ГЛАВА ШЕСТАЯ

Онлайн чтение книги Память о розовой лошади
ГЛАВА ШЕСТАЯ

1

Утренние события так потрясли меня, что я ходил оглушенным, и в памяти начисто стерлось, как прошел день после объяснения матери с отцом. Что делали все наши? Что делал я? Осталось лишь ощущение потерянности да смутное воспоминание о том, как я сидел один во дворе под кустом сирени. Видимо, все еще было утро: мать пока не ушла на работу. Форточка в комнате была открыта, и я слышал, как кричала, закатывала матери истерику бабушка, как — чуть позднее — о чем-то горячо говорила Аля. Голос матери до меня не доходил, и я догадывался: она или отвечает очень тихо, или просто молча сидит с замкнутым выражением лица.

Голоса в комнате давно затихли, а я все сидел на скамейке — бездумно срывал с куста остатки засохших листьев и машинально растирал их пальцами, так что в конце концов от этой трухи пожелтела ладонь.

Вслед за тем сразу вроде бы наступил вечер, и все наши, кроме матери, сидели у бабушки Ани с таким видом, словно в доме лежит тяжело больной человек или даже покойник. О чем тогда говорили взрослые? Помню слова отца, произнесенные с обидой: «Опять я попал из-за нее в дурацкое положение, — он не удержался от упрека. — Почему не написали обо всем, чтобы не приезжал и не испытывал такого унижения». Бабушка сразу отозвалась: «Да кто же, Коленька, мог такое предвидеть?» Аля спокойно, даже слегка насмешливо сказала: «Уверяю тебя, ничего и не было и не могло быть: просто она ему очень помогла в трудную минуту, вызволила из тяжелого положения, вот он и приходит к нам в гости. Если захочешь, все, все можно исправить — только от тебя это зависит». Отца, кажется, чуть не затрясло от злости: «Ты и тогда меня уверяла, что ничего нет!» — «Так ведь проверяли...» — ответила Аля. «Проверяли главное, а не где и с кем она за углом встречалась, — сердито ответил отец. — Правда, я было поверил ей, но теперь вижу — зря поверил». Покачав головой, Аля проговорила: «Ерунду говоришь. Лучше бы еще раз спокойно побеседовал с Ольгой». — «Ну уж нет! — выкрикнул отец. — Даже если она с ним всего лишь раз прошлась под руку, то всю жизнь мне будет казаться — от нее этим другом пахнет. Я этот запах за версту чувствую! — Он молча посидел, успокаиваясь, и задумчиво добавил: — Все равно бы приехал. В глаза ее посмотреть... Да и Володя — не оставлять же его».

Слова отца как бы разбудили меня. «Надо решать...» — подумал я и сразу вспомнил, что все, собственно, уже решено: днем мы с отцом укладывали в его объемистый чемодан, освобожденный от свертков, консервных банок и бутылок, мои вещи, точнее сказать, нет, не укладывали, а горой набросали туда мои штаны, рубашки, учебники... Чемодан не закрывался, крышка вспухла от груды вещей, отец рассердился: «А-а, да потом все уложим», — и так пнул чемодан, что он, прошаркав по полу, влетел под кровать и тяжело стукнулся под ней об стену. Под кровать и я запнул несколько выпавших на пол учебников.

Когда я подошел к нашей комнате, то за дверью проскрежетали, глухо пробухали часы в дубовом футляре, и я чего-то испугался до дрожи и рывком открыл дверь.

В комнате спокойненько сидела мать и штопала мой носок, натянув его на шляпку деревянного грибка.

— Это ты, — сказала она. — Ну, побудь со мной, раз пришел.

Немного стесняясь матери, я глянул в сторону кровати, потом — на письменный стол; она перехватила мой взгляд и засмеялась:

— Чего это вы тут нечто вроде погрома устроили? Уж не угощал ли тебя отец своим трофейным ромом?

В комнате было убрано, под кроватью ничего не валялось, а учебники обычной стопкой возвышались на письменном столе.

Ответа мать и не ожидала, я это знал, чувствовал и молча присел к столу по другую сторону. Сидел, не в силах прямо на нее посмотреть, и думал о том, что утром не спеша аккуратно уложим с отцом вещи в чемодан. Помалкивала и мать, лишь изредка искоса на меня поглядывая.

Нестерпимо было вот так, молча, сидеть, не зная, о чем разговаривать с матерью, и я соврал:

— Спать очень хочется.

Она посмотрела на часы, покивала:

— Пора уже... Время...

Разобрав постель, я быстро разделся и лег, отвернулся к стене и натянул одеяло на голову, словно спрятался от матери, от всех в доме, от самого себя. Скоро по прихожей прошли бабушка и Аля, но шагов отца я не слышал и догадался: он остался ночевать у Юрия — лег, наверное, спать на их сильно потертый диван с поющими от старости пружинами... Лежа под одеялом, касаясь коленями стены, я старался думать о чем угодно, лишь бы не о том, что случилось утром. Вспомнилось, как я ходил по замерзшей реке с передачей для матери и, наклоняясь почти к самому льду, отыскивал заметенную снегом тропинку, как грелся в комнате с обшарпанными стенами, с лоснящимися, засиженными скамьями — где-то недалеко была мать, и хотя нас разделяли толстые стены, меня всегда охватывало радостное предчувствие скорой с ней встречи... Словно из клубов табачного дыма вдруг вынырнуло ухмыляющееся лицо Клары Михайловны Яснопольской, почему-то с большой золотой серьгой, тяжело оттягивавшей ухо. Она потряхивала ею, кривляясь в табачном дыму и строя мне глазки. Настолько противным было это прилипчивое видение, что я застонал и, отгоняя его, перевернулся на живот, крепко зажмурился и зарылся носом в податливую подушку. Тут с облегчением, с теплотой припомнил секретаря райкома: он сидел за столом и показывал фокусы; с ним было хорошо, спокойно, но рядом лежала мать с бледным бескровным лицом — от тревоги за нее заболело сердце. Почему, ну, почему должны мы расстаться? Ведь нам троим было так хорошо на берегу залива... Явственно, зримо вспомнились наши игры с отцом накануне праздников, как будто все это было не до войны, не в прошлом, а в настоящем, словно я уже не лежал на кровати, а встал и ходил по комнате. Отец открыл ящик письменного стола, вынул вороненый, иссиня-черный браунинг, положил его на стол под лампу; я взял пистолет, и он приятно отяжелил руку — она окрепла и стала сильной. «Сейчас отец повернется спиной», — подумал я, готовясь к игре. Но он покачал головой и пошел в глубь комнаты, к шкафу с большим зеркалом, маня рукой за собой. Смутно отражаясь в темном зеркале, мы подходили все ближе и ближе к шкафу, нога отца внезапно прошла сквозь зеркало, как сквозь воздух, но я даже не удивился, храбро шагнул за отцом и вышел на холод в темноту ночи. Присмотревшись, увидел, что мы стоим, притаившись у черного куста, среди заснеженного сквера, где в войну обучались ополченцы и где мать занималась с девушками санитарных дружин. Далеко во тьме вспыхивали огоньки винтовочных выстрелов, там стучал, тараторил пулемет, оттуда ввысь, высвечивая ломкие, замерзшие ветки, синим светом освещая снег, взмывали ракеты, а мы с отцом таились в тени кустов и чего-то выжидали; при вспышке новой ракеты рядом с нами легла чья-то искривленная тень. Отец крикнул: «Вот он! Лови! Лови его!» Поднялся ветер, закружил снег, слепя и не давая сдвинуться с места. Тяжело дыша, бежали мы с отцом сквозь вьюгу, но уже не по скверу, а по льду реки. Я споткнулся, упал — снег залепил глаза; протерев их, заметил тропинку к острову с березами, возле тропинки петляли следы больших ног. Березы на острове качались с железным скрипом, под ними было темно и жутко. Осторожно нащупывая ногами дорогу, мы крались вперед; в темноте я ничего не видел, но догадывался — мы подошли к тому месту, где когда-то на скамейке отдыхала мать. Отец достал из кармана шинели фонарик, яркий луч резко ударил во тьму, у ствола березы вскрикнул какой-то человек и закрыл перекрещенными руками лицо. «Ни с места! Руки вверх!» — крикнул я, целясь в него из отцовского пистолета. Отец засмеялся: «Ага, попался. От нас не уйдешь». Тот, у березы, стал медленно поднимать руки, и я, еще не видя лица, догадался: «Это же Роберт Иванович!» На его голове была железная каска с тупыми короткими рожками, он щурился от света фонарика, уголки его губ дергались от ужаса, и рот кривился. Но вот он разглядел меня, заулыбался, вытянул указательный палец и выдохнул: «Пуф-ф!» Вздрогнув от ярости, я нажал на спусковой крючок пистолета — выстрел браунинга отдался в плече резкой болью.

Рывком сев на кровати, я обвел комнату блуждающим взглядом. Подушка валялась на полу, сбитое в ноги одеяло скомкалось, а простыня на постели скрутилась жгутом — так я вертелся во сне; в окно сочился водянисто-сиреневый свет раннего утра, в блеклом, словно сыром воздухе комнаты, казалось, все еще мелькали какие-то жуткие тени, но стоило мне потрясти головой, отгоняя сонную одурь, как тени исчезли, и я увидел спящую мать: тело потерялось под одеялом, будто она сжалась от холода или — как я вечером — хотела спрятаться от всех, но лицо было полуоткрытым; под щеку мать подсунула ладонь, щека помялась, а губы припухли, и мне показалось — выражение лица у матери скорбно-обиженное и беспомощное... Долго смотрел я на ее лицо; сидел на кровати, ощущая ступнями холод пола, поджимал пальцы на ногах и вдруг по-утреннему свежо, ясно подумал: никак, ну, никак нельзя ее оставлять одну.

Днем ясность той мысли опять сменилась сумятицей в голове, и я, пытаясь объяснить отцу, почему решил не ехать с ним, а остаться, краснел и заикался, а он ходил по комнате, по-солдатски прочно, на всю ступню, ставя ноги, так же, по-солдатски, круто поворачивался через левое плечо, слушал этот невнятный лепет высокомерно и явно с обидой, посматривал с высоты своего роста, но в какой-то момент, после каких-то моих слов, замер на месте, с изумлением поглядел на меня и так громко щелкнул пальцами, точно вновь выстрелил в потолок.

— Оказывается, ты у меня — мужчина: правильно рассуждаешь. — И заговорил тоном приказа: — Оставайся! Смотри в оба... Чуть чего — пиши мне. Будь уверен, я мигом соображу, что надо делать.

Второй раз после войны я провожал на вокзал близкого человека. Летом уехала Ида. Она с матерью была эвакуирована в наш город из Минска. После войны, забрать их, приехал отец Иды, и до отправления поезда родители девочки стояли в сторонке, чтобы не мешать, наблюдали, улыбаясь, за нами, а мы ходили по перрону на расстоянии вытянутой руки друг от друга и смущенно молчали, не зная, какие слова надо говорить при прощании; чуть ли не весь день, как показалось мне, ходили мы вдоль длинного состава... Потом же, когда поезд наконец мягко сдвинулся с места, Ида, ужасно конфузясь, махала рукой в открытое окно вагона, а я шел рядом, все убыстряя шаг, тоже махал и все время видел ее родителей, стоявших за спиной дочери в полутьме вагона: они весело переглядывались, посмеивались, и я до того смущался, что вспотела спина.

Не грусть, а облегчение испытал я, выбравшись из толчеи вокзала на простор улицы, и вдруг понял, что те странные отношения, которые установились у нас с Идой, давно уже меня тяготили. До сих пор я не могу ясно ответить себе: что же это все-таки было? Первая влюбленность?.. Пожалуй — нет. Скорее всего, я так много потратил сил, защищая ее, что именно поэтому девочка и стала мне дорога. И я ей, разумеется. Но нашу дружбу испортил слепой старик на базаре: ведь часто в жизни внушенное нам мы принимаем за истинное, хотя потом и приходится расплачиваться такой вот душевной пустотой, какую ощутил я тогда на вокзале.

А с отцом, конечно, было тяжело расставаться. Хоть реви! Но разве заревешь, если отец признал меня настоящим мужчиной. Озабоченным, очень серьезным, как равный с равным, ходил я рядом с отцом, старательно приноравливаясь к его широкому шагу, и так вошел в роль, что представил, распрямив спину, — у меня на плечах, как и у отца, погоны.

Лицо отца становилось все более грустным, задумчивым, и когда пришла пора прощаться, он неожиданно обнял меня и мягко, ласково провел по голове ладонью.

— Послушай, что я тебе скажу: не очень шибко, в общем, воюй ты с этим самым... Понял меня? Побереги мать... — Потом он приободрился: — А летом жду тебя в Ленинград.

Поезд уже терялся за поворотом, а отец все выискивал меня взглядом: стоял в тамбуре вагона и держался за поручни, выбросив далеко наружу тело — виднелись даже черные голенища сапог.

2

С годами прошлое сжалось, и ночью, то задремывая в кресле, то, вздрогнув, просыпаясь и вытягивая из пачки новую сигарету, сначала я все представил так, будто почти сразу после отъезда отца мать вышла замуж за Роберта Ивановича и мы переехали из старого дома в новый, каменный, в двухкомнатную квартиру на третьем этаже.

Первое время мебели у нас было совсем скудно. В комнате побольше, где поселились мать и отчим, хоть в футбол играй, а в мою, маленькую, мы занесли письменный стол с навечно въевшимися в зеленое сукно чернильными пятнами, один-единственный стул и отслужившую свой век кровать с железной сеткой, затянутой в порванных местах бельевой веревкой; книги и учебники я положил на пол — они горой возвышались в углу.

На окнах в комнатах и в кухне вместо штор долго висели белые занавески-задергашки.

В пустоте квартиры с высоким потолком стоило лишь слово сказать или кашлянуть, как звук гулко заполнял ее, словно вмиг разрастался и множился, отдаваясь от стен; долго не выветривался и запах свежей штукатурки — все вместе почему-то создавало у меня впечатление бивачной временности нашего жилья.

Больше всех, похоже, квартира нравилась Роберту Ивановичу: он не мог налюбоваться на комнаты, коридор, кухню и ванную и без устали бродил по ним все свободное время. Походит этак рассеянно, потычется из угла в угол и замрет возле какой-нибудь стены, долго ее рассматривает, щуря глаза и клоня голову то к правому плечу, то к левому, словно решает в уме сложную задачу; да он и правда что-то решал, потому что скоро принялся измерять промежутки между окнами, между окнами и углами... Зайдет, случалось, ко мне, всегда вежливо спросит: «Я тебе не помешал? — кивнет, не дожидаясь ответа. — Ну, ну — занимайся», — и в который раз подойдет к стене, посмотрит на нее, пощурится и начнет делать что-то вроде гимнастики: подымет ввысь, к потолку, руки, привстанет на носки, вытягиваясь струной, потом медленно оседает на корточки, старательно следя, чтобы руки не сходились и не расходились, а ровно опускались по воображаемым прямым поперек стены. Но и это было не все: он измерил швейным сантиметром матери стены, простенки с точностью до миллиметра и записал в блокнот. Ох, отчим, отчим, простая душа! Он, думаю, догадывался о разговорах за спиной: «Какого мужа оставила! Полковник!.. И ради кого? Что он ей даст хорошего?» — и все годы, сам почти начисто лишенный житейской практичности, а если и проявлявший ее — то довольно нелепо, упрямо пытался устроить для матери хорошую жизнь... Но понял я это, конечно, лишь взрослым, а тогда, в юности, даже шаги отчима казались по-кошачьи вкрадчивыми; в те дни я, пряча за бесстрастностью острую наблюдательность, ловил каждое его движение, каждое слово и, опасаясь, как бы блеск глаз не выдал моей постоянной бдительности, при разговоре с ним усвоил привычку смотреть на ворот его рубашки или на ее пуговицы. Блуждание Роберта Ивановича по квартире усиливало настороженность до охотничьего азарта: представлялось — я разбираюсь в петлях зверя на снегу, пытаюсь определить по следу, куда он пошел и когда я столкнусь с этим зверем. Если шаги затихали надолго, то я не выдерживал и выходил посмотреть, где отчим и что делает. Однажды застал его за крайне странным занятием: он стоял лицом к стене в ванной комнате, что-то неслышно бормотал и потряхивал указательным пальцем так, будто грозил стене или подсчитывал на штукатурке пупырышки; на мой вопрос ответил с явным смущением:

— Видишь ли... Стою и думаю, как было бы хорошо, если б стену над ванной облицевать кафельной плиткой — красиво и гигиенично. На всякий случай и подсчитываю, сколько приблизительно такой плитки надо.

Прозаичность ответа меня сильно разочаровала.

Завтракали мы всегда вместе, втроем — за круглым столом в кухне. Матери хотелось, чтобы мы и обедали вместе и ужинали, но это получалось редко — сама она часто долго не могла вырваться с работы, допоздна просиживала на совещаниях; отчим, подрабатывая, пел вечерами в кинотеатре или выступал с концертами, — поэтому завтрак мать готовила рано, чтобы подольше посидеть за столом, и все старалась заводить интересные для всех разговоры, много шутила и смеялась.

Во время завтрака Роберт Иванович и открыл секрет своей записной книжки. Мать, помню, сложив листок бумаги в толстый квадратик и сунув под ножку стола, чтобы тот не качался, обмолвилась, что неплохо бы купить новый обеденный стол, чтобы не припадал, как хромой, на одну ножку, а стоял устойчиво, и хоть три стула, а то надоело смотреть, как каждый таскает из комнаты свой персональный стул.

— Если бы можно было пойти в магазин и купить... — протянул отчим и посмотрел на нее с таким хитрым видом, словно знал что-то, но помалкивал до поры до времени.

— Верно, с мебелью пока трудно, — покивала мать. — Но все равно надо что-то придумать.

Роберт Иванович и сказал с самоуверенным видом:

— Ничего не надо придумывать. Все придумано. Недавно мы выступали с концертом на мебельной фабрике, так я кое с кем переговорил и узнал, что в принципе там можно заказать по своим чертежам мебель.

Мать посмотрела на него несколько ошарашенно.

А отчим решительно вынул из кармана пиджака блокнот и положил его перед матерью:

— Посмотри, как все хорошо задумано.

Она перелистывала страницы с мелкими столбиками цифр, с небольшими чертежиками, а отчим с увлечением пояснял, где, по замыслу, протянутся вдоль стен книжные полки, куда поставят тахту и какая она будет широкая и мягкая, какой формы кресла хотелось бы заказать...

Отложив блокнот, мать глянула на отчима с веселым недоумением, но тот ничего не заметил, с воодушевлением спросил:

— Здорово мы с Володей все рассчитали? — зачем-то он и меня припутал к своей затее.

Глаза у матери стали очень теплыми:

— Так вот чем тут без меня занимаетесь... Фантазеры вы мои, — она засмеялась и дотронулась ладонью до лба отчима, как бы проверяя, нет ли у него температуры. — Скажи честно: ты хоть интересовался, в какую копеечку влетит мебель, сделанная по индивидуальному заказу?

Роберт Иванович растерянно поморгал:

— Нет, об этом я что-то не спросил... Думаешь — дорого?

Мать еле сдерживалась, чтобы не расхохотаться — плечи ее уже вздрагивали.

— Могу сказать, правда, приблизительно... — Она быстро подсчитала в уме и назвала такую сумму, что отчим сник.

Но просидел опечаленным недолго, скоро встрепенулся:

— Ничего. Достанем денег.

— Каким образом? — мягко поинтересовалась мать.

Он опять заговорил самоуверенно:

— Достанем, — и пошутил: — Не даром мне бог дал голос — пусть и платит.

Мать задумчиво на него посмотрела, хмыкнула!

— Ну, ну... — и пожала плечами.

Вечером у себя в комнате я обдумывал: просто ли так припутал меня отчим к своему блокноту или сознательно, с хитроумной целью. Заодно я перебирал в памяти все, что уже знал о Роберте Ивановиче. Но что я о нем знал?.. Вот он собирается выходить на улицу: утром ли — в музыкальное училище, вечером — петь перед сеансами в кинотеатре, в выходной день — прогуляться с матерью по городу... Внимательно осмотрит одежду, почистит ее, тщательно причешется у зеркала: немного, чуть-чуть, смочит темноватые волосы одеколоном, гладко зачешет на затылок, но тут же примнет, сдвинет ладонями массу волос ко лбу — по волосам с влажным блеском перекатятся легкие волны; повернется к зеркалу спиной и... словно обернулся в другого человека, с другим лицом; дома Роберт Иванович часто улыбался, лицо его даже казалось мягким, открытым, но стоило ему собраться на улицу, как он поджимал губы и отчужденно хмурился, резче вскидывал голову, как будто заранее готовил себя к каким-то неприятным встречам или всем на улице хотел показать, что внутренне он человек очень сильный.

С юношеской прямолинейностью я все пытался решить, где он больше притворяется: дома, когда улыбается, или на улице, напуская на себя неприступный вид.

Тогда казалось: за этим кроется тайна.

Любил Роберт Иванович много читать, читал все без разбора, но настоящей его страстью были книги про путешествия, а к художественной литературе, точнее — к серьезным романам, относился прохладно. «Ужасное, знаешь ли, появляется чувство... — объяснял он мне. — За какие-то два-три дня перед тобой пройдет вся человеческая жизнь. Вот и думаешь: а зачем все это было надо?» Согласиться с ним я не мог, сам я читал много, и мне думалось, что книги раздвигают жизнь до бесконечности. О путешествиях, о разных странах и островах он читал запоем: мог просидеть над книгой всю ночь напролет — до рассвета. Если ночью читал долго, то днем приходил из училища раньше обычного и лихо подмигивал мне, думаю — сбегал с последних занятий. Быстро поест и завалится спать, чтобы вечером пойти в кинотеатр свежим. Спал он, подметил я, неспокойно: ворочался на кровати, бормотал во сне что-то непонятное, постанывал и скрежетал зубами.

Пожалуй, еще набиралось немало подобных подробностей, и хотя они так и не дали тогда ответа на главный вопрос, зато ночью, припомнив тогдашние свои мальчишеские рассуждения, я отчетливо сообразил, как все было на самом деле: ну, конечно же, далеко не сразу, как уехал отец, мать вышла замуж за Вольфа — он потом долго приходил к нам в старый дом просто в гости; больше того, видимо, самым последним узнал, что мать собралась выходить за него замуж.

После отъезда отца Роберт Иванович появился у нас дня через два, вечером — зашел за гитарой. Встретила его мать со спокойной приветливостью, как будто ничего и не случилось. Но ведь случилось! Дыра в потолке, пробитая пулей недалеко от шнура висевшей над столом лампы, конечно, для постороннего была незаметной, — маленькая, аккуратно черневшая круглая дырка, — но домашним она громко о себе заявляла, в доме веяло унынием, тревогой, словно из всех щелей сквозил холодный ветер, а едва Вольф пришел, как в доме наступила необычная тишина, и он все это почувствовал, уловил: сначала свежий с мороза, порывистый, он скоро поскучнел и сидел в комнате с несколько растерянным видом, настороженно прислушиваясь к тишине. Подумав, наверное, что заглянул к нам не ко времени или просто попал не под настроение, в тот вечер он решил у нас не засиживаться; собравшись уже уходить, снял с гвоздя гитару, тронул струны и нежно погладил деку: «Знаете, очень боюсь, что она у меня испортится... В бараке вечером печь так натопят, что краснеют дверцы, жарко становится, душно, но за ночь барак выстывает — как бы она не потрескалась». Мать сказала: «Какая вам нужда возить ее с собой? Оставьте у нас». Лицо у Роберта Ивановича посветлело: «Не помешает?» — он так и замер с гитарой в руках. «Кому она там помешать может?» — пожала мать плечами. Он живо повесил гитару на место, и она утвердилась в закутке между стеной комнаты и боком буфета. После этого он стал приходить к нам часто, даже и тогда, когда матери дома не было. Зайдет взять или повесить гитару и обязательно заговорит со мной, с бабушкой, с Алей; стоило лишь слегка поддержать разговор, как он увлечется, нарасскажет всякого и проговорит до прихода матери, а при виде ее растерянно улыбнется и слегка разведет руками: вот, мол, опять заболтался...

Продолжалось так до конца зимы, даже нет, до середины весны, почти что до лета, потому что я помню, как он чинил забор вокруг двора; снег растаял, в заборе обнажились сгнившие, черные, лопнувшие доски, тогда-то он с бабушкиного согласия и откопал среди старого хлама в сарае ржавые плотничьи инструменты деда, долго приводил их в порядок — чистил наждачной бумагой, затачивал и смазывал, — а потом где-то раздобыл сосновых досок, правда, в основном горбылей, и старательно обдирал их рубанком, обделывал во дворе с таким тщанием, словно готовил не для забора, а для мебели.

Еще, помнится, тетя Валя упрекнула Юрия — далеко не на полном серьезе, полушутя:

— Без этого Вольфа забор совсем бы развалился, хоть и есть в доме мужчина.

Но Юрий аж вскинулся, покраснел:

— Пусть работает!

Открытой неприязнью к Вольфу Юрий вообще отличался от всех в доме. Если бабушка Аня или тетя Валя, случайно встречаясь в прихожей с Робертом Ивановичем, здоровались с ним вполне приветливо, хотя и отчужденно, холодновато, как с человеком чужим, смутным, который неизвестно что мог выкинуть, то Юрий не то чтобы просто не здоровался, а точно подчеркивал, что знать ничего не хочет о его присутствии в доме: дороги никогда не уступал, а шел по кратчайшей прямой ему навстречу — прямо-таки пер на него грудью, глядя перед собой закипавшими от злости глазами. Дорогу всегда уступал Роберт Иванович, делая шаг вправо или влево, затем с недоумением и обидой посматривал через плечо вслед Юрию, но однажды, придя с матерью из кино и вот так же столкнувшись с ним в прихожей, резко остановился, крепко поставив ноги; он был выше Юрия, шире а плечах, и тот, с ходу наскочив на него, отлетел чуть ли на к самой стенке и замер там, щуря глаза, сжимая и разжимая на руках пальцы, как будто мял мячик, пробуя силу рук, а потом зло вскинул голову и молча зашагал к двери.

В комнате мать расслабленно пала на стул и принялась хохотать:

— Ах, хорошо... Ох, хорошо... Здорово вы его осадили...

Роберт Иванович, подрагивая, стоял у порога.

Живо поднявшись, мать подошла к нему и провела ладонью по его все еще вздрагивающей руке:

— Успокойся. — Она впервые при мне обратилась к нему на «ты». — Будь всегда умным, сдержанным.

Он слабо улыбнулся:

— Сил иногда не хватает.

— А ты помни, что я рядом, — лукаво посмотрела она на него.

Отчетливо всплыло из прошлого: бабушка стоит а прихожей с телефонной трубкой, прижатой к уху, постреливает по сторонам глазами, ну прямо как заговорщица, внушительно повторяет: «Поговори с ней, Клава. Обязательно поговори... Кажется, все можно исправить», — лицо у нее хитрое-хитрое, но почему-то еще и повеселевшее. Вспомнились и жаркие глаза Клавдии Васильевны, ее горячий, убеждающий голос: «Ох, Ольга, я ведь тоже баба и многое понимаю. Иной раз дома возьмет тоска за сердце: время идет, за работой его не замечаешь, а морщин прибавляется... Скучно одной, тошно, вот порой и мелькнет мысль: хоть бы какой-нибудь паршивенький мужичонка, да свой был бы сейчас рядом. Ну, получилось у тебя все так нехорошо с мужем. Что ж, я не осуждаю. Понимаю тебя. Могу понять. Но впереди еще целая жизнь». При каких обстоятельствах состоялся тот разговор? Не помню. Нет. Но ответ матери прозвучал в голове так отчетливо, как будто она той ночью встала рядом со мной у кресла и твердо сказала мне в самое ухо:

— А вот так, Клава, как ты учишь, я никогда не умела делать.

— Но не замуж же тебе за него выходить?

— Замуж? — мать словно запнулась за это слово и ненадолго задумалась. — А почему, собственно, и не выйти за него замуж?

— Опомнись! Ты же член партии!

— Партию ты сюда не впутывай. Партия здесь вовсе ни при чем, — рассердилась мать. — Удивительное дело!.. Когда я разговаривала с секретарем обкома, так он рассуждал как-то иначе.

— Сарычев, пойми это, еще не все, хоть он и секретарь обкома. Хватишь лиха, тогда и поймешь.

— А вот пугать меня, Клава, не надо, — тихо ответила мать.

— Хорошо. Ладно. Оставим партию в покое. Учти только, если ты такое выкинешь — потеряешь подругу.

В конце зимы, или, может, немного позже Аля получила письмо от мужа и весь вечер — пока домой не пришла, мать — нервно ходила с ним из комнаты в комнату; походила туда-сюда, не закрывая двери, потом присела на стул у окна и принялась складывать письмо странным образом — сгибала и сгибала листок узкими полосками, тщательно приглаживая пальцами места сгибов, словно хотела сделать из письма бумажную гармошку или веер.

Вернулась с работы мать. Аля долго и настороженно на нее посматривала, как будто решалась на что-то ответственное, наконец сказала:

— Оля, я получила письмо от Сергея. Он скоро демобилизуется.

— Правда?! — обрадовалась мать. — Очень хорошо.

— Так-то оно так... — Аля посмотрела на нее внимательно. — Но, Оля, младенцу ведь ясно, к чему у вас с Робертом Ивановичем идет дело.

Вскинув голову, мать с удивлением глянула на сестру.

— Ага, понимаю тебя... Понимаю, — она покивала и нахмурилась. — Ты хочешь сказать, что всем нам будет тесно в доме?

— Разве в тесноте только дело?

— А в чем еще? — быстро отозвалась мать. — Ведь твой Сергей воевал не с немцами, а с японцами...

— Ты что это, Ольга, как будто из себя выскочить хочешь, — заволновалась Аля. — Просто я хотела с тобой поговорить, обсудить все.

— Обсуждать нам, кстати, и нечего, — отрезала мать. — Никого стеснять я не собираюсь. Уже вела разговор — мне обещали квартиру.

3

В новой квартире я выдал отчиму такое, при воспоминании о чем меня потом всю жизнь обдавало жаром стыда.

Привыкнув к старому дому, я тосковал по нему, мне не хватало просторного двора с густыми кустами сирени под окнами, с высокой травой и огромными лопухами у забора, вспоминались скрипучие ступеньки деревянного крыльца, сумрачные сени, просторная прихожая, где тоже порой пели половицы, а главное, я сжился с постоянной суетой большой семьи, обитавшей под одной крышей, — без топота детей, без ежедневных разговоров, а иногда и споров взрослых, без их толкотни в кухне жизнь втроем в тихой квартире казалась пресной, пустой; правда, сначала пустоту заполнял отчим: чтобы постоянно наблюдать за ним, держать под прицелом глаз, я из школы торопился сразу домой, отказываясь от игр с ребятами, и дома встреч с отчимом не избегал, наоборот — искал их, а если готовил уроки, то чутко прислушивался ко всему, что происходило там, за дверью моей комнаты.

Странное дело, но чем ближе узнавал я Роберта Ивановича, чем больше подмечал новых для меня черт его характера, пытаясь выявить то особенное, отличительное, что должно было его роднить и с теми пленными немцами, которые когда-то рыли траншеи для водопроводных труб недалеко от старого дома, и с виденными в кино, тем более он в моем сознании от них отдалялся: от него не пахло чужим горьковатым запахом, язык его был не лающим — он говорил нормально, как и все люди вокруг, отчима трудно было представить играющим на губной гармошке или делающим колечки из двугривенных и пятаков и тем более меняющим эти поделки на куски хлеба...

Неудовлетворенность постоянными наблюдениями томила подчас до такой степени, что иногда я стал замечать — теряю интерес к отчиму.

Летом я ездил к отцу в Ленинград и месяц жил свободной жизнью в его холостяцкой квартире с каминами: отец был сильно занят на службе, порой я не видел его сутками и время проводил как мне хотелось: ходил в кино, читал, много бродил по городу, тогда еще черному, задымленному, с безрадостными домами... О матери, о Роберте Ивановиче, вообще о нашей жизни отец ни разу не спросил, но в один из вечеров сумел как-то по-своему, как у него только получалось, навести меня на такой разговор: хоть он и словом не обмолвился о Вольфе, но я испытал острое желание рассказать о нем, больше того — почувствовал, ощутил, что и отец ждет рассказа.

Весь вечер я проговорил об отчиме и выложил все, что успел узнать.

Отец внимательно слушал, кивал большой головой и похмыкивал:

— Хм, да... Любопытно... Очень даже любопытно.

Слушая меня, он скоро стал улыбаться, и эта его улыбка, какое-то снисходительное похмыкивание внезапно озарили меня догадкой: ничего интересного, существенного для отца я не открыл — его лишь забавлял мой рассказ.

Только превращения отчима у зеркала перед тем как он собирался на улицу затронули его любопытство: на лицо отца набежала задумчивость, он покачал головой:

— Обиженным представляется... — и жестко сказал, словно начисто отметал чьи-то возражения. Отец меня похвалил: — Оказывается, ты наблюдательный. Молодец. Но помни, что человека раскрыть трудно: можно годами за ним наблюдать, а спрятанное глубоко внутри не увидеть... А иногда какой-нибудь ход, ложный выпад мигом его раскроет.

Похвала отца, его совет впоследствии, дома, и подтолкнули меня... Поддавшись внезапному порыву, вдохновению, решив, что именно сейчас все окончательно выяснится, я — в ответ на какое-то замечание отчима — выкинул вперед руку, рявкнул:

— Хайль Гитлер! — И, чувствуя, как проваливается сердце, вытянулся во весь рост, щелкнул каблуками: — Яволь!

Отчиму словно кипятком плеснули в лицо — так он от меня отшатнулся. Но тут же глаза его побелели, он шагнул ко мне, сжимая кулаки так, что натянулась, стала глянцевой кожа.

Выскочив в коридор, я хлопнул дверью и зачем-то добавил:

— Ауф видер зеен.

Роберт Иванович, к чести его, за мной не выбежал, а я, потоптавшись, надел пальто и ушел к бабушке.

В тот момент мне так не хватало мужского сочувствия, что я все — с подробностями, рассказал Юрию. Он схватился за живот, захохотал, повалился спиной на кровать и задрыгал от восторга ногами:

— Ум-мо-орил... Молодец. Правильно сделал. Так его... Пусть знает наших...

И мне внезапно стало не по себе.

Домой я возвращался понуро: не мог представить, как посмотрю в глаза матери. Но она встретила меня спокойно, и я понял — отчим промолчал о моей выходке.

После того дня мы с Робертом Ивановичем долго не не разговаривали. Встречаясь с ним в коридоре, я старался побыстрее пройти мимо, а у него глаза сразу становились какими-то невидящими, пустыми. Теперь после уроков я почти всегда уходил к бабушке — обедал там, занимался. В старом доме меня встречали тепло, но все словно слегка жалели: бабушка и Аля старались накормить посытнее и повкуснее, Юрий зазывал поиграть в шахматы, шутил, рассказывал всякие смешные истории, точно задался целью постоянно вселять в меня жизнерадостность, бодрость; бабушка Аня не упускала случая подсунуть мне, как малому ребенку, что-нибудь вкусное.

Домой я обычно старался вернуться до прихода матери с работы, но иногда засиживался и приходил позднее. Она никогда не упрекала — только спрашивала:

— Опять у наших пропадал? Как они там живут?

— Нормально. По-старому, — отвечал я и шел в свою комнату, затылком, всей спиной ощущая долгий взгляд матери.

Вскоре у меня стало появляться такое чувство, будто я играю какую-то насквозь фальшивую роль... Действительно, с чего бы меня жалеть? Жил я в отдельной комнате, никто меня не притеснял, не вмешивался в мои дела. Смутно я начал понимать, что как бы совершаю предательство по отношению к матери, бросаю на нее тень; точнее — ставлю ее в глазах людей, ничего не знавших о нашей жизни, в нехорошее положение.

А тут еще эта старуха с двумя злыми собачками, жившая этажом ниже. И чего она привязалась ко мне? Когда успел насолить ей Роберт Иванович? Не пойму. С матерью старуха не здоровалась. Встречаясь с ней во дворе или в подъезде, подчеркнуто сторонилась или, семеня, обходила стороной, или, если это случалось на лестнице, чуть ли не вдавливалась спиной в стену, уступая дорогу, точно боялась даже слегка коснуться матери подолом юбки; злость старухи передавалась и собакам: вообще шумливые, мать они облаивали с особым удовольствием. А я для старухи с младенчески розовым лицом стал вроде света в окошке, самым дорогим человеком. Дверь ее квартиры, похоже, всегда была чуть приоткрыта, или, может быть, она провертела в ней дырку, чтобы сторожить меня — кто знает? — но подняться наверх спокойно я не мог, хоть и старался лестничную площадку второго этажа пройти быстро и тихо, почти на цыпочках; едва я ставил на площадку ногу, как передо мной появлялась старуха в чепчике с оборками — собачата уже крутились у нее в ногах, путались в подоле длинной черной юбки — и сладким, тягучим, как надоевшая за войну патока, голосом просила:

— Володя, мальчик, заходи, пожалуйста, в гости.

Она никак не могла поверить, что я живу спокойно, ей, наверное казалось, что меня истязают, мучают, поджигают пятки, загоняют под ногти иголки, а я, такой вот мужественный, терпеливо выношу страдания; разуверить ее было невозможно, а приставания старухи так опротивели, что я в конце концов не выдержал и вспылил:

— Оставьте меня. Надоели.

Старуха охнула, прижала к щекам ладони, а собачата на весь подъезд закатили истерику; я на них топнул, прикрикнул:

— Тихо вы! — и показал кулак.

Во дворе дома мы, ребята, вытоптали в снегу площадку под футбольное поле, ворота обозначили комьями снега, а вместо настоящего мяча, о котором в то время приходилось только мечтать, сшили матерчатый, набитый тряпками. Однажды гоняли мы свой матерчатый мяч, грудой свалив, как обычно, пальто на снег у края площадки, и тут вышла погулять та старуха; сначала послышался звонкий лай, из подъезда выкатились обе собачки, залаяли на свежем воздухе еще сильнее, запрыгали, задурили, норовя повалить друг друга в снег, а потом показалась их хозяйка в валенках и в червой потертой шубе. Старуха не спеша двинулась вдоль стены дома к арке на улицу, а из арки во двор в этот момент вывернулся Роберт Иванович. Старуха как будто оступилась, затопталась на месте, затем решительно пошла ему навстречу, вскидывая голову и выпрямляя спину из последних старушечьих сил. На меня что-то накатило, какой-то протест, зло на старуху, я перехватил мяч, пнул его в сторону отчима и закричал:

— Роберт Иванович! Пасую! Бейте по воротам! — а сам замер, подумав: а правильно ли он меня поймет?

Понял он правильно: быстро, ловко подобрал полы пальто и погнал, обходя ребят, мяч к воротам; собаки старухи с веселым лаем тоже побежали за мячом, словно решили включиться в игру, и старуха застыла на месте, оторопев от всего, что происходило во дворе.

Слабо, но с явным возмущением она крикнула, подзывая собак:

— Пальма! Барон!

Они даже не оглянулись.

Обведя ребят, Роберт Иванович сильно пнул по мячу, и мяч косо прошел между двумя снежными комьями — гол был забит. Все на площадке остановились, тяжело дыша, остановились и собачки — смотрели на подкатившийся к сараям мяч, а крючки их поднятых хвостиков нервно подрагивали.

В тот день я простил им бесконечное тявканье.

Наверное, не все было так просто, как представляется теперь, взрослому, не сразу, не вмиг я примирился с отчимом, накатывалось иногда и раздражение, случались приливы враждебности и к нему, и к матери, особенно осенью, когда я приезжал от отца, но знаю, что после той игры в футбол отношения наши стали улучшаться.

Около двух лет мы прожили в новой квартире, и вот как-то в субботу вечером к нам в гости неожиданно зашел Юрий, слегка подвыпивший, с бутылкой водки во внутреннем кармане, вспузырившей пальто на груди.

— В сквере недалеко от вас с приятелями были, — смущенно пояснил он, — там гранитную тумбу поставили с надписью, что здесь будет памятник танкистам...

— Знаю, — кивнула мать. — Проходи.

— ...Что-то и вспомнил тебя. Дай, думаю, загляну на огонек. Посмотреть, как живете, — еще ни разу ведь у вас не был.

Несколько удивленная его приходом, мать, чувствовалось, были и довольна: все же двоюродный брат, а с родственниками отношения пока оставались натянутыми. Доброжелательно отнеслась и к бутылке водки, которую Юрий принес, посмеялась: «Закусить чего-нибудь приготовлю, и мы запьянствуем». И отчим, похоже, не помнил зла, вышел в коридор, радушно поздоровался с Юрием за руку и даже хотел помочь ему снять пальто.

Мужчины прошли в большую комнату — присели к столу, примолкли, поглядывая друг на друга, смешно заморщили лбы — в явном раздумье, что бы такое умное сказать. Уверен, вдвоем — без матери — они бы совсем заскучали: не о чем, похоже, им было разговаривать, не прошла еще взаимная настороженность, и они привязались ко мне, словно я стал для них той самой спасительной соломинкой, за которую хватаются.

— Давно ты у нас не появлялся, я уже стал скучать, — укоризненно сказал Юрий. — А вырос-то как, небось успел меня догнать...

Он заставил меня мериться с ним ростом: мы встали спина к спине, а отчим поводил у нас над головами ладонью; оказалось, мы и верно сравнялись.

— Жизнь — да-а... — глубокомысленно протянул Юрий.

Отчим с гордостью сказал:

— В девятом классе учится... — и так значительно помахал в воздухе рукой, словно я совершил какой-то подвиг.

Отстали они от меня лишь после того, как мать накрыла на стол. Роберт Иванович разлил водку: себе и Юрию — в стопки, а матери — в рюмочку. Они выпили, закусили, и отчим тут же опять всем налил. Разговор пошел какой-то нудный, тягучий. «Как живут тетя Аня и Валя?» — «Спасибо. Были живы-здоровы, когда я уходил. Валя вот пальто себе новое сшила». — «Хорошо. А воротник какой? Нынче в моде лисьи воротники», — мать, прикрыв ладонью рот, слегка зевнула. Юрий усмехнулся: «Лисицу она и купила. Черно-бурую. Целиком на воротник пошла — с мордой и лапами...»

Роберту Ивановичу надоело их слушать, и он поторопил, подняв стопку:

— Давайте по второй...

Юрий выпил водку одним глотком и поморщился, а мать пододвинула к нему тарелку:

— Ты закусывай, а то опьянеешь, — и засмеялась. — Придется перед твоими отвечать: скажут — споили.

Юрий ответил:

— Да я сыт... Просто шел мимо, ну, и думаю: дай зайду ненадолго, посмотрю, как они живут на новом месте... — и принялся осматривать комнату, по-моему, только для того, чтобы потянуть время и потом с достоинством распрощаться.

Покрутив туда-сюда головой, Юрий засмотрелся на фотопортрет деда. Портрет этот матери очень нравился, и она решительно забрала его из старого дома; вделанный в широкую дубовую раму, покрытую бесцветным лаком, висел он теперь в ее комнате, а не над моей кроватью, как раньше.

Юрий задумчиво протянул:

— Какой здесь дядя Андрей молодой и веселый... Трудно даже поверить, что он мог иногда очень сердиться... — Он оживился: — Понимаешь, как иногда в жизни занятно выходит: сам не знаешь, где потеряешь, а где найдешь... Когда я до войны учился в пединституте, дядя Андрей все меня воспитывал, что я шаляй-валяй занимался. Не очень мне, честно говоря, нравилось в институте... Какой из меня педагог: ребята раздражали. Помню, на практике когда был, то одного ученичка на уроке за уши оттрепал. Что было! На педсовете такую выволочку сделали, не приведи господь... Дядя Андрей однажды вспылил: иди, говорит, балбес, лучше на завод работать — там, может, из тебя человека сделают. Назло ему да матери еще я и пошел на завод. Поставили учеником токаря. К станку в первое время, знаешь, с таким небрежным видом подходил: как же — почти высшее образование в кармане... Потом как-то незаметно, худо-бедно, а стало у меня что-то получаться, интерес какой-то появился... — Юрий усмехнулся. — И деньги в кармане тоже... Но настоящим рабочим почувствовал себя во время войны. Помнишь парад танкистов?

Мать кивнула:

— Помню.

— Солнечный день, колонны танков... голова кружилась от радости: все это своими руками сделано! Да еще в какое тяжелое время... — Юрий смущенно хмыкнул, видимо застеснявшись громких слов. — Но не в этом в конце концов дело. Теперь я токарь самой высокой квалификации, тончайшие детали вытачиваю, так, понимаешь ли, каждый день на работу иду с удовольствием...

Впервые за вечер Роберт Иванович посмотрел на Юрия с настоящим интересом.

— Это мне знакомо, — сказал он. — Еще как знакомо... Если случается мимо металлургического завода проезжать, то сердце до сих пор вздрагивает: землекопом, плотником, монтажником пришлось поработать, когда его строили. И вот — дымит завод, работает...

Они вновь ненадолго примолкли, теперь уже от воспоминаний.

— В войну почти сутками от станков не отходили, пока производство танков не наладили, — сказал Юрий. — Без вина становились пьяными: стоишь, работаешь — и вдруг поплыло все перед глазами, закачались стены, пол... У мастера, между прочим, водка не переводилась, всегда стояла в огромном молочном бидоне. Ослабеешь, закружится голова, он раз тебе — сто граммов. Хватишь их, закусишь бутербродом с селедкой и — вот парадокс — вмиг отрезвеешь... Стены уже не качаются, руки не дрожат.

— Под крышей работали, и то ладно, — вставил Роберт Иванович. — А мы на пустыре строительство начинали. Это теперь туда трамваи ходят, а раньше нас от города отделяли сплошные болота. Пока снабжение не наладили, ох и туго пришлось. Особенно в первую зиму... Не то что еды — рукавиц, чтобы лом держать, не хватало. Лом так и пристывал к рукам, с кожей его от ладоней отдирать приходилось. Обматывали, конечно, руки всяким тряпьем, так и тряпья этого достать было трудно. С едой тоже попозднее наладилось, стали выдавать сносный паек. А сначала...

— Всякое и у нас случалось... — нахмурился Юрий. — Случалось — да-а... Но что это в сравнении с той радостью, когда наши танки пошли по городу двумя бесконечными колоннами.

— Конечно, конечно, — покивал отчим. — Трудности постепенно забылись, зато все ярче вспоминается день, когда на заводе задули первую домну. Что было!.. Словами трудно и передать. Как настоящий праздник тот день вспоминается.

Мать посматривала на мужа и брата так, точно впервые их видела.

Роберт Иванович обратил на это внимание:

— Ты чего это на нас так смотришь?

— Обычно смотрю, ничего особенного. Просто немного задумалась... Сколько раз у меня случалось: встречусь с человеком, совсем незнакомым, чужим, но вдруг окажется, что он тоже строил тракторный завод — разговорам, воспоминаниям уже конца не будет. Жалко потом расставаться, близким тот человек становится, почти как родственник.

Юрий засмеялся:

— Пролетарская солидарность.

Но мать шутки не приняла, серьезно сказала:

— Да, солидарность. Участие в таких больших делах, делах всего народа, сближает людей и откладывает отпечаток на всю жизнь. На все потом смотришь, все оцениваешь словно с той высоты...

За разговором мать, отчим и Юрий сблизились, стали обращаться друг к другу доверительней, и Юрий загостился: ему явно понравилось сидеть вот так за столом с сестрой и ее мужем, как и положено родственнику, и разговаривать о разном...

После каких-то его слов мать встрепенулась:

— Да, Юрий... Все хочу рассказать — и чуть не забыла. Вот голова, — она хлопнула по лбу ладонью. — Представляешь, кого я недавно встретила? Соседа нашего, Яснопольского... Самсона Аверьяновича. Пришла по делам в облисполком и столкнулась с ним в коридоре. Оказывается, он в управлении торговли работает...

— Знаю. Встречал, — кивнул Юрий.

— А я и не знала, — удивилась мать. — Хотя вроде бы со многими в облисполкоме знакома.

— Ничего удивительного: в исполкоме он, наверно, почти и не бывает — всегда в хлопотах... И должность у него скромная, фигура он, можно сказать, незаметная. Но незаметная, — Юрий поднял указательный палец, — только внешне... Собственно, он совсем недавно там и работает, поэтому ты его и не встречала, а до этого руководил отделом снабжения одного завода. У них там произошла какая-то темная история — из его окружения почти всех посадили. А он вывернулся, отделался выговором и переводом на незаметную должность в управление торговли. Но должность эта, по-моему, всего лишь ширма... Еще раньше Самсон мне как-то хвастался, что по всей стране знает, где что лежит-хранится — все может достать. Город знаешь ведь как растет, вечно всего не хватает, и к Яснопольскому, соседу нашему, и раньше с просьбой достать того, другого обращались не только из управления торговли, но и металлурги, строители... Ездит он по командировкам, всегда при деньгах. Зато многих и выручает крепко. Прямо анекдот какой-то... Но ты же лучше меня должна знать такое явление.

Мать покачала головой и задумалась.

— Нет, я такое представляю плохо. Не сталкивалась, — сказала она, — хотя... если подумать... что-то такое и правда подмечала, но как-то это мимо сознания проходило...

— А в самом городе от него ничего не спрячешь, — засмеялся Юрий. — Только спроси, где можно достать чего-нибудь такого-этакого — так пальцем и укажет. Его, между прочим, и просят...

Мать иронически хмыкнула:

— Какой у нас, оказывается, талантливый был сосед, — и рассердилась: — Представляешь, узрел он меня в коридоре и с распростертыми объятиями бросился: ах, дорогая Ольга Андреевна, сколько лет, сколько зим, да как вы похорошели... И никак я не могу его обойти — такая туша передо мной возвышается. Усиленно в гости меня приглашал.

— Так в чем дело? — засмеялся Юрий. — Сходи.

— Адресок взять позабыла, — прищурилась мать.

— Могу подсказать, — предложил Юрий. — Сходив гости, не пожалеешь... Очень он забавный человек.

— Забавный, говоришь? А какой все-таки? Интересно. Ты его лучше знал, а ко мне он самой черной стороной повернулся...

— Сразу и не ответишь... Разным может представиться: далеко не жадным, даже добрым, особенно если подход знать. Помочь иногда мог, выручить. Но на хвост ему наступать — остерегись! Знаешь, я по старой памяти бывал у него в новой квартире. Кота он себе завел: красивый кот — крупный, пушистый, с желтоватой блестящей шерстью. Так вот, мне кажется, что кот этот лучше всех его знает. Едва Самсон приходит с работы, как кот выплывает из комнаты в коридор — встречать. Заметь, не выбегает, а именно выходит этакой плывущей походкой, по шерсти волны так и перекатываются. Выходит — солидный, вальяжный — и медленно валится хозяину в ноги, трется о них растолстевшей мордой, обнимает лапами и тихо мурлыкает. У Самсона сердце так и тает. Нальет в блюдечко сливок, а сам присядет на корточки, смотрит, как кот лакает, и поглаживает его по шерстке.

Мать пожала плечами, а Роберт Иванович хмыкнул:

— Действительно, какой-то чудак... Собаку бы лучше завел, — и поинтересовался. — Имя какое-то странное: Самсон Аверьянович... Из каких краев он, интересно, сюда прибыл?

— Какое это имеет значение, — поморщилась мать и засмеялась: — Такой он большой и наглый, что кажется мне сплавом из всех жуликов и пройдох.

Но тут же сердито нахмурилась:

— Вспомнила его сейчас, и так неприятно стало: вот ведь любитель плавать в мутной воде...

Роберт Иванович, заметив перемену в ее настроении, сказал:

— А ну его к богу в рай.

— Действительно, — засмеялся Юрий. — Портить еще из-за него настроение.

Мать задумчиво сказала:

— Если бы такие люди только настроение портили...


Читать далее

Память о розовой лошади. РОМАН
ГЛАВА ПЕРВАЯ 07.04.13
ГЛАВА ВТОРАЯ 07.04.13
ГЛАВА ТРЕТЬЯ 07.04.13
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ 07.04.13
ГЛАВА ПЯТАЯ 07.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ 07.04.13
ГЛАВА СЕДЬМАЯ 07.04.13
ГЛАВА ВОСЬМАЯ 07.04.13
В ожидании сына. ПОВЕСТЬ
1 07.04.13
2 07.04.13
3 07.04.13
4 07.04.13
5 07.04.13
6 07.04.13
7 07.04.13
8 07.04.13
Сага о любимом брате. ПОВЕСТЬ 07.04.13
ГЛАВА ШЕСТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть