и зачем идет трактор чистой целиной? И почему делает такие зигзаги?

Внезапно Соболя и Соколика ослепило светом тракторных фар. Соколик завертел головой, зафыркал и начал пятиться назад. Останавливая и успокаивая коня, Соболь некоторое время не мог следить за приближающимся трактором, а когда наконец глянул в его сторону — трактор проходил уже мимо. Но то, что увидел в эту секунду Соболь, будто током пронзило его с головы до пят и намертво пригвоздило к земле. Из раскрытой дверцы кабины свисала над гусеницей мертвая кудрявая голова.

Не помня себя, Соболь закричал во весь голос, во всю силу своей груди и, путаясь в вожжах, повалился на землю.

Очнулся он от людского гомона.

— Это Соболь! Соболь!

— Вяжи его, ребята!

— Где же другие? Куда делись?

Безумно озираясь на окружавших его ребят с ружьями и фонариками, Соболь несколько раз порывался заговорить, но так и не смог. Его молчание, вероятно, еще более разгневало ребят: вокруг поднялся невообразимый галдеж. Так ничего и не сказав, Соболь обессиленно прижался к земле и замер с отчетливой мыслью, что вот и пришел его конец.


Соболь сидел в палатке на своей кровати и при. слабом свете лампешки, висевшей на столбе-подпорке, разглядывал свои грубые, вымазанные в дегте руки — они, будто каменные, лежали на коленях. Он никак не мог понять, чем вымазаны руки, и все хотел спросить об этом Белоусова, который, насупясь, сидел с ружьем у печки, полной сверкающих углей. Но и теперь Соболь не смог пошевелить губами: с той минуты, как его схватили ребята в степи, он еще не сказал ни единого слова.

По всему стану не стихала беготня, поблизости слышались человеческие голоса, у самого колка гудели моторы и лязгало железо, а Соболь решительно ничего не слышал, хотя и напрягал слух, стараясь уловить хотя бы тончайшую, как паутинка, нить, связывающую его с родным миром. Ему точно уши заложило, да так, что не дай бог! Его охватило безмерное, беспросветное отупение — тяжкий сон с открытыми глазами.

Он не заметил, как вошла Тоня. На ее плечи была накинута большая черная шаль. Тоня вошла как тень, остановилась поодаль и с минуту, не шелохнувшись, всматривалась в Соболя. Потом она бесшумно приблизилась к нему и опустилась на колени, чтобы ему удобнее было видеть ее лицо.

Тяжкий сон, владеющий всем существом Соболя, не дал воли его радости, когда он увидел Тоню. Эта радость лишь на мгновение блеснула в его глазах да тут же и погасла. Он взглядом показал Тоне на свои руки, лежавшие на коленях, и взглядом попросил ее объяснить, отчего они черные. Тоня схватила его руки, сложила вместе и, лаская своими теплыми ладонями, ответила шепотом:

— Ты не бойся, они в дегте…

Он вдруг приподнял голову и, сдвинув брови, посмотрел в полусумрак, поверх головы Тони. Вероятно, он вспомнил, при каких обстоятельствах измазал руки в дегте.

— Я не верю! Слышишь, не верю! — вдруг заговорила Тоня с силой, но почти шепотом, смотря в лицо Соболя и взглядом требуя от него, чтобы он слушал внимательно. — Они говорят, что ты привез кого-то из Лебяжьего. Неправда! Я не верю! Я не могу поверить! Ты не такой, я знаю… Да скажи ты мне ради бога хоть одно слово! Ну, скажи!

Соболь стал силиться понять Тоню и вдруг вновь приподнял голову и сдвинул брови. Его лоб заблестел точно камень-голыш от росы. Через несколько секунд он впервые с усилием разжал губы и шепотом, как говорят смертельно ослабевшие люди, спросил:

— Костю?

Тоня кивнула ему головой.

Капли пота покатились со лба Соболя.

— Я знала, что ты не виноват! — захлебываясь слезами, воскликнула Тоня и вдруг принялась быстро-быстро целовать руки Соболя, пахнущие чистым березовым дегтем. — Прости меня, прости! Я злая, нехорошая! Я измучила тебя! Прости! Но теперь все, все будет хорошо! Ты слышишь меня? Тебе трудно говорить, да? Ну ладно, ладно, ты молчи… Ты только кивни мне легонечко головой… Вот так! Вот и ладно. Теперь, бедный ты мой, все, все у нас будет хорошо! Ты скоро вернешься, и мы будем всегда вместе. Ты слышишь? Кивни мне еще. Ты испугался очень. А ты не бойся, тебе ничего не будет! Ты не виноват. Я сама поеду в милицию и докажу… Ведь я видела, каким ты уезжал в Лебяжье. Ты уже знал, что я тебя простила. Ты уже верил мне. Так разве ты мог?

И она вновь принялась целовать его руки.

За это время в палатке собралась большая группа парней. Прислушиваясь к словам Тони, парни молча рылись в своих вещах, гремели гильзами, вытаскивали из чехлов и собирали ружья. Но вот горячий Ибрай Хасанов, услыхав последние слова Тони, гневно крикнул:

— Он все мог! Он давно зуб точит!

Тоня быстро обернулась, ответила Ибраю твердо:

— Замолчи, он не виноват!

— Не виноват, а где он был, ты знаешь?

— Знаю. Вон там, за колком!

— А зачем он там оказался?

— Заблудился, только и всего!

— А может, кого-нибудь привез с собой?

— Отсохни у тебя язык! — отрезала Тоня. Ребята любили Тоню, и не только за красоту но, полагать надо, и за ее открытое недружелюбие к непутевому Ваньке Соболю. То, что уви дели они теперь, было для всех полной неожидан ностью. Такая крутая перемена не только удивила ребят, но и оскорбила, — выходило, что Тоня злонамеренно порывает со всей бригадой в очень важном вопросе. На Тоню градом посыпались гневные слова:

— Ничего не знаешь, а тоже защищать!

— Нашла кого миловать!

— Ясно, он подвез и указал!

— Все улики, голубушка, налицо!

— А вот долютовался! Ему говорили…

— Все вы тут заодно!

— Ну, довольно, — решительно проговорил Леонид, выходя из угла, где стояла его койка. — Нечего заниматься пустой болтовней! Разберутся без нас. Все готовы? На каждый трактор есть оружие?

— Есть!

— Кому нужна картечь?

— Дай мне, — попросил Ибрай Хасанов.

— И мне, — добавил Краюшка. Вагрянов начал раздавать патроны.

— Значит, нас будут здесь убивать, а мы поднимай целину? — спросил Белорецкий нервно.

— Будем поднимать! — ответил Леонид резко.

— С оружием в руках?

— Ну и что же!

Багрянов быстро вышел из палатки. За ним двинулась ночная смена. Толпа направилась к северной опушке колка, где стояли согнанные сюда тракторы. Ребята шли молча и бесшумно, как ходят обычно на ночных маршах солдаты. Вороненые стволы их ружей поминутно вспыхивали под лунным светом.

Через некоторое время близ стана вновь зарокотали тракторы бригады Багрянова и, вон-зясь во тьму клинками света, двинулись на свои загонки. А ночь, глухая, бездыханная, все еще плотно окутывала землю. И степь все еще горела…

IV

Всю ночь после убийства Зарницына тревожно было в Заячьем колке. Никто и не помышлял о сне. Парни из дневной смены то шушукались по углам палатки, то выходили толпой наружу, чутко прислушивались к отдаленному рокоту тракторов и шорохам ночи, иногда брали в руки топоры да дреколье и сторожко обходили бригадный стан; девушки закрылись в темном вагончике на засов и притихли, как птицы в непогодь.

Хуже всех было в эту ночь Светлане.

Еще утром, провожая Леонида в Лебяжье, она потеряла покой и твердость духа. Ревность, вновь тревожившая ее уже несколько дней, тут вдруг ошеломила, подсказав, что с Леонидом что-то произошло. Она впервые отчетливо увидела, что он стыдится ее, и поняла, что какую-то тайну, а может быть и грех, он прячет, от нее в своей душе. Да неужели он так-таки и не устоял перед бесстыжей казачкой? При этой мысли Светлане стало очень дурно, и потому ей не удалось поговорить с Леонидом, о чем хотелось.

Когда же он уехал, стало и того хуже. На стане, как всегда в такое время, стояла тишина. Ночная смена отдыхала. Легли подремать и притомившиеся поварихи. Светлане надо было подвести итоги работы бригады за ночь и ждать вызова Жени Звездиной по рации. Но разве до работы было? Некоторое время она металась по стану, нигде не находя себе места, а потом вдруг бесцельно бросилась в глубину колка.

После той бури, когда Светлана, исполненная счастья, будто в знак того, что она делится своим счастьем с Леонидом, собирала здесь для него букетик лазоревой пролески, прошло всего три дня. Но и за этот короткий срок в колке случились большие перемены. Правда, березы все еще ослепительно сверкали своей обнаженной белизной, но на их ветвях уже осторожненько приоткрывались набухшие почки, полные нежного зеленого света, отчего казалось, что березы начинают тишайше куриться едва уловимой для глаза дымкой. А на земле, пользуясь тем, что деревья еще не заслоняли листвой небо и солнце, повсюду брызнули ранневесенники — ветреница, медуница, мать-и-мачеха. На пригорках виднелись и куртинки сон-травы, изящными фонариками висели на ее крохотных стебельках крупные темно-лиловые цветы. А в воздухе, насыщенном солнечным теплом и. тончайшим ароматом первоцветов, стоном стонало азартно работающее мушиное царство.

Светлане вдруг вспомнились слова Фени Солнышко; она сказала однажды, что настоящая весна приходит лишь с появлением «ключей весны». Это баранчики. Светлане они хорошо знакомы: их можно встретить по всем березовым рощам Подмосковья. Так где нее они, эти чудесные золотые цветы-ключи, которыми природа, по присловью, отворяет дверь настоящей весне? Им тоже пора быть. Где они? Быстро скользя взглядом по сторонам, Светлана прошла редким березняком более сотни шагов, но нигде не приметила знакомых цветов. «Значит, не настоящая еще весна, — подумала она с горечью, замедляя шаг. — Вот так и у него: не настоящая, — подумалось ей тут же о Леониде. — Была бы настоящая — никто не оторвал бы его от меня». Словно испугавшись чего-то, она поспешно зашагала дальше в колок. Она шла, уже не глядя ни под ноги себе, ни по сторонам, и вскоре оказалась на небольшой поляне, где ее внезапно остановило солнце и синь неба. В центре поляны стояла, вся изогнувшись и наклонившись в южную сторону, одинокая, очень ветвистая береза. На ее комле, в самом изгибе, острым топором была сделана засека, а под ней на шнурке висела бутылка — знать, на стане проживал некий любитель пасоки. Бутылка была полна; слегка розоватый березовый сок жемчужными каплями падал на землю.

Несколько секунд Светлана стояла перед березой с широко раскрытыми глазами — в глубине их дрожал сильный золотистый свет. «Я сейчас же должна видеть его и говорить с ним! Сейчас же! — вдруг подумала она, вкладывая в свою мысль всю силу своей души. — Он должен сказать мне все! Я не могу так жить!» И она решительно зашагала в ту сторону, куда склонилась израненная береза.

На опушке колка Светлана остановилась, удивившись тому, как горит степь: во многих местах тянулись с запада на восток густые потоки белого дыма, будто нашлись в огнедышащей земле отдушины. На мгновение ей стало боязно одной отправляться в горящую степь. Но тут же она справилась с собой и смело двинулась без дороги чистой, обсохшей целиной, совершенно не подумав, что ей и к вечеру не дойти до Лебяжьего. Она видела далеко на горизонте синий гребешок бора и все ускоряла шаг, почему-то надеясь, что очень быстро найдет Леонида и потребует от него откровенности. Она была уже километрах в трех от Заячьего колка, когда ее до смерти напугала какая-то серая птица, с шумом вырвавшаяся из-под ног. Светлана опомнилась, опустилась на землю и беззвучно заплакала. «Что со мной? Куда я иду? — подумалось ей. — Где у меня силы? Мама, родная, помоги!»

Вернулась она на стан через час измученной, странно пришибленной; ее обрадовало, что поварихи еще спали, и она, крадучись, набросилась на свои бумаги.

Совсем неожиданно — время шло только на полдень — вернулся Леонид. Светлану не поразило ни его раннее возвращение, ни мрачный вид. Она будто захлебнулась, увидев его на мотоцикле Хмельно. Встречались! Они встречались! Эта мысль опалила ее сознание, и весь остаток дня и весь вечер она думала только о загадочной встрече Леонида с Хмельно, только о своем горе. Она боялась спросить Леонида, отчего он вернулся рано, да к тому же один и на чужом мотоцикле. Более того, увидев, что Леонид порывается заговорить с ней, она постаралась уклониться от встречи. Лишь под вечер Светлана узнала от Фени Солнышко, что произошло. Но она не хотела слушать и Феню Солнышко. Они встречались, встречались, были вместе, и это главное, самое главное, что произошло сегодня и что могло произойти когда-либо! К полночи, когда над Заячьим колком грянула беда, Светлана так была расстроена, что уже не жила, а лихорадочно металась в чужом, страшном мире, где все горит вместе с этой степью, где нечем дышать, где никто не поймет ее горя, где нет ей жизни…

Трагическая гибель Кости Зарницына не только ошеломила и потрясла измученную до предела Светлану, как это случилось со всеми в бригаде, но и повергла ее в ужас: здесь, где она живет, оказывается; может свершиться любое зло; люди здесь так жестоки и безжалостны, что не знают любви и верности, у любого они могут вырвать из сердца счастье, любого безвинно убить… Все, все может случиться в этом мире, где повсюду блуждают во тьме огни и все пропахло дымом, как на огромном пожарище!


На рассвете, выйдя из вагончика вместе с Феней Солнышко, Светлана увидела Леонида среди толпы парней у палатки. Из первых же фраз, долетевших до нее, она поняла, что Леонид собирается ехать с тяжелой вестью в Залесиху — на станцию и в милицию.

— Взял бы кого-нибудь с собой.

— Один съезжу.

— Тогда хоть ружье возьми.

— Ружье возьму.

— А может, подождешь, когда солнце взойдет?

— Ждать нельзя.

Отвечал Леонид кратко, сурово.

Рождалось безветренное и пасмурное утро. Воздух над степью был густо насыщен дымом и запахом гари. Однако уже нигде не видно было огней: знать, выжгли за ночь все дотла. Впервые не звенели вокруг птичьи голоса, будто все птицы покинули выгоревшую степь. Но зато отовсюду из степных далей сегодня почему-то особенно хорошо слышался рокот тракторов, и невольно думалось, что их куда больше в работе, чем было вчера.

Каждая секунда казалась сейчас Светлане часом.

И хотя, как всегда, Леонид почти моментально почувствовал ее близость и моментально встретился с ее взглядом, она не испытала ни малейшей радости. За ночь она так уверовала в свое несчастье, что теперь ничто не могло успокоить ее. Она казалась себе самой обиженной женщиной в мире. Она не плакала только потому, что слезы за ночь уже скипелись в душе в один железный камень.

Для нее эта встреча прошла будто во сне.

Светлана не слышала, с чего Леонид начал разговор с ней, когда они неизвестно как очутились вдвоем в стороне от Заячьего колка. Она и не могла ничего слышать — она готовилась высказать ему все, что уже говорила тысячу раз прошедшей ночью. И слова-то были простые, а как трудно вспомнились они сейчас и как нелегко их было произнести! Но ничего не поделаешь — нужны были именно эти слова, и никакие другие. Не в силах смотреть, как Леонид держится за руль ее мотоцикла, не в силах слушать какие-то наказы, она наконец-то выкрикнула совершенно ослабевшим от горя голосом:

— Я не могу здесь жить, Леонид! Не могу! Рука Леонида как ужаленная оторвалась от руля мотоцикла. Он мгновенно догадался, почему Светлана вдруг выкрикнула эти слова. «Да не ужели все, о чем мне надо сказать ей, придется сказать сейчас? В такое-то время! — подумал он, ощущая острое жжение во всей груди. — Да разве же это… можно? Со вчерашнего дня она. чем-то напугана, а уж теперь вон какая: вся в огне. Что с ней будет? Подумать страшно. И опять не время. Когда тут разговаривать? Этот разговор на часы, а у меня на счету каждая минута. Как же быть? Подождала бы, когда вернусь, а еще лучше — через несколько дней». Но тут же у Леонида мелькнула мысль: может быть, он все же ошибается, думая, что Светлана подозревает его в неверности? Может быть, ее слова вызваны злодейским убийством Зарницына?

— Светочка, милая, ты не бойся, — заговорил он, пытаясь привлечь к себе отступившую на шаг Светлану. — Да что ты, маленькая, так испугалась? Нет, ты послушай, послушай… Я уверен, убийцы будут очень скоро пойманы и наказаны. И все уладится, честное слово! Ты слышишь? Никто нас больше никогда здесь не тронет. Все будет хорошо.

— Я не могу здесь жить, — полушепотом повторила Светлана, так и не позволив Леониду обнять себя.

— Тебе страшно здесь?

— Мне стыдно здесь.

Кровь ударила в лицо Леонида, опалила глаза. Да, конечно, Светлана подозревала его в измене. На несколько секунд у него отнялся язык.

— Мне очень стыдно, — повторила Светлана, увидев, как Леонид оглушен ее словами, и думая, что он не до конца понял их смысл. — Я тебе всегда говорила: только одного мне не вынести, только одного!.. — добавила она поспешно, боясь, что вот-вот совсем лишится голоса.

Леонид склонил перед Светланой голову и выговорил глухо:

— Я ничего не сделал дурного…

— Ты позоришь меня! — выкрикнула Светлана в отчаянии.

— Что ты говоришь? Опомнись! Откуда ты взяла? — заговорил Леонид, пытаясь схватить ее за руки. — Ты очень расстроена, вот у тебя и мысли такие… Успокойся, обожди немного, и я тебе все расскажу.

Только теперь она посмотрела ему в лицо. — Значит, все же есть что рассказывать? — Но совсем не то, что ты думаешь! — А что же есть, что?

— Светочка, милая, но мне ведь сейчас некогда… Ты сама знаешь, как дорога мне каждая минута. Ну, какой сейчас разговор? — отвечал Леонид и с каждой секундой все яснее чувствовал, что допустил оплошность, не вовремя обмолвившись о своей тайне.

Светлана слушала его с большим напряжением и тревожным вниманием.

— Ты так побледнела! — растерянно заметил Леонид, пугаясь за Светлану. — Успокойся, ведь ничего же дурного не было…

— А что же было? — спросила она одними губами.

— Светочка, милая, но я не могу вот так сразу и в двух словах! Не могу! Не могу! Это так сложно. Это нужно объяснить, иначе ты не поймешь. Но было совсем не то, что ты думаешь! Совсем не то! Совсем не то!

— Но что же было? Что было?

За ночь Светлана убедила себя, что верит в измену Леонида, но, оказывается, на самом деле ничуть в нее не верила. Только вот сейчас она поняла, чего это стоит — поверить в измену! Все в ней вдруг онемело, стало чужим… Но как стучит в висках! Боже мой, как стучит! Неужели это кровь? Не может быть! Это бьют огромные молоты.

— Что было? Что? Что?

— Ах, Светочка, успокойся, перестань!

— Ты ее любишь?

— Да нет же, нет! — Ты лжешь!

— Я не лгу.

— Докажи!

— Но чем? Как?

— Дай слово, что уедешь отсюда.

— Совсем?

— Совсем! Навсегда! Тогда я поверю.

Леонид вздрогнул, лицо его вдруг стало не только суровым, но даже злым, а на виске сильно забилась жилка.

— Я готов доказать это чем угодно! Хочешь, руку отрублю? Хочешь? — заговорил он сквозь зубы, двигая скулами: глаза его зажглись. — Но уехать отсюда я не могу. И ты этого не требуй. Не надо. Как я могу уехать с земли, политой нашей кровью? Да мне легче удавиться, чем уехать отсюда! Ты слышишь?

Его так взволновало неожиданное требование Светланы, что он тут же вгорячах допустил еще одну оплошность, о которой после горько пожалел. Не, простившись со Светланой, он дал газ, вскочил на мотоцикл и стремглав понесся по неприглядной степи, над которой неохотно поднималось пасмурное утро.


Не помня себя, вернулась Светлана на стан.

Все парни, измучившись за ночь, легли вздремнуть до завтрака и пересмены, чтобы хоть немного набраться сил к началу работы; недалеко от палатки, над которой едва курился дымок, в одиночестве сидел на чурбане с березовым стягом в руках Виталий Белорецкий.

— Зайди, — сказал он Светлане.

Она почему-то послушно повернула в сторону палатки, хотя и не испытывала никакого желания встречаться сейчас с кем-либо, а тем более с Белорецким.

— Садись, — Предложил ей Виталий, уступая место на чурбане.

Она опустилась на чурбан, а он, опершись на стяг, будто старик на посох, глядя в степь, скорбно сообщил:

— Сторожу. Мне всегда везет.

Не дождавшись отклика, продолжал ироническим тоном:

— Как налетят бандиты — я их вот этой дубиной! Одного, другого третьего… Всех уложу! Будет им тут братская могила!

Светлана продолжала молчать. Белорецкий, вглядевшись, заметил, что она плачет без слез.

— А ты ду-умала! — протянул он с усмешкой.

— Что думала? — шепотом спросила Светлана.

— У них уж вон все имущество общее! Светлана сжалась как от удара. «Все видят!

Все знают!» Теперь яснее ясного: она уже опозорена! Она вскрикнула от боли и стыда, но крика не послышалось. Она вся напряглась, чтобы подняться, но не смогла. Виталий Белорецкий сел на краешек чурбана.

— Уедем отсюда, — предложил он негромко.

— Куда? — с испугом спросила Светлана.

— Домой. В Москву.

Да, ведь есть на свете Москва, а в ней родной дом… Там никто и никогда не обижал ее, никто и никогда! Как хорошо там было! Как хорошо! Как легко жилось с матерью да с отцом! И Светлане впервые за всю жизнь на Алтае так захотелось в Москву, что дышать стало невмочь.

— А чего тебе здесь ждать? — говорил Белорецкий над самым ее ухом. — Разве что у них на свадьбе погулять охота? Тогда жди.

В глазах потемнело. Опять по степи, как и ночью, огни, ргни, огни, и в глухой тишине доносится издалека рокоток мотоцикла.

— А мне здесь ждать нечего, — продолжал Белорецкий. — Я уеду. Сегодня же. Ну чего мне, скажи на милость, ждать? Чтобы и мне кишки выпустили на этой целине? Да пропади она пропадом! Не жалко. Подумаешь, рай земной! Тут только сусликам и жить. А проживи лето — и сам обрастешь шерстью, тоже начнешь себе нору рыть. Ты погляди-ка, какая жуть кругом. Ни один художник не нарисует. Красок таких нету на палитре. Что степь, что небо — одна тошнота. «Соли здесь много!» Да на кой дьявол мне горы соли? Тут и без того солоно! Много у нас сказочников вроде Зимы. А когда-то здесь на самом деле что-нибудь будет? Когда рак свистнет, вот тогда, пожалуй, посидишь здесь у телевизора. А пока того и гляди покажется тут древний Мамай с войском. Едешь, едешь по степи на вонючем тракторе, и такая тебя тоска возьмет, хоть падай, зубами рви всю эту целину в клочья! Вот до чего осточертела! Скажешь, очень уж скоро? Да, конечно… А знал я, что это такое — целина? Представления не имел. И вел себя как самый последний баран. Куда стадо — туда и я, вот и весь мой энтузиазм. А что до тебя, то, если говорить откровенно, я так и знал, что у вас с Багря-новым ничего не получится. Опять спросишь почему? Ты не для него, Светочка, нет! Он дядя грубой породы. Волкодав.

Светлана сидела будто окаменев.

— Я уже все обдумал, — сказал Белорецкий потише. — Скоро подойдет бензовоз, так ведь? Вот я и попрошу шофера, чтобы он подкинул нас до станции. Хорошо заплачу — подкинет, а денечка через три мы в Москве! Документы вышлют потом, куда они денутся? Нам хлеба всегда хватит. Зашел в магазин — и выбирай по вкусу. Коммунизм надо строить прежде всего в Москве. На нее со всего света смотрят. А сюда он и без нас когда-нибудь дойдет.

Светлана внезапно поднялась на ноги и, не обмолвившись ни словом, направилась к вагончику, — вероятно, она ничего не слышала из того, что говорил ей Виталий Белорзцкий. Но Бе-лорецкого это не смутило. Он твердо был уверен в своей удаче, а потому и крикнул Светлане вдогонку:

— Собирайся, не теряй времени!

— Но Светлана и не думала о сборах. Забившись в свой уголок в вагончике, она уткнулась в подушку и замерла. Не поднялась она, чтобы в свое время пойти замерять вспашку ночной смены, не поднялась, когда прибыл бензовоз, хотя и слышала его гудки и знала, что только ей положено принимать горючее. Время шло, того и гляди могли подойти на заправку тракторы, надо было немедленно встать, немедленно! Но у Светланы в теле не дрогнул ни один мускул — все в ней обмерло, и, кажется, навсегда. Думала ли она о чем-либо? Нет, прошлое и настоящее неслось в ее сознании стремительным весенним потоком, подхватывая и хороня в своих волнах все, что попадалось на пути. Приходили люди, стояли над ней и, вздыхая, уходили. Ну и что же? Пусть смотрят. Пусть думают о ней что угодно. Ей все безразлично. Жизнь ее «кончена.

Вскоре явился Виталий Белорецкий.

— Горючее слили, — сообщил он и шумно, облегченно выдохнул, давая понять, что это стоило ему немалого труда. — Помощник бригадира пашет — расписалась сама Феня Солнышко. Уговорил. А куда она это горючее денет? В кашу много не пойдет. Ну, как ты тут, готова?

Увидев, что Светлана и не собиралась в дорогу, он начал хватать и укладывать в чемоданчик и рюкзак ее вещи. Светлана не противилась. Зачем? Пусть укладывает…

Набежали в вагончик девушки-подружки из дневной смееы, должно быть бросили свой завтрак. Девушки зашумели было, начали уговаривать Светлану не покидать бригаду, но на них с яростью накинулся Белорецкий.

— Что вы лезете не в свое дело? Что вам надо? — кричал он и, кажется, силой выталкивал девушек из вагончика. — Сколько вам объяснять? Все уже сказано!

Светлане больно было оттого, что Белорецкий выгоняет подружек, но остановить его не было сил. Надо бы крикнуть, а как крикнешь, когда все в тебе обмерло? Видно, тому и быть.

Выгнав девушек, Белорецкий взял Светлану за плечи и оторвал от подушки. Что ж, приходится вставать, если так надо. Тем более, что шофер бензовоза давно ждет их, а у него свободного времени в обрез.

Через несколько минут бензовоз с ревом летел по степи, увозя ее невесть куда. Но не все ли равно? Пусть летит, сколько у него есть сил, хоть в кромешный ад!

Светлана не отдавала себе отчета, как долго они ехали по степи. Она не слышала, о чем иногда переговаривались шофер Скворцов и Белорецкий, не отвечала на их обращения к ней; уцепившись обеими руками за сиденье, чтобы не подбрасывало на ухабах, она все время сидела с закрытыми глазами — так лучше, когда не знаешь и знать не хочешь, куда едешь.

Но вот бензовоз остановился, и Светлана вдруг расслышала разговор двух спутников.

— Дальше не могу, — твердо сказал Скворцов. — У меня каждая минута на учете. И так рискую… Если я опоздаю, знаешь, что будет? А мне нет никакого расчета расставаться с этой баранкой.

— Я заплачу, — угрюмо пообещал Белорецкий.

— Всех денег не загребешь.

— Куда же нам дальше?

— А вот прямо этой дорогой.

— Ее и не видно.

— Да уж что и говорить, отсюда дороги не торные, — ответил Скворцов, должно быть не очень-то одобряя бегство москвичей из степи. — Ну, ничего, не заблудитесь! Так вот прямо и валяйте. Сначала попадется колодец с журавлем, потом кошары, а уж дальше казахский аульчик. Там отдохнете, а к вечеру будете на диком бреге Иртыша.

— На станцию надо бы!..

— Туда мне совсем не с руки.

— Но если спросят тебя, что скажешь?

— Скажу, что высадил у поворота на станцию.

— Правильно.

— А мне ничего другого и нельзя говорить. Скворцов и Белорецкий вылезли из кабины и отошли назад — снять привязанные у бака чемоданчики и рюкзаки. И оттуда вновь послышались их голоса:

— А как на Иртыше? Ходят там пароходы?

— Должны ходить.

— Пристань-то близко?

— В ауле спросите, как идти.

И здесь все, что обмерло в Светлане, все вдруг ожило. Значит, они едут не на станцию Кулунда, а на Иртыш? На тот самый, про который поется в песне? А оттуда в Москву? Странно, она и не знала, что со степи можно отправиться в Москву по воде. Значит, до Омска на пароходе, а там на поезд? Ах, этот Виталий! Это он придумал такой маршрут, когда Скворцов отказался везти их на станцию. Но почему он ведет себя так, словно боится погони? Кто их может догонять? Неужели он думает, что их догонит Леонид?

Светлана быстро открыла глаза. Боже мой, где же они, где? Может быть, все это бред? Вокруг бензовоза, пока хватал глаз, лежала выжженная дотла степь, а над ней висело низкое хмурое небо. Черная пустыня, без каких-либо признаков жизни, занимала весь мир. Да разве есть в этом мире дороги? Разве может катиться здесь вольнолюбивый Иртыш?

Подойдя к кабине, Белорецкий сказал:

— Что ж ты сидишь? Выходи.

— Зачем? — испуганно спросила Светлана.

— Пешком пойдем.

— А где мы?

Белорецкий не ответил — он уже примерялся, как удобней нести свои вещи. Светлане ничего не оставалось, как сойти на опаленную огнем землю.

Долго шли они черной степью-пустыней.

На огромных площадях залежей палы оказались сплошными — все сухое разнотравье выгорело до корней, не уцелело ни единой былинки. Огонь пировал здесь буйно и весело. Вся земля была покрыта, будто кошмой, слоем золы и пепла. Тропа, по которой шли Белорецкий и Светлана, едва угадывалась по небольшой извилистой ложбинке, выбитой конским копытом. От земли, обожженной огнем, и от теплой травяной гари исходили душные, раздражающие горло и грудь запахи. На целинных участках огонь обошел низинки, где было сыро, и оставил кое-где в целости небольшие полоски и куртины. Но небольшие клочки уцелевшей целины не изменяли общего фона пала. В выгоревшей степи было сумеречно, безмолвно и жутко.

Шли они молча.

Виталий Белорецкий оглядывался назад редко: он избегал встречаться взглядом со Светланой, он боялся ее внезапных простых, но невероятно трудных вопросов, которые она начала задавать, ступив на опаленную землю.

Светлане не очень-то и хотелось разговаривать с Белорецким. Ее волновали сейчас не десятки, а сотни, тысячи вопросов, очень важных, очень серьезных, от которых бросало в жар. Разве способен ответить на них Белорецкий? Уж лучше задавать их самой себе. Задавать, задавать и задавать без конца, без счета, ни на один не отвечая, потому что некогда. «Да неужели все это выгорело за ночь? Так много? А где же птицы? Улетели? Как же они улетели ночью? Ведь многие из них совсем не видят в темноте? А гнезда? Сгорели? Но где же птицы теперь? Ищут новые места? И опять будут вить там свои гнезда? Да, птицы, возможно, улетели, но как звери? Как они бежали? Стаями? А маленькие зайчата?» С каждой минутой поток вопросов нарастал и нарастал, как это случается с горным потоком, когда сильно припечет солнце. Светлана все с большей тревогой осматривала степь, ставшую за ночь пустыней, все торопливей искала в ней что-то растерянным взглядом, все ждала чего-то на каждом шагу. Вскоре ей стало так трудно идти, так тяжко вдыхать запах травяной гари, что она бросила на дороге сначала чемодан, а потом и рюкзак. Но и теперь ей не полегчало. Пеплом были запорошены не только ее сапоги, но и юбка и кофта… Светлана шла, поднимая ногами прах целины, прах самой земли целинной, и ей казалось, что она несет его не только на своей одежде, но и в своей душе. «Осталась ли где невыжженная степь? Где же она? Где? Туда ли ведет эта дорога? Скоро ли покажется тот аул, о котором говорил шофер? Может быть, мы уже. сбились с пути?»

Однако какие бы вопросы ни задавала себе Светлана, ей все время казалось, что существует самый большой, самый главный, самый страшный вопрос, который она вот-вот должна, даже обязана задать себе среди этого беспредельного степного пала.

Наконец-то после долгого перерыва оглянулся Белорецкий. Загорелый, худой — в чем душа держится, с тоненькой птичьей шеей, весь в грязном поту, он показался сейчас Светлане совсем незнакомым.

— Где же твои вещи? — удивленно крикнул он Светлане. — Ты что, все бросила?

Белорецкому она ответила кивком головы, а себе одним словом, от которого ей стало горше, чем от травяной гари:

— Все.

Через какое-то время, не то через час, не то через два, они оказались на довольно большом участке уцелевшей от огня целины. Белорецкий решил устроить здесь привал и положил на землю свою ношу. Измученная Светлана едва дотащилась до места отдыха. Она сразу же опустилась на землю, рассыпав вьющиеся волосы по ковылю, и впервые за всю дорогу спросила себя вслух:

— Зачем же я уехала? Зачем?

Теперь она знала, что это и есть тот самый большой, самый главный, самый страшный вопрос, который она должна была рано или поздно задать себе сегодня.

Виталий Белорецкий взглянул на ее лицо и бросился перед ней на колени.

— Не надо, не надо, — заговорил он нервно и жалобно, заглядывая в ее залитые слезами глаза. — Мы скоро дойдем. Скоро будет аул.

— Зачем ты увез меня?

— Я люблю тебя! — бормотал Белорецкий, все более нервничая. — Да и зачем тебе оставаться здесь. Совершенно незачем! Даке нельзя, пойми! Остаться здесь — это же самоубийство. Ты погибнешь, погибнешь!

— Уйди.

— Гонишь?

— Уйди!

— Я люблю тебя!

— Уйди!..

Возбужденный, с дергающимися губами, Виталий Белорецкий отошел в сторону, к своим вещам и театрально опустился на землю.

Чуткое ухо Светланы вскоре уловило странный шорох в сухой траве. Она тревожно приподнялась и совсем близко от себя — рукой подать — увидела голову серой гадюки, отмеченную косым темным крестом.

Неделю назад старая гадюка выбралась из норы. Песчаная земля с редкими дернинами ковыля и типчака была уже прогрета солнцем. Найдя рядом с норой открытую прогалину, гадюка свилась в кольцо и замерла, греясь на солнце. Через день вокруг нее неподвижно валялись уже десятки гадюк — здесь, на сухом пригорке, на солнцепеке, было излюбленное место их зимовки. Отогреваясь, накапливая силы и смертный яд, гадюки целую неделю лежали не шелохнувшись, не обращая внимания даже на шмыгающих мимо ящериц и птичек, а вот сегодня, будто сговорясь, кишмя закишели по всему пригорку и поползли в разные стороны, зорко высматривая мелких земных обитателей.

Все с большей ясностью осознавая, что ей нет теперь дороги ни в Заячий колок, ни в Москву, Светлана с затаенным дыханием смотрела и смотрела в темные неподвижные глаза гадюки и вдруг порывисто сунула в ее сторону левую руку. От боли, пронизавшей все тело, она закричала что было сил.

Через несколько секунд Виталий Белорецкий, еще более чужой, чем прежде, отшвырнул ногами гадюку. Он держал руку Светланы с кровинкой на тыльной стороне ладони и чужим голосом упрашивал ее немедленно встать, идти в аул, который, вероятно, очень близко. Резкая боль змеиного укуса стихла, и Светлана, слушая Белорец-кого, уже спокойно и молча всматривалась в клочковатое пасмурное небо. Когда же Белорецкий начал трясти ее за плечи, думая, что она в забытьи, она спросила, едва пошевелив бледными губами:

— Любишь?

Он опять схватил ее руку, на которой теперь расплылось небольшое кровавое пятно, и прижал ее к своей груди.

— Да, я люблю, люблю!

— Высоси…

— Я не могу! Не могу! — закричал Белорецкий, и стало ясно, что он все время боялся этой просьбы.

По бескровным губам Светланы едва скользнула слабая улыбка, и Белорецкий догадался, что она вспомнила о Багряиове. Конечно, она подумала: уж Багрянов-то не испугался бы змеиного яда! В бессилии Белорецкий закричал и заскулил, как щенок, которому прищемили хвост:

— Ты лежи здесь, лежи! Я сбегаю в аул! Я достану машину или лошадь! Я увезу тебя! Я спасу тебя…

Светлана не слышала Белорецкого. Совсем ус-докоясь, она продолжала вглядываться в небо, чтобы навсегда запомнить, каким оно было в этот день.

V

После смерти Куприяна Захаровича Леонид, в сущности, уже был тяжело болен, и ему стоило немалых усилий переносить свою болезнь на ногах. По всем законам, которыми жив на земле человек, он должен был свалиться, узнав о гибели своего лучшего товарища и друга. Но в те несказанно тяжелые минуты где-то в тайниках его существа могуче сработала некая запасная пружина, о существовании которой он не подозревал, и он удержался на ногах. Жизнь тут же ударила Леонида еще раз, да к тому же в самое сердце. Он будто врос по колено в землю, что-то с невыразимой болью надорвалось в его душе, но он и теперь устоял! Это было уже чудо из чудес! Откуда взялась в нем эта волшебная пружина? У каждого ли человека она есть? Он устоял, но в душе его было темным-темно, как прошлой ночью в степи, и в ней так же горело.

Около полудня, когда следствие шло полным ходом, Леонид, возвращаясь на стан, задержался в дальнем конце пруда. Опираясь на комель березы, он надолго засмотрелся в темную зеркальную гладь пруда. Где сейчас Светлана? Возвратясь из Залесихи с Краснюком и милиционерами и узнав о ее бегстве, Леонид хотел было, оставив все дела, немедленно броситься в погоню. Ио когда взялся за мотоцикл (на нем только и можно было ее догнать), сразу же понял, что его попытка будет совершенно бесполезной: Светлана ни за что не вернется, вновь увидев его на мотоцикле Хмелько. Где же она сейчас, глупенькая, несчастная девочка? На станции Кулунда или же в поезде? «Вот она!»—вдруг чуть не крикнул он, увидев ее отражение вместо своего в темной глуби пруда. Улыбаясь, поправляя свои вьющиеся волосы, Светлана медленно отходила вдаль. «Стой!» — крикнул ей Леонид и соскочил с небольшого обрывчика к воде. Но видение уже исчезло. Опомнясь, Леонид вздохнул и присел на обрывчик под березой.

Его отыскал здесь Петрован. Сообщил;

— Суслик тебя ищет.

— Какой суслик? Ах да… Где он?

— Сюда идет.

Илья Ильич Краснюк все эти дни нет-нет да и вздрагивал, вспоминая о своем первом посещении бригады Багрянова. Не случись убийства Зарницына, не скоро бы ступила здесь нога Крас-шока. Но сегодня никак нельзя было избежать поездки в Заячий колок. Впрочем, он поехал сюда не только по долгу службы.

У Ильи Ильича, хотя он и грозился жене доказать свою способность работать в деревне, было единственное заветное желание — как можно скорее покинуть степь. В последнее время оно, это желание, с особой силой тревожило его. Но возвратиться домой он мечтал не иначе, как с партбилетом в кармане. Пусть с выговором, пусть со строгим выговором, но только с партбилетом! Однако перспективы возвращения в город были пока что весьма призрачны. «Выручить» его мог лишь большой провал на целине. Но откуда ему случиться, если триста молодых новоселов как одержимые во сне и наяву грезили огромными массивами вспаханной земли? Они работали день и ночь, презирая все трудности. И ни в одной из новосельских бригад как назло не происходило никаких серьезных происшествий, вина за которые хотя бы косвенно могла упасть на директора станции. И вдруг эта трагедия в Заячьем колке. «Теперь снимут, — с неприятным и неопределенным чувством решил Краснюк. — Раз я директор — за все отвечаю. У нас так заведено. Но как снимут?» Предстоящее освобождение не столько радовало, сколько пугало Краснюка: он боялся, что дело может разыграться так бурно, что ему не отделаться одним выговором, а придется выложить партийный билет. Поэтому он рассчитывал, воспользовавшись поездкой в Заячий колок, заранее принять необходимые меры защиты, чтобы до. известной степени ослабить предстоящий удар по своей персоне.

Подождав, пока скроется Петрован, Краснюк опустился на край обрывчика, рядом с Багряно-вым. Леонид, так и не обернувшись на него, высматривал что-то в темной глубине пруда.

— Это тоже ваша затея? — негромко, но с оттенком раздражения спросил Краснюк, обиженный неучтивостью молодого бригадира.

— О чем это вы? — не поворачивая головы, спросил Леонид, стараясь говорить ровным голосом, хотя уже догадался, что новая схватка с директором неизбежна.

— О вашей затее с оружием.

— Вы всегда почему-то плохо думаете о бригаде, — грустно заметил Леонид. — Просто удивительно!

— Хотите сказать, что это затея всей бригады?

— Это не затея, а совершенно необходимая мера предосторожности, — возразил Леонид. — Что в ней страшного? Чем она напугала вас?

— Да что вам здесь — фронт?

— Не фронт, но и не канцелярская тишь.

— Это паника!

— Зря вы… У нас нет никакой паники.

— Паника началась в вашей бригаде сразу же, как только стало известно о гибели Зарницына. — Губы и ноздри Краснюка передергивались сильнее обычного, что было признаком крайнего раздражения. — А вы, вместо того чтобы пресечь панику, взялись за оружие. Кто вам разрешил сделать это? Типичное самоуправство! А вы подумали, что получится? Разве не ясно, что своей мальчишеской выходкой вы только поддержали и разожгли панические настроения в бригаде? И вот вам результат — еще двое сбежали.

У Леонида до ломоты в скулах стиснулись зубы. Ответил он после длительной паузы, лишь когда почувствовал, что полностью справился с собой:

— Тут не в панике дело.

— В чем же?

— Тут особое дело.

— Вам нечего сказать, Багрянов! — торжествующе произнес Краснюк. — А дело проще простого: своей глупой выдумкой вы поддержали панические настроения — и вот вам результат: начался развал бригады.

Леонид впервые оглянулся на директора. — Какой развал? Что вы говорите?

— Полный развал! Но это еще не все. Что будет, если слух о том, что вы пашете с оружием в руках, разойдется по степи? Может быть, вы хотите, чтобы паника, как зараза, распространилась и на все соседние бригады? Этого вы хотите, да?

— Слушайте, вы… — заговорил Леонид сквозь зубы, глядя на директора невидящим взглядом. — Зачем вы пришли?

— Я пришел сказать вам, чтобы вы немедленно убрали с тракторов и спрятали свои дурацкие дробовики! Вот и все!

— Я не могу этого сделать. — Почему?

— Тогда бригада в самом деле может разбежаться. Вот будут пойманы убийцы — и все ребята сами спрячут ружья.

— Но я приказываю убрать!

— Уберите сами.

— Повторяю: я приказываю!

— Дайте письменный приказ. Краснюк сорвался с места и выскочил с бережка на обрывчик, к березе.

— Я знаю, вы плюете на мои приказы, — сказал он, обтирая платком розовое потное лицо. — Я приказал убрать отсюда вот этого мальчика, а он все еще здесь…

— Он сын бригады, — сказал Леонид, продолжая сидеть в прежней позе усталого человека.

— Это тоже романтика?

— Нет, суровая жизнь…

Разговор явно подходил к концу, и Краснюк, удивляясь не столько упрямству, сколько неожиданной сдержанности молодого бригадира, делавшей его вдвое сильнее, бесцельно потоптался у березы.

— Нет, это неслыханно! Поднимать целину с оружием в руках! — заговорил он, не зная, что делать. — Но ведь об этой глупейшей затее могут узнать в районе, а то и в Барнауле.

— Вон что! — воскликнул Леонид с холодной усмешкой. — Вы боитесь, как бы не влетело вам от начальства?

— Мне нечего бояться! Вам надо бояться! — уже прокричал Илья Ильич. — На этот раз я не потерплю вашего самоуправства и приму необходимые меры. Никто больше — только вы один виноваты во всем… Не затейте вы ссору с колхозом, не было бы и этой трагедии.

Леонид медленно поднялся со сжатыми кулаками.

— Что еще скажете?

— Узнаете из приказа.

VI

Все четыре дня, пока Костя Зарницын не был предан земле, над степью хмурилось и плакало небо. Занепогодилось уже утром, какое не пришлось встретить белокурому весельчаку бригады, а после полудня незаметно спустился тихий, печальный, обложной дождь. С того часа стало быстро темнеть, и вскоре люди не знали, что и думать, — явно раньше срока наступила ночь. Бесконечной, томительной, совсем не весенней, а скорее осенней показалась эта ночь бригаде. Под утро дождь стих, заметно посветлело, и всем невольно подумалось, что над горизонтом вот-вот заиграет, как речка на каменистом перекате, аленькая зорька и все в мире воскреснет в ожидании солнца. Но восток вымер, как пустыня, и солнце не вернулось к земле. Не тучи, а сплошная темная лавина двигалась с запада, заслоняя весь небосвод, и вновь полило, да на этот раз с ветром — налетела водяная вьюга. Правда, она скоро затихла, но зато повеяло стужей. Ничего, решительно ничего не осталось в степи от весны! Вовсю властвовала холодная, унылая, до боли сжимающая тоской людские души сибирская осень.

По подозрению в убийстве Зарницына были арестованы Орефий Северьянов и два его приятеля-собутыльника, а также Ванька Соболь, которого считали соучастником преступления. Следственные органы не могли, конечно, делать какие-либо преждевременные заключения, и потому большинство людей не только в Заячьем колке, но и в Лебяжьем с убежденностью решили, что виновность всех арестованных очевидна и уже доказана. Оснований для такого заключения было более чем достаточно.

Злодейское преступление ошарашило все Лебяжье. Выходило так, что недоброжелательство, которое, несомненно, существовало в селе подспудно, а открыто дало себя знать после внезапной смерти Куприяна Захаровича, способствовало разжиганию темных страстей убийц. Не могли не вспомнить лебяженцы, что никто из них не одернул вовремя по всей строгости злонравного Орефия Северьянова. Черное пятно, таким образом, ложилось на все село.

Большая группа лебяженцев вслед за милицией появилась в Заячьем колке, чтобы разделить с бригадой Багрянова ее страшное горе и попытаться наладить отношения заново, на новых началах. Однако бригада держалась с лебяженцами хотя и не враждебно, но и не очень-то мирно. Отлично понимая, что нельзя винить в убийстве всех жителей. Лебяжьего, бригада тем не менее рассудку вопреки испытывала к селу в какой-то мере отчужденность и недоверие. Между бригадой и селом все же легла та ночь, когда горела степь.

Следом за лебяженцами в Заячий колок валом повалило разное начальство не только из Зале-сихи, но и из далекого районного центра. У всех вдруг оказались здесь очень срочные и важные дела. Приезжие без конца расспрашивали о Косте Зарницыне и обо всем, что в бригаде запомнилось о трагической ночи. Они ходили по стану толпами, многозначительно хмурились и шушукались, делая вид, что заняты раскрытием тайны злодейства.

Нельзя, однако, сказать, что от «уполномоченных» не было никакой пользы. По их инициативе действительно были приняты самые разносторонние меры по улучшению условий жизни бригады: из Лебяжьего навезли много разной снеди, у пруда, словно по щучьему велению, появилась банька, районная кинопередвижка показала одну из хороших картин тридцатых годов, из Залесихи прислали большой рулон новых плакатов и десятка два книг, всей бригаде выдали заработанные деньги. А тут появилась и лавка-фургон, где можно было купить недорогие вещи, и не только для лета, но и для зимы, и не только для взрослых, но и для детей. Все это, вероятно, можно было сделать гораздо меньшим количеством людей, но в конечном счете большого греха в том не было.

Местные власти собирались похоронить Костю Зарницына в Залесихе — подальше от бригады, чтобы поскорее забылась его трагическая смерть. Но бригада Багрянова настойчиво потребовала похоронить товарища недалеко от стана, в открытой степи, чтобы вокруг его могилы уже нынче летом заколыхалось золотое море пшеницы.

— Еще одна затея! — брюзжал Краснюк.

— А что в ней плохого? — спросил его Леонид.

— Да как вы не понимаете?! Это всегда будет напоминать…

— Вот и хорошо, — ответил на это Леонид. — Могилы бойцов никогда не страшат и не расслабляют волю. Я знаю это по войне. У могил бойцов воля только закаляется.

— Но здесь даже кладбища нет!

— Теперь будет… Где селится человек, там все должно быть.

Хоронили Костю Зарницына седьмого мая, во время вечерней пересмены, при заходе солнца. На похороны неожиданно съехалось со всей ближней округи много ребят-новоселов. Представители местных властей схватились за головы. Втайне они принимали все меры к тому, чтобы слух о зверском убийстве не разошелся широко по степи: боялись паники среди приезжей молодежи. Но разве удержишь такой слух? Особый вид степной связи, метко названный казахами «длинным ухом», давно действовал во всю силу.

Одновременно с гробом Зарницына в Заячий колок были Привезены газеты, в которых молодые новоселы прочитали Указ Президиума Верховного Совета СССР о введении смертной казни за убийство. По этому случаю в бригаде оживленно заговорили:

— Ко времени. Будто о нашей беде узнали!

— Таких бед, видно, немало случается…

— Конечно, затем и Указ издали! Леонид Багрянов не расставался с газетой, где был напечатан Указ, даже у могилы. Когда ему разрешили сказать прощальное слово, он в большом волнении долго шелестел газетой.

— Говори, — поторопили его сзади.

— Ты слыхал когда-нибудь, дорогой наш Костя, как шумит пшеница? — заговорил Багрянов, едва поборов удушье, но все равно очень глухо, будто из-под земли. — Возможно, и не слыхал… Ты ведь вырос в Москве. Но теперь всегда будешь слышать, как она шумит… Каждое лето!

Это прозвучало клятвой.

Уже темнело, когда люди расходились от свежей могилы. Двое, остановившись по пути к стану закурить, заговорили задумчиво и доверительно:

— Теперь отсюда нипочем не уеду.

— А разве думал?

— Думалось.

Ночью потянуло нестерпимой зимней стужей, а на рассвете по всей Кулунде разбушевалась памятная там до сих пор лютая северная пурга. Она бесновалась до полудня, остановила все тракторы, посрывала немало бригадных палаток, раскатала пустые бочки, в колках повалила березы. Когда же пурга стихла, люди увидели, что вся степь, от края до края, покрыта холодным белым саваном: не пурга лютовала — сама смерть…


Читать далее

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть