Онлайн чтение книги Осужденные души
I

Да, эта упрямая и жестокая мысль незаметно прокралась в сознание Фани, когда она в одну из душных кастильских ночей, страдая от одиночества и неврастении, лежала в своей палатке с открытыми глазами, несмотря на большую дозу снотворного. Эта мысль подхлестнула ее и заставила вскочить с постели. Кармен спала глубоким сном. Равномерное дыхание девушки сливалось с шелестом маслины, а шакалы, как всегда по ночам, пронзительно и тоскливо выли в степи. Она закурила. Сделала глубокую затяжку и закашлялась от дыма. Пока она старалась подавить кашель (ей не хотелось будить Кармен), ее обожгло ощущение близости той цели, к которой она постепенно подвигалась. Это ощущение было таким острым и реальным, что она испытала почти физическое возбуждение. Она еще не составила никакого плана действий, а мысль ее уже текла среди пленительных образов такого близкого теперь, такого доступного счастья, что надо лишь протянуть руку, чтобы его поймать. И она даже бессознательно сделала это движение рукой, потому что в этот миг перед ней возник монах, каким она видела его на уроке гимнастики в колледже Ареналес. Все, что она испытывала до сих пор к Эредиа – эта сложная смесь противоречивых чувств гнева и восхищения, мистического страха и обожания, готовности пожертвовать за него своей жизнью и разодрать ему лицо ногтями, – все казалось ей теперь самообманом, который она наконец-то разгадала и который сводился к жажде его тела. Больше ей ничего не было нужно. Уже долгие годы больше ей ничего не было нужно. Ее связи почти со всеми мужчинами, которых, как ей казалось, она любила, сводились именно к этому. Духовный элемент у этих мужчин был только формой, которая вносила необходимое разнообразие в неизменную тему наслаждения. Когда-то ее привлекал Мюрье – своим цинизмом, своим остроумием, своим искусством обольщать женщин. Теперь ее привлекал Эредиа абсурдной верой в своего бога, фанатическим целомудрием, а может быть, и тем, что он испанский монах, что образ его расцвечен страстными красками экзотики. От Эредиа она хотела взять только то, что уже взяла от Мюрье, – всего несколько недель, несколько дней или даже часов самого исступленного опьянения духа, самых острых спазм плоти, а потом она бы уехала, послав ему на прощанье усталую и грустную улыбку, какую туристы посылают Красным башням Альгамбры, покидая Гранаду. Как она обманывала себя до сих пор! Как она воображала, что любит его, что не может без него жить! Она рассмеялась про себя, вспомнив, что временами думала о нем как о полубоге, о сверхъестественном существе, когда, в сущности, он всего лишь безумец, просто безумец!.. Наконец-то она увидела Эредиа в ясном свете своего разума. Это иезуит, мрачный, сумасшедший иезуит! Ради своего Христа, ради миража католической империи, ради ордена он продаст свой народ, свою мать, самого себя!.. Да, даже самого себя! Ну что ж, хорошо! Именно его Фани и хочет купить.

Но какой дорогой ценой, с какими муками, подвергаясь какому риску, какой смертельной опасности, она его купит!.. Нет, надо быть идиоткой, чтобы решиться это сделать. Внезапно Фани почувствовала себя еще более униженной и жалкой, чем раньше, и затосковала о своей прежней жизни, о постели, в которую можно лечь, не опасаясь, что туда заползут зараженные вши, о мужчине, с которым можно пойти в дансинг, пошутить и беззаботно потанцевать, не разговаривая о боге, о ближнем, о смерти, о сыпном тифе!.. Пора покончить с этой авантюрой, убраться отсюда как можно скорей! Но мысль о том, чтобы навсегда расстаться с Эредиа, чтобы отступить, как последняя трусиха, униженная, испугавшаяся тифа, расстроила ее снова. Значит, она капитулирует!.. Значит, она оказалась непоследовательной и трусливой именно сейчас, когда надо действовать смело. Значит, она отказывается от добычи в самый последний момент, когда осталось только протянуть руку и схватить ее. Зачем же она потратила столько денег, положила столько усилий, подвергалась такому риску? Нет!.. Надо быть настоящей англичанкой, идти до конца, до конца!.. И мысль о том, что она пойдет до конца, снова привела ее в возбуждение. Но теперь она представляла себе свою цель иначе, не расцвеченной экзотикой, магнетизмом и мрачным сладострастием этой страны. В ее сознании возникла только гротескная сцена обольщения, нет, покупки некоего монаха. Ведь так отдался бы любой продажный тип! Нет, опять не то! До чего она смешна, жалка и беспомощна! Она не может принять никакого решения, не может ничего сделать… Голова у нее кружилась, кровь шумела в ушах, нервная испарина покрывала тело. И тогда она почувствовала, что зашла в тупик. Ей захотелось исчезнуть из жизни, забыть все, что происходит и с ней и вокруг нее, пить, пить до бесчувствия…


Она зажгла электрический фонарик и налила себе виски. Шакалы тоскливо выли в ночи. Теперь они крутились вокруг овражка с мертвецами и старались откопать неглубоко зарытые трупы. Стояла непроглядная темень. Полотнище, закрывавшее вход в палатку, слабо колыхалось под ветром со Сьерра-Дивисории.

Кармен проснулась от света фонарика.

– Сеньора, вам что-нибудь нужно? – спросила она.

– Нет. Не вставай.

– Нынче вечером смердит ужасно… Наверное, тот, кто дежурит возле мертвецов, не мог уместить все трупы в палатке.

– Разве и при трупах есть дежурный? – спросила Фани рассеянно.

– О да, сеньора!.. Мы никогда не оставляем мертвецов одних, потому что тогда их души не найдут покоя.

Девушка повернулась на другой бок и заснула. Опять наступила прежняя тишина, которую нарушали знакомые тоскливые шумы. Фани выпила еще виски. Голова ее затуманилась, но никакого облегчения не наступило. Вдруг она услышала шум легковой машины и вслед за тем – приближающиеся шаги. Вероятно, это был Мюрье. Почти каждый вечер он отправлялся играть в покер или пьянствовать с местными аристократами. Обычно его увозили и привозили обратно на машине участники этих сборищ. Ей показалось, что на этот раз Мюрье вернулся раньше обычного. Наверное, он решил зайти к ней, привлеченный светом в ее палатке.

– Фани!.. – позвал он тихо, не приподнимая полотнища над входом.

– Что случилось? – спросила она с любопытством.

Мюрье каждый раз приносил из города новости.

– Ты одета?

– Нет.

– Тогда спокойной ночи!

– Подожди!.. Я оденусь и приду к тебе.

– Если тебе не трудно… – попросил он нерешительно.

Фани показалось, что голос у него усталый и нетвердый. Она быстро надела пеньюар и вошла к нему в палатку. Мюрье уже зажег керосиновую лампу и сидел на складном стульчике в смокинге, подперев голову ладонью.

– Что с тобой? – спросила она тревожно.

– Не знаю… Кажется, у меня температура… Пришлось уйти с покера у Досфуэнтеса.

Ночь была теплая и душная, но Фани вдруг зазнобило. Она приложила руку ко лбу Мюрье. Лоб его пылал. Глаза замутились и покраснели. Она уже видела в палатках десятки таких глаз.

– Жак!.. – прошептала она в отчаянии. – Жак!..

Руки ее инстинктивно протянулись вперед и сжали его плечи. Охваченная паникой, она стала исступленно обнимать и целовать его, а потом расплакалась отчаянно, неудержимо. Позднее раскаяние после того, как она привела его в этот рассадник заразы и смерти.

– Ну, хватит! – сказал он с нарочитой беспечностью. – Не оплакивай меня заранее! И потом нигде не сказано, что все, кто заболел сыпным тифом, непременно должны умереть… Отцы поминают меня в своих молитвах по три раза в день.

– Кармен!.. – закричала Фани. – Кармен!.. Позови Эредиа!.. Позови сейчас же этого дьявола в рясе!

– Не кричи так! – сказал он строго. – Ты всегда была истеричкой! Может, это не сыпной тиф. Подождем до завтра.

– А что это?… Что? – повторяла она исступленно.

– Скажем, малярия.

– У тебя болит голова?

– Как будто немного кружится.

Кармен прибежала из палатки Фани.

– Кого позвать, сеньора? – спросила девушка испуганно.

– Никого!.. – крикнул Мюрье. – Ложись сейчас же!

– Кармен!.. – Фани стала отдавать распоряжения то умоляюще, то сердито. – Помоги мне его раздеть!.. Расшнуруй ему ботинки!.. Принеси свежей воды и лимонов! Слышишь, да приди ты в себя, бестолочь!.. – прикрикнула Фани в ярости на испуганную девушку, которая все еще ничего не делала и бессмысленно дергала Мюрье за смокинг. – У дона Сантьяго сыпной тиф…

– Сыпной тиф!.. – повторила девушка, и глаза ее расширились от ужаса.

Кармен нагнулась и стала торопливо развязывать шнурки его лакированных ботинок, испуганно повторяя про себя: «Madrecita!.. Tifo exantemвtico!..»

– Ну и что из того?… – Теперь и Мюрье стал кричать. – Убирайтесь обе отсюда!.. Ты слышишь, глупая девчонка, оставь мои ноги в покое!

Он грубо оттолкнул девушку и высвободил ноги. Лицо его исказилось. Покрасневшие глаза смотрели дико. Все же он справился с собой и начал сам развязывать шнурки ботинок. Потом вдруг силы его оставили, он повалился на кровать и проговорил с трудом:

– У меня старый гиокардит, вирус вызовет вспышку. Сделай мне укол кардиазола.

– Позови Эредиа!.. – шепнула Фани испанке.

Она сделала Мюрье укол и измерила температуру. Термометр показал сорок. Лицо его все больше краснело. Рассудок мутился. Он стал шутить, громко, ненатурально, желчно, потом забормотал что-то бессвязное. Сердце сдавало, дыхание стало затрудненным. Очевидно, высокая температура вызывала в его сознании кошмарные видения и нагнетала ужас, ужас всякого живого существа перед смертью. Фани села к постели и время от времени меняла мокрые полотенца у него на лбу. Она готовила лимонад и подносила к его потрескавшимся губам, которые с жадностью втягивали питье. И в то время, как она делала это, обильные горькие слезы лились из ее глаз, слезы, вызванные муками совести. Но то, что она переживала, было не только раскаянием. Она страдала, как всякий человек, теряющий близкого. Вдруг Фани заметила, что они с Мюрье судорожно вцепились друг в друга руками. Как властно в эту минуту беспомощности и слабости даже в них, полуаристократах, индивидуалистах, лентяях и паразитах общества, которые из снобизма одинаново презирали и аристократов и плебеев, даже в них, источенных червем эгоизма и мизантропии, сказывалась потребность в человеческой солидарности!..

Шорох у входа в палатку отвлек ее от скорбных мыслей. Это был Эредиа. Ей показалось отвратительным, что даже в такую минуту он по привычке схватил молитвенник и пришел с ним. Но может быть, именно этот бессмысленный жест говорил о том, как он взволнован и встревожен болезнью Мюрье. Пока он расспрашивал Фани, он поворачивал голову то направо, то налево, то опускал ее, точно перед ним стоял сам дьявол, которого он не желал видеть. Она догадалась – ее пеньюар распахнулся, а для него не было ничего гаже женской наготы. Фани запахнула пеньюар гневным движением, но он притворился, будто не заметил этого.

– Меня беспокоит сердце, – сказал он тревожно, отняв стетоскоп от уха. – Шумы свидетельствуют о поражении сердца. В любую минуту может наступить декомпенсация. Он много пил…

– Да разве он мог не пить здесь? – воскликнула она гневно.

Монах посмотрел на нее с горестным сожалением. Она знала это выражение кротости, обязательного смирения и доброты агнца божия, завещанное Лойолой. Но она знала также, как эти мягкие, золотистые андалусские глаза могут мгновенно стать ледяными и свирепыми.

– Я предупреждал вас обоих, сеньора, – сказал он с чисто иезуитским терпением, не меняя выражения глаз. – Работа здесь тяжела и опасна.

– Знаю!.. Вы исполнили свой долг! – сказала она желчно.

Он бросил на нее быстрый взгляд. С удивительным притворством или вполне искренне – Фани не могла определить – он придал выражению своих глаз скорбный оттенок.

– По отношению к вам, сеньора, я сделал это не только из чувства долга, – произнес он голосом, в котором слышалось волнение, но нельзя было уловить никакого определенного чувства. – Бывают мгновения, когда, быть может, вы это сознаете. Мое поведение, мое внешнее отношение к вам не значит ничего.

Он замолчал, как будто был смущен своим признанием, а потом опять заговорил:

– Может быть, вы сознаете, что после той ночи, когда вы спасли мне жизнь, мое дружеское чувство к вам стало совсем иным. Я считал вас капризной и ветреной женщиной. Но после этого, даже когда я говорил вам, что хочу задержать вас здесь в интересах ордена, – он смолк и опять бросил на нее быстрый, как молния, взгляд, – я чувствовал совсем другое, я хотел, чтобы вы не уезжали, потому что вы стали мне необходимы… Не знаю, как вы к этому отнесетесь…

– Необходима?… Больнице? Я знаю это давно.

– Нет!.. Лично мне. Неужели вы не понимаете меня, сеньора?

Он бросил тревожный взгляд на впавшего в беспамятство Мюрье, точно боялся, как бы тот не услышал или не понял сказанного им.

– Не беспокойтесь, – сказала Фани сухо. – Он бредит и ничего не понимает… Он умрет. Так что вы хотели мне сказать? – спросила она.

– Я люблю вас, сеньора. Хотя наши отношения от этого не изменятся. Я только хотел, чтобы вы это знали.

В своем ли он был уме? Фани посмотрела на него изумленно. Его прекрасное лицо, лицо святого и античного бога, было смиренно потуплено. Глаза смотрели кротко. Голос прозвучал с какой-то неподражаемой шелковой мягкостью. О, подлец!.. Разве это его лицо, его взгляд, его голос? Что кроется за этим фальшивым смирением, за этой маской? Не боится ли он, что теперь, когда заболел Мюрье, Фани очнется, подумает о себе и покинет Пенья-Ронду? А теперь… Да, именно теперь кто возьмет на себя ее работу, кто будет давать деньги на больницу? Сможет ли он найти еще где-нибудь такую дойную корову? Вот откуда идет его льстивое признание вместе с оговоркой, что «их отношения не изменятся». Болван!.. Да неужели он еще воображает, что Фани принимает знаки его милости, как манну небесную? После того как он великодушно разрешил ей оставаться при нем, помогать ему в этом рассаднике смерти, взять на себя почти все расходы по больнице, теперь, когда он боится, как бы она его не покинула, он лицемерно добавляет к другим знакам своей милости признание в несуществующем чувстве. Ханжа! Лжец! Иезуит!.. Но может быть… о, надежда любящей женщины… может быть, в том, что он говорит, есть частица правды! По крайней мере до сих пор, даже когда ему надо было сказать ей самые жестокие истины, он никогда ей не лгал. Разве она не спасла ему жизнь, разве он настолько чудовищно бесчувствен, чтобы не быть ей признательным за это? И наконец, когда он говорил ей, что допускает ее в лагерь в интересах ордена, не делал ли он это для того, чтобы из гордости, из фанатизма скрыть свое настоящее чувство, которое появилось у него против его воли? Нет, она не должна осуждать его так поспешно, она должна проверить. Не надо спешить! Спокойней!.. Если же она все-таки убедится, что он лжет, тогда, значит, из страха, как бы Фани не покинула лагерь, он этим признанием предлагает… да, он предлагает себя, он готов продать свое тело, чтобы не голодали больные. Господи, если это так, неужели Фани может принять это предложение?! Нет, никогда!.. И все-таки сначала надо проверить, проверить! Она собралась с силами и сказала твердо:

– Прошу вас, не говорите со мной так благочестиво!.. Прошу вас, хоть раз отбросьте свои небесные качества и спуститесь на землю! И не называйте меня на каждом слове «сеньора», не то я раздеру вам лицо ногтями… Вы понимаете, дон Рикардо?

Он утвердительно кивнул, но светское обращение, которым она заменила духовное, его задело. На его губах появилась знакомая ей полупрезрительная, бесконечно насмешливая улыбка. Глаза опять незаметно обрели стальную твердость. Может быть, своей дьявольской интуицией он предугадал намерение Фани и, сам того не желая, утратил кроткое обличье агнца божия, предписанное орденом. Но это… не показывало ли это, что он не способен продаться?

– Да!.. – продолжала она нервно. – Хоть раз спуститесь к людям, хоть раз будьте человеком! Вы говорите, что любите меня… Верно ли это?

– Да, верно, – ответил он, и голос его прозвучал без прежней фальши.

– С каких пор?

– С той ночи, когда вы спасли меня от пуль анархистов, с того дня, когда ради меня вы сказали правду на суде… с того дня, когда я увидел вас впервые!

Он говорил просто, без волнения, ясным голосом, металлическая твердость его взгляда становилась все острей, все пронзительней. Фани почувствовала, как ее решимость снова тает перед исходившей от него силой. Сердце ее замирало, ноги подгибались. Она вдруг поняла, что, даже если бы этот человек счел ее блудницей и стал бросать в нее камнями, она все равно любила бы его, все равно подползла бы к его ногам и просила бы, как милости, позволения остаться с ним. Его лицо, освещенное керосиновой лампой, излучало жуткую красоту, магнетическую силу, которая и притягивала, и разила. Она почувствовала, что воля ее слабеет, что страсть, которую она месяцами старалась задушить, которая заставляла ее желать его губы, его тело, его душу… все, все в нем, эта страсть теперь завладела ею и рвется наружу со страшной, неудержимой силой. И как бабочка бросается в пламя, которое ее сожжет, так она бросилась на монаха, схватила его в объятия и впилась губами в его губы. Никогда еще женщина не обнимала мужчину с большей страстью, никогда еще губы не целовали с большей жадностью другие губы. Дыхание ее пресеклось, замерло, она вся потонула в каком-то безумном, жгучем блаженстве. Но в следующее мгновенье она почувствовала, как железная, твердая, неожиданно сильная рука грубо оторвала ее от сладостного соприкосновения с этим телом, с этими губами, как эта почти сверхъестественно твердая рука отшвырнула ее прочь. Она почувствовала, как тело ее ударилось в стену палатки, которая прогнулась и, как пружина, отбросила ее от себя. Зазвенела бутылка, упали рюмки, рассыпались сигареты… Она удержалась на ногах, но ничего не видела и не слышала. Потом она опомнилась и увидела как во сне, что перед ней стоит монах, испанский монах, и с фанатическим отвращением вытирает губы после прикосновения поганых женских губ. А голос его шипел:

– Прочь отсюда! Не прикасайтесь больше ко мне! Это подло! Вон из палатки, сейчас же!

– Палатка моя, – произнесла она как во сне.

– Все равно! Прочь отсюда, сейчас же! Приходите через полчаса!.. Я должен остаться с ним, сделать ему укол…

И опять как во сне она подчинилась и пошла к выходу из палатки.


Конец!.. Больше нечего ждать. То, что случилось, убило в ней всякую способность реагировать на происходящее, хотя бы припадками истерии. Она только чувствовала, что в ней не осталось ничего, кроме ненависти, злобной и нерассуждающей воли к действию, но у нее не было сил ни сказать что-нибудь, ни подумать, ни сделать. Она только чувствовала, как какая-то спазма сдавливает ей горло, а легким не хватает воздуха. Воздуха!.. Больше воздуха! Почему здесь такой адский климат, почему ночь такая душная! Сделав несколько шагов, она глубоко вздохнула и сразу ощутила зловоние трупов. Внезапно ей захотелось увидеть гору трупов всех монахов Испании. Если бы сейчас партизанский отряд коммунистов или анархистов напал бы на лагерь, или на резиденцию иезуитов в Толедо, или на любой монастырь, она бы рукоплескала, она бы стреляла и убивала вместе с ними. Красные, только красные могут истребить монахов, избавить Испанию от этой черной, мерзостной средневековой орды. Теперь она понимала смысл поголовных убийств, той ярости, с какой анархисты волокли тогда Эредиа. Да, только красные могут спасти Испанию!..

Глупости!.. Неужели ее вообще интересует Испания?

Ей понадобилось несколько минут, после того как она вошла в свою палатку и повалилась на кровать, чтобы остыть от бешенства, прийти в себя и опять осознать свое жалкое падение, опять увидеть себя такой, какой она и была на самом деле, – тщеславным ничтожеством, истерической куклой, которая жила потом своих арендаторов, светской блудницей, которая бегала за киноактерами, боксерами и бездельниками и наконец погналась за сумасшедшим испанским монахом. Но как она сейчас ненавидит этого монаха, как хотела бы перегрызть ему горло с яростью пантеры! Ее фантазия рисовала сцены апокалипсической жестокости, изобретала планы, подыскивала слова, которые вонзились бы ему в сердце, поранили бы его гордость так, чтобы брызнула кровь. «О, преподобный глупец из Христова воинства!.. Ты дорого, очень дорого заплатишь мне за все это! Увидишь, до каких унижений ты дойдешь, как ты будешь валяться у меня в ногах, как ты будешь просить милости! Я не уеду из лагеря, пока не отомщу, не уеду…»

– Вы что-то сказали, сеньора? – сонно спросила Кармен.

– Нет.

– Мне показалось, вы только что говорили.

– Тебе послышалось.

– Как дон Сантьяго?

– Плох.

– Saritisima Vir gen![50]Пресвятая богородица! (исп.) Есть надежда, что он поправится?

– Не знаю.

– Вы, наверное, сидели у него в палатке и устали. Хотите, я вас сменю?

– Там отец Эредиа.

– Бедный дон Сантьяго!..

Фани сбросила пеньюар и стала надевать платье.

Кармен вскочила с постели.

– Куда вы, сеньора? – спросила она испуганно, глядя на красные пятна гнева на лице и шее своей госпожи.

– К отцу Оливаресу.

– Одна?… Мне пойти с вами?

– Не надо!.. Ложись и спи! – грубо приказала Фани.

Она накинула плащ и с фонариком в руке вышла из палатки. Ее злоба и ненависть поутихли. Она стала думать о Мюрье. Проходя мимо его палатки, заглянула внутрь. Эредиа сидел возле его постели. Мюрье продолжал тихонько бредить, но выглядел лучше. Лицо смягчилось, дыхание стало не таким затрудненным. Надо что-то сделать для Мюрье. Первой ее мыслью было на другой же день перевезти его в Пенья-Ронду, в какую-нибудь чистую и прохладную комнату, и остаться с ним, пока он не выздоровеет. Это надо сделать непременно, потому что жара и духота в палатке его убьют. Теперь она хотела найти Оливареса или Доминго и попросить кого-нибудь из них рано утром сходить в городок и подыскать комнату.

Фани пошла между рядами палаток. На нее пахнуло трупным запахом с другого конца лагеря. Ущербная луна поднялась высоко над горизонтом. Лагерь спал или, точнее, агонизировал, потому что многие больные, стонавшие, бредившие или умолявшие дать им воды, не доживут До утра. Страшно было подумать, что ночью дежурили всего один или, самое большее, два человека на весь лагерь и что даже это дежурство теперь стало излишним из-за отсутствия лекарств. В самом деле, у дежурных не было средств борьбы против заразы, проникшей в организм, но они могли хотя бы поддерживать сердце, подкреплять силы больного, если бы хватало лекарств. А теперь они были всего лишь беспомощными свидетелями смерти. Они уповали, как дон Эладио, на природу или, как сами больные, на бога. Кто поправлялся, тот поправлялся, кто умирал, тот умирал. Назначение дежурных состояло в том, чтобы сделать один-единственный укол кардиазола какому-нибудь страдальцу, если они замечали, что он начинает агонизировать, укротить беснующегося, поднести стакан лимонада жаждущему, когда его крик становился особенно душераздирающим. И этот ад, это скопление палаток, набитых грязными, вонючими, полумертвыми, вшивыми телами, еще продолжал носить блестящее имя «Полевая больница отцов-иезуитов», а глупцы – в том числе и Эредиа – продолжали думать, что в ордене Лойолы, в духовенстве, в католической церкви живет сердце Христа! Жалкие безумцы, подлые фарисеи и предатели Христа! В алтарях ваших соборов, в капеллах ваших монастырей, во дворцах кардиналов, в Эскуриале, Мадриде, Толедо, Севилье… везде, по всей Испании у вас собраны тонны золота, серебра и слоновой кости, множество бесценных бриллиантов, изумрудов, рубинов, топазов, которых достаточно, чтобы уничтожить эпидемии и страдания, вместо того чтобы класть умирающих оборванцев на кучи соломы. Фанг быстро шла через лагерь к одной из двух больших палаток, чтобы поговорить с Оливаресом. Вдруг он появился перед ней, словно вырос из-под земли.

– Вы с кем-то разговаривали, миссис Хорн? – спросил он.

Господи, неужели она уже до такой степени невменяема, что говорит сама с собой, как безумная?… И Кармен это заметила.

– Нет, ни с кем.

– Значит, мне почудилось, – сказал монах.

От рассеянности он светил своим фонариком ей в лицо. Фани обратила внимание монаха на его неловкость, направив сильный сноп лучей своего фонарика прямо ему в очки. Он замигал беспомощно и наконец отвел свет.

– Наверное, вас обманул слух!

– Да, вероятно! – подтвердил он со своей обычной наивностью. – Все мы очень устали. Мы с братом Гонсало дежурим третью ночь подряд.

– Есть ли смысл в этом дежурстве?

– Никакого, – сказал он, – кроме нравственного.

– Оставьте нравственность!.. Самое скверное – делать бессмысленные вещи и чувствовать себя нравственным.

– Мне кажется, вы правы, сеньора, – сказал он по-испански и глубоко вздохнул. – Вы кого-нибудь ищете?

– Да, вас!.. Мюрье заболел сыпным тифом.

– Каррамба!

Близорукие глаза Оливареса испуганно замигали. Значит, болезнь не щадит и самих врачей, которые, казалось бы, знают, как беречься! До сих пор оп не волновался, потому что, ничуть не полагаясь на провидение, рассчитывал на ежедневное вываривание своей одежды. Он пообещал пойти утром в городок и поискать комнату.

– Успокойтесь!.. И ложитесь поскорей.

– Я не могу спать, – сказала Фани.

– От трупного запаха?

– Нет. От нервов.

– А я смертельно хочу спать.

– Тогда я вас сменю.

– О, как вы добры, сеньора!.. Но отец Эредиа приказал, чтобы дежурили только мужчины.

– Не важно, что приказал Эредиа. Оливарес посмотрел на нее удивленно.

– Я должен выполнять его приказания, – сказал он. – Таблетка люминала, наверное, поможет вам заснуть.

– Нет. Мне ничто не поможет. Куда вы идете?

– В свою палатку, взять нюхательного табаку. Если хотите, пойдите в столовую. Я велел брату Гонсало разжечь примус и приготовить чай.

Она подумала: «Я побуду там, пока Эредиа не выйдет от Мюрье». Потом у нее мелькнула мысль о Доминго. Если состояние Мюрье станет ухудшаться, можно будет обратиться к нему. Мюрье не раз говорил ей, что как врач Доминго сильнее Эредиа.

– Хорошо. Я буду ждать вас в столовой, – пообещала Фани Оливаресу. – Но где Доминго?

– Молится в часовне.

– Он что, спятил? – взорвалась Фани. – Вот уже два Дня, как он не вылезает оттуда.

– Неужели вы ничего не знаете? – таинственно спросил Оливарес.

– Черт возьми! Нет!

Оливарес доверительно наклонился к ее уху н зашептал:

– Брата Доминго наказал Эредиа постом и молитвой за то, что он читал запрещенные книги.

– Какие книги? – изумленно спросила Фани.

– Революционные книги, сеньора!.. Коммунистические издания.

«Скоро меня здесь ничто не удивит», – подумала Фани.

– А вы разве не читаете Гегеля? – спросила она с живостью. – На его книгах цензор не сделал для вас пометки «Nihil obstat».[51]Допущено (лат.).

Профессор схоластики посмотрел на нее оскорбленно.

– Бог с вами, сеньора… Я могу читать все, что хочу. Я изучаю Гегеля, чтобы предохранять студентов от увлечения диалектикой.

– Но иногда вы читаете его так… для собственного удовольствия… не правда ли?

– Никогда!.. Неужели я мог бы поддаться этой ереси?…

И профессор схоластики затрусил в темноте к своей палатке, чтобы взять нюхательный табак.

Фани направилась к часовне. Часовня находилась рядом с палаткой, куда складывали мертвецов до отпевания, поэтому трупный запах был здесь невыносимым. Дверь в часовню была закрыта. Фани приоткрыла ее и направила свет фонарика внутрь. Она увидела коленопреклоненную фигуру брата Доминго, который демонстративно громко читал латинские молитвы. Монах не обернулся.

– Брат!.. – сказала она.

Доминго тотчас с облегчением поднялся.

– Ах… Это вы, сеньора?… А я подумал, что кто-нибудь из наших нетопырей.

Фани рассмеялась. Нетопыри!.. Он называл святых отцов, свое духовное начальство нетопырями!

– А что случилось? – быстро спросила она.

– Ничего, сеньора! Мир движется вперед.

– Почему вас наказали?

– Чтобы все кончилось скорее.

– Что это значит?

– Я объясню вам завтра… – Он тревожно прислушался. – А сейчас оставьте меня! Может прийти Эредиа и утроить наказание.

– Хотите сигарет?

– Господи!.. Все отдал бы за щепотку табаку!

Фани протянула ему пачку сигарет и спички.

– Спасибо, сеньора!..

Вдруг послышались издалека чьи-то шаги. Доминго снова повалился на колени и молитвенно склонил голову.

– Гасите фонарик! Уходите! – торопливо прошептал он.

Фани погасила фонарик и отбежала от часовни. Только оказавшись на расстоянии, достаточном, чтобы ее не заподозрили в том, что она навещала Доминго, Фани опять зажгла фонарик и направилась к палатке, служившей монахам столовой. Трупный запах душил ее. Ветер тянул как раз с той стороны, где были сложены мертвецы. Из палаток долетали жалобные, приглушенные голоса. Одни требовали лимонада с проклятьями и руганью, другие, поскромнее, просили только воды и сопровождали свою просьбу трогательным рог favor.[52]Пожалуйста (исп.). Тех, кто ночью мог буйствовать, предусмотрительно связали веревками. От палаток несло еще более противным, чем трупный, запахом пота, мочи и испражнений. Из-за того, что не хватало людей, которые регулярно чистили бы умывальники, горшки и плевательницы, больные тонули в отчаянной грязи. Попав сюда либо по принуждению, либо с надеждой вылечиться, они уже не могли вырваться из этого ада, потому что по приказу дона Бартоломео за уход из лагеря полагалась смертная казнь. Разумеется, эта угроза относилась только к крестьянам и люмпенам. К услугам военных чинов, как и всех сторонников нового движения, имелись другие больницы. Низший персонал – повара, уборщицы, прачки, а также чернорабочие, например те, кто зарывал трупы, – был таким малочисленным, что монахам приходилось им помогать. После того как дон Бартоломео по совету военных врачей реквизировал две дезинфекционные машины, а оставшаяся сломалась и котлы, в которых стали вываривать одеяла и одежду, оказались не в состоянии их заменить, палатки превратились в инкубаторы для вшей. Войти в них, особенно ночью, было настоящим подвигом, так как при слабом освещении приходилось шагать по тряпью и зараженные вши тотчас же наползали на вошедшего. На это решались только монахи.

Пробираясь среди палаток, Фани вдруг осознала, что лагерь вымирает, что скоро от него не останется ничего, кроме трупов, и месть, которую она вынашивает, станет ненужной. Но теперь как будто сам дьявол решил ей помочь.


В столовой брат Гонсало уже готовил чай, и гуденье примуса помешало ему услышать шаги Фани. Он стоял спиной ко входу, лицом на восток и весьма остроумно использовал время: пока вода в чайнике не закипит, он бормотал молитвы и таким образом выполнял свое ежедневное обязательство перед богом. Обернувшись и увидев Фани, он вздрогнул, а потом придал своему лицу еще более набожное и смиренное выражение. Он поклонился весьма почтительно, сказав: «Добрый вечер, милостивая сеньора», и спросил, не позволит ли она налить ей чаю. Фани ответила, чтобы он подождал с чаем до прихода отца Оливареса. Гонсало еще раз поклонился и с благочестивым видом убрал молитвенник в кожаный футляр. Весь его ханжеский, смиренный облик, его притворная учтивость говорили о трагедии молодого увядшего существа, жалкого человечка, скованного цепями, который сверх всего в этот вечер был чем-то расстроен. Это было заметно по его неверным движениям. Он чуть не уронил чайник.

– Вы слышали новость, сеньора? – спросил он, стараясь сохранить спокойствие, приличествующее монаху, который вверил свою судьбу богу. – Красные начали наступление между Тордесильяс и Медина-дель-Кампо.

– Когда? – спросила Фани почти равнодушно.

– Сегодня утром.

– А где находятся Тордесильяс и Медина-дель-Кампо?

– В пятидесяти километрах отсюда.

– Что же нам делать? Бежать? – спросила она, охваченная злобным желанием напугать его еще больше.

– Не знаю… Как решит отец Эредиа.

– Я предполагаю, что он решит остаться. Мы не можем бросить больных. Но если красные придут, они перебьют нас как собак.

– И я уверен в этом, – вырвалось у брата Гонсало, который уже не мог справиться со своим страхом. – Вчера вечером мы узнали, что в Лериде убито тридцать доминиканцев, а в Хаене и Пальма-дель-Рио августинцев и кармелиток сжигали заживо.

– Может быть, это только слухи, брат?

– Нет, сеньора… Рим сообщил об этом по радио.

– Ужасно!.. Значит, они будут совершать такие злодеяния и здесь!

Брат Гонсало страдальчески вздохнул. Потом задумался и, после краткой паузы, быстро проговорил:

– У вас есть бензин для санитарной машины, сеньора?

– Есть, брат. Если понадобится бежать, вы спокойно можете рассчитывать на место в кузове, независимо от решения отца Эредиа.

«Было бы чудесно, если бы Эредиа увидел, как ты удираешь», – подумала она злобно.

– Благодарю вас, сеньора! – сказал он с глубокой признательностью, сразу ободрившись, – Вам не придется бояться неприятностей с народной милицией из-за меня если мы попадем на территорию красных… Я буду в гражданском платье.

– В таком случае вам надо бросить также распятие и молитвенник.

– Я не могу их бросить, потому что это против правил ордена, но я уберу их в шкатулку.

– А если обнаружат шкатулку?

– Я скажу, что она не моя. Но риск ничтожный, сеньора!.. – сказал он умоляюще.

– Разумеется, Не беспокойтесь, брат.

– И еще одно, сеньора… – сказал он озабоченно. – Я боюсь, как бы дон Бартоломео не реквизировал ваш бензин.

– О, вряд ли он посмеет наложить лапу на британскую собственность.

– Все же не мешало бы припрятать где-нибудь одну канистру.

– Хорошая мысль. Я завтра скажу Робинзону…

– Можно закопать ее в овражке, где мы хороним мертвецов, – предложил Гонсало; он обдумал даже эту подробность.

Внезапно его встревоженное лицо приняло свое обычное выражение смиренного ничтожества – снаружи послышались шаркающие шаги отца Оливареса.


Читать далее

Часть первая. Конец одного приключения
I 08.04.13
II 08.04.13
III 08.04.13
Часть вторая. Фани и Лойола
I 08.04.13
II 08.04.13
III 08.04.13
IV 08.04.13
V 08.04.13
VI 08.04.13
VII 08.04.13
Часть третья. Фани против Лойолы
I 08.04.13
II 08.04.13
III 08.04.13
IV 08.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть