Глава восьмая

Онлайн чтение книги Остров
Глава восьмая

— Добрый вечер, моя дорогая. Добрый вечер, мистер Фарнэби.

Доктор говорил весело, и, как подметила Сьюзила, веселость его не была деланной. А ведь он, направляясь сюда, наверняка заходил в больницу и видел Лакшми: бледную, изможденную, какой видела ее Сьюзила час или два назад, — с лицом, похожим на череп, обтянутый кожей. Почти всю жизнь они прожили вместе, любя и понимая друг друга, — и вот через несколько дней все будет кончено, и доктор останется совсем один. Но каждому дню свои заботы: всему свое время и свое место.

— Никто не имеет права, — сказал однажды ее свекор, когда они вместе возвращались из госпиталя, — перелагать свои страдания на других. Хотя, конечно, не стоит притворяться, будто тебе все нипочем. Приходится терпеть и собственное горе, и собственные нелепые попытки быть стоиком. — Голос его дрогнул.

Взглянув на свекра, Сьюзила увидела, что лицо его мокрое от слез. Пять минут спустя они уже сидели на скамейке возле пруда с лотосами, в тени огромного каменного Будды. С резким, коротким, и при этом влажно-сладострастным звуком невидимая лягушка нырнула с круглого листа в воду. Толстые зеленые стебли, увенчанные тугими бутонами, протолкнувшись сквозь ил, выбрались на воздух; тут и там голубоватые и розоватые символы просветления подставили свои лепестки солнцу и хоботкам мошек, крохотных жуков и диких пчел, прилетевших из джунглей. Взмывая ввысь, застывая в воздухе и вновь взлетая, сверкающие голубые и зеленые стрекозы охотились за комарами.

— Tathata, — прошептал доктор Роберт, — единое. Долгое время они сидели молча. Вдруг он коснулся ее плеча:

— Смотри!

Сьюзила взглянула туда, куда он указывал: на правой ладони Будды попугайчик-самец увлеченно ухаживал за самочкой.

— Вы были у пруда лотосов? — спросила Сьюзила доктора Роберта.

Тот улыбнулся и кивнул.

— Как там Шивапурам? — поинтересовался Уилл.

— Хорош, как всегда, — отозвался доктор. — Единственный его недостаток — это то, что он слишком близок к внешнему миру. Здесь, в предгорье, мы имеем возможность не вспоминать обо всех этих организованных безумствах и спокойно делать свое дело. Но в Шивапураме с его антеннами, радиоприемниками и средствами коммуникации внешний мир дышит вам прямо в затылок. Вы его слышите, осязаете, чувствуете его запах. — Доктор Роберт шутливо поморщился.

— Какие потрясения случились с тех пор, как я здесь?

— Ничего особенного в вашей части света не произошло. Как бы мне хотелось сказать то же самое и о нас!

— А что вас беспокоит?

— Наш ближайший сосед, полковник Дайпа. Начать хоть с того, что он заключил новую сделку с чехами.

— Гонка вооружений?

— На это отпущено шесть миллионов долларов. Я слышал сообщение по радио сегодня утром.

— Зачем ему это надо?

— Обычное дело: жажда власти, славы... Ему льстит, когда его боятся. Дома — террор и военные парады; ближайшие страны захватываются, и возносятся благодарственные молитвы. Другая неприятная новость: вчера полковник Дайпа произнес на празднестве еще одну речь о Великом Рендане.

— Великий Рендан? А что это такое?

— Вы задали верный вопрос, — сказал доктор Роберт. — Великий Рендан — это земли, которыми с 1447 по 1483 год правили султаны Рендан-Лобо. В него входили Рендан, Никобарские острова, около трети Суматры и остров Пала. Дайпа ставит перед собой задачу воссоединения земель.

— В самом деле?

— Да, он говорил об этом с самым серьезным видом. Впрочем, я не прав. Лицо багровое, перекошено, а голос срывается на визг: точь-в-точь как у Гитлера, наверное, пришлось долго тренироваться. Великий Рендан или смерть!

— Но великие державы не позволят осуществить экспансию.

— Возможно, на Суматре они его не потерпят. Но Пала — совсем другое, — доктор покачал головой. — К сожалению, Пала ни у кого не находится на хорошем счету. Мы не желаем здесь видеть ни коммунистов, ни капиталистов. И менее всего нам нужна всеобщая индустриализация, которую обе стороны хотят нам навязать — разумеется, по разным причинам. Запад желает этого, поскольку труд здесь необыкновенно дешев и доходы инвесторов будут соответственно высокими. А Востоку индустриализация нужна, потому что она плодит пролетариат, новое нераспаханное поле для коммунистической пропаганды, и — в дальнейшей перспективе — может привести к установлению еще одной народной демократии. Мы говорим «нет» вам всем, и потому нигде не популярны. Вне зависимости от их идеологии, все великие державы предпочтут контролируемую Ренданом Палу с ее запасами нефти независимой Пале. Если Дайпа нападет на нас, его осудят на словах, но никто при этом и пальцем не шевельнет. И когда он подчинит нас и пригласит нефтепромышленников, все будут очень довольны.

— Как вы собираетесь противостоять полковнику Дайпе?

— Все, что мы можем — это оказать ему Пассивное сопротивление. У нас нет ни армии, ни могущественных друзей, У полковника здесь имеется преимущество. Самое большее, на что мы способны, если он нападет на нас, — обратиться к Организации Объединенных Наций. Конечно, мы собираемся выразить протест полковнику по поводу его последней великоренданской речи. Мы выразим протест через нашего министра в Рендан-Лобо, а также заявим его великому вождю лично, когда он через десять дней прибудет на Палу с официальным визитом.

— С официальным визитом?

— Да, он приедет, чтобы отпраздновать совершеннолетие молодого раджи. Мы давно уже спрашивали, примет ли он участие в торжестве, но ответа все не было. Только сегодня стало наконец известно, что он приедет. Сначала состоится совещание на высшем уровне, а потом уже праздничный обед. Но давайте поговорим о чем-нибудь более достойном внимания. Как вы себя сегодня чувствуете, мистер Фарнэби?

— Скажу — великолепно. Я удостоился посещения царственной особы.

— Сюда приходил Муруган?

— Почему вы не сказали мне, что это ваш правитель?

Доктор Роберт засмеялся.

— Чтобы вы не попросили об интервью.

— Я не стал просить об интервью. Ни его, ни королеву-мать.

— Здесь также была рани?

— По указанию своего Внутреннего Голоса. И, будьте уверены, Внутренний Голос направил ее в нужное место. Мой босс, Джо Альдехайд, один из ее ближайших

Друзей.

— Она рассказывала вам, что пытается пригласить его сюда для разработки нефтяных промыслов?

— Еще бы!

— Мы отвергли его последнее предложение менее месяца назад. Об этом вам тоже известно?

Уилл, радуясь, что может ответить на вопрос доктора искренне, признался, что ничего не знает. Ни Джо Альдехайд, ни рани не рассказывали ему о недавнем отказе.

— Моя работа скорее относится к производству целлюлозы, — уже менее искренне заметил Уилл, — а не к добыче нефти.

Они помолчали.

— В каком статусе я у вас пребываю? — спросил наконец Уилл. — В качестве нежелательного чужака?

— Нет. К счастью, вы не торговец оружием.

— И не миссионер, — добавила Сьюзила.

— Или нефтепромышленник — хотя на этот счет вас можно обвинить в соучастии.

— И не разведыватель урановых месторождений, насколько нам известно.

— Все вышеперечисленные, — заключил доктор Роберт, — являются нежелательными лицами первого разряда. Журналисты относятся ко второму. Мы никогда не приглашаем их на Палу, но если таковой случайно окажется здесь, он не подлежит высылке.

— Я бы желал, чтобы мне позволили пробыть здесь как можно дольше, — сказал Уилл,

— Можно спросить, почему?

Уилл поколебался. Как тайный агент Джо Альдехайда и как репортер с неутоленной страстью к настоящей литературе, он хотел бы остаться подольше, чтобы договориться с Баху и заработать год отпуска. Но были и другие причины, о которых можно было сказать открыто.

— Если вы не возражаете против личных признаний, то я скажу вам.

— Валяйте, — позволил доктор Роберт.

— Дело в том, что чем больше я знакомлюсь с жителями Палы, тем больше они мне нравятся. Мне бы хотелось получше узнать вас. А попутно, — сказал он, взглянув на Сьюзилу, — я, возможно, узнаю лучше и себя самого. Сколько времени мне разрешат здесь оставаться?

— Пока вы не поправитесь и не окрепнете настолько, чтобы ехать. Но если вы всерьез заинтересовались Палой, всерьез заинтересовались собой — срок пребывания, наверное, удастся продлить. Или нам не следует этого делать? Как ты считаешь, Сьюзила? Ведь мистер Фарнэби работает на лорда Альдехайда.

Уилл хотел было запротестовать, вновь заявив, что его работа больше относится к производству целлюлозы, но слова застряли у него в горле, и он промолчал. Прошло несколько секунд. Доктор Роберт повторил свой вопрос.

— Да, — сказала Сьюзила, — мы идем на некоторый риск. Но что касается меня... что касается меня, я думаю, стоит рискнуть. Верно? — обратилась она к Уиллу.

— Я считаю, вы мне можете доверять. По крайней мере, я надеюсь заслужить доверие.

Уилл засмеялся, пытаясь обратить все это в шутку, но, к собственному замешательству, почувствовал, что краснеет. За что ему краснеть, негодующе вопрошал он свою совесть. Если он кого-то надувает, так это «Стэндард ов Калифорния». И если Дайпа введет свои войска, какая разница, кто именно получит концессии? Кем вы предпочитаете быть съеденным — тигром или волком? Овечке, наверное, все равно. Чем Джо хуже своих конкурентов? И все же Уилл досадовал, что поторопился с письмом. Ну почему, почему та ужасная женщина не могла оставить его в покое?

Сквозь простыню он почувствовал ладонь на своем неповрежденном колене. Доктор Роберт улыбался ему.

— Вы сможете провести здесь месяц, — сказал доктор, — я беру ответственность на себя. И обещаю, что мы постараемся показать вам все.

— Я вам очень признателен.

— Когда вы сомневаетесь в человеке, — заметил доктор Роберт, — самое лучшее — это допустить, что он честнее, чем вы полагаете. Этот совет дал мне старый раджа, когда я был еще юношей. Ну-ка, — добавил он, обращаясь к Сьюзиле, — сколько лет тебе было, когда умер старый раджа?

— Исполнилось восемь.

— Значит, ты хорошо его помнишь.

Сьюзила рассмеялась.

— Разве можно забыть, как он говорил о себе? «Я в кавычках подобно сахару в стакане с чаем». До чего славный был человек!

— И что за великая душа!

Доктор Макфэйл встал и подошел к книжному стеллажу, стоящему между дверью и платяным шкафом, нагнулся и снял с нижней полки пухлый красный альбом, изрядно пострадавший от тропического климата. — Тут где-то есть его фотография, — сказал он, переворачивая страницы. — А вот и мы с ним.

Уилл взглянул на выцветшую фотографию малорослого индуса в очках и в набедренной повязке, поливающего короткий, приземистый столб из разукрашенного серебряного блюда.

— Что он делает? — спросил Уилл.

— Умащает фаллический символ растопленным маслом, — ответил доктор. — Мой бедный отец так и не смог отучить его от этого обычая.

— Ваш отец с неодобрением относился к фаллосам?

— Нет-нет, — пояснил доктор Макфэйл, — мой отец был за них целиком и полностью. Но к символам относился с неприятием.

— Почему?

— Он полагал, что людям следует заимствовать религиозное чувство прямо от коровы. Понимаете? Он не признавал снятого, пастеризованного или гомогенизированного молока. А главное — не желал, чтобы его консервировали — ни в теологических, ни в литургических емкостях.

— А раджа питал слабость к емкостям?

— Не к емкостям вообще, но к этой вот жестяной консервной банке. Он был неравнодушен к семейному лингаму, высеченному из черного базальта около восьми столетий назад.

— Понимаю, — сказал Уилл Фарнэби.

— Поливая маслом семейный лингам, он осуществлял акт поклонения — выражал свое почтение и восхищение по отношению к возвышенной идее. Но даже наивозвышеннейшая из идей весьма отличается от той космической загадки, которая за нею стоит. И прекрасные чувства, связанные с этой идеей, — как они связаны с непосредственным бытием вышеназванной тайны? Абсолютно никак. Надо сказать, старый раджа все это отлично понимал. Ничуть не хуже, чем мой отец. Он пил молоко прямо от коровы, он сам был этим молоком. Но умащение лингама было традицией, от которой он не мог отказаться. Нет нужды говорить, что никто бы и не стал его отговаривать. Но мой отец относился к символам точь-в-точь как пуританин. Он исправил Гете:  Alles   vergangliche   ist   NICHT   ein Gleichnis , Его идеал: чистая экспериментальная наука на одном конце шкалы, и чистый экспериментальный мистицизм — на другом. Непосредственный опыт на каждом уровне, и затем — чисто рациональные утверждения на основе этого опыта. Лингамы или кресты, масло или святая вода, сутры, евангелия, статуи, песнопения — он все это равным образом отрицал.

— Но как же тогда быть с искусством?

— Искусство не признавалось, — ответил доктор Макфэйл. Мой отец решительно ничего не смыслил в поэзии. Он не любил ее, хотя и утверждал, что любит. Поэзия ради поэзии, как самодовлеющий мир, вне обыденности, не связанный ни с непосредственным опытом, ни с символами науки, — этого он никак не мог понять. Ну-ка, поищем его фотографию.

Доктор Макфэйл перевернул несколько страниц альбома и указал на резко очерченный профиль с кустистыми бровями.

— Истинный шотландец! — прокомментировал Уилл.

— А ведь и мать, и бабушка его были паланезийки.

— Ничуть не похоже.

— Зато его деда, который прибыл из Перта, можно было принять за раджпута.

Уилл взглянул на пожелтевшую фотографию молодого человека с овальным лицом и черными бакенбардами: он стоял, опираясь локтем о мраморный пьедестал, на котором, в перевернутом виде, лежал его непомерно высокий цилиндр.

— Это ваш прадед?

— Первый на Пале Макфэйл. Доктор Эндрю. Он родился в 1822 году, в «королевском городе», где отец его, Джеймс Макфэйл, владел канатной фабрикой. Это было весьма символично, ибо Джеймс, истовый кальвинист, находил глубочайшее удовлетворение в убеждении, что миллионы его собратьев влачатся по жизни с петлей предопределения на шее и что Небесный Отче не-Наш только и ждет, чтобы затянуть ее.

Уилл рассмеялся.

— Да, — согласился доктор, — на первый взгляд это кажется довольно забавным. На самом деле это очень серьезно — серьезней, чем в наши дни водородная бомба. Принималось как должное, что девяносто девять и девять десятых процента всего человечества осуждены на вечные муки. За что? За то, что они либо никогда ничего не слышали об Иисусе, либо, услышав о нем, не верили достаточно крепко в то, что он освободит их от вечных мук. А подтверждением того, что они недостаточно уверовали, служит следующий факт: души их не знали покоя. Совершенная же вера дарует душе полный покой. Но навряд ли вы найдете кого-то, чья душа пребывает в совершенном покое. Следовательно, никто не обладает совершенной верой. Итак, едва ли не каждый оказывается осужденным на вечные муки. Quod erat demonstrandum .

— Остается лишь удивляться, — сказала Сьюзила, — что они все не сошли с ума.

— Оттого что вера большинства была поверхностной. Она находилась у них вот здесь. — Доктор похлопал себя по лысой макушке. — Макушкой они веровали, что преподанная им истина — Истина с заглавной буквы. Но нутром они понимали, что все это — сущая чепуха. И большинство из них принимало истину только по воскресеньям, да и то лишь сугубо в переносном смысле. Джеймс Макфэйл, зная все это, решил, что его дети не будут веровать только по священным Субботам. Они будут веровать в каждое слово священной чепухи и по понедельникам, и даже по вечерам в сокращенные рабочие дни; и будут веровать всем своим существом, а не только макушкой. Совершенная вера и нерушимый покой, который она приносит, будут вколочены в них. Каким образом? Для этого их следует поместить в ад уже теперь, не забывая угрожать вечным проклятием в будущем. А если они проявят дьявольское упорство и откажутся иметь совершенную веру, ад следует ужесточить, и усилить угрозы. Наряду с этим следует внушать им, что добрые дела — грязная ветошь пред лицом Бога, однако сурово наказывать за каждый проступок. Убедить их, что они испорчены по природе, и пороть за то, что они не могут быть иными. Уилл Фарнэби снова заглянул в альбом.

— Есть ли у вас фотография этого милого предка?

— У нас был портрет, написанный маслом, — сказал доктор Макфэйл, — но сырость изрядно подпортила холст. Жаль, это была великолепная работа. Помните Иеремию Высокого Возрождения? Величественный вид, вдохновенный взор, борода пророка, скрывающая все недостатки физиономии. Единственная память, которая о нем сохранилась, — это карандашный набросок его дома.

Перевернув страницу, доктор нашел рисунок.

— Сложен из мощных гранитных плит, с решетками на окнах. И какая бесчеловечность царила а этой уютной семейной Бастилии! Бесчеловечность — во имя Христа и праведности! Доктор Эндрю оставил неоконченную автобиографию, из которой мы узнали об этом.

— А мать не заступалась за детей? Доктор Макфэйл покачал головой.

— Джанет Макфэйл была урожденная Камерон и такая же истовая кальвинистка, как Джеймс, а то и более. Будучи женщиной, она вынуждена была пойти еще дальше, чтобы преодолеть природную сдержанность. И она ее преодолевала — героически. Она не только не одергивала своего мужа, напротив — всячески подстрекала его, служила примером. Перед завтраком и обедом детям читалась проповедь; по воскресеньям они изучали катехизис и затверживали наизусть апостольские послания; а по вечерам, подведя счет и дав оценку их дневным провинностям, детей секли кнутом из китового уса по голым ягодицам, всех шестерых — как девочек, так и мальчиков, в порядке старшинства.

— Меня слегка мутит, когда я слышу об этом, — призналась Сьюзила. — Чистейший садизм.

— Нет, не чистейший, а прикладной. Садизм из высших побуждений, садизм на службе у идеала, как выражение религиозных убеждений. Вот предмет для исторического исследования, — обратился он к Уиллу, — связь телесного наказания детей и теологии. Я подметил закономерность: там, где мальчиков и девочек секут, вырастая, они рассматривают Бога как Всецело Иное — примечательный образчик argot25жаргон (франц.). в вашей части света. Напротив, дети, над которыми не свершается физическое насилие, воспринимают Бога как нечто внутреннее. Таким образом, теология нации отражает степень покраснения детских ягодиц. Взгляните на древних евреев — они пороли детей без устали. И так же поступали средневековые христиане. Отсюда Иегова, отсюда первородный грех и беспрестанно оскорбленный Отец католиков и протестантов. А вот буддисты и индусы воспитывают своих детей, не применяя насилия. Никто не терзает малышам ягодиц — отсюда Tat twam asi, отсюда «Ты — это Тот», и разум, не отделенный от Разума. Возьмите пример квакеров. В своей ереси они дошли до осознания Внутреннего Света, и что же? Они прекратили бить своих детей, и первыми из христиан выразили протест против рабства.

— Но в наше время детей уже не бьют, — возразил Уилл, — и все же повсеместно входит в моду Всецело Иное.

Однако доктор Макфэйл отмел это возражение.

— Определенные предпосылки всегда влекут за собой соответствующие последствия. Во второй половине девятнадцатого столетия влияние свободомыслящего гуманизма сделалось настолько сильным, что даже правоверные христиане перестали бить детей. Китовый ус уже не гулял по ягодицам молодого поколения, и потому о Боге перестали думать как о Всецело Ином и изобрели Новое мышление, Согласие, Христианскую науку — вернувшись к полувосточным ересям, в которых Бог — это Всецело Тождественное. В дни Уильяма Джеймса эти идеи уже появились, и с тех пор успели получить значительное распространение. Но тезис всегда порождает антитезис, и вослед за ересями возникла Новая ортодоксия. Долой Всецело Тождественное, и назад к Всецело Иному! Назад к Августину и Мартину Лютеру — к этим двум наиболее беспощадно поротым задницам за всю историю христианской мысли. Прочтите «Исповедь», прочтите «Застольные беседы». Августина бил его школьный учитель, и родители осыпали насмешками, если он осмеливался жаловаться. Лютера упорно секли не только школьные учителя или отец, но даже любящая мать, И мир до сих пор расплачивается за рубцы на их ягодицах. Без Лютера и его вышедшей из-под розги теологии никогда не явились бы на свет такие чудовища, как пруссачество и Третий Рейх. Подобной же теологией из-под кнута, порожденной Августином и доведенной до своего логического конца Кальвином, были напичканы набожные простаки вроде Джеймса Макфэйла и Джанет Камерон. Главная посылка: Бог — это Всецело Иное. Другая посылка: человек полностью порочен. Вывод: воздайте ягодицам ваших детей то, что в свое время получили сами, и что ваш Отец Небесный воздает всеобщей заднице человечества — хлысь, хлысь, хлысь!

Наступило молчание. Уилл вновь поглядел на изображение гранитной цитадели и подумал о всех тех причудливых и отвратительных фантазиях, которые возводились в ранг сверхъестественного, о непристойных жестокостях, вызванных этими фантазиями, о боли и унижениях, причиненных ими. На смену Августину с его «смягченной суровостью» приходили Робеспьер и Сталин, а после Лютера, побудившего князей убивать крестьян, был Мао, поработивший их.

— Вы не испытываете порой отчаяния? — спросил Уилл.

Доктор Макфэйл покачал головой.

— Мы не отчаиваемся, — сказал он, — потому что знаем: хотя на свете и существует много дурного, в этом нет роковой необходимости.

— Мы знаем, что жизнь может стать значительно лучше, — добавила Сьюзила, — потому что она стала лучше, здесь и теперь, на нашем маленьком нелепом острове.

— Но сумеем ли мы убедить других последовать нашему примеру, сумеем ли хотя бы сохранить этот крошечный оазис человечности посреди мира-пустыни, населенной обезьянами, — это уже другой вопрос, — заключил доктор Макфэйл. — Нынешнее положение дел внушает глубокий пессимизм, но отчаиваться преждевременно, я в этом убежден.

— И обращение к истории не переубеждает вас?

— Нет, не переубеждает.

— Завидую вам. Как же вам удается сохранять твердость духа?

— Я никогда не забываю о том, что такое история. История — это повествование о поступках, на которые людей толкнуло невежество вкупе с величайшей самонадеянностью, каковая побуждает узаконивать это невежество под видом политических и религиозных догм. — Он вновь взглянул в альбом. — Давайте вернемся к дому в «королевском городе», вернемся к Джеймсу и Джанет, к их шестерым детям, которых Бог Кальвина в своей непостижимой злобе предал в руки их нежных родителей. «Розга и обличение дают мудрость; но отрок, оставленный в небрежении, делает стыд своей матери». Идеологическая обработка, подкрепленная психологическим давлением и физической болью, — вот вам совершенная система Павлова. Но, к несчастью для религии и политической диктатуры, человек как лабораторное животное менее надежен, чем собака. Что касается Тома, Мэри и Джин, заданные условия сработали должным образом. Том сделался священником, а Мэри вышла замуж за священника и в свое время умерла при родах. Джин осталась дома, ухаживала за матерью, когда та болела раком, а последующие двадцать лет пожертвовала одряхлевшему, впавшему в маразм основателю рода. Что ж, что хорошо, то хорошо. Но с четвертым ребенком, Анни, все обстояло иначе. Анни была хорошенькой. В восемнадцать лет ей сделал предложение драгунский капитан. Но капитан принадлежал к англиканской церкви и пребывал в преступном заблуждении относительно предопределения и благой воли Господа. Родители не дали согласия на брак. Казалось, Анни предстоит разделить судьбу Джин. До двадцати восьми лет она терпела, но потом позволила себя соблазнить второму помощнику капитана, служившему на судне Ост-Индийской компании. Семь недель она была безумно счастлива — впервые с тех пор, как себя помнила. Лицо ее казалось невыразимо прекрасным, каждое движение было полно живости. Затем помощник капитана отбыл в двухлетнее плавание к Мадрасу или Макао. Через четыре месяца Анни, беременная, не имея ни единого друга, который мог бы ее поддержать, в отчаянии бросилась в Тэй. Далее идет Александер: он сбежал из школы и присоединился к компании актеров. В доме владельца канатной фабрики было запрещено упоминать его имя. И наконец, Эндрю — самый младший, Вениамин. Образцовый ребенок! Послушный, старательный — послания апостолов он знал назубок. Но будто нарочно для того, чтобы подкрепить веру матушки в человеческую испорченность, произошел следующий случай. Мать застала малыша играющим гениталиями. Эндрю высекли до крови, но через неделю застали за тем же занятием. Его высекли опять и посадили на хлеб и воду, внушив, что он согрешил против Святого Духа и что именно за этот грех его мать обречена болеть раком. Все детские годы Эндрю не оставляли кошмарные видения адских мук. Искушения также неотступно преследовали его, и он поддавался им — но делал это тайком, в уборной на задворках сада, испытывая мучительный страх перед грядущим наказанием.

— Подумать только, — заметил Уилл, — и еще жалуются, что в современной жизни нет смысла. Представьте, какова была та жизнь. Это повесть, поведанная глупцом, или же повесть, поведанная кальвинистом? Я выбираю глупца!

— Допустим, — сказал доктор Макфэйл. Но, быть может, существует еще и третья возможность? Помимо россказней имбецила или параноика.

— Повесть, поведанная человеком совершенно здоровым, — вставила Сьюзила,

— Да, ради разнообразия, — подхватил доктор Макфэйл, — ради благословенного разнообразия. К счастью, несмотря на предопределение, даже самый яростный, дьявольский напор воспитателей не способен был сломить человека. По всем правилам Фрейда и Павлова, моему прадеду предстояло вырасти духовным калекой. Но из него получился, если можно так выразиться, духовный атлет. Что наглядно доказывает, — мимоходом добавил доктор Роберт, — несостоятельность обеих разрекламированных психологических школ. Фрейдизм и бихевиоризм — это разные полюса, но они совершенно совпадают в оценке присущей индивидуумам несхожести. Как ваши заласканные психологи подходят к этим фактам? Очень просто. Они не замечают их. Они вежливо притворяются, что подобных фактов не существует. Отсюда их неспособность иметь дело с человеческим характером — таким, каков он есть, или хотя бы дать ему теоретическое объяснение. Рассмотрим, например, наш случай. Братья и сестры Эндрю в окружающей их обстановке либо делались ручными, либо погибали. Эндрю не был сломлен, но и не сделался ручным. Почему? Потому что на рулетке наследственности он выиграл счастливый номер. Он обладал более упругой конституцией: имел иную анатомию, иную биохимию, иной темперамент. Родители обходились с ним куда более жестоко, чем с остальным потомством. Но Эндрю выскочил из переделки с развевающимися знаменами, почти без единой царапины.

— Несмотря на прегрешения против Святого Духа?

— От этого, к счастью, он избавился на первом же курсе медицинского факультета в Эдинбурге. Он был тогда совсем мальчик, едва исполнилось семнадцать. (В те годы все рано начинали.) В прозекторской он наслушался ужасающих непристойностей и богохульств: так его товарищи студенты старались поддержать бодрость духа среди медленно разлагающихся трупов. Поначалу он слушал с ужасом, в тошнотворном страхе ожидая Господнего отмщения. Но ничего не происходило. Богохульства цвели пышным цветом, студенты во всеуслышание сквернословили и прелюбодействовали, отделываясь временами, в худшем случае, легким триппером. Страх ушел, уступив место чувству облегчения и свободы. Осмелев, Эндрю сам принялся отпускать соленые шутки. Когда он впервые произнес слово из четырех букв, он осознал себя освобожденным — и это было истинно религиозное переживание! На досуге он прочел «Тома Джонса», прочел «Опыт о чудесах» Юма, читал безбожника Гиббона. Усовершенствовавшись в знании французского, который изучал в школе, он стал читать Ламетри и доктора Кабаниса. Человек — это машина; мозг выделяет секрет так же, как печень выделяет желчь. Как просто это казалось, как ясно и очевидно! Со всею пылкостью новообращенного на собрании евангелистов, он ратовал за атеизм. При данных обстоятельствах этого следовало ожидать. Если вы уже не перевариваете Святого Августина, вы не станете повторять вздор Афанасия Великого. Вынимаете затычку — и спускаете все это в канализацию. Какое блаженство! Но долго оно не длилось. Эндрю почувствовал, что чего-то недостает. Дитя опыта оказалось выплеснутым вместе с теологической грязью и мыльной водой. Природа, впрочем, не терпит пустоты. Счастье сменяется растерянностью. Так поколение за поколением страдают от сменяющих друг друга Весли, Пьюзи, Муди и Билли, Санди и Грэхемов — работающих, как бобры, чтобы откачать теологию из сточного колодца. Они надеются вернуть обратно и ребенка, однако у них это никогда не получается. Лучшее, что может евангелист — это нацедить немного грязной воды. Которую вновь приходится спускать. И так далее до бесконечности. Довольно скучное занятие, как понял наконец доктор Эндрю, и совершенно бесполезное. И все же он увлекся им в первом порыве своей новообретенной свободы. Взволнованный, ликующий, он скрывал от мира свое состояние души, представая перед ним неизменно серьезным, учтивым, независимым,

— А что его отец? — спросил Уилл. — Между ними состоялась битва?

— Ничего подобного: Эндрю не выносил споров. Он был из тех, кто идет своей дорогой, не заявляя об этом открыто и не переубеждая людей, предпочитающих жить иначе. Старику так и не представился случай выступить в роли Иеремии. Эндрю ни словом не обмолвился о Юме и Ламетри и внешне придерживался заведенных установлений. Но, закончив учение, он не вернулся домой. Вместо этого он поехал в Лондон и нанялся, в качестве врача и натуралиста, на военное судно «Мелампус», направлявшееся в южные моря с предписанием составлять карты, вести наблюдения, собирать образцы и защищать протестантских миссионеров, а также британские интересы. Плавание «Мелампуса» длилось три года. Они заходили на Таити; два месяца провели на Самоа и месяц на Маркизских островах. Б сравнении с Пертом острова казались раем, невинные обитатели которого не ведали, что такое кальвинизм, капитализм и индустриальные трущобы; но, к сожалению, они не знали и того, кто такой Моцарт или Шекспир, не занимались наукой и не умели мыслить логически. Да, там был рай, но рай неподвижный. Плавание продолжалось. Они посетили Фиджи, Каролинские и Соломоновы острова. Составили карту северного побережья Новой Гвинеи, а в Борнео, сойдя на берег, поймали беременную самку орангутанга и добрались до вершины горы Кинабалу. Неделю пробыли на острове Панай, и две недели на архипелаге Мергуи. Оттуда повернули на запад, взяв курс на Андаманские острова, а после Андаманских островов отплыли в Индию. Там прадед упал с лошади, получив перелом правой ноги. Капитан «Мелампуса» нанял другого врача, и корабль взял курс на Англию. Через два месяца, поправившись, доктор Эндрю приступил к медицинской практике в Мадрасе. Врачей в те времена недоставало, зато болезни были распространены повсеместно. Молодой человек стал преуспевать. Но жизнь среди торгашей и окружных чиновников казалась ему невыносимо скучной. Он чувствовал себя будто в изгнании, однако настоящее изгнание привлекает приключениями и неизвестностью, а это была всего лишь ссылка в провинцию вроде Суонси или Хаддерсфилда, только в тропиках. И все же он противостоял искушению взять билет на пассажирское судно и отбыть в родные края. Если уж он терпел пять лет, следует подождать еще немного, заработать побольше денег и затем купить хорошую практику в Эдинбурге — нет, лучше в Лондоне, в Вест-Энде. Будущее манило его, переливаясь золотыми и розовыми красками. Он женится на девушке с каштановыми волосами, взяв за ней скромное приданое. У них будет четверо или пятеро детей, которые получат атеистическое воспитание без розги, и будут чувствовать себя счастливыми. Практика его будет постоянно увеличиваться, и он будет лечить пациентов из высших кругов общества. Богатство, хорошая репутация, знатность — возможно, ему пожалуют дворянство. Сэр Эндрю Макфэйл, выходящий из своей кареты на Белгрейв-Сквер; благородный сэр Эндрю, королевский врач. Его приглашают в Петербург — оперировать великого князя; в Тюильри, в Ватикан, в Великую Порту. Сладостные мечты! Но дальнейшие события, которым предстояло случиться, превзошли всяческие ожидания. Одним прекрасным утром в его приемную вошел смуглокожий незнакомец, пояснив на ломаном английском, кто он такой. Незнакомец прибыл с острова Пала по поручению его величества раджи, чтобы сыскать и привезти искусного хирурга-европейца. Вознаграждение будет царским. Царским, настаивал он. Доктор Эндрю принял приглашение. Отчасти из-за денег; но в основном по причине скуки: ему хотелось перемен, хотелось изведать приключений. Поездка на запретный остров — непреодолимый соблазн!

— Тогда, — напомнила Сьюзила, — на Палу попасть было еще трудней, чем теперь.

— Вообразите, как охотно молодой доктор Эндрю ухватился за возможность, предоставленную ему посланником раджи. Через десять дней их корабль бросил якорь у северного побережья запретного острова. Доктора с медицинским саквояжем и жестяным сундучком, в котором находилась его одежда и самые необходимые книги, перевезли на каноэ, через ходящие ходуном буруны, а затем пронесли в паланкине по улицам Шивапурама на царский двор. Царственный пациент с нетерпением дожидался его. Не дав доктору ни побриться, ни переодеться, его ввели в царские покои, где он увидел тщедушного человечка с коричневой кожей, лет сорока, изможденного болезнью, что только подчеркивало его парчовое одеяние; распухшее, с искаженными чертами лицо, казалось, не было лицом человека, и говорил раджа еле слышно, сиплым шепотом. Доктор Эндрю осмотрел его. Опухоль, начинаясь от верхнечелюстной полости, распространялась по всем направлениям. Она заполнила нос, проникла в правую глазную впадину и наполовину забила горло. Дыхание сделалось затрудненным, глотание сопровождалось острой болью, и спать было невозможно, так как пациент задыхался во сне, и просыпался, судорожно глотая воздух. Было очевидно, что без хирургического вмешательства раджа проживет не более двух месяцев. При хирургическом вмешательстве — и того меньше. В те добрые старые времена операции проводились без хлороформа. Даже при самых благоприятных обстоятельствах для каждого четвертого пациента обращение к помощи хирурга завершалось роковым исходом. Где условия были менее сносными, шансы значительно уменьшались: пятьдесят против пятидесяти, тридцать против семидесяти, ноль против ста. В настоящем случае прогноз был наихудшим. Пациент уже очень ослаб, а операция предстояла затяжная, сложная и чрезвычайно болезненная. Существовала опасность, что он умрет на операционном столе, либо через несколько дней после операции — от заражения крови. А в случае смерти больного, размышлял доктор Эндрю, какая судьба ожидает хирурга-иностранца, который убил короля? И потом — кто будет держать царственного пациента во время операции, когда тот под ножом будет корчиться от боли? У кого достанет решимости не повиноваться приказу, если господин, не выдержав муки, криками потребует отпустить его?

Возможно, самое благоразумное было сказать — здесь и теперь — что случай безнадежен, что врач при данных обстоятельствах ничего не может сделать, и попросить, чтобы его отправили назад, в Мадрас. Доктор Эндрю вновь взглянул на больного. Сквозь гротескную маску, в которую превратилось его лицо, раджа неотрывно смотрел на врача, как осужденный на своих судей, безмолвно моля о помиловании. Тронутый этим немым призывом, доктор Эндрю ободряюще улыбнулся и похлопал монарха по руке. И тут ему в голову неожиданно пришла некая мысль: она была нелепой, безумной, совершенно невероятной, и все же...

Пять лет назад, когда он еще был в Эдинбурге, доктору Эндрю попалась статья в «Ланцете», развенчивающая печально знаменитого профессора Эллиотсона за его пропаганду животного магнетизма. Эллиотсон имел дерзость говорить о безболезненных операциях, когда пациент пребывает в гипнотическом трансе.

Профессора объявили либо легковерным идиотом, либо бессовестным мошенником, а его так называемые свидетельства — не имеющим никакой ценности вздором. Все это очевидный обман, шарлатанство, откровенное вранье. Праведное возмущение изливалось в шести столбцах. Доктор Эндрю, тогда еще увлекавшийся Ламетри, Юмом и Кабанисом, прочитал статью с ревностью ортодоксального одобрения. И тут же начисто забыл о животном магнетизме. Но сейчас, в присутствии больного раджи, он вдруг вспомнил ту статью — и подумал о безумном профессоре, магнетических пассах, а также о безболезненных ампутациях, низком уровне летальных исходов и быстром выздоровлении пациентов, Как знать, может, что-то в этом и есть. Он молчал, глубоко задумавшись, пока наконец больной не заговорил с ним. Раджа обучался английскому у молодого моряка, который, сбежав с корабля в Рендан-Лобо, ухитрился пересечь пролив и добраться до острова Пала. Ученик усвоил беглость речи, однако, старательно подражая наставнику, перенял также сильный, ярко выраженный выговор кокни. «Ох, уж этот акцент! — рассмеялся доктор Макфэйл. — Мой прадед неоднократно упоминает о нем в своих мемуарах». Видимо, ему казалось неподобающим, что король разговаривает как Сэм Уэллер. И тут дело касалось не только социального статуса. Раджа, будучи верховным правителем, обладал также незаурядным интеллектом и самой изысканной утонченностью; он был не только глубоко религиозен (ведь даже неотесанный нростофиля может иметь религиозные убеждения) — он познал религию через опыт и был наделен духовной проницательностью. И такой человек выражал свои мысли на кокни! Смириться с этим шотландцу ранневикторианской эпохи, читавшему «Записки Пиквикского клуба», было куда как непросто. Но и радже, в свою очередь, очень непросто было исправить огрехи в произношении, несмотря на тактичные поучения моего прадеда. Однако все это ожидало их в будущем. А сейчас, при первой встрече, в столь трагических обстоятельствах, этот шокирующий говор простолюдинов показался ему даже трогательным. Сложив с мольбою руки, больной прошептал:

— Помог'ите мне, дохтор Макфэйл. Помог'ите.

Призыв подействовал. Доктор Макфэйл взял исхудавшие руки раджи в свои и со всею доверительностью поведал ему о недавно открытом, чудесном новом способе лечения, который освоен пока только самыми выдающимися врачами. Обернувшись к слугам, которые все это время стояли поодаль, он велел им выйти из помещения. По-английски они не понимали, но интонации и жеста оказалось достаточно. Поклонившись, слуги удалились. Доктор Эндрю снял пиджак, закатал рукава рубашки и принялся делать те самые прославленные магнетические пассы, о которых некогда с таким скептическим удовольствием читал в журнале. От макушки головы, вдоль лица — вниз, к надчревной области, снова и снова, пока пациент не погрузится в гипнотический сон, или пока (согласно язвительному замечанию анонимного автора статьи) «врач-шарлатан не заявит, что околпаченный им пациент находится сейчас под магнетическим воздействием». Мошенничество, надувательство и вранье. Но все же, все же... Доктор упорно работал в тишине. Двадцать пассов, пятьдесят пассов. Больной вздохнул и закрыл глаза. Шестьдесят, восемьдесят, сто, сто двадцать. Жара была удушающей, рубаха доктора насквозь промокла, руки болели. Но доктор Эндрю все повторял и повторял нелепые жесты. Сто пятьдесят, сто семьдесят пять, двести. Пусть это надувательство и вранье, он во что бы то ни стало добьется, чтобы этот бедняга погрузился в гипнотический сон, даже если придется трудиться весь день. — Вы засыпаете... засыпаете... — сказал он вслух после двести одиннадцатого взмаха. — Вы засыпаете...

Голова больного чуть глубже погрузилась в подушки, и вдруг доктор Эндрю услышал громкий храп.

— Вы спите, не задыхаясь, — поспешно добавил он. — Воздух проходит свободно, и вы не задыхаетесь.

Дыхание раджи стало ровным. Доктор Эндрю сделал еще несколько пассов, а потом решил, что теперь можно немного отдохнуть. Он отер пот с лица, встал, вытянул руки и сделал несколько вращательных движений вперед-назад. Снова сев у кровати, он взял худое, как трость, запястье раджи и нащупал пульс. Час назад он насчитал сто ударов в минуту, теперь же только около семидесяти. Он поднял руку пациента: она повисла как неживая. Доктор Эндрю отпустил ее — и рука, упав, застыла неподвижно на постели. — Ваше величество, —позвал он несколько раз, с каждым разом все более громко, — ваше величество!

Раджа не откликался. Пусть все это шарлатанство и вранье, но действовал метод безотказно, теперь он видел это воочию...

Ширококрылый, ярко окрашенный богомол спорхнул на перекладину в изножье кровати, сложил бело-розовые крылья и протянул удивительно мускулистые передние лапки в молитвенном жесте. Доктор Мак-фэйл достал увеличительное стекло и склонился, чтобы рассмотреть насекомое.

— Gongylus gongyloides, — определил он. — Окраской напоминает цветок. Когда невежественные мошки приближаются попить нектар, он хватает и высасывает их. Самки богомола пожирают своих самцов. — Убрав стекло, доктор Роберт откинулся на спинку стула. — Мир привлекает нас своей невероятностью. Gongylus gongyloides, Homo sapiens, приезд моего прадеда на Палу, гипноз — все это самые невероятные вещи.

— Да, — откликнулся Уилл Фарнеби. — Но еще невероятней мой приезд на Палу и гипноз; на Пале я оказался, потерпев кораблекрушение и затем сорвавшись в пропасть, а в гипнотический сон погрузился, слушая монолог об английском соборе.

Сьюзила рассмеялась.

— К счастью, мне не пришлось прибегать к пассам. В нашем тропическом климате! Я восхищаюсь доктором Эндрю. Порой требуется три часа, чтобы пациент перестал чувствовать боль.

— Но доктор Эндрю этого добился?

— Блестящим образом.

— И провел операцию?

— Да, операцию он сделал. Но не сразу, — ответил доктор Макфэйл. — Потребовалась длительная подготовка. Сначала доктор Эндрю внушил пациенту, что тот может глотать без боли. В течение трех недель он кормил его, между приемами пищи погружая в сон. Наш организм творит чудеса, если предоставить ему соответствующую возможность. Раджа поправился на двадцать фунтов и почувствовал себя новым человеком, полным надежд и уверенности в будущем. Он знал, что преодолеет суровые испытания. И то же самое чувствовал доктор Эндрю. Пока он укреплял веру раджи в предстоящий успех, возросла и его собственная убежденность. Но она не была слепой. Доктор Эндрю чувствовал, что операция пройдет удачно. Однако, несмотря на уверенность, он делал все, чтобы обеспечить себе успех. Он не оставлял работы над гипнотическим сном. Сон, внушил он своему пациенту, с каждым днем будет становиться все глубже, но наиболее глубоким он будет в день операции. То же касалось и длительности сна. «Вы проспите, — уверял он раджу, — еще четыре часа после операции, а когда проснетесь, не почувствуете ни малейшей боли». Стараясь вселить уверенность в своего пациента, доктор Эндрю испытывал смешанные чувства: убежденность соседствовала со скептицизмом. Умом он понимал, что, исходя из предшествующего опыта, можно смело надеяться на успех. И все же предстоящая операция была делом совершенно новым. Но разве невозможное не случалось уже несколько раз? И опять случится. Надо только говорить о том, что это произойдет обязательно, повторять снова и снова. Так он и поступал, но самым лучшим его изобретением были репетиции.

— Что же он репетировал?

— Операцию. Чуть ли не десять раз он подробно пересказывал ее пациенту, погрузив его в гипнотический сон, деталь за деталью. Последняя репетиция состоялась утром перед операцией. В шесть часов доктор Эндрю пришел к больному и, весело поболтав с ним, начал делать пассы. Через несколько минут пациент впал в глубокий сон. Далее доктор Эндрю скрупу-лезнейше описал, что именно он собирается делать. Коснувшись скулы у правого глаза раджи, он сказал: «Я натянул кожу. А теперь, вот этим скальпелем (он провел по щеке кончиком карандаша) я делаю надрез. Вы не чувствуете боли, у вас нет никаких неприятных ощущений. А теперь я рассекаю подкожные ткани, но боли вы не чувствуете. Вы спокойно лежите и спите, пока я разрезаю щеку до носа. Я то и дело останавливаюсь, чтобы перевязать кровеносный сосуд, а потом опять продолжаю. Подготовительная часть работы проделана, и теперь я добрался до опухоли. Она растет из полости под скулой, проникая в глазную впадину, и распространяется вниз, проникая в глотку, И пока я вырезаю ее, вы лежите, как и лежали — спокойно, удобно, расслабившись. А теперь я приподнимаю вашу голову».

Сказав это, он приподнял голову раджи и склонил ее чуть вперед.

— Я приподнял и наклонил ее, чтобы стекала кровь, попавшая в рот и глотку. Часть крови попала в дыхательное горло, и вы выкашливаете ее, не просыпаясь.

Раджа кашлянул раз или два и, едва доктор Эндрю разжал руки, уронил голову на подушку, продолжая спать.

— Вы не кашляете даже тогда, когда я удаляю опухоль из вашего горла. — Доктор Эндрю открыл радже рот и просунул два пальца ему в глотку. — Я вытаскиваю ее, но вы не кашляете. Если же вы кашлянете, чтобы удалить кровь, то сделаете это во сне. Да, во сне, в глубоком, глубоком сне.

Репетиция закончилась. Через десять минут, сделав еще несколько пассов и велев пациенту спать еще глубже, доктор Эндрю приступил к операции. Он натянул кожу, сделал надрез, рассек щеку и отсек корни опухоли в глотке. Раджа лежал спокойно, пульс его был устойчив и не превышал семидесяти пяти ударов в минуту, боль совершенно не ощущалась, словно это опять была репетиция. Доктор Эндрю проник в горло; раджа кашлянул, но не проснулся. После операции пациент проспал еще четыре часа. Пробудившись, он улыбнулся из-под бинтов и на певучем кокни спросил у доктора, когда же начнется операция. Доктор Эндрю покормил его и обтер губкой, а потом, проделав пассы, велел спать еще несколько часов и набираться сил. Так прошла неделя: шестнадцать часов гипнотического сна ежедневно и восемь часов бодрствования. Раджа почти не чувствовал боли, и, несмотря на то, что и операция, и перевязки происходили без применения антисептических средств, раны не нагнаивались и заживали хорошо. Вспоминая ужасы, которые ему доводилось наблюдать в эдинбургском лазарете, и еще большие ужасы в хирургических палатах в Мадрасе, доктор Эндрю просто глазам своим не верил. Вскоре ему представился еще один случай убедиться, что можно сделать при помощи животного магнетизма. Старшая дочь раджи была на девятом месяце беременности. Рани, под впечатлением чудесного выздоровления мужа, послала за доктором. Войдя к ней в покои, он застал ее вместе с хрупкой испуганной шестнадцатилетней девочкой, которая на ломаном кокни объяснила ему, что и она, и ее ребенок должны погибнуть. Когда она шла по тропинке, путь ее пересекли три черных дрозда, и так повторялось три дня подряд. Доктор Эндрю не стал ничего доказывать. Уложив ее, он принялся делать пассы. Через двадцать минут дочь раджи погрузилась в гипнотический сон. В его стране, принялся уверять он пациентку, считается, что черные дрозды приносят счастье; они знаменуют благополучные роды и радость. Ребенка она родит легко и без боли. Она не будет чувствовать боли — так же, как и ее отец во время операции. Совсем никакой боли, пообещал он, совсем никакой.

Через три дня, после трех-четырех часов усиленного внушения, все благополучно завершилось. Проснувшись перед ужином, раджа увидел жену, сидящую у его кровати.

— У нас родился внук, — сказала рани, — и наша дочь здорова. Доктор Эндрю сказал, что завтра тебя отнесут к ней в комнату, и ты дашь им обоим свое благословение.

Через месяц раджа распустил совет регентов и стал сам осуществлять верховную власть. Доктора Эндрю, спасшего жизнь ему и (рани была в этом уверена) его дочери, он сделал своим советником.

— Значит, он не возвратился в Мадрас?

— Ни в Мадрас, ни в Лондон. Он остался на Пале.

— Чтобы исправить произношение раджи?

— Да, но главное, ради того чтобы изменить жизнь на острове.

— Чего он добивался?

— Вряд ли доктор Эндрю сумел бы ответить на данный вопрос. Тогда у него еще не было никаких планов — только некоторые симпатии и антипатии. Что-то на Пале ему нравилось, но многое не нравилось. Но о Европе, а также о странах, где он побывал во время плавания на «Мелампусе» он мог бы сказать то же самое: что-то он всей душой одобрял, иное с отвращением отвергал. У доктора Эндрю сложилось мнение, что для людей цивилизация — это и благо, и наказание. Она приносит им расцвет, однако она же губит лучшее в зачатке или внедряет червя в самую сердцевину бутона. Может быть, на этом запретном острове удастся избежать червоточины и позволить каждому бутону расцвести с наибольшей пышностью? Вот вопрос, на который и раджа, и доктор Эндрю искали ответ, со временем все более осознавая, как именно он прозвучит.

— И они нашли его?

— Оглядываясь назад, можно только удивляться тому, чего сумели добиться эти двое. Шотландский врач и паланезийский верховный правитель; кальвинист, сделавшийся атеистом, и ревностный махаяна-буддист — что за странная пара! Но это была пара неразлучных друзей, взаимно дополнявших друг друга и складом характера, и способностями, не говоря уж о философских взглядах и запасе знаний. Каждый из них восполнял пробелы другого, побуждая к развитию врожденных способностей. Раджа был человеком острого и тонкого ума, но он ничего не знал о мире, лежащем за пределами острова, и не был знаком с европейской наукой, технологией, искусством, европейским образом мышления. Доктор Эндрю не уступал ему в интеллектуальных способностях, но зато он ничего не знал об индийской живописи, поэзии и философии. Не знал он также, что существует наука о человеческой душе и искусство выживания. В последующие после операции месяцы и врач, и пациент стали учить друг друга. Конечно же, это было только начало. Но они не были просто частными лицами, которые занялись самосовершенствованием. Раджа правил миллионом подданных, а доктор Эндрю был фактически его первым министром.

Их самосовершенствование обернулось усовершенствованием всего общества. Король и доктор учились друг у друга лучшему, чего достигли разные культуры — восточная и европейская, древняя и современная, для того, чтобы эти достижения могла воспринять вся нация. Взять лучшее от двух культур — но что я говорю? Взять лучшее из мировой культуры, воплощенной в культурах национальных, используя все потенциальные возможности. Таков был их дерзкий замысел, и недостижимость цели только подстегивала их задор; и они очертя голову ринулись туда, куда боятся ступать ангелы, и в конце концов доказали всем, что были не такими уж безумцами. Конечно же, им не удалось использовать для решения своих задач мировую культуру в полном объеме, но предпринимая к тому дерзкие попытки, они достигли большего, чем может вообразить себе скромный, благоразумный человек, даже не помышляющий о примирении непримиримого.

— «Глупец, упорствующий в своем недомыслии, — процитировал Уилл „Пословицы Ада“, — становится мудрецом».

— Вот именно, — согласился доктор Роберт. — Но самая выдающаяся глупость — та, что описана Блейком. Ее-то и вознамерились совершить раджа и доктор Эндрю — сочетать браком Небеса и Ад. Но если вы все-таки упорствуете в этой беспримерно неразумной затее, вас ожидает великая награда. Разумеется, упорствовать надо с умом. Глупый безумец ничего не достигнет, и только умный, знающий безумец способен сделаться мудрецом, или достичь замечательных результатов. К счастью, оба наших дурака были умными безумцами. Во всяком случае, они начали осуществлять свою безумную затею наиболее скромным и находящим отклик способом. Первым делом они научили людей избавляться от боли. Паланезийцы были буддистами. Они знали, что несчастья человека проистекают из состояния его души. Вы к чему-то прилепляетесь, чего-то страстно желаете, отстаиваете свои права — и живете в созданном вами аду. Стоит вам только отрешиться от желаний, и в душе наступает мир. «Я покажу вам страдания, — сказал Будда, — и я покажу вам конец страданий». Итак, доктор Эндрю обладал особым методом отрешения от страданий, позволившим справиться с физической болью. При помощи раджи, а также рани и ее дочери, выступавшими в качестве переводчиц, если аудиторию составляли женщины, доктор Эндрю давал уроки повитухам, врачам, учителям, матерям, инвалидам. Предлагая роды без боли, наши друзья снискали симпатии всех женщин Палы. Удаляя безболезненно камни и катаракту, леча геморрой, они завоевали расположение со стороны всех стариков и больных. Одним ударом они добились того, что более половины взрослого населения страны сделалось их союзниками, относившимися к ним дружески или, по крайней мере, способными воспринять без предубеждений следующую реформу.

— Каков же был их следующий шаг?

— Реформирование агрокультуры и языка. Из Англии был приглашен человек для основания Ротамстеда-в-Тропиках, и наряду с этим они ввели в употребление еще один язык, помимо паланезийского. Пале предстояло оставаться запретным островом; доктор Эндрю всецело был согласен с раджой, что миссионеры, плантаторы и предприниматели представляют собой опасность. Но если сюда нельзя пустить иностранцев, нужно помочь местному населению проникнуть во внешний мир. Если не физически, то хотя бы мысленно. Но их язык и архаическая версия брахманского алфавита являлись как бы тюрьмой без окон. И они не могли оттуда выйти, даже просто выглянуть наружу, не изучив английский язык вкупе с освоением латинского алфавита. Среди придворных лингвистические успехи раджи уже породили моду. Благородные паланезийки и паланезийцы пересыпали свою речь словечками на кокни, иные из них даже выписывали с Цейлона учителей, чтобы выучиться английскому. Теперь же мода переросла в политику. Учредили английские школы и пригласили бенгальских печатников, которые прибыли из Калькутты вместе со своими станками и шрифтами Каслона и Бодони. Первой английской книгой, изданной в Шива-пураме, стала «Тысяча и одна ночь» (в отрывках), второй — перевод «Алмазной Сутры», до того существовавшей только в рукописях на санскрите. Все, кто желал ознакомиться с приключениями Синдбада и Ма~ руфа или интересовался Мудростью с Иного Берега, поторопились взяться за изучение английского. Это было начало длительного образовательного процесса, который превратил нас в двуязычную нацию. Мы говорим по-паланезийски, когда готовим, рассказываем анекдоты, беседуем о любви или занимаемся любовью (кстати, мы обладаем самым богатым в юго-восточной Азии запасом эротической и эмоциональной лексики). Но обращаясь к бизнесу, к науке, к спекулятивной философии, мы говорим преимущественно по-английски. К тому же большинство паланезийцев предпочитает писать по-английски. Любому писателю литература необходима как эталон; он ищет там образцы для подражания — или опоры для отталкивания. Пала имеет хорошую живопись и скульптуру, замечательную архитектуру; искусство танца здесь восхитительно, а музыка поражает тонкостью и выразительностью. Но у нас нет настоящей литературы, нет национальных поэтов, прозаиков, драматургов. Только барды, пересказывающие буддийские и индусские мифы, да еще монахи пишут проповеди и плетут метафизическое кружево. Приняв английский в качестве мачехи, мы получили литературу с богатым прошлым и настоящим. Мы получили основу и духовную опору, набор стилей и приемов, и неистощимый источник вдохновения. Одним словом, мы обрели возможность возделывать поле, которое прежде никогда не возделывали. Благодаря радже и моему прадеду, у нас теперь существует анг-ло-паланезийская литература, современным светилом которой — добавлю — является Сьюзила.

— Я остаюсь в тени, — запротестовала она.

Доктор Макфэйл закрыл глаза и, улыбаясь, процитировал:

Так, ушедшая в небытие, я рукою Будды

Предлагаю несорванный цветок, монолог лягушки

Посреди листьев лотоса, перепачканный молоком детский рот

И налитую полную грудь, подобно незастланному облаками небу,

Являющему и горы, и клонящуюся к закату луну;

Пустоту, которая есть чрево любви,

Поэзию безмолвия.

Он вновь открыл глаза.

— И не только поэзию безмолвия, но и науку, философию, теологию безмолвия. А теперь вам самое время поспать. — Доктор Макфэйл поднялся и подошел к двери. — Пойду принесу для вас стакан фруктового сока.


Читать далее

Глава восьмая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть