Онлайн чтение книги Остановиться, оглянуться…
53

В последующие два дня ничего существенного не произошло.

Впрочем, нет — кое–что все–таки случилось: звонила девушка.

Я не знал, кто она, — тетя Катя вечером так и сказала: звонила девушка.

А потом, около одиннадцати, когда я бегал к Лехе на первый этаж за папиросами, меня снова спрашивали, опять девушка.

В принципе ничего особенного в этом не было. Девушки звонили мне время от времени, когда реже, когда чаще, но звонили. Но всех их тетя Катя знала — если не по имени, так по голосам, по особым приметам: даже Танька Мухина имела уже четкое определение «тощая да лохматая».

А эту тетя Катя не определила никак. Просто — звонила девушка.

На всякий случай я спросил, какой у нее голос. Тетя Катя ответила, что — тихий, молоденькая, наверное.

Никакого особенного звонка я не ждал и забыл бы скоро об этом так и не донесшемся до меня тихом голосе. Но и назавтра на работе случилось подобное: когда я с пригородного завода через два коммутатора пробился в редакцию, Людочка тоже сказала мне мимоходом, что звонила девушка, два раза звонила, утром и вот сейчас.

Тут уж я заинтересовался, что за девушка. Но Людочка по части сбора информации была не спец — девушка, и все.

А вечером тетя Катя снова сообщила, что звонила девушка, три раза, все никак, бедненькая, не добьется. Только теперь девушка в тети Катином каталоге имела железный фирменный знак: та самая, молоденькая.

Я прождал весь вечер, стараясь не выходить. Но та самая, молоденькая, больше не позвонила.

На ночь я затащил телефон в комнату, хотя понимал прекрасно, что молоденькие с тихим голосом по ночам не звонят. Хотя прекрасно понимал, что, может, и девушки никакой нет, может, просто секретарша районного суда разыскивает меня по какому–нибудь из кляузных фельетонных дел.

И самому было смешно и странно, что не могу уснуть, как мальчишка, которого волнует даже отблеск от отблеска, тень от тени, седьмое эхо мимоходом сказанных слов.

Звонила девушка…

Старуха произнесла это случайно и случайно попала в самую точку: еще три года назад эти слова были моей молитвой и моей верой.

Я становился атеистом долго и трудно, медленно избавляясь от детских религий. Я держался за них упрямо, но все–таки терял одну за другой.

Я потерял веру в безграничное всемогущество родителей, в бесспорность школьного учебника, в автоматическое торжество справедливости, в почти мгновенную действенность газетной статьи.

Я терял свои веры, а мир от этого не становился хуже — он становился моложе. И я все больше привыкал к этой новой радости: быть работником в молодом, незавершенном мире.

Дольше других держалась вера в девушку.

Я не знал, кто она и где она. Но верил, что когда–то, и самую непроходимую минуту, она вдруг возникнет, подойдет на улице, постучит в дверь, позвонит по телефону— и ничего не страшно тогда. Это была смешная вера, я сам знал, что смешная — но с ней здорово жилось. Где–то поблизости легкой походкой ходила девушка, и мне не надо было другой гарантии доброты и разумности мира.

Но время шло, а девушка не возникала, не приходила, не звонила. Не возникала, хотя иногда была нужна просто позарез. Не знаю, что тому было причиной, — может, не умела перебраться через траншеи нашей вечно ремонтируемой улицы, а может, где–то на перекрестке в тот самый миг нас вдруг разделяла урчащая лава машин. Или заходила в автомат, да все не могла нашарить в кармашке двухкопеечную и не могла разменять гривенник у торопливых прохожих…

А теперь девушка позвонила. Минута для этого была самая подходящая. Но вот год, увы, не подходил. Не было больше веры в девушку. Слишком долго она разменивала свой гривенник…

И только память отозвалась на этот запоздалый звонок…

Девушка, однако, оказалась настойчивой.

Днем на работе ко мне заглянул Д. Петров и сказал, что меня ждут в холле. Я спросил кто, но он ответил, что это неважно и что если я не выйду через три минуты, то лично он ни за что не ручается. При этом усмешка у Д. была двусмысленная: очевидно, он полагал что говорит непристойность. Впрочем, может, по международным дипломатическим стандартам так оно и было.

Я дописал абзац и вышел в холл. Девушка сидела в углу, скромно сидела на самом скромном месте, и руки ее были сложены на коленях.

Я кивнул ей.

Тогда она встала и пошла мне навстречу.

Я сказал:

— Ну, здравствуй, Светлана.

Она тихо ответила:

— Здравствуй.

— Ну что, — сказал я, — как жизнь?

Она молча смотрела па застежку моего свитера, а я молча смотрел на ее склоненное лицо. Так мы и стояли посреди холла, в окружении нашего редакционного модерна — тонконогих столиков, низких кресел и полукруглых мягких скамеек.

Я спросил:

— Ты не торопишься?

Она не подняла лица:

— Нет.

— Тогда посиди тут минут двадцать.

Она кивнула, и я пошел к себе, к странице, прерванной на половине, а она пошла на свое самое скромное место, в угол.

Я дописал то, что должен был дописать, позвал Светлану, и мы с ней пошли вниз по лестнице.

На втором этаже я завел ее в безлюдный коридорный закоулок. Здесь обитал крохотный журнальчик, редакция его занимала всего две комнаты. Но тем не менее это был журнал, а раз журнал, значит, уже не закоулок, а холл, значит, стол с двумя стульчиками и даже стеклянная витрина с подарками, где на сегодняшний день покоилось всего два экспоната: камень, подаренный группой геологов, и палка, подаренная группой чабанов.

Мне не хотелось садиться, и я просто прислонился к стене рядом с двусмысленными дарами читателей. Светлана тоже стала возле, только не прислоняясь, — тихая девочка с косой поверх пальто.

— Ну? — спросил я.

Она долго собиралась с духом и наконец выговорила — глаза ее смотрели не на меня, а рядом:

— Гоша, правда, у тебя сейчас большие неприятности?

Я ответил без выражения:

— С чего ты взяла?

Мне сказали.

— Кто?

— Меня просили не говорить.

— Сказали, но просили не говорить?

Она проговорила тихо:

— Меня очень просили.

Я быстро прикинул, кто бы это мог. Но круг общих знакомых был слишком узок: Сашка, и все. На него не походило, но больше было некому. Я решил, что Сашка, и не стал настаивать.

Я спросил:

— Это ты мне звонила вчера?

Она тихо ответила:

— Я.

— А позавчера?

— Я.

— А откуда ты узнала мой телефон?

— Меня просили не говорить.

— Ладно, — сказал я, — уважаю чужие тайны.

И опять она долго готовилась к следующей фразе:

— Но это правда?

Я ответил, что в газете неприятности каждую неделю.

Мне ни с кем не хотелось об этом говорить, а с ней им более. Ей пришлось бы все объяснять, да еще подробно, да еще с самого начала. Поэтому я сказал:

— И вообще это неинтересный разговор.

Она хотела возразить и даже настойчиво качнула головой. Но тут в маленьком журнальчике что–то закопошилось. Выглянул пожилой литсотрудник и спросил, приветливо улыбаясь:

— Вы ко мне?

Я ответил, что мы сами по себе, просто зашли поговорить в относительно спокойном месте.

— Пока спокойное, — уточнил он с достоинством. — А через полчаса начнется редколлегия…

Что ж, все законно. Раз журнал, значит, должна быть и редколлегия…

Литсотрудник скрылся, за дверью. Светлана все глядела на меня. Кажется, девочка всерьез ждала, что после десятка грубостей, которые она стойко перенесет, все–таки начну сдержанно, по–мужски изливать ей наболевшую душу.

Уже с раздражением я повторил:

— Неинтересный разговор… Лучше ты мне что–нибудь расскажи. Расскажи–ка про свою первую любовь!

Я брякнул это наобум и тут же понял свою бестактность: ведь это было о Сашке — о ком еще.

Но она только растерянно улыбнулась:

— У меня не было первой любви.

Я недоверчиво глянул на нее.

Она сказала:

— Честное слово. Мы с Сашей были просто товарищи.

Уже из чистого любопытства я задал детский вопрос:

— Ты что, и не целовалась никогда?

Она глухо призналась:

— Один раз, в девятом классе.

— С кем?

— С одним мальчиком.

— Он тебе сильно нравился?

— Нет…

— Тогда зачем целовалась?

Она ответила тихо, но твердо:

— Это было надо.

К маленькому журнальчику стали стягиваться члены редколлегии. Они шли по коридору, громко, солидно беседуя. Нам со Светланой пришлось выйти на лестничную площадку. Но и там мешал народ.

— Ну, ладно, — сказал я, — будь! Все равно не дадут поговорить. Спасибо, что зашла. Она не уходила и не прощалась. Я спросил:

— Ну, чего?

— Ты мне так и не ответил, — робко проговорила она.

Но я уже знал цену ее робости.

— Что не ответил?

— Правда ли, что у тебя…

Она так и не кончила фразу.

— Ну, правда, — сказал я. — Только ты не горюй. Вывернусь из–под трамвая!

В этот момент я и сам верил, что вывернусь. В ее присутствии все заботы казались легкими, нарошными, почти детскими, как тот необходимый поцелуй в девятом классе.

Светлана с трудом выговорила:

— Можно, я тебе помогу?

Я улыбнулся:

— А чем ты мне поможешь?

У нее потемнело лицо:

— Я могу больше, чем ты думаешь.

Мимо просеменила пожилая курьерша с кипой гранок. Она была не из нашей редакции. Но и в нашей меня ждали дела.

Я сказал мягко:

— Пока мне просто ничего не надо. Я, наверное, скоро уеду.

— Надолго?

— Месяца на три. Может, на четыре.

— Зачем?

— Так получается.

Она вся словно подалась ко мне:

— У тебя сейчас очень плохо?

Я попытался ей хоть что–то объяснить:

— Очень плохо было. Но прошло начисто. Теперь может быть только очень трудно. А это уже мелочи.

Светлана спросила:

— Тебе обязательно нужно ехать?

— Как получится.

Она попросила все с той же своей настойчивой кротостью:

— Тогда я поеду с тобой, ладно?

Может, это был и детский вопрос. Но он стоил того, чтобы хоть минуту подумать перед ответом.

Но я не мог и не стал думать, потому что у меня все равно не было выбора между «нет» и «да». Ни выбора, ни даже уклончивой формулы «может быть».

Я был весь в долгах. Всем должен — Юрке, Рите, Ире, Сашке, его боссу — курчавому, стремительно мыслящему профессору, выздоровевшей Нине и тем, кто уже не успеет выздороветь. Был должен Женьке, и всем кто мне верил, и Федотычу, который печатает фельетон, и Таньке Мухиной тоже был должен. Долги облепили меня, как гипсовые повязки, я был увешан ими, как носильщик непомерными чемоданами, и тащил их, едва отрывая ноги от земли.

О новых долгах я даже думать не мог…

— Давай поговорим об этом в другой раз, — серьезно сказал я. — Мне сперва надо самому разобраться в своих делах.

Она спросила:

— А когда в другой раз?

— Дня через четыре.

Фельетон должен был идти послезавтра. Правда, газета есть газета, могут и отложить на несколько номеров. Но тогда я ей скажу, чтобы позвонила еще через неделю…

Чуть шевеля губами, она отсчитала про себя четыре дня и сказала, что позвонит в понедельник.

— Давай, — кивнул я.

Я легонько сжал ей плечо, так же легонько оттолкнул, и она пошла вниз по лестнице. Все–таки она была цельная девчонка — даже в таких случаях не оглядывалась…

Федотыч был человек точный. В пятницу, в три часа Танька Мухина принесла уже готовую полосу.

Я развернул ее на столе, и Танька сказала с хвастливой скромностью:

— А ничего сверстана, правда?

Я тоже похвалил верстку, похвалил шрифт заголовок. Фельетон был поставлен хорошо — все прочтут, никто не пропустит.

Надо было хотя бы из вежливости просмотреть его. Но я сразу же почувствовал, что не могу. Фельетон вызывал у меня чисто физическое отвращение, какое, наверное, вызывает у самоубийц револьвер.

— Не торопишься? — спросил я Таньку.

— Не! — Она засмеялась: — Я сказала, к соседке в роддом иду.

— Тогда посидим малость. Роды дело долгое.

Я взял полосу, чтобы идти к Женьке. Но тут мне показалось, что Танька хочет что–то сказать, я даже остановился у двери. Но она отвела глаза, щелкнула пальцем по колпачку настольной лампы и проговорила безразлично:

— Ну и модерняга тут у вас!

У Женьки были люди, и я вызвал его в коридор.

— Помнишь идею Федотыча насчет фельетона? — спросил я.

Он кивнул.

— Так вот он, этот фельетон. Женька взял у меня полосу, глянул на заглавие, на подпись и вскинул брови:

— Мухина?

— Мухина, — подтвердил я.

Женька спросил, помедлив:

— Сама?

Я усмехнулся:

— Еле уговорил… В общем, прочитаешь — звякни.

Я вернулся к себе. Танька даже не спросила, где я оставил полосу.

— Ну, выкладывай, — сказал я. — Чего там еще?

Она покачала лохматой головой:

— Да нет, ничего особенного. Знаешь, я, между прочим, эту девочку встретила.

Я был так ошарашен, что даже переспросил:

— Какую девочку?

Она от неловкости огрызнулась:

— Твою невесту.

Я в упор уставился на нее.

Так. Значит, Танька Мухина. Не кто иной, как Танька Мухина, человек–кремень, умеющий надежно хранить и свои, и чужие тайны…

— Между прочим, встретила? Ну и что ты ей, междy прочим, сказала?

— Мы с ней так подружились! — похвасталась Танька.

— Водой не разольешь?

Танька засмеялась:

— Не, правда, хорошая девочка.

— Это ты дала ей мой телефон?

— А что такого? — защищалась она. — Подумаешь — узнала бы в секретариате!

Я хотел выдать ей как следует по этому поводу. Но мне позвонил Женька, и я пошел к нему.

Женька на этот раз был один — редчайший случай! Он стоял над полосой, и голова его покачивалась не то одобрительно, не то озабоченно.

Я спросил:

— Как думаешь, этого хватит?

Он ответил, не поднимая головы:

— Думаю, что вполне… Здорово она стегнула Одинцова! Довольно плотно привязала к этой истории.

— Приятное у него будет утро, — усмехнулся я и тут попомнил, что у меня оно будет еще более приятное. Видно, и Женька подумал об этом же, потому что спросил:

— Редактор знает?

— Вот как раз хочу к нему зайти.

Он кивнул неопределенно, и я сказал:

— Ничего страшного, старик. Погуляю три месяц! По святой Руси, а там все успокоится.

Женька подумал немного и развел руками:

— Да, пожалуй, ничего лучшего не придумаешь…

Наверное, он не совсем меня понял. Но мне не хотелось объяснять, да и как все это объяснишь?

Конечно, я мог бы и остаться, мог бы месяц и два переносить эту пакостную славу, злобные намеки, сочувственные звонки, остроумие приятелей, бурную любознательность соседей…

Это я мог бы.

Вот только зачем? Что добавит мой голос к колоколу, который громыхнет завтра на всю страну?..

Имелось и еще одно «но».

Человек, публично признающий свою ошибку, — это производит впечатление. Но человек, публично признающий свою ошибку на трех или четырех заседаниях подряд, — это становится будничным, даже смешным. В подобных случаях больше уважения вызывает обычная объяснительная записка — стойкий бумажный солдатик, который не умеет ни возражать, ни спорить, а только твердо стоять на своем…

— Ладно, — сказал я Женьке, — там видно будет.

Я зашел к редактору, дал ему полосу и попросил посмотреть прямо сейчас. Он не стал спрашивать, зачем и почему, а сразу же начал читать.

Он читал быстро, как всегда, как и должен, по–моему, читать настоящий редактор. Он брал самую суть и только ее, не придираясь к фразам, не оставляя на полях мелочных закорючек, как осторожные блюстители гладкописи, для которых даже пятерка, как и единица, всего лишь отклонение на два балла от безопасной оценки «три».

Он прочитал все до конца. Потом поднял глаза и спросил не сразу:

— Завтра, что ли, идет?

Где идет, он не спросил: газета Федотыча легко узнавалась по верстке. Я кивнул.

— Ну что ж, ты вроде этого и хотел, — проговори редактор, и я был чертовски благодарен ему — не за слова эти, а за то, что сперва он подумал обо мне, а не о себе, хотя этот фельетон и ему будет стоить крови.

Мы договорились быстро, потому что мыслил редактор, как всегда, трезво, а выбирать практически было не изчего.

— Черт, не вовремя, — проворчал он. — Хотя это все не вовремя…

Я тут же набросал заявление об отпуске и еще — о месяце за свой счет, и редактор подписал обе бумаги.

— Ну валяй, — сказал он, — проветрись. Будет что интересное — присылай, дадим под псевдонимом.

— Ладно, — кивнул я, — будет — пришлю.

Насчет псевдонима я не сказал ничего. Но эта деталь, о которой я прежде не думал, теперь поразила меня своей деловитой жесткостью. Я вдруг понял, что псевдоним — это не на месяц и не на полгода — это, пожалуй, на всю жизнь. По материалам газетчика запоминают редко, зато по скандалам — помнят.

И вряд ли рационально годами доказывать, что ты честный человек, когда есть достаточно более важных метин, тоже требующих доказательства.

Псевдоним… Не так уж трудно начать новую жизнь. Но вот отказаться от старой…

Я взял полосу и вернулся к себе. Танька Мухина сидела на столе, свесив ноги, и я в который раз удивился, откуда у такой тощей девчонки такие симпатичные конечности.

— Опять лазила в черновики! Это все равно что чужие письма читать, — сказал я, но довольно равнодушно: и комната эта, и стол, и даже черновики как бы «пошли от меня и, хотя пока не принадлежали другому, мне тоже не принадлежали. Как пустой барак оставленного прииска…

— А я всегда читаю чужие письма, — заявила Танька. — От журналистов тайн нет.

— Ладно, — сказал я, — не существенно. Значит, очень подружились?

Она прижала руки к груди:

— Да нет, Гошка, честно — ну что я такого сделала? Ты что, не хотел, чтобы она тебе звонила?

Я чуть замялся с ответом, и хитрая Танька мгновенно перехватила инициативу:

— Разве плохо? Будет у тебя верная жена. А жаловаться на скучную жизнь станешь приходить ко мне.

Я промолчал — мне не хотелось вот так говорить о Светлане, не хотелось трепать ее кроткие близорукие глааза в мимоходном скоморошьем разговорчике.

Наверное, Танька почувствовала это. Она проговорила, отведя глаза:

— А правда, Неспанов, женись на ней. Вот честное слово, хорошая девочка. Знаешь, как она тебя любит! Я даже позавидовала.

— Мне, что ли?

— Как ни странно, ей. Что–что, а это девочка умеет.

Я кивнул невнимательно и неопределенно, лишь бы кончить разговор. Но Танька и не думала умолкать — она вдруг уставилась на меня тоскливо и зло:

— Вообще странная девочка. А, Неспанов? Откуда только такие берутся? Просто ненормальная — хочет выйти замуж за любимого человека и всю жизнь любить только его одного… Странная девочка, правда, Неспанов?

Я сказал:

— Ладно, старуха. Сейчас не самое время…

— А тебе всегда будет некогда, — возразила Танька. — Я ее, между прочим, предупредила. Свинство, конечно, но уж очень жаль девочку.

— Ну, а она что? — спросил я.

Это интересовало меня больше, чем моральная сторона Танькиного поступка.

Танька невесело усмехнулась:

— У нее целая программа. Если не женишься, станет твоей любовницей. Пользуешься успехом, король.

— Это ты врешь, — сказал я. — Она и слова–то такого не знает.

— Сама удивилась… Станет твоей любовницей, родит сына и воспитает похожим на тебя… Ничего, король, — в наше время все Джульетты — матери–одиночки.

— Ладно, старуха, — сказал я, — поговорим об это дня через три.

Она вдруг внимательно и тревожно уставилась на меня:

— Гошка, тебя уволили?

— Чего это ты вдруг?

— Что, дура я, что ли!

— Не уволили, а дали отпуск.

— Ну и что ты будешь делать?

Я пожал плечами:

— Что делают в отпуске? Отдыхать, естественно.

— А потом?

— А потом еще малость отдохну.

Она резко спрыгнула на пол:

— Тебя уволили?

— Я же тебе сказал: дали отпуск. Не веришь — на документ.

Танька прочитала документ и сказала задумчиво:

— Значит, уедешь?

Я кивнул.

— А чего улыбаешься? — спросила она.

— Так, забавно… Уже года три мечтал пошататься по стране без командировки. Куда глаза глядят… Как говорится, все мечты сбываются.

— Писать будешь?

— Да нет… Просто посмотреть, почем нынче хлеб.

— Это здорово, конечно, — не вдумываясь, сказала Танька. Она еще только начинала, ее празднично крутила газетная суета, завтра шел ее сенсационный фельетон, и она просто не могла представить себя на моем месте.

Потом она заторопилась в редакцию, и я был рад этому, потому что лучше всего прощаться на ходу.

— До отъезда хоть позвонишь, надеюсь? — бросила она уже в дверях, и я ответил с некоторым даже возмущением:

— Естественно!

Естественно, я знал, что ни ей, ни кому другому перед отъездом не позвоню. Но если бы я так и сказал, она спросила бы почему, и мое «нет» растянулось бы на пятнадцать минут. Иногда ложь лучше правды хотя бы тем, что короче…


Читать далее

Часть первая
1 16.04.13
Часть вторая 16.04.13
Часть третья
40 16.04.13
52 16.04.13
53 16.04.13
55 16.04.13
56 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть