Эрнест Кононов

Онлайн чтение книги Озеро шумит. Рассказы карело-финских писателей
Эрнест Кононов

Родился в 1930 году в с. Паданы Карельской АССР. В 1944 году четырнадцатилетним подростком находился в действующей армии. После войны окончил десятилетку. Работал плотником и столяром, бухгалтером и директором Дома культуры, прорабом строительства и инспектором Сельхозбанка. Сейчас работает шофером в г. Суоярви. Писать начал в 1955 году. В 1958 году журнал «На рубеже» («Север») напечатал повесть «Весной». В 1969 году вышел из печати историко-революционный роман «Борозда».

Прасковья Логинова

Под горой по узкому проселку плелась лошадь, запряженная в телегу. На телеге — перевернутый плуг. Правил лошадью старшенький, Сенька. А сама Прасковья возвращалась верхней тропинкой по закраине редкой березовой рощи. Голо и неуютно пока в роще-то, но уже заселена она прилетными птицами, наполнена их весенним перекликом.

К Прасковье, на дальние поля, Сенька заявился после полудня. Еще издали кричал что-то. И не успела она отчитать сына за то, что такую грязную дорогу пробежал в единственных ботинках, которые сохранились только для школы, как Сенька с ходу выпалил: «Мама, война кончилась! Ура!..» Должно, всю дорогу бежал, запыхался, льняной чубчик мокрый. И то, шутка ли сказать — война кончилась!

Она схватила сына в охапку и ну целовать его сияющее лицо, слипшиеся волосики на виске. А потом… Потом упала на свалявшуюся прошлогоднюю траву и забилась в душившем крике: «О-о!..» Считай, всю войну выдержала, всю оккупацию слезинки не уронила, а тут, нате-ка, сдала.

Сенька очень напугался, с плачем задергал ее за плечо: «Мама, ну чего ты? Все обрадовались, а ты!.. Ведь наши победили-то, наши! Теперь, может, и папа найдется…»

Сенька верил, что отец найдется. И младший, Андрюшка, тоже верил. А она, уж куда она ни писала, а все один ответ: пропал без вести. Слово-то какое нехорошее — пропал…

Прасковья, однако, и в этот день пахала до самого вечера. И Сенька ей помогал, и выполнили норму, занаряженную председателем.

Их, пахарей-то, всего трое и осталось на весь колхоз: Матрена Руттоева, старик Ишшоев да вот она, Прасковья. Уже год прошел после освобождения деревни, но с войны еще ни один мужик не вернулся. Председатель Шоттуев — не в счет. Какой из него, однорукого, пахарь?

Весь день было ясно. Да и теперь стволы берез трепетно и розово теплились в лучах вечернего солнца.

Прасковья шла неторопливо и время от времени глядела на проселок под горой, откуда доносились глухой перестук колес да частое и звонкое Сенькино: «Но-о!» По тропе, затейно огибающей всякий куст или камень-валун, хорошо ступается, под ногами упружистая твердь, рядом роща с весенними шумами и расцветами…

Неужто Андрей-то пропал без вестей? И не вернется? А уж она-то как ждала! И — конца войны, и — своего большого Андрея…

А может, он еще и найдется? И будет у нее муж, а у детей — отец?

Она помнит тот страшный день — 22 июня… Прасковья вместе с другими женщинами была на прополке моркови. И вдруг от деревни донесся звон колокола, частый, тревожный. Женщины, обтирая об траву запачканные землей руки, обеспокоенно заговорили:

— Случилось что? А как — пожар?

И когда одна, не выдержав, побежала к деревне, за ней припустили остальные.

А Прасковья почему-то сразу решила — война! Так оно и было. По деревне уже ходили с плачем женщины, а мужчины, неузнаваемо серьезные, даже суровые, собирались у правления.

Прасковья кинулась к своему дому. Около угла, держась за руки, стояли сыновья и растерянно глядели на поднявшуюся на улице суетню.

— Отца не видели?

— На лошади ускакал, — ответил Сенька.

— Ускакал, — повторил за братом Андрюшка. Ему шел четвертый годик.

— Куда?

Сенька махнул рукой в конец деревни.

Прасковья подхватила под руки Андрюшку и забежала в дом. В передней, поставив сына посреди пола, села на лавку и потерянно уставилась на недавно побеленную печь. Подумала: «Зря белила».

Андрюшка и зашедший после Сенька глядели на нее, будто ожидали приказаний. А она сама не знала, что делать.

С улицы доносились чьи-то голоса, крики, рев скотины — гнали стадо. Протарахтела под окнами телега, кто-то в голос заплакал, громко, неутешно.

Где Андрей? Придет ли домой? Конечно, ему как бригадиру не только о своих делах думать. А ей что делать? Прасковья поднялась с лавки и на первый случай умылась. Обтираясь полотенцем, сказала сыновьям:

— Садитесь за стол.

Приготовив им есть, ушла в горницу. Здесь она открыла большой сундук и стала перебирать белье. Просто так, откладывая на крышку и снова укладывая ровно в сундук, чтобы руки занять. Тут были лучшие мужнины рубашки, ее шелковые платки, кофты… Чего она их разглядывает? Уж не собирается ли прятать или унести? Куда?.. Она закрыла сундук. Оглядев убранную кровать, этажерку с книгами мужа, швейную машину на столе, подумала:

«Граница недалеко, воевать будут, так уходить придется. Да где же Андрей-то?»

Прасковья вышла в переднюю комнату. Услышав с улицы конский топот, выскочила на крыльцо.

Мимо дома верхом на конях, без седел, проскакали Андрей и председатель колхоза. Андрей только рукой махнул на скаку.

Она вернулась в дом и, зная, что мужу в первую очередь надо идти в сельсовет на сборный пункт, решила собрать ему на дорогу. Достав с печи заплечный мешок, стала укладывать туда хлеб, соль, масло, молоко. Ей во всем готовно помогали молчаливые Сенька и Андрюшка.

Наконец в дом забежал Андрей, пыльный, жаркий. Отдуваясь, присел рядом с ней на лавку.

— Ффу, кажется, все успел. Теперь можно о своих делах подумать. — Увидел собранный мешок, веселей заговорил: — Ага, ты уже приготовила. Молодчина! А то у других бабы только и знают, что коровами реветь.

Двадцать третьего, в понедельник, уходя из дому с этой собранной ею котомкой, сперва попрощался с сыновьями. «Вы, мужики, помогайте матери. Вернусь, все узнаю…» А ей, Прасковье, помолчав, сказал: «Проводи, Паша, до крыльца. Дальше не надо, а то плохая примета есть…»

Прасковья вышла за ним на крыльцо. Стала перед мужем и все поправляла на нем лямки мешка да воротник рубашки. Не знала, что и говорить.

— Ты береги себя.

— Ладно, буду беречься. Где будут стрелять — туда не пойду.

— Тебе бы все смеяться!

— За меня не бойся, веселых не убивают. Вернусь, только жди. — Он рывком притянул ее, поцеловал сначала один глаз, потом — второй. Сбежал с крыльца и пропал за углом дома.

И ни одного-то письма она не получила от него… Ни одного!

…Пока Прасковья по тропе огибала косогор, Сенька на телеге обогнал ее. И когда она через воротца боковой изгороди попала в улицу, парень уже заворачивал к конюшне. «Сенька с конем управился, он у меня — мужичок серьезный», — подумала Прасковья и поглядела в окно первого дома — не видать ли кого.

Первым стоял Матренин дом. Теперь, в безмужицкое-то время, уже по бабам можно счет домам вести. Вот и Матрене, дорогой подружке ее, некого ждать — в казенной бумаге сказано, что погиб ее Иван под Ленинградом.

Ох-хо-хо, сколько вдовушек пооставалось на бедной земле! Той же Матрене и тридцати нет… В прошлом году с Матреной такой случай случился… Приехал к ним в колхоз уполномоченный — израненный, рука на перевязи. А Матрена давай ему глазки строить и всякие намеки намекать. И стелет, и стелет… А мужик, известно, женат да дети есть.

Не знает Прасковья, права она была или нет, только остановила их от греха, и свою подружку Матрену пристыдила, и уполномоченному сказала, что требовалось.

Долго в прошлую осень не разговаривали меж собой Прасковья и Матрена. Но старая дружба у них не оборвалась. И однажды Матрена призналась:

— Ой, девка, задала ты мне задачу! Из-за тебя сколько ночей коровой проревела. Но как же жить-то? Подружка моя правильная! Уж не сердись ты на меня, нет, не отступилась я. А только и теперь во мне что-то такое непонятное давит в грудях. А что — сама не пойму. Или я не такая баба, как другие?..


Проходя мимо дома Матрены Руттоевой, Прасковья покосилась на высоко врубленные окна и по давней бабьей привычке участливо вздохнула. Заходить не стала.

Сенька уже был в избе. Сидя у окна, читал. Блеклые лучи солнца падали ему на светлый чубчик, на раскрытую книгу в его руках. Охоч старшенький до ученья, отличником считается. За это его ботинками премировали, из роно прислали.

Таким ли младший будет? Тот уселся на полу около печки, выставив босые ноги. Кожа на ступнях крепкая, задубевшая, насилу распаришь в бане. Это оттого, что Андрюшка босым на улицу выбегает. Пулей пролетит по деревне, по снегу, и — на печь. А где обутку возьмешь?

Сейчас Андрейка мастерил вертушки, которые походят на самолеты, а он хочет летчиком стать. Откуда это на него нашло? Не иначе, как с одного памятного случая.

В прошлом году летом наши наступали, и от востока по ночам доносился гул пушек, а днем иногда пролетали самолеты. В один день в деревню въехал финский обоз. Почему обоз сюда завернул — непонятно, так как тут никаких проезжих дорог в сторону границы не было. Когда финны поняли ошибку, то стали спешно заворачивать коней.

Обоз уже вытянулся обратно за околицу, на поля, как откуда-то налетел наш самолет. Должно быть, увидел летчик военных, да как пошел низом, да как начал палить! Бросив повозки, солдаты кинулись кто куда, а многие попадали убитыми тут же. Лошадей никто не держал, и они рвались в стороны, ломая оглобли и опрокидывая в канаву телеги — что творилось!..

Прасковья все это видела, потому что с сыновьями на поле окучивала картошку. Они все трое бросились к старой картофельной яме и улеглись в ней.

В эту же яму спрыгнул запыхавшийся финский солдат с худым лицом, без винтовки и без фуражки. Он все старался втиснуть в неглубокую яму свое долгое тело, и его длинные ноги касались ног Прасковьи. Он испуганно косил глазами на ревущий самолет, а когда тот пролетал дальше, то растерянно улыбался Прасковье, будто стеснялся ее и детей.

Вот тогда-то Андрюшка, сердито глядя на солдата, сказал: «Это мой папа летает. Он нас не тронет, а тебе задаст!..» Прасковья испуганно зажала ему рот рукой: «Молчи!..» Но Андрюшка вывернул голову и опять свое: «Пусть не лезет в нашу яму!»

Неизвестно, понял ли солдат, что по-карельски говорил ему Андрюшка, но финн почему-то виновато улыбнулся и напоследок показал на улетающий самолет: «Это ваш, ваш. Скоро ваши сюда придут, а мы — домой, домой!» — и ушел к дороге, откуда слышались крики и редкие хлопки выстрелов — добивали раненых лошадей.

Тем дело и кончилось, только с тех пор Андрюшка решил, что обязательно будет летчиком и будет так же бить врагов.

Прасковья разделась, сняла сырые сапоги и, доставая с печи валенки, спросила у младшего:

— Где опять гвоздь достал?

За Андрюшку ответил Сенька:

— Он у Петьки Проккоева на пареную репу выменял. Сам даже не ел.

Андрюшка покосился на брата, потом, елозя языком по нижней губе, улыбчиво уставился на мать.

А Сенька продолжал:

— Выдумал тоже — из-за ржавого поганого гвоздя голодным оставаться!

— Он не поганый.

— Что я не видел?

— Вот и не видел.

— Покажи. Ага!..

— Будет вам! — пристрожила Прасковья, а сама с горечью подумала: «Отчего они ссорятся? Меньше были, дружней жили. Возраст или такая жизнь на них действует, с нехватками? А откуда лучше взять? Уж куда как стараюсь, и трудодней порядком заработано… Что поделаешь, коли все на войну шло. Может, теперь полегчает, и Андрей вернется?»

И от того, что так подумалось, она немного успокоилась.

— Собирайте на стол! — сама вышла в сени, чтоб принести из чулана хлеб.

Но тут по крыльцу протопали тяжелые шаги, и в проеме двери появилась Матрена Руттоева. В довоенном пальто, на голове большой цветастый плат, на ногах туфли. Нагнув в дверях голову, она сунулась в сени, шумно передохнула:

— Эхма! Хоть дух-то перевести! Встречай, девка, гостей. Зойка, где ты там? Плетешься, как старая лошадь!

В сени боком, стараясь быть незамеченной, вошла еще вдова Зоя Баляшкина. Тихо молвила:

— Уж ты не можешь аккуратней.

— Праздник сегодня! — Матрена притопнула ногой. — Верно я говорю, Панюшка, подружка ты наша бессменная?

— Верно, верно.

В приоткрытую дверь с любопытством просунулись Сенька и Андрюшка.

Матрена увидела их.

— А что, мужики, спляшем? Эхма!.. — Она потопала в сенях, заскочила в избу, заплясала-задробила там.

— Сбесилась девка, — улыбнулась Прасковья. — Проходи, Зоя.

А Матрена, кружась по комнате, на ходу стянула с себя верхний платок, пальто и все бросила на убранную кровать. А сама так притоптывала крепкой ногой да приседала грузным телом, что позванивали ложки и тарелки на столе. Еще покрикивала:

— У-ух!.. Зойка, почему не взяла гармонь? Музыку хочу! Андрюшка, почему музыки нет?

Андрюшка только улыбался да мусолил языком губу.

— Ты чего, варнак, улыбаешься? Над теткой Мотей смеешься? Ишь, улыбка-то какая бедовая, что у батьки! И сам, поди-ка, в батьку пойдешь — удалый да бедовый, а? — Матрена остановилась посреди пола вдруг и поглядела в окно, где уже потухал последний луч солнца. — Ох, батьки, батьки… Где-то наши батьки, в какой-то земле лежат они, горемычные? — И сразу Матренино тело, большое да сильное, будто съежилось и ослабло. И она рухнула на кровать, лицом в подставленные ладони, беззвучно затряслась. Одна туфля у нее свалилась с ноги и в наступившей тишине как-то уж очень громко стукнула об пол.

Засморкалась в платок и Зоя, села на лавку.

Тугим жгутом сдавило шею Прасковьи, но она не хотела плакать при детях и выразительно поглядела на сыновей.

Сенька и Андрюшка послушно вышли в горницу, закрыли за собой дверь.

Прасковья отошла к окну и сквозь пелену набежавших на глаза слез тупо поглядела на улицу. С подругой она не заговорила — словами не поможешь, а Матрену еще и рассердишь. Пусть свое отплачет.

«Господи, господи!..» — горячо зашептала сзади Матрена, и Прасковья, высушив глаза, подошла к кровати. Села рядом и стала гладить Матрену по широким плечам.

— Ладно уж, будет, Мотя, убиваться-то. Наверно, не надо сегодня-то. Вот ведь и у меня так тоже, да я ведь не колочусь головой. Дети у нас с тобой…

Матрена повернула к ней мокрое лицо, сказала с придыхом:

— Твое дело, может, вовсе не такое. Послушай, что Зойка сказывает.

— Что сказывает?

Зоя утерла глаза концом платка, распрямилась.

— Что сказывать? Наверно, пустое…

Но Прасковью уже захватила какая-то тайная, хоть и неясная надежда, и она заторопила:

— Нет, уж коли начали — договаривайте. Говорите, чего уж.

Матрена села на кровати.

— Сейчас скажу. Может быть, хоть одной из троих подружек повезло. Если б было так!..

— Да говори ты, говори! Чего узнали?

— Не дергай, сиди смирно! Ну, слушай. — Матрена провела широкими ладонями по грубоватому скуластому лицу, будто хотела согнать с него печаль. — Сегодня Зойка ходила в Уссойлу к фершелице и в сельсовете видела Тароеву Гальку из Питкялахти, невестку Ригоевых. А та говорила, что вернулся Федька Иванов, ее троюродный брат. Прямо из госпиталя, насовсем. И будто бы он похвалялся, что встречал твоего Андрея. Живого видел. Только Зоя-то не поняла, где он его видел — на фронте или в госпитале. Может, в госпитале, ведь сам-то долго там валялся. Ты слушаешь меня? Чего-то побелела…

— Слушаю.

— Так вот. Тебе, девка, обязательно надо Федьку повидать. Он вроде двоюродным братом твоему будет? Значит, зря болтать не станет. Я вот чего надумала. Завтра от нашего колхоза лошадь гнать в район за почтой. Проси Шоттуева, чтоб тебя послал. Верхом ездить можешь. Вот по пути и побываешь в Питкялахте. Ну, чего одервянела-то? Пляши. Эх, мне бы такую весть про Ивана — за сорок верст, в любую непогоду!..

Матрена встала, прошлась по избе. При свете затухающего дня видно стало, как на ее широкое лицо легла тень печали. Она поправила руками волосы и будто сдвинула ее, тень-то, туда, под старенький, с латкой на сгибе, нижний платок. С задором подбоченилась.

— А будет, девки, кукситься-то! Не для того жизнь дана! Зойка, доставай запас, который ты для своего Егора берегла… Сенька! Андрюшка! Идите сюда, гулять будем!

…И в других домах где пели, где плакали, а где и все вместе было. Когда затемнело и деревушка угомонилась, стихла, Прасковья пошла к Шоттуеву и вызвала его на улицу для разговора.

Он, стоя на крыльце, выслушал ее и, коротко подумав, угрюмо сказал:

— Давай после пахоты, Прасковья.

— Но слух-то какой! Может, это и правда!

— А за тебя кто будет работать?

— Так и с конем кому-то надо ехать.

— Сравнила! Туда я снаряжу любого подростка, от которого тут толку меньше.

— Уж один-то раз…

— Ни одного! — что из порожней бочки пророкотал голос Шоттуева. Он и похож на бочку: в плечах широк, грудь колесом, спина горбом, и побелевшая гимнастерка во все стороны натянута одинаково. — Ты, как передовая, должна пример показывать, а ты? Теперь, знаешь, как надо работать?

— Бабы и без того ломают себя на работе.

— Эх, Прасковья, была бы хоть весть, это — слух, бабьи разговоры.

— Иван Григорьевич, да неужели у тебя нету сердца?

Шоттуев переступил на крыльце, но ответил так же неумолимо:

— Всякий раз сердце слушать — дела не жди. Еще и голова должна быть.

— Тогда я самовольно уйду, вот!

— Иди. — За прогул — под суд. — Он уже повернулся уходить, но в это время звякнула щеколда, и на крыльцо вышла жена Шоттуева, тетя Оля. Она под стать мужу, высокая, крепкая, неуступчивая. Оттого на деревне ее уважали, а некоторые и побаивались. Уперла руки в бока, подступила к нему.

— Ты чего над девкой издеваешься, а? Почему отпустить не хочешь, а? На день-то.

— Ты-то чего тут?

— Нет, ты ответь — почему держишь, раз такое дело?

— Я, что ли, держу? Земля ведь не отпускает. Пахать да пахать надо, глянь, как погода крутанула. Наша-то работа не городская, ждать не может.

— Ой, Иван, ой, Иван, с чего ты таким-то стал?

— А ты не в свое дело не лезь! Когда поставят председателем, тогда командуй. С меня тоже район спрашивает, да еще как спрашивает. Вот так! — И Шоттуев ушел в дом.

Расстроенная, Прасковья стояла на нижней ступеньке крыльца. Что делать, у кого помощи просить?

Тетя Оля обняла ее за плечи и тихо заговорила:

— Вот что, Панечка, я тебе скажу: иди! И все разузнай. Старика я уж уговорю как-нибудь. А может, и нет такого закона — под суд-то? Он ведь, леший, может и припугнуть когда! Не пугайся, уж я улажу. Иди.


В Питкялахту Прасковья шла все длинное утро, весь день и добралась уже ввечеру. Но не везде еще спали, горничные окна в доме Ивановых были освещены. Когда Прасковья поравнялась с их домом, то увидела, что против окон стояло несколько женщин.

Немало удивленная, Прасковья уже хотела спросить, что они ждут здесь, но не успела. Раздался звон разбитого стекла, и мужской голос в доме крикнул: «Молчать!..» Потом плач-вскрик и что-то упало, должно, стул.

— Кто это? — спросила Прасковья у женщин.

— Федор это, Федор… Шумит уж сколько времени. Ишь, как лютует! Пьяный он, не быть бы беде… — готовно заговорили женщины. — Вот и стоим, боимся, как бы Нюрке чего худого не сделал. Детей-то увели.

— Вон что… — сразу сникла Прасковья.

Стоило ли спешить в такую даль, чтобы слушать пьяную Федорову ругань?.. Ноги у нее отяжелели, и она опустилась прямо на камень около угла дома.

Женщины, почуяв неладное, придвинулись, а одна старушка, что поменьше ростом, положила ей руку на плечо.

— Кто такая будешь? Случилось что?

Столько в ее голосе было участия да заботы, что у Прасковьи сковало в горле, и она насилу удержалась от рыданий.

— Из Эхпойлы я. Минина Семена дочка.

— А-вой-вой, Паня! — Старушка всплеснула руками. — Мининой Агафьи дочка. Знаю, знаю Агафью. Невестились вместе, на праздниках одних кавалеров отбивали друг у друга. Ты в мать пошла — ладненькая, легонькая. Агафью и на старости лет, бывало, сзади-то девушкой окликали. Вот как!.. — Старушка коротко рассмеялась чему-то, должно, вспомнив былое. — А теперь куда ночью-то?

— Сюда. Хотела Федора повидать. Говорили, будто моего встречал там, на войне. А от моего ничего нету, ни весточки…

Обе старушки мазнули концами платков по глазам, потерли носы, а молодка, что стояла тоже тут, теснее прижала к себе дочурку. С минуту было тихо, только слышался говор из дома, ровный, уговорливый.

— Угомонился, — сказала молодка.

— Угомонился, угомонился. — Все та же бойкая старушка подняла лицо к освещенному окну. — Угомонился, бедолага. А Нюрка-то ждала, ждала и дождалась!.. Ведь он истыканный весь да с нездоровой головой. Говорит, будто бумага такая дадена, что убьет кого и ему ничего не будет. Не знаю, верно ли?.. Маяться теперь Нюрке остальной век. Вот и жди их, мужей своих да сыночков. Их вон как война-то кромсает. Ведь тот же Федор до войны какой ласковый да ровный мужик был. Ох, беда, беда!..

Прасковья поднялась с камня, поглядела на освещенное окно, где вместо выбитого стекла была сунута подушка. Вздохнула.

— Раз так — пойду. День не работала, к утру хоть бы поспеть к наряду.

— Крепкая ты, — сказала старушка, — впустую из тебя слезы не выдавишь. Только стоит ли тебе идти сейчас. Переночуй.

— Не могу.

— В такую-то грязь! И не думай, девка!.. — Старушка взяла Прасковью за рукав пальто, но тут же отпустила и обернулась к окну.

Из дома опять донеслись крики и плач.

— Вот те и угомонился!..

— Так чего же позволяете измываться? — осердилась Прасковья.

— А что мы можем — бабы да старики?

— «Бабы, бабы!» Эх, вы! — Прасковья обогнула дом, поднялась на крыльцо. Плечом толкнула тяжелую входную дверь — оказалась незапертой — и заскочила в сени. Потом — в избу. В переднюю из горницы неяркой полоской лился свет и доносилась ругань Федора.

Прасковья стала на пороге и огляделась.

На простенке против двери висела семилинейная лампа. На столе — остывший самовар, миски с едой, ложки, стаканы, посреди пола, босой, в нижней порванной рубахе и в солдатских зеленых штанах стоял Федор и размахивал рукой.

Прасковья рывком кинулась к Нюрке, которая лежала на полу около кровати, беззвучно плача.

— Ну-ка встань!

Та, утирая глаза и удивленно глядя на нее, поднялась с пола.

— Что это ты, герой? — Прасковья повернулась к Федору.

Он стоял теперь молча, с всклокоченными короткими волосами, с опущенным, будто подбитым, правым плечом и с отвисшим от изумления подбородком. Над правой бровью у него синел широкий шрам, на груди сквозь рваную дырку рубахи тоже недобро краснело. И он все сжимал и разжимал трехпалую правую руку.

Все это вмиг заметила Прасковья и растерянно остановилась перед ним. Она с трудом узнавала в нем того, довоенного Федора, спокойного, улыбчивого.

А он криво ощерился.

— Что за гостья объявилась? Эй, ты!.. — Голос его хоть и не басовитый, но хриплый и громкий. — Тебе чего? А ну, пошла!

— Чего кричишь? На людей-то… — Прасковья не знала толком, что говорить и делать дальше.

— Чего-о? — Федор медленно расширил прищуренные было глаза. — Ты мне указывать, да? В моем-то доме! Да ты знаешь!.. — Голос его сорвался, и он сглотнул. — Да я вас всех порешу! Как капусту изрублю! В куски! Я контуженый, я кровь проливал, на мне живого места нет, а ты мне указывать? А ну катись!..

Но Прасковья уже знала, что не уступит. Недаром ее Андрей любил и уважал, недаром на деревне с ней считались не только женщины, но и мужчины. И сейчас она почувствовала, как кровь приливает к вискам, как в ней закипает решимость. И уж теперь не запугать ее пьяными криками да угрозами!

— Довольно кричать! Не очень-то я тебя напугалась.

— Меня?

— Да, тебя. Герой — расшумелся на женщину! И никуда я не уйду.

— Ты?.. Да ты кто такая?..

— Кто? Логинова, твоего брата жена! — кричала теперь и она, хоть стояли друг от друга в каких-то двух метрах.

— Ты мне голову не морочь! Убирайся!.. — Он отвел назад руку и пьяно качнулся.

— Попробуй только тронь!

Из-за ее плеча подала голос Нюра:

— Теперь и людей не узнаешь? Ой, срам-то какой, господи!..

— Молчи! — И Федор стал приглядываться к Прасковье. — Ты кто?

— Сказала уж!

— Погоди шуметь-то. Андрея жена, что ли? Паня, значит? — Он растопырил пальцы рук, качнулся вперед, словно хотел подойти к ней. — Неужели Паня? Так чего же ты молчала? Ну, вы и бабы, до чего непонятный народ. Ай!.. — махнул рукой, оглядел себя, покачал головой. — Нюрка, тащи обмундирование. Живо!

Федор сел на лавку и первым делом натянул гимнастерку. Звякнули медали на груди. Затем он стал обуваться. Кое-как наспех намотав на ногу портянку, попытался натянуть сапог, но ничего не получилось. В сердцах выругался.

— Давай помогу, — сжалилась Прасковья и присела перед ним на колено.

— Помоги, невестка, а то меня руки подводят. Надо же, — впервые улыбнулся Федор, — подумать только — Паня, невестка наша! Надо же! — Он повернул голову к жене. — Нюра, самовар! Живо! Знаешь, какой у нас гость?

— Да уж знаю. — Нюра, подхватив самовар, выбежала в переднюю.

— Бойкая у меня жена, а? — похвастал Федор. — Гвардеец!

Прасковья помогла ему обуть и другой сапог.

— Знаю, что хорошая, и кричишь на нее совсем зря.

— Да разве я кричал?

— Уж не я! — строго ответила Прасковья. — Ты и на меня тут напустился, хотел на мелкие куски изрубить.

— Но-но, ты полегче, не было этого!

— Забыл уже?

— Черт!.. — Федор сник, потер виски, лицо и, не глядя на нее, тихо сказал: — Ну и женщина ты! С виду — маленькая, а характером — великанша. С тобой говорить… И как Андрей жил?

— Жил не жаловался.

— Да я ведь ничего. Ты не обижайся. Если что не так — извини, лишнего набрал.

— Ты лучше перед Нюрой извинись.

— Хе!.. — Он помотал головой. — Ну и женщина ты, прямо — гвардеец! Отступаю по всему фронту. Ну чего волком глядишь, сказал ведь?

Федор поднялся и, хромая, вышел в переднюю, где жена уже гремела самоварной трубой.

— Нюра, ты полила бы мне на голову.

Слышно, как они вышли из дома. В передней шумел, разгораясь, огонь в самоварной трубе.

Прасковья опустилась на лавку под лампой, прислонилась к стене и смежила веки.

Вдруг и Андрей такой же? Может, того хуже. А он гордый и, поди знай, что надумать может, чтоб не жалели его, обузой семье не быть. Да разве родной человек может быть обузой? Какой бы он ни был — калеченый или целый, хворый или здоровый, — он всегда нужен родным…

В горницу молодой девушкой на выданье влетела Нюра, подбежала к Прасковье.

— Ой, Паня, ой, милая, как я рада, что ты пришла! — Обнимая, Нюра порывисто прижалась к ее плечу. — Ты бы прилегла, пока самовар вскипит.

— Потерплю. А где Федор?

— На улице. С нашими деревенскими разговаривает. Мне сказал: «Покурю, чтоб голову освежить». Ты, Паня, не обижайся на него. Не такой он вовсе, ведь ты знаешь. Ладно, я пойду. — Нюра взяла вышитое полотенце и пошла из горницы.

— Кофту одень, простынешь! — крикнула ей вслед Прасковья, да куда там — та уже выбежала.

Прасковья вздохнула. Да, на месте Нюры и она бы бегала. Если бы только Андрей вернулся! Пусть будет хуже даже Федора! Хоть какой, хоть совсем калека! Только бы живой!..


Уже высоко взошло солнце, когда Прасковья перед родной деревней, на косогорье, решила отдохнуть. Отошла к сторону от дороги к налитой соком березке. Готовые полопаться, торчали растопыренно на ветках черные блестящие почки. Вдыхая чуть пряный запах коры, Прасковья прижалась щекой к влажному стволу березы.

Вот и сходила в Питкялахту. И — зря. Не видел Федор Андрея. Вернее, видел, но только в начале войны в Петрозаводске. А после — нет. Одно, что немного обнадежил Федор: будто бы пропал без вести, это еще не значит, что погиб, может, и найдется…

Только найдется ли? Жив был бы, так весточку прислал бы… Прасковья обхватила березу руками и разрыдалась. Безудержно и громко. Так уж все сошлось в один день, и хорошее и плохое, вот и стало невмоготу.

Однако идти-то надо, и теперь от председателя попадет. Под суд, может, не отдаст, а чем другим навредить может. С него станет!

Обтерев платком лицо, Прасковья заспешила к деревне.

Спрямляя путь, завернула на тропу, что вела на поля Заячей сельги. На угоре сельга была ласково облита солнечным светом, по кустам, в рощице, перепархивали с места на место, устраивая гнезда, всякие птицы.

Невдалеке Прасковья увидела пахаря. И ее Серко, равномерно взмахивая головой, тянул соху. Сзади, единственной рукой держась за специально прибитую к сохе скобу, шагал Шоттуев. Видно, и вчера работал председатель — изрядный клин поблескивал отвалами борозд. Она жнивьем двинулась наперерез пахарю.

— Чего уж ты, Иван Григорьевич, за меня-то? Сама могу.

Шоттуев остановил коня и сплюнул пристывший к губе и давно потухший окурок. Угрюмо глянул на нее.

— Ишь, разрядилась, как на свадьбу. Что же, конь должен ждать, пока ты нагуляешься?

— Виновата, чего уж…

— «Виновата»! — Однако больше ничего не сказал. Присел на одно колено, на другом стал крутить цигарку. И не успела Прасковья толком заметить, как он это делает, а Шоттуев уже пускал дым.

Да, их председатель, даже не имея одной руки, многое умеет делать: с конем управиться, пахать, боронить, плотничать и даже сапожничать. И на все у него одна поговорка: «Была бы голова». Голова у него, конечно, есть, вот только груб он с людьми. Отчего такой? От характера? А может, от того, что обоих сыновей на войне потерял? Кто знает…

Прасковья сказала:

— Теперь вот пришла.

— Что выходила?

— Пустое. Не видел он его.

Серко потянулся губами к былинке на земле и, дернув, сронил соху на пахоту.

— Тр-р, утроба ненасытная! — прикрикнул на коня Шоттуев. Обернулся к Прасковье и раздумчиво сказал: — Эх, бабы вы, бабы… Что сердце порешит, то и кидаетесь делать… Ну ладно, чего уж теперь толковать. Иди-ка домой, а с обеда чтоб на работу!

— Я и теперь могу, чего уж.

— Сейчас с тебя работник, как бы не так!.. Делай, как велено. Да зайди к кладовщику — аванс там зерном выписан ради праздника. Я тут до обеда попашу, а больше не могу — в сельсовет вызывают.

— Иван Григорьевич!..

— Ну, хватит, ступай домой. Да чтоб к обеду была тут! — Шотгуев взялся за соху, звучно чмокнул губами. Серко натянул постромки, и новая борозда потянулась в ряд с другими.

Прасковья вышла на тропу, петляющую среди зарослей ольшаника и малины, и направилась к деревне.

А день все шире и шире распахивался яркими красками, лучи солнца, казалось, охватывали каждую веточку на кустах, всякую былинку на земле, и они все виделись, что золотом окрашенные.

Прасковья подняла лицо к небу. Оттуда, с родниковой голубизны неслась жаркая трельчатая песня жаворонка. Ух, как красиво-то! Она сняла с головы платок, расстегнула пальто и глубоко-глубоко вздохнула.

И ей сейчас поверилось, что все будет хорошо, все-все. И что Андрей вернется. Даже это…

1970 г.


Читать далее

Эрнест Кононов

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть