КНИГА ТРЕТЬЯ

Онлайн чтение книги Париж Paris
КНИГА ТРЕТЬЯ

I

Вереду на третьей неделе великого поста в особняке Дювильяров устраивался благотворительный базар в пользу приюта для инвалидов труда. Парадные покои нижнего этажа, три обширные гостиные в стиле Людовика XVI, с окнами, выходящими на внутренний двор, пустой и торжественный, должны были вскоре наполниться шумной толпой покупателей. Как говорили, было разослано пять тысяч пригласительных билетов лицам из различных кругов парижского общества. Это было важное событие и своего рода демонстрация: множество народа приглашалось в особняк, в который была брошена бомба, ворота широко распахнуты, и во двор открыт свободный доступ пешеходам и экипажам. Правда, на ухо передавали друг другу, что улица Годо-де-Моруа и все окрестные улицы охраняются целым роем полицейских агентов.

Эта блистательная идея осенила Дювильяра, и жена, покорившись его воле, решила терпеть досадную суматоху, раз это на благо заведению, где она с таким изяществом и небрежностью исполняла роль председательницы. Накануне «Глобус», вдохновленный своим издателем Фонсегом, администратором учреждения, опубликовал красноречивую статью, где сообщалось о базаре, организуемом по инициативе баронессы, отдающей свое время, свои деньги, даже свой особняк, и превозносилось до небес трогательное милосердие, благородство и великодушие, проявленные ею вскоре после чудовищного взрыва, едва не превратившего в прах ее жилище. Разве это не великодушнейший ответ верхов общества на гнусные проявления страстей общественных низов? И какая сокрушительная отповедь тем, кто обвиняет финансовую буржуазию, что она ничего не делает для рабочих, для увечных и утративших трудоспособность представителей наемного труда!

Двери гостиных должны были распахнуться в два часа и затвориться в семь — целых пять часов благотворительного торга! Но в полдень на нижнем этаже еще не были закончены приготовления, рабочие и работницы лихорадочно суетились, украшая прилавки и раскладывая товары. А на втором этаже в это время, как всегда, имел место интимный завтрак, на который приглашено было несколько друзей. Вся семья была до крайности напугана, так как в утреннем выпуске «Голоса народа» Санье возобновил свою кампанию разоблачений по делу Африканских железных дорог. С ядовитой иронией он задавал вопрос, долго ли еще собираются забавлять доверчивую публику россказнями об этой бомбе и об анархисте, которого почему-то не арестовывает полиция. На этот раз Санье прямо заявлял, что министр Барру получил двести тысяч франков, газета обещала в ближайшее время опубликовать фамилии тридцати двух подкупленных сенаторов и депутатов. Значит, можно было ожидать, что Меж повторит свой запрос, который становился опасным в атмосфере анархистского террора, свирепствующего в Париже. С другой стороны, уверяли, что Виньон и его приспешники решили приложить значительные усилия и, воспользовавшись обстоятельствами, свергнуть кабинет. Назревал кризис, неотвратимый и грозный. К счастью, по средам парламент не заседал, и заседание было перенесено на пятницу, так как четверг на третьей неделе считался праздником. В эти два дня можно было предпринять кое-какие шаги.

В это утро Ева казалась какой-то особенно томной и вялой, бледнее обычного, и в ее великолепных глазах сквозила грустная озабоченность. Она объясняла это чрезвычайной усталостью, вызванной приготовлениями к базару. Но дело было в том, что Жерар, у которого был смущенный вид, уже пять дней, как ее избегал и уклонялся от дальнейших свиданий. Не сомневаясь, что он наконец придет, она снова осмелилась нарядиться в белый шелк, так как этот туалет юной девушки ее молодил. Хотя эта белотелая блондинка была еще очень хороша, обладая превосходной фигурой и благородными прелестными чертами, сорок шесть лет все же досадно сказывались — на лице выступали красные пятнышки, губы слегка поблекли, и привяла нежная кожа на веках и на висках. Камилла, которая, естественно, должна была стать одной из самых бойких продавщиц, ни за что не захотела расстаться со своим обычным туалетом — темным платьем шоколадного тона, столь неподходящим для молодой девушки. «Это мой старушечий наряд», — говорила она с колючим смешком. Но ее злое лицо с тонкими губами, длинное, как мордочка козы, светилось плохо скрываемой радостью, огромные глаза так и искрились умом, она становилась почти красивой, и невольно забывали об ее уродливо вздернутом плече.

Сидя с дочерью в маленькой голубой с серебром гостиной, Ева поджидала сотрапезников и испытала первое разочарование, увидав, что генерал де Бозонне, которого должен был привести Жерар, входит один. Он объяснил, что г-жа де Кенсак в этот день с утра почувствовала легкое недомогание и Жерар, как любящий сын, решил остаться около нее. Впрочем, сейчас же после завтрака он приедет на базар. Ева слушала генерала, стараясь скрыть свою душевную боль и свои опасения, что ей не удастся в нижних комнатах объясниться с Жераром, а Камилла смотрела на нее пронизывающим взглядом. Должно быть, Ева инстинктивно почувствовала во взгляде дочери грозящую ей опасность, потому что она побледнела и с тревогой взглянула на Камиллу.

Потом в комнату, как порыв ветра, ворвалась принцесса Роземонда де Гарт. Ей тоже предстояло исполнять роль продавщицы в киоске баронессы, которая любила ее за живость и неожиданное веселье, какие она всегда приносила с собой. В экстравагантном атласном туалете огненного цвета, вся в кудряшках, худенькая и похожая на мальчишку, она смеялась, рассказывая о том, как ее коляска чуть было не разбилась вдребезги. Но когда появились из своих комнат барон и его сын Гиацинт, как всегда с опозданием, она завладела молодым человеком и стала распекать его за то, что накануне он заставил ее напрасно себя ждать до десяти часов, хотя обещал отвезти ее в монмартрскую таверну, где, как уверяют, можно насмотреться всяких ужасов. Гиацинт отвечал со скучающим видом, что он задержался у друзей на сеансе магии; там вызывали душу святой Терезы, которая, явившись, продекламировала любовный сонет.

Тут вошел Фонсег с женой, высокой худощавой особой, молчаливой и бесцветной, с которой он не любил бывать на людях, предпочитая роль холостяка. На этот раз ему пришлось ее привести, так как она была одной из дам-патронесс приюта, а сам он явился на завтрак как администратор, заинтересованный в успехе базара. Он вошел, как всегда, с веселым видом, суетливый, как все люди маленького роста, еще темноволосый в пятьдесят лет, безукоризненно одетый, с корректным видом дельца, взявшего на себя заботу о душах, блюстителя чести реакционной республики, печатным органом которой был его «Глобус». Однако он учащенно мигал от волнения, что мог бы заметить лишь хорошо знавший его человек, и сразу же бросил вопросительный взгляд на Дювильяра, очевидно, желая узнать, как барон переживает нанесенный им этим утром новый удар. Но, увидав, что тот совершенно спокоен, как всегда величав, пышет здоровьем и шутит с Роземондой, он ободрился и вошел в роль счастливого игрока, не знакомого с проигрышем, неизменно побеждающего судьбу, даже в самых отчаянных обстоятельствах. И, подчеркивая широту своих взглядов, Фонсег заговорил с баронессой о делах приюта.

— Удалось ли вам наконец повидаться с господином аббатом Фроманом по поводу этого старика, этого Лавева, которого он нам так горячо рекомендовал? Вы знаете, все формальности уже выполнены, и можно его принять, ведь у нас уже три дня назад освободилась койка.

— Да, это мне известно, но я не знаю, что сталось с аббатом Фроманом, вот уже больше месяца, как он не дает о себе знать. Я вчера решила ему написать и пригласить его на мой сегодняшний базар… Таким образом, я сама сообщу ему эту приятную новость.

— Я не извещал его официально только для того, чтобы доставить вам это удовольствие… Не правда ли, премилый священник?

— О да! Мы очень его любим.

Дювильяр прервал их разговор, сказав, что не надо ждать Дютейля, так как молодого депутата задержало одно неожиданное дело, о чем он и сообщил телеграммой. Беспокойство вновь овладело Фонсегом, и он снова спросил глазами барона. Но тот улыбнулся и успокоил его, сказав вполголоса:

— Ничего серьезного. Я дал ему одно поручение, и он принесет мне ответ через некоторое время. — Потом, отведя его в сторону: — Между прочим, не забудьте поместить заметку, которую я просил вас напечатать.

— Какую заметку? Ах да, об этом вечере, где Сильвиана декламировала стихи… Я хотел с вами об этом поговорить. Это меня немного смущает — там уж чрезмерно ее расхваливают.

Еще минуту назад столь невозмутимо величавый, надменный и самоуверенный Дювильяр побледнел от волнения.

— Но я непременно хочу, чтобы она прошла, дорогой друг! Иначе вы поставите меня в ужасное положение, ведь я обещал Сильвиане, что заметка пройдет.

Растерянный взгляд и дрожащие губы показывали, в каком смятенье этот без памяти влюбленный старик, готовый заплатить любой ценой за удовольствие, которого его лишают.

— Хорошо, хорошо! — проговорил Фонсег, втайне радуясь, что он оказывается сообщником барона. — Раз это так важно, заметка пройдет, даю вам честное слово!

Все гости были уже налицо, поскольку не приходилось ждать ни Жерара, ни Дютейля. И компания направилась в столовую, между тем как снизу, из гостиных, предназначенных для базара, доносились последние удары молотков. Ева сидела между генералом де Бозонне и Фонсегом; Дювильяр между г-жой Фонсег и Роземондой, а дети барона, Камилла и Гиацинт, разместились по концам стола. Завтрак был несколько поспешный, немного скомканный, так как раза три врывались служанки, сообщая о своих затруднениях и прося указаний. То и дело раздавалось хлопанье дверей; казалось, даже стены отзывались дрожью на царившую в особняке необычную суматоху, вызванную последними приготовлениями к базару. За столом шел самый бессвязный разговор, всеми владело лихорадочное возбуждение. От вчерашнего бала в министерстве внутренних дел перескакивали к народному празднеству, которое ожидалось на следующий день, в четверг на третьей неделе, и неизменно возвращались к навязчивой теме базара: сколько заплачено за товары, за какую цену они будут проданы, какова предполагаемая цифра общей выручки, — и все это пересыпалось необычайными историями, шутками и смехом. Когда генерал упомянул о следователе Амадье, Ева заявила, что она больше не решается приглашать его на завтрак, ведь он так ужасно занят там, в суде, но она все же надеется, что он явится и внесет свою лепту. Фонсег забавлялся, он поддразнивал принцессу Роземонду, прохаживаясь насчет ее огненного атласного платья: уверял, что она уже сейчас горит в адском пламени; это приводило в восторг принцессу, увлекавшуюся сатанизмом, который был ее последней страстью. Дювильяр был весьма корректен и любезен с молчаливой г-жой Фонсег, а Гиацинт, чтобы поразить принцессу, в напыщенных словах рассказывал о магической операции, посредством которой превращают в ангела юношу-девственника, лишив его всех признаков мужественности. А Камилла, ликующая и крайне возбужденная, время от времени бросала испепеляющий взгляд на мать, которая все больше беспокоилась и огорчалась, чувствуя, что дочь вне себя и готова вести с ней открытую и беспощадную войну.

Когда заканчивали десерт, баронесса услышала, как ее дочь сказала звонким, пронзительным голосом, в котором звучал вызов:

— Ах, не говорите мне об этих престарелых дамах, которые делают вид, что все еще играют в куклы, красятся и наряжаются, как к первому причастию. В сущности, все они настоящие людоедки! Они мне прямо омерзительны.

Ева нервно встала и попросила извинения у гостей.

— Простите, что я так вас тороплю. Право же, это даже непохоже на завтрак. Но я боюсь, что нам не дадут выпить кофе… Все-таки пойдемте, немного передохнем.

Кофе был подан в маленькой гостиной, голубой с серебром, где стояла корзина чудесных чайных роз, — баронесса имела пристрастие к цветам, и в ее особняке круглый год цвела весна. Немедленно же Дювильяр увлек за собой Фонсега, и с дымящимися чашками в руках они удалились в кабинет выкурить сигару за непринужденной беседой. Впрочем, дверь оставалась широко открытой, и оттуда доносились их густые приглушенные голоса. Генерал де Бозонне, радуясь, что в лице г-жи Фонсег обрел серьезную, безропотную слушательницу, никогда не прерывавшую его, рассказывал ей бесконечную историю про какую-то офицерскую жену, которая в войну 1870 года всюду сопровождала мужа и была свидетельницей всех сражений. Гиацинт не пил кофе, с презрением называя его «пойлом для консьержки». Молодой человек ускользнул на минутку от Роземонды, которая пила из рюмочки кюммель, смакуя каждый глоток; подойдя к сестре, он шепнул ей на ухо:

— Знаешь, ты сделала сейчас дурацкий выпад по адресу мамы. Мне, конечно, наплевать. Но, в конце концов, это становится заметным. Имей в виду, что это дурной тон.

Камилла пристально поглядела на него своими черными глазами.

— Слушай, ты, пожалуйста, не вмешивайся в мои дела.

Гиацинт испугался, он почуял, что в воздухе пахнет грозой, и тут же решил повести Роземонду в соседнюю большую красную гостиную, чтобы показать ей новую картину, купленную накануне его отцом. Он пригласил и генерала, который увлек за собой г-жу Фонсег.

Мать и дочь на минуту остались с глазу на глаз. Словно в изнеможении, Ева облокотилась на консоль, при малейшем огорчении она испытывала слабость. Она не сознавала своего беспредельного эгоизма и, отличаясь мягкосердечностью, всегда была готова заплакать. Почему это дочь так ее ненавидит, изо всех сил старается отравить ей последнюю любовь, счастье, за которое она так цепляется? Ева смотрела на девушку с сокрушенным сердцем, испытывая скорее отчаяние, чем гнев. Камилла уже собиралась пройти в салон, когда баронессе пришла в голову несчастная мысль задержать дочь и сделать замечание по поводу ее туалета.

— Напрасно, бедное мое дитя, ты упорно одеваешься, как старуха. От этого ты далеко не выигрываешь.

В томном взоре красавицы, привыкшей к ухаживаниям и поклонению, проглядывала искренняя жалость к этому некрасивому, обиженному природой созданию, которое она до сих пор еще не привыкла считать своей дочерью. Вздернутое плечо, руки, длинные, как у горбуньи, профиль козы. Неужели ее царственная красота могла породить такое уродство, ее красота, в которую она всю жизнь была влюблена, за которой ревностно ухаживала — единственная религия, которую она исповедовала? Голос Евы дрожал, до того ей было больно и стыдно, что у нее такая дочь.

Камилла вдруг остановилась, словно ее огрели хлыстом по лицу. Она подошла к матери. И тут произошло бурное объяснение, которое вызвали незначительные слова, сказанные вполголоса.

— Ты находишь, что я дурно одеваюсь… Надо было уделять мне внимание, одевать меня по своему вкусу, открыть твою тайну, как быть всегда красивой.

Ева уже сожалела о том, что задела дочь, она избегала тягостных впечатлений, ненавидела ссоры, во время которых бросают оскорбительные слова. Она решила ускользнуть, тем более что время было горячее и их ждали внизу, чтобы открыть базар.

— Пожалуйста, замолчи, нечего тебе злиться, ведь нас могут услышать… Я тебя любила…

Ее прервал резкий, хотя и сдержанный смешок Камиллы.

— Ты меня любила!.. Бедная моя мама, какую ты сказала несуразицу! Да разве ты кого-нибудь в своей жизни любила? Ты хочешь, чтобы тебя любили, но это другое дело. Да разве ты представляешь себе, как любят своего ребенка, вообще ребенка?.. Я всегда была покинута и заброшена, ты отстраняла меня, считая, что я чересчур некрасива, недостойна тебя; к тому же ты день и ночь любовалась собой и поклонялась своей красоте… И полно тебе лгать, бедная моя мама, ты и сейчас смотришь на меня как на какое-то чудовище, которое внушает тебе отвращение и которым ты тяготишься.

Теперь уже ничто не могло их остановить, и сцена разыгралась до конца, причем слова бросались сквозь зубы, лихорадочным шепотом.

— Я приказываю тебе замолчать, Камилла! Ты не смеешь так со мной говорить.

— И не подумаю молчать, раз ты стараешься меня оскорбить. Если я напрасно одеваюсь, как старуха, то не смешно ли, когда кто-то одевается, как молодая девушка, как новобрачная.

— Как новобрачная? Я не понимаю тебя.

— О, ты прекрасно понимаешь… Но я хочу, чтобы ты знала, что далеко не все находят меня такой некрасивой, какой я тебе почему-то кажусь.

— Если ты некрасива, то лишь потому, что безвкусно одеваешься, — я только это и хотела сказать.

— Я одеваюсь по своему вкусу, и, уж конечно, неплохо, если меня любят такой, какая я есть.

— В самом деле тебя кто-то любит? Так пусть же он сообщит нам об этом и женится на тебе.

— О, непременно, непременно! Не правда ли, ты будешь рада от меня избавиться? И скоро ты увидишь меня невестой.

Сами того не замечая, они повышали голос. Камилла замолчала, перевела дыхание и прибавила глухим свистящим шепотом:

— На этих днях Жерар придет к вам просить моей руки.

Ева побелела, казалось, она не совсем поняла.

— Жерар… Почему ты мне это говоришь?

— Да потому, что Жерар любит меня и хочет на мне жениться… Ты выводишь меня из себя, вечно твердишь мне, что я некрасива, считаешь меня каким-то уродом, которого все пугаются. Так вот я хочу защититься и решила обо всем тебе рассказать, чтобы ты убедилась, что не у всех такой вкус, как у тебя.

Наступило молчание. Казалось, после ужасной правды, внезапно высказанной и вставшей между ними, ссора не может продолжаться. Но теперь это уже не были мать и дочь, а соперницы, которые страдали и яростно боролись.

Ева глубоко вздохнула и в тревоге огляделась, не подслушивает ли их кто-нибудь. Потом сказала решительным тоном:

— Ты не можешь выйти замуж за Жерара.

— Почему это я не могу выйти замуж за Жерара?

— Потому что я этого не хочу, потому что это невозможно.

— Ну разве это причина? Скажи мне настоящую причину!

— Причина та, что этот брак невозможен, вот и все.

— Нет, я скажу тебе настоящую причину, если уж на то пошло… Дело в том, что Жерар твой любовник. Но что из этого? Ведь я об этом знаю и все-таки хочу выйти за него.

А ее сверкающие глаза говорили: «Именно потому-то я и хочу за него выйти!» Камилла столько лет терзалась, сознавая себя калекой, с самого детства с ненавистью наблюдала, как ухаживают за ее красавицей матерью, как ее обожают, и теперь все эти чувства всколыхнулись в ней и вылились в злобной радости мщения. Наконец-то ей удалось похитить его у матери, этого любовника, которого она так долго к ней ревновала.

— Несчастная, — пролепетала Ева, теряя силы, раненная в сердце. — Ты сама не знаешь, что говоришь и какую ты мне причиняешь боль.

Но ей пришлось замолчать, взять себя в руки и улыбнуться, так как из соседней гостиной прибежала Роземонда и крикнула, что ее ждут внизу. Двери особняка должны сейчас распахнуться, и баронессе необходимо быть за прилавком. Да, да, она сейчас спустится. И чтобы не упасть, Ева оперлась на столик.

— Знаешь, — сказал Гиацинт, подходя к сестре, — это идиотство так ссориться. Лучше бы уж вы спустились вниз.

Камилла резко его одернула:

— Убирайся ты! И уведи других. Нечего им тут торчать.

Гиацинт бросил на мать взгляд, говоривший, что он все понимает и находит это смешным. Но тут же с досадой увидел, что она пасует перед его злюкой сестрой, пожал плечами и решил оставить этих сумасшедших и увести вниз гостей. С лестницы доносился смех удаляющейся Роземонды, а генерал спускался с г-жой Фонсег, которой он рассказывал уже новую историю. Но в тот момент, когда матери и дочери показалось, что они одни, они услыхали совсем близко голоса Дювильяра и Фонсега. Отец находился еще в кабинете и мог их услышать.

Ева чувствовала, что ей следовало бы уйти. Но у нее не хватало сил, да это было и невозможно после слов, брошенных ей в лицо, как пощечина, и пробудивших острый страх потерять любовника.

— Жерар не может жениться на тебе, он не любит тебя.

— Он меня любит.

— Ты вообразила, что он тебя любит, потому что он ласков с тобой, но он просто жалеет тебя, видя, что ты всегда одна… Он не любит тебя.

— Он меня любит… Он меня любит прежде всего потому, что я не так глупа, как другие, а главное, потому, что я молода.

Это был новый удар, нанесенный с насмешливой жестокостью. В словах Камиллы звучала радость, она торжествовала, видя, что красота матери, причинившая ей столько страданий, уже перезрела и начинает увядать.

— Молодость! О, видишь ли, бедная моя мама! Ты уже, верно, забыла, что значит быть молодой. Если я и не красавица, то я молода, от меня исходит приятный запах, у меня чистые глаза, свежие губы. И вдобавок волосы такие густые и такие длинные, что если б я захотела, то могла бы закутаться ими, как плащом… А потом, молодые никогда не бывают некрасивыми. А вот когда женщина состарится, то все кончено, бедная моя мама. Пусть она была в свое время красавицей, пусть она старается сохранить свою красоту — она только развалина, на которую стыдно и противно смотреть.

Это было сказано таким злобным, таким резким тоном, что каждая фраза вонзалась в сердце матери, как нож. Слезы выступили на глазах у несчастной женщины, получившей удар в самое больное место. Да, это была правда, она была безоружной перед лицом молодости, сознавала в смертельной тоске, что стареет, чувствовала, что любовь уходит от нее, и была похожа на перезрелый плод, упавший с ветки.

— Мать Жерара никогда не позволит ему жениться на тебе.

— Он ее уговорит, это уж его дело… У меня два миллиона, а с двумя миллионами все можно уладить.

— Неужели ты хочешь бросить на него тень, ты говоришь, что он женится на тебе из-за денег!

— Нет, нет! Жерар очень честный и милый человек. Он любит меня и женится на мне потому, что я ему нравлюсь… Ведь ему уже тридцать шесть лет, он не богат, у него нет определенного положения, и он будет очень рад, если жена принесет ему не только счастье, но и богатство… Понимаешь, мама, я подарю ему подлинное счастье: взаимную любовь и обеспеченную будущность!

Они снова очутились лицом к лицу. Отвратительная сцена продолжалась, то и дело прерываемая доносившимися со всех сторон звуками, и казалось, ей не будет конца. Оскорбления выговаривались сдавленными голосами; разыгрывалась под сурдинку настоящая драма, жестокая и убийственная. Ни та, ни другая не хотели уступить, хотя и рисковали, что их услышат, все двери были открыты, мог войти кто-нибудь из слуг, и совсем близко слышался веселый голос отца.

— Он тебя любит, он тебя любит… Это ты говоришь. А он никогда тебе этого не говорил.

— Он говорил мне это двадцать раз, он повторяет мне это всегда, когда мы остаемся одни.

— Ну да, как маленькой девочке, которую хотят позабавить… Он никогда тебе не говорил, что хочет на тебе жениться.

— Он говорил мне об этом еще в последний раз, когда приходил к нам. Дело уже решенное, я надеюсь, что он вскоре уговорит свою мать и сделает предложение.

— О! Ты лжешь, ты лжешь, несчастная! Ты решила меня помучить и лжешь, лжешь!

Ее душевная боль наконец прорвалась наружу в этом крике возмущения. Ева позабыла, что она мать и говорит с дочерью, Сейчас это была только любящая женщина, оскорбленная и доведенная до отчаяния соперницей. И она призналась, рыдая:

— Он любит меня, меня! Прошлый раз он мне поклялся, — слышишь ты! — поклялся честью, что не любит тебя и никогда на тебе не женится.

Камилла рассмеялась своим пронзительным смехом и сказала с насмешливой жалостью:

— Ах, моя бедная мама, мне, право, жаль тебя. Сколько в тебе ребяческого!.. Как! У тебя такой большой опыт, и ты до сих пор еще веришь, когда мужчина что-нибудь отрицает! Он у нас добрый малый, поэтому он дает тебе какие угодно клятвы. В сущности, он немного трусоват и прежде всего хочет сделать тебе удовольствие.

— Ты лжешь, ты лжешь!

— Ну, посуди сама… Он больше к нам не приходит, сегодня он увильнул от завтрака, и все это потому, что ты ему до смерти надоела. Он бросил тебя, бедная моя мама, и ты должна иметь мужество это осознать. Он мил с тобой, потому что он человек благовоспитанный и не знает, как с тобой порвать. Наконец, ему попросту жаль тебя!

— Ты лжешь, ты лжешь!

— А ты расспроси его сама, как добрая мамаша, какой тебе и подобает быть. Объяснись с ним начисто, спроси его по-дружески, что он намерен предпринять. И будь с ним, в свою очередь, мила, пойми, что, если ты его любишь, ты должна сейчас же мне его уступить, так будет лучше для него. Верни ему свободу, и ты увидишь, что он любит именно меня.

— Ты лжешь! Ты лжешь! Ах, скверная девчонка, ты только и хочешь, что терзать меня и убить меня!

И в порыве гневного отчаяния Ева вдруг вспомнила, что она мать, что она должна наказать свою недостойную дочь. Под рукой не оказалось палки, но из корзины чайных роз, опьянявших их своим ароматом, она выхватила несколько цветков с длинными колючими стеблями и хлестнула ими Камиллу по лицу. Капля крови выступила на левом виске у самого глаза.

От этого удара Камилла вся побагровела и в бешенстве ринулась вперед, замахнувшись рукой, готовая, в свою очередь, ударить.

— Берегитесь, мама! Клянусь вам, что я исколочу вас, как последнюю тварь… Зарубите себе это на носу: я хочу выйти за Жерара, и я выйду за Жерара. Я заберу его у вас со скандалом, если вы не дадите его добром!

Обессилевшая от гнева, вне себя, баронесса упала в кресло. Опомнившись, она снова почувствовала ужас перед ссорами, и ей захотелось по-прежнему жить счастливой жизнью, эгоистически принимая ласки, лесть и поклонение. А Камилла выразилась целиком в своих яростных угрозах — проглянула наружу ее черная, черствая, не знающая пощады душа, упоенная своей жестокостью. Воцарилось какое-то давящее молчание, и вновь из кабинета послышался оживленный голос Дювильяра.

Ева тихонько заплакала. В этот момент Гиацинт, бегом поднявшийся по лестнице, ворвался в гостиную. Он взглянул на женщин и сказал с жестом снисходительного презрения:

— Вот как! Вы, я вижу, добились своего. А что я вам говорил? Не лучше ли было сразу спуститься вниз!.. Вы знаете, там все вас спрашивают. Это просто глупо. Я пришел за вами.

Возможно, что Ева и Камилла в смятении чувств и не последовали бы за ним, так как ими овладела потребность наносить оскорбления и мучить себя, но Дювильяр и Фонсег, докурив сигары, вышли из кабинета и направились к лестнице. Слезы высохли на глазах у Евы, ей пришлось встать и улыбнуться, а Камилла, подойдя к зеркалу, поправила прическу и вытерла уголком носового платка капельку крови, алевшую у нее на виске.

Внизу, в трех просторных гостиных, украшенных коврами и живыми растениями, уже собралось множество народа. Прилавки были задрапированы красным шелком, что придавало несравненный блеск и праздничность товарам. Ни один универсальный магазин не мог бы соперничать с этим базаром, где были собраны тысячи предметов. Там можно было найти решительно все, начиная с эскизов крупных мастеров, автографов знаменитых писателей и кончая носками и гребенками. Эта пестрая смесь сама по себе привлекала внимание, не говоря уже о буфете, где изящные белые ручки подавали шампанское, о двух лотереях, об органе и английской колясочке, запряженной пони, в которой можно было прокатиться, приобретя билет у одной из очаровательных девушек, целым роем порхавших в шумной толпе. Но, как и рассчитывал Дювильяр, своим громким успехом базар был обязан прежде всего легкому сладостному трепету, который испытывали нарядные дамы, проезжая под аркой, где взорвалась бомба. Основные восстановительные работы были закончены, стены и потолок починены и местами возведены заново. Но маляры еще не приступали к работе, и виднелись следы ужасных разрушений, шрамы ясно проступали на побеленных стенах под слоем свежей штукатурки. Головы взволнованных, восхищенных женщин высовывались из экипажей, которые бесконечной вереницей въезжали во двор, стуча колесами по гулким плитам, устилавшим двор. А в трех гостиных у прилавков не было конца разговорам.

— Ах, моя дорогая! Вы видели, это так страшно, так ужасно! Какие следы разрушений! Весь дом чуть не взлетел. И подумать только, что это опять может случиться, пока мы здесь. Право же, нужно большое мужество, чтобы явиться сюда, по это такое богоугодное заведение, речь идет о постройке нового корпуса. И потом, эти чудовища увидят, что мы и не думаем трусить.

Когда баронесса наконец спустилась на первый этаж и заняла место в киоске рядом с дочерью, там уже лихорадочно работали продавщицы под командой принцессы Роземонды, которая в подобных случаях проявляла удивительную хитрость и хищную хватку. Она бесстыдно облапошивала покупателей.

— Ах, вот и вы! — крикнула она. — Будьте начеку, тут целая куча прижимистых особ, которые собираются покупать у нас по дешевке. Я уж их знаю, они выжидают подходящего случая, роются в товарах, надеясь, что у нас закружится голова, мы перестанем соображать и возьмем с них меньше, чем в настоящих магазинах… Уж я их обдеру, вот увидите!

Ева была никуда не годной продавщицей и лишь торжественно восседала в своем киоске, однако ей пришлось оживленно болтать с другими продавщицами. Она сделала вид, что дает вполголоса какие-то указания Камилле, которая выслушала ее, улыбаясь, с покорным видом. Но несчастная женщина изнемогала от душевных терзаний и с тоской думала, что ей придется просидеть здесь до семи часов, скрывая свои переживания от всей этой публики, даже не надеясь с кем-нибудь отвести душу. И она невольно испытала облегчение, заметив аббата Пьера Фромана, который поджидал ее, сидя возле киоска на скамеечке, обитой красным бархатом. У нее подкашивались от слабости ноги, и она уселась рядом с ним.

— Ах, господин аббат, вы получили мое письмо и пришли… У меня для вас хорошая новость, и я думаю, вам будет приятно лично сообщить ее вашему протеже, этому Лавеву, которого вы нам так горячо рекомендовали… Все формальности уже выполнены, завтра вы можете привести его в приют.

Пьер смотрел на нее в полном недоумении.

— Лавев… Да ведь он умер!

В свою очередь, она поразилась.

— Как, он умер! И вы мне ничего не сказали! Если бы вы только знали, сколько тут было хлопот, сколько пришлось изменять и переделывать, а потом, все эти обсуждения и все эти бумаги. Вы уверены, что он умер?

— О да, он умер… Вот уже месяц, как он умер.

— Уже месяц, как умер! И нам ничего не было известно, все это время вы не давали о себе знать… О, боже мой! Какая досада, что он умер, ведь нам придется снова переделывать эти бумаги.

— Он умер, сударыня. Мне, конечно, нужно было вас об этом уведомить. Но что поделаешь!.. Он умер!

Разговор о смерти, мысль о покойнике, о котором она хлопотала добрый месяц, все это леденило ей душу и, казалось, предвещало холодную могилу, куда ее опустят, убитую последней любовью. А Пьер против воли горько усмехался, помышляя о жестокой иронии судьбы. О, это хромоногое милосердие, которое приковыляет со своими дарами, когда человека уже нет в живых!

Священник остался сидеть на скамеечке, когда баронесса поднялась навстречу Амадье. Следователь торопливо вошел, считая долгом показаться на базаре, купить какой-нибудь пустячок, и поскорее вернуться в здание суда. Но маленький Массо, репортер «Глобуса», неутомимо рыскавший среди прилавков, заметил Амадье и накинулся на него в надежде получить какие-нибудь сведения. Он завладел следователем, забросал его вопросами, желая узнать, как обстоит дело с Сальва, этим слесарем, которого обвиняют в том, что он бросил бомбу во двор особняка. Что это такое, выдумка полиции, как уверяют иные газеты? Или действительно напали на след? Когда же его арестует полиция? Амадье оборонялся, отвечал весьма резонно, что он пока еще не имеет отношения к этому делу, что оно поступит в его ведение, если Сальва будет арестован и если ему, Амадье, поручат вести следствие. Но у этого судейского с безупречными светскими манерами и стальными глазами был какой-то особенно значительный, чуть лукавый вид, и невольно думалось, что он уже знает все подробности и завтра можно ожидать каких-нибудь важных событий. Дамы обступили его со всех сторон, целый поток хорошеньких женщин, сгорающих от любопытства; они проталкивались вперед, чтобы услышать страшную историю про злодея, в предвкушении которой их уже пробирала легкая нервная дрожь. Но Амадье быстро ускользнул от них, заплатив принцессе Роземонде двадцать франков за портсигар, которому красная цена была тридцать су.

Увидев Пьера, Массо подошел и пожал ему руку.

— Не правда ли, господин аббат, этот Сальва теперь уже на краю света, если только у него здоровые ноги и он продолжает удирать во все лопатки?.. Меня смешит эта полиция.

Но тут Роземонда подвела к журналисту Гиацинта.

— Господин Массо, вы бываете решительно везде, и я прошу вас быть судьей… Эта Камера ужасов на Монмартре, в таверне, где Легра распевает свои «Цветы, рожденные на мостовой…».

— Чудесный уголок, сударыня. Там, пожалуй, и жандарм покраснеет.

— Довольно шуток, господин Массо, дело весьма серьезное. Как вы думаете, может там появиться порядочная женщина в сопровождении господина? — И, не дожидаясь ответа, она повернулась к Гиацинту: — А вот видите, господин Массо, ничего не говорит против. Вы повезете меня туда сегодня вечером, решено, решено!

И она упорхнула, но вскоре вернулась и продала какой-то старушке пакетик булавок за десять франков. А молодой человек процедил сквозь зубы:

— Она прямо помешалась на этой Камере ужасов.

Массо пожал плечами с глубокомысленным видом.

Почему бы женщине не позабавиться! И только когда Гиацинт удалился и стал прохаживаться с выражением какого-то противоестественного презрения среди хорошеньких девушек, продававших лотерейные билеты, он осмелился сказать вполголоса:

— Хорошо бы, если б какая-нибудь женщина сделала из этого мальчишки человека.

И тут же обратился к Пьеру:

— Смотрите-ка! Дютейль!.. А ведь Санье утром сообщил нам, что Дютейль сегодня ляжет спать в Мазасе.

И в самом деле, Дютейль, оживленный и улыбающийся, быстро протискивался сквозь толпу, направляясь к Дювильяру и Фонсегу, которые продолжали свою беседу и возле киоска баронессы. Войдя в зал, он победоносно махнул рукой, показывая, что ему удалось выполнить возложенное на него щекотливое поручение. Речь шла об одном смелом маневре, который должен был ускорить поступление Сильвианы во Французскую Комедию. Ей пришло в голову, что барон повезет ее обедать в Английское кафе и пригласит туда одного влиятельного критика, который, уверяла она, заставит администрацию раскрыть перед ней двери театра, стоит только ему с ней познакомиться. Но было не так-то легко добиться согласия критика на обед, — у него была репутация ворчуна, человека сурового нрава. Поэтому Дютейль, на первых порах получив отказ, последние три дня пускал в ход все свои дипломатические способности, используя самые отдаленные связи. Сейчас он сиял, он одержал победу.

— Дорогой барон, сегодня вечером, в половине восьмого. Черт побери, получить его согласие было труднее, чем отменить выпуск выигрышного займа.

И он засмеялся с откровенным бесстыдством любителя веселой жизни. Этот политический деятель не слишком-то считался с моралью, и ему показался забавным собственный намек на последние разоблачения, сделанные «Голосом народа».

— Не шутите! — шепнул ему Фонсег, хотевший позабавиться его испугом. — Дела из рук вон плохи.

Дютейль побледнел, и ему сразу представились полицейский комиссар и тюрьма Мазас. У него бывали приступы таких страхов, похожие на приступы колик. Но этот легкомысленный человек, совершенно лишенный нравственного чувства, быстро успокаивался и снова начинал улыбаться. Черт возьми! Жизнь все-таки недурная штука!

— Чего там! — весело бросил он, подмигнув в сторону Дювильяра. — А хозяин на что!

Барон с довольным видом пожал ему руку и поблагодарил его, заявив, что он славный малый. И тут же повернулся к Фонсегу.

— Скажите, вы ведь будете сегодня вечером? О, это совершенно необходимо, мне хочется, чтобы Сильвиану окружали видные фигуры. Дютейль будет представителем парламента, вы — прессы, я — финансов…

Внезапно он умолк, увидав Жерара, который, сдвинув брови, неторопливо и осторожно пробирался среди юбок. Барон поманил его к себе.

— Жерар, друг мой, я попрошу вас об одной услуге.

И он сообщил графу великую новость: влиятельный критик наконец дал согласие, на обеде решится судьба Сильвианы, и долг всех ее друзей быть сегодня с нею.

— Не могу, — смущенно отвечал молодой человек, — я обедаю с матерью, сегодня утром ей немного нездоровилось.

— Ваша мать женщина весьма рассудительная и, конечно, понимает, что бывают дела исключительной важности. Вернитесь домой и предупредите ее, что не приедете к обеду, наплетите ей что-нибудь, скажите, что речь идет о счастье одного друга. — И, видя, что Жерар сдается, он добавил: — К тому же, мой дорогой, вы мне нужны, мне необходимо присутствие светского человека. Вы же знаете, свет — это великая сила в театре. Если свет станет на сторону нашей Сильвианы, ей обеспечен триумф.

Жерар согласился. Некоторое время он простоял, беседуя со своим дядей, генералом де Бозонне. Старик очень оживился, очутившись в бурном потоке женщин, где его бросало во все стороны, как ветхий корабль без руля и без ветрил. Он отблагодарил г-жу Фонсег, так любезно слушавшую все его истории, купив у нее за сто франков автограф монсеньера Март а , и затерялся в толпе девушек, которые поочередно им завладевали. Потом подошел к племяннику с руками, полными лотерейных билетов.

— Ах, милый мой, советую тебе остерегаться этих молодых особ. Они вырвут у тебя последнее су. Но посмотри-ка, тебя зовет мадемуазель Камилла.

И в самом деле, девушка с нетерпением ожидала, что Жерар к ней подойдет, и улыбалась ему издали. Но вот глаза их встретились. Ему пришлось направиться к ней, хотя в тот же миг он почувствовал, что на него с отчаянием смотрит Ева и тоже призывает умоляющим взглядом. Видя, что мать за ней наблюдает, Камилла сразу же вошла в роль любезной продавщицы и, позволяя себе маленькие вольности, вполне уместные на благотворительном базаре, стала бесцеремонно совать всякие мелкие предметы в карманы Жерара, а вещи покрупнее — прямо ему в руки, причем крепко сжимала их своими ручками, и все это сопровождалось взрывами молодого веселья, звонким свежим смехом, терзавшим сердце ее соперницы.

Ева так исстрадалась, что была уже готова вмешаться и разъединить их. Она направлялась к ним, когда ее остановил Пьер. Он решил, прежде чем уйти, поделиться с ней одной мыслью.

— Сударыня, поскольку умер этот Лавев, для которого вы с таким трудом добились места в приюте, я попрошу вас никого не укладывать на его койку, пока не повидаюсь с нашим почтенным другом, аббатом Розом. Я встречусь с ним сегодня вечером, он знает столько бедняков и будет так счастлив, если сможет привести к вам одного из них и облегчить его участь.

— Ну конечно, — пролепетала баронесса. — Я буду очень рада… Если вам так хочется, я немного подожду… Будьте уверены, будьте уверены, господин аббат…

Несчастная вся содрогалась от душевной боли и уже не сознавала, что говорит. Не в силах совладать со своей страстью, она отошла от священника и сразу же позабыла о нем, увидав, что Жерар внял скорбному призыву, сквозившему в ее глазах, вырвался из рук дочери и направляется к матери.

— Как редко вы показываетесь у нас, друг мой! — сказала она громко, приветливо улыбаясь. — Вас что-то совсем не видно.

— Дело в том, — отвечал он светским тоном, — что я был нездоров. Да, уверяю вас, я страдаю головной болью.

Он страдал! Она смотрела на него с замиранием сердца и какой-то материнской тревогой. И ей почудилось, что его красивое гордое лицо с правильными чертами несколько побледнело и вся его благородная внешность — только величавый фасад безнадежно обветшавшего здания. В самом деле, этот человек, от природы мягкосердечный, должен был страдать, сознавая, что он никому не приносит пользы, что карьера его не удалась, что он живет на счет своей разорившейся матери и в силу обстоятельств склоняется к женитьбе на этой богатой девушке, этой калеке, к которой он чувствует жалость. Ева поняла, как он слаб, какая буря у него в душе, он показался ей каким-то обломком крушения, и она проговорила с мольбой, забывая, что ее могут услышать:

— Если вы страдаете, то как же я страдаю!.. Жерар, мы должны встретиться, я этого хочу!

Он пробормотал в замешательстве:

— Нет, прошу вас, подождем.

— Жерар, это необходимо. Камилла сказала мне о ваших планах. Вы не можете отказать мне в свидании. Я хочу с вами встретиться.

Он вздрогнул и еще раз попытался уклониться от мучительного объяснения.

— Но ведь там, в прежнем месте, теперь уже невозможно. Адрес стал известен.

— Ну что же, завтра в четыре часа в маленьком ресторане Булонского леса, где мы с вами уже бывали.

Он вынужден был обещать, и они отошли друг от друга, заметив, что Камилла обернулась в их сторону и следит за ними. Целая армия женщин осаждала киоск, и баронесса начала продавать с равнодушным видом, похожая на богиню в полном расцвете красоты. А Жерар подошел к Дювильяру, Фонсегу и Дютейлю, которые взволнованно ожидали вечернего обеда.

Пьер слышал часть этого разговора. Посвященный в интимную жизнь Дювильяров, он знал, какие терзания, какое физическое и нравственное вырождение таится за всем этим блеском, роскошью и могуществом. Это была неисцелимая язва, гнойная и кровоточащая; злостный недуг медленно подтачивал организм отца, матери, сына, дочери, всех этих людей, утративших связи друг с другом. Когда Пьер выходил из гостиной, была такая сутолока, что его чуть не задавили. Покупательницы бурно выражали свой восторг — базар удался на славу. А где-то там, в ночной темноте, затерянный в недрах Парижа, без устали скитался Сальва. Какой жестокой иронией судьбы была смерть Лавева! Она казалась пощечиной лживой и шумливой благотворительности.

II

Сладостный мир царил в квартире доброго аббата Роза, жившего на первом этаже в домике с узким палисадником на улице Корто. Ни шума экипажей, ни бурного дыхания столицы, грохочущей по ту сторону Монмартрского холма, — нерушимая тишина и сонный покой, как в глухом провинциальном городке.

Пробило семь. Незаметно сгустились сумерки. Пьер сидел в бедно обставленной столовой в ожидании, пока служанка принесет миску с супом. Аббат, встревоженный долгим отсутствием Пьера, прожившего добрый месяц в уединении с братом в Нейи, написал ему накануне, прося прийти к обеду, чтобы спокойно потолковать об их общих делах. Пьер по-прежнему передавал старику деньги для бедных. Потерпев неудачу со своим убежищем на улице Шаронн, они продолжали заниматься благотворительностью, распоряжаясь сообща известными суммами, и время от времени приводили в порядок свои счета. После обеда они обо всем поговорят и подумают, как бы им расширить свою деятельность и принести больше пользы. Добрый священник так и сиял, предвкушая мирный, благодатный вечер, который он проведет в заботах о дорогих его сердцу бедняках. Это было его единственным утешением, единственной отрадой, которой он предавался самозабвенно, как некоей греховной страсти, несмотря на все неприятности, какие до сих пор на него навлекало безрассудное милосердие.

Радуясь, что может доставить аббату это удовольствие, Пьер немного успокоился, и у него стало легче на душе. Приятно было отдохнуть часок-другой, посидеть за этим скромным обедом, в атмосфере доброты, забывая о жестоком внутреннем разладе, терзавшем его день и ночь. Пьер подумал о свободном месте в приюте для инвалидов труда, вспомнил, что баронесса обещала ему подождать, пока он попросит аббата Роза указать ему достойного человека, находящегося в крайней нужде, и сказал об этом аббату, перед тем как сесть за стол.

— Достойный человек, в крайней нужде! Ах, дорогой мой мальчик, да ведь они все в такой нужде! Когда речь идет о безработных, особенно о стариках рабочих, то прямо глаза разбегаются, такое их множество, но можно осчастливить только одного, и с болью в сердце спрашиваешь себя, которого из них выбрать, ведь все остальные останутся жить в аду!

Аббат рылся у себя в памяти, волновался и наконец сделал свой выбор, преодолев мучительные сомнения.

— Я нашел то, что вам нужно. Это, безусловно, самый несчастный, самый жалкий и самый смиренный из бедняков — старик семидесяти двух лет, столяр; он уже восемь или десять лет скитается без работы и живет подаянием. Я не знаю его имени, все зовут его Долговязый Старик. Иногда несколько недель подряд он не приходит ко мне по субботам, когда я раздаю милостыню. Нам придется отправиться на его поиски, раз его надо поспешно устраивать. Мне думается, он временами спит в ночлежке на улице Орсель, а когда там нет места, ложится прямо где-нибудь под забором… Хотите, мы сегодня же вечером сходим на улицу Орсель?

У аббата блестели глаза. Это был своего рода разврат, запретный плод — посещение убежища черной нищеты, смрадного логова отверженцев, куда, несмотря на свое апостольское рвение и всеобъемлющую любовь, он уже давно не осмеливался заглядывать после упреков и обвинений, выпавших ему на долю.

— Решено, мой мальчик? Только разок! Без этого никак не обойтись, если мы хотим разыскать Долговязого Старика. Вам не отделаться от меня до одиннадцати часов… К тому же мне хотелось вам это показать. Вы увидите такие ужасные страдания! Может быть, нам удастся облегчить участь какого-нибудь несчастного.

Юношеский пыл этого седовласого старца вызвал у Пьера улыбку.

— Хорошо, дорогой аббат. Я буду счастлив провести весь вечер с вами. Это будет мне только на пользу. Что ж, пойдемте еще разок, помните, как мы с вами, бывало, возвращались из этих походов, расстроенные и в то же время радостные?

Служанка принесла миску с супом. Священники уже садились за стол, когда раздался робкий звонок. Узнав, что к нему пришла за ответом соседка, г-жа Матис, аббат приказал ее ввести.

— Бедная женщина, — пояснил он Пьеру, — просила у меня взаймы десять франков, чтобы выкупить матрац, но у меня их не было, теперь я их раздобыл… Она живет в нашем доме и старается скрыть свою нищету — ее доход так ничтожен, что ей не удается сводить концы с концами.

— Скажите, — спросил Пьер, вспомнив молодого человека, которого он встретил у Сальва, — ведь у нее как будто есть взрослый двадцатилетний сын?

— Да, да… Кажется, она родилась в богатой семье, где-то в провинции. Мне говорили, что она вышла замуж за учителя музыки, который давал ей уроки. Дело было в Нанте, он увез ее оттуда, и они поселились в Париже; там он и умер. Как видите, их роман закончился печально. Молодая вдова продала часть мебели, собрала остатки своего состояния, что дало ей около двух тысяч дохода. На эти средства она поместила сына в коллеж и сама жила довольно прилично. Но тут ее доконал новый удар — она потеряла почти весь свой маленький капитал, вложенный в ненадежные процентные бумаги, и теперь у нее не больше восьмисот франков годового дохода. Двести франков она платит за квартиру, и ей остается на жизнь каких-нибудь пятьдесят франков в месяц. Уже полтора года, как сын ушел от нее, не желая быть ей в тягость. Он старается сам заработать себе на хлеб, но кажется, это ему не очень-то удается.

Вошла г-жа Матис, маленькая темноволосая женщина с поблекшим лицом, отмеченным какой-то кроткой грустью. На ней всегда было одно и то же черное платье, говорила она мало и жила уединенно, застенчивая и беспокойная, надломленная житейскими грозами. Когда аббат Роз деликатно передал ей в конверте десять франков, она покраснела, поблагодарила его и обещала вернуть эту сумму, как только получит свою месячную ренту: она не хотела принимать подаяние как нищая, считая, что деньги должны пойти на голодающих.

— А что, ваш сын Виктор нашел себе место? — спросил аббат.

С минуту г-жа Матис помолчала в нерешительности, ведь она сама не знала, чем занимается ее сын, который не заходил к ней уже несколько недель. Наконец она сказала:

— Он очень добрый и нежно меня любит. Какое несчастье, что мы разорились, когда он был еще в лицее. Он не мог держать экзамен в Нормальную школу. А ведь он был такой прилежный, такой способный ученик!

— Вы потеряли мужа, когда вашему сыну было всего десять лет, так ведь?

Она снова покраснела, подумав, что ее история известна обоим священникам.

— Да, моему бедному мужу никогда не везло. Его озлобили постоянные неудачи, а идеи завели его так далеко, что он умер в тюрьме. Во время какого-то сборища, в стычке с полицейскими, он, на свою беду, ранил одного из них и был арестован… В свое время он сражался на стороне коммунаров. А между тем он был очень мягкого характера и прямо обожал меня.

Слезы выступили у нее на глазах. Растроганный аббат Роз ласково простился с г-жой Матис.

— Ну что ж, будем надеяться, что ваш сын порадует вас и щедро отплатит за все, что вы для него сделали.

Госпожа Матис удалилась, безнадежно махнув рукой. Казалось, она растаяла в тени. Она решительно ничего не знала о сыне и трепетала перед неумолимой судьбой.

— По-моему, — проговорил Пьер, когда они остались одни, — бедная женщина не слишком-то может рассчитывать на помощь сына. Я видел этого юношу всего один раз; в его светлых глазах — жестокость, они режут, как ножи.

— Да неужели? — возопил старый наивный добряк. — Он показался мне очень вежливым, может быть, немного жадным до удовольствий. Но ведь нынешняя молодежь вся такая же нетерпеливая… Сядем же наконец за стол, суп уже остывает.

Почти в тот же самый час на другом конце Парижа, на улице Сен-Доминик, медленно погружалась в темноту гостиная графини де Кенсак, тихая мрачная квартира которой находилась на первом этаже старинного особняка. Графиня и ее преданный друг маркиз де Мориньи сидели по углам камина, где дотлевало последнее полено. Горничная еще не внесла лампу, а графиня и не думала звонить, испытывая облегчение при мысли о том, что нахлынувший мрак не даст прочитать на ее усталом лице тревожные чувства, которые она так боялась обнаружить. Только когда в камине погасла последняя искра, она решилась заговорить, и голос ее глухо звучал в темной гостиной, где в тишине, не нарушаемой звуками улицы, мирным сном почивало далекое прошлое.

— Да, мой друг, меня беспокоит здоровье Жерара. Сегодня вы его увидите, он обещал мне вернуться пораньше и пообедать со мной. Правда, внешность у него представительная, он высокого роста и кажется крепким. Но ведь я-то его знаю. Сколько бессонных ночей я провела у его изголовья! С каким трудом его вырастила! Стоит ему подхватить малейшую простуду, как он серьезно расхворается… К тому же он ведет такой образ жизни, который вредно отражается на его здоровье.

— Он и не может вести другой образ жизни, — медленно проговорил маркиз де Мориньи. В сумраке уже трудно было разглядеть тонкий профиль строгого величавого старика, способного к таким нежным чувствам. — Если жизнь военного оказалась ему не по силам и если вы сами боитесь, что он будет слишком утомляться на дипломатическом посту, то что же еще ему остается делать?.. Ему волей-неволей приходится жить в тени, выжидая, пока окончательно рухнет этот чудовищный строй и придет конец республике, которая увлекает Францию к гибели.

— Вы правы, мой друг. Но меня приводит в ужас эта бездеятельная жизнь. Ведь он мало-помалу губит свое здоровье и теряет моральные силы… Я имею в виду не только его связи, которые мы вынуждены были терпеть. Мне было так трудно принять его последнее увлечение — в силу моих убеждений и верований все во мне протестовало против этой особы. Но потом я стала думать, что она оказывает на него скорее положительное влияние… Однако ему уже пошел тридцать шестой год, и разве он может продолжать жить без всякой цели, без определенных занятий? Может быть, потому-то он так плохо себя чувствует, что ничего не делает и не приносит никакой пользы.

Голос ее снова оборвался.

— К тому же, друг мой, раз уже вы вызвали меня на откровенность, я должна признаться, что мое здоровье тоже расшатано. У меня бывают головокружения, я обращалась к врачу. Не сегодня-завтра я могу уйти из жизни.

Мориньи вздрогнул и наклонился к графине, чтобы схватить ее руки, пользуясь сгустившейся темнотой.

— Друг мой! Неужели я вас потеряю! Ведь вы последняя святыня, которая еще осталась у меня в жизни. На моих глазах рухнул старый мир, с которым я был кровно связан, и теперь я живу только надеждой, что вы закроете мне глаза!

Она стала его умолять, чтобы он не усугублял ее страданий.

— Нет, нет! Не берите моих рук, не целуйте их! Оставайтесь сидеть в полумраке, где я вас едва различаю. Уже столько лет мы любим друг друга, нам нечего стыдиться, не в чем себя упрекнуть, — и с божьей помощью так будет до самой могилы… Если вы меня коснетесь, если вы придвинетесь слишком близко ко мне, я не смогу больше говорить, а ведь я еще не кончила. — Видя, что маркиз замолк и замер на месте, она продолжала: — Жерар думает, что у меня еще остался небольшой капитал, но, умри я завтра, он почти ничего не получит. Мой дорогой мальчик, кажется, и понятия не имеет, сколько я на него потратила. Конечно, мне следовало бы быть более строгой, более осмотрительной. Но что поделаешь! Я разорилась, потому что всегда проявляла материнскую слабость… Теперь вы понимаете, как ужасно я страдаю при мысли, что в случае моей смерти Жерару не на что будет жить, — он не сумеет так изворачиваться, как я, ведь мне приходится всякий день чуть ли не чудом налаживать нашу жизнь, создавая иллюзию благополучия… Я знаю, какой он беспомощный, какой болезненный, несмотря на свою красивую внешность; ничего-то он не умеет, даже не знает, как себя вести. Что будет с ним? Не грозит ли ему самая страшная нищета?

Тут слезы хлынули у нее из глаз. Сердце ее разрывалось от горя. Она предвидела, какая участь после ее кончины ожидает обожаемого сына, последнего представителя угасающего рода и гибнущего мира. Маркиз сидел неподвижно, сознавая с глубокой скорбью, что он не имеет права предложить ей свое состояние. Внезапно ему стало ясно, какую новую катастрофу повлечет за собой разорение графини.

— Ах, бедный мой друг, — проговорил он наконец голосом, дрожащим от возмущения и боли, — я вижу, вы готовы допустить этот брак, да! эту чудовищную женитьбу на дочери той особы. «Никогда на свете! — клялись вы мне. — Лучше смерть!» И вот вы соглашаетесь, я это чувствую!

Графиня тихо плакала в темной немой гостиной у погасшего камина. Брак Жерара, конечно, был бы счастливым выходом из положения, и она могла бы спокойно умереть, зная, что ее сын богат, любим и наконец нашел свое место в жизни. Но неужели это неизбежно? Ею снова овладело негодование.

— Нет, нет, я не согласна, клянусь вам, что я все еще не согласна. Я сопротивляюсь изо всех сил. О! в моей душе все время происходит борьба, и вы себе представить не можете, какие мучения я испытываю. — Но тут же она откровенно призналась, предвидя свое поражение: — Если я когда-нибудь сдамся, мой друг, все же не сомневайтесь, что я сознаю, так же как и вы, весь ужас подобного брака. Это означает конец нашего рода и гибель нашей чести.

Потрясенный ее признанием, маркиз не мог произнести ни слова. Этот непримиримый католик и высокомерный роялист уже давно ожидал великого крушения. Но как мучительно было думать, что благородная женщина, которую он любил от всего сердца такой чистой любовью, должна столь жестоко пострадать от всеобщей катастрофы. В темноте он осмелился встать перед ней на колени, взять ее руку и поцеловать.

Когда горничная наконец принесла зажженную лампу, появился и Жерар. Гостиная в стиле Людовика XVI с панелями из светлого дерева в мягком освещении снова обрела стародавнюю прелесть. Молодой человек оживленно болтал, стараясь казаться веселым, чтобы мать не слишком огорчилась, узнав, что он не будет с ней обедать. Когда он объяснил ей, что его ждут друзья, она сама отпустила его, радуясь прекрасному настроению сына.

— Ступай, ступай, дитя мое, но смотри не слишком утомляйся… Мориньи пообедает со мной. Генерал и Ларомбардьер должны прийти к десяти часам. Не беспокойся, у меня будут гости, и с ними я не соскучусь.

Жерар для приличия еще несколько минут просидел в гостиной, поговорил с маркизом и быстро ушел, направляясь в Английское кафе.

Когда он туда прибыл, дамы в меховых шубках поднимались по лестнице, оживленная, роскошно одетая публика занимала кабинеты, электрические лампы разливали яркий свет, кафе становилось ареной блестящего светского разврата, и шумная оргия уже сотрясала стены, опаляя их своим жгучим дыханьем. Кабинет, отведенный для барона, поражал торжественной роскошью, — великолепные цветы, хрусталь, серебро, как на королевском пиру. Стол был накрыт на шесть персон и так богато убран, что Жерар невольно усмехнулся. Меню обещало прямо чудеса, там красовались названия самых дорогих, редкостных вин и блюд.

— Что? Правда, шикарно? — воскликнула Сильвиана, уже сидевшая в кабинете вместе с Дювильяром, Фонсегом и Дютейлем. — Я хочу его поразить, вашего влиятельного критика. Когда журналиста угощают таким дорогим обедом, ведь правда, он должен отплатить любезностью!

Чтобы покорить критика, Сильвиана появилась в сногсшибательном туалете, в желтом атласном платье, покрытом старинными алансонскими кружевами. Она была сильно декольтирована и нацепила на себя все свои драгоценности: в волосах сверкала диадема, на шее брильянтовое колье, на плечах золотые аграфы, на руках браслеты и кольца. Пряди гладко зачесанных волос нежно обрамляли ее лицо, дышавшее девственной чистотой, и она напоминала святую деву, царицу небесную, всю увешанную приношениями верующих христиан, как ее изображают в молитвенниках.

— Вы такая хорошенькая, — сказал Жерар, который иногда над ней подтрунивал, — как же тут ему устоять!

— Ладно! — отвечала она, и не думая обижаться. — Я вижу, вы считаете меня мещанкой. По-вашему, я доказала бы свой вкус, если бы обед был поскромнее, а мой туалет попроще. Ах, милый мой, вы не знаете, как ловят мужчин!

Дювильяр вполне ее одобрял, радуясь, что может показать свою возлюбленную во всем блеске, разукрашенную, как идол. Фонсег рассуждал о брильянтах, уверяя, что они теряют свою ценность, ведь уже изобретена электрическая печь, и в недалеком будущем их станут выделывать на фабриках. А Дютейль с восторженным видом вертелся вокруг молодой женщины, быстрым движением, как горничная, расправляя складку кружева или укладывая непокорный локон.

— Ну, на что это похоже! Ваш хваленый критик невоспитанный человек, он заставляет себя ждать!

Критик явился с опозданием на четверть часа, извинился и тут же выразил сожаление, что ему придется уйти в половине десятого, так как необходимо показаться в маленьком театре на улице Пигаль. Это был крупный мужчина лет пятидесяти, широкоплечий, бородатый, с мясистым лицом. В Нормальной школе он проникся догматизмом, стал педантом до мозга костей, хотя прожил целых двадцать лет в Париже, где вращался в различных общественных кругах, и лез из кожи, стараясь казаться скептиком, напуская на себя легкомыслие. Он получил степень магистра и оставался магистром, вымучивая из себя рискованные образы и предаваясь отважной игре мысли. Не успев войти, он уже начал усиленно восхищаться Сильвианой. Разумеется, он ее уже видел в нескольких ролях и даже очень дурно отозвался о ее игре, посвятив ей пять-шесть пренебрежительных строчек. Но сейчас его волновала эта красивая девушка, разодетая, как королева, представшая перед ним в окружении четырех значительных людей, покровительствовавших ей, и ему пришло в голову, что он покажет себя истинным парижанином и с чисто парижским легкомыслием разделается с педантизмом, если поддержит ее, обнаружив у нее талант.

Между тем компания уселась за стол, и началось роскошное пиршество, причем каждого из обедающих с изысканной предупредительностью обслуживал особый метрдотель, подавая кушанья и наливая вина. На столе, накрытом белоснежной скатертью, благоухали цветы, сверкала серебряная посуда и хрусталь и то и дело появлялись все новые неожиданные утонченные блюда — рыба, доставленная из России, находящаяся под запретом дичь, трюфеля свежего сбора величиной с яйцо, выращенные в парнике овощи, сочные и душистые, как в разгар лета. Все это стоило огромных денег, которые были выброшены без оглядки с единственной целью — полакомиться деликатесами, недоступными для прочих смертных, и превзойти всех в расточительности. Влиятельный критик был изумлен, хотя и делал вид, что давно привык к подобным пирам. Он стал обнаруживать угодливость, обещал свою поддержку и взял на себя такие обязательства, каким и сам был не рад. Он разошелся, так и сыпал остротами и позволял себе игривые шуточки, показывая, какой он весельчак. Но после жаркого, после бургундского высших марок, когда появилось на сцену шампанское, разгорячившись от возлияний, он больше не мог притворяться, и выступила наружу его истинная природа. Его навели на разговор о «Полиевкте», о роли Полины, которую хотела исполнять Сильвиана, дебютируя во Французской Комедии. То, что неделю назад он с негодованием называл нелепой прихотью, теперь стало ему казаться смелой попыткой, которая, несомненно, увенчается успехом, если Сильвиана послушается его советов. И он начал разглагольствовать, прочел форменную лекцию об этой роли, утверждая, что до сих пор еще ни одна трагическая актриса не понимала ее по-настоящему, что Полина вначале была всего лишь добропорядочной мещаночкой и ее великолепное обращение в конце пьесы объясняется только чудом, воздействием благодати, превратившей ее в какое-то небесное создание. Сильвиана не разделяла его мнения, и с самого начала пьесы Полина казалась ей какой-то идеальной героиней символической легенды. Критик ораторствовал без конца. Сильвиана делала вид, что он ее убедил, и ему очень польстило, что у него такая прелестная и послушная ученица, готовая действовать по его указке. Но когда пробило десять, он внезапно сорвался с места и, покинув благоухающий, залитый светом кабинет, помчался исполнять свои обязанности.

— Ах, дети мои! — вскричала Сильвиана. — Он уморил меня, этот ваш критик! Выдумал тоже! Полина — мещаночка! Уж я бы его отбрила, если бы не нуждалась в нем. Нет, нет, это сущий вздор! Налейте-ка мне бокал шампанского, мне надо очухаться.

Вечер принял интимный характер. Четверо мужчин и сверкающая брильянтами, декольтированная, полуголая девица почувствовали, что им нечего стесняться. Из коридоров и соседних кабинетов слышались раскаты смеха, звуки поцелуев, и дом дрожал от буйного разгула. За окном проносился поток экипажей, по бульвару текла жадная до удовольствий толпа; там бойко торговали любовью.

— Не открывайте, мой дорогой, — сказала Сильвиана, увидав, что Фонсег направляется к окну, — вы меня простудите. Неужели уж вам так жарко? А мне так в самый раз… Дювильяр, друг мой, велите-ка подать еще шампанского. Удивительное дело, до чего мне хочется пить после вашего критика!

В кабинете было нестерпимо душно от ослепительно сиявших ламп, от благоухания цветов и пряных ароматов вин. Сильвиане хотелось очертя голову кутить, напиться пьяной и забавляться на самый непристойный лад, как в дни, когда она начинала свою карьеру. После нескольких бокалов шампанского она окончательно разошлась и стала хохотать во всю глотку, звонко и вызывающе. Ее поклонники никогда еще не видели ее такой, и она была до того забавна, что они тоже развеселились. Когда уходил Фонсег, которому необходимо было вернуться в редакцию, она поцеловала его; уверяя, что это дочерний поцелуй, который он вполне заслужил, так как всегда ее уважал. Оставшись в компании трех мужчин, она стала позволять себе невероятные вольности, подхлестывая, возбуждая их своими сальными шутками. Пьянея, она становилась все более бесстыдной. Она знала, как остро действует на мужчин контраст между ее девственно чистым, ангельским лицом и повадками развращенной до мозга костей куртизанки. В минуты опьянения она сияла своими невинными голубыми глазами и с улыбкой на чистых устах отмачивала такие штучки, что мужчины сходили с ума.

Дювильяр не мешал Сильвиане пить, даже сам ей подливал, он втайне надеялся, что ему удастся проводить ее до дому и, воспользовавшись ее опьянением, остаться у нее до утра. Но Сильвиана усмехалась, она разгадала его замыслы.

— Я вижу, что у тебя на уме, мой пузанчик. Ты воображаешь, что сегодня вечером я буду сговорчивее, потому что я такая веселая. Ничуть не бывало! Ты ошибаешься, голова у меня крепкая… Ничего ты от меня не получишь, ни вот столечко! — пока не устроишь мне дебют в Комедии!

Дювильяр, которого она уже полтора месяца держала на расстоянии, нехотя засмеялся, но ему все-таки думалось, что он добьется своего, если будет терпеливо выжидать. На долю Жерара, которым она в свое время увлекалась, достались самые нежные взгляды, и слабовольный, безалаберный молодой человек тоже начинал мечтать о блаженной ночи. А Дютейль, уже давно выжидавший ее благосклонности, возгорелся надеждой, вообразив, что наконец пришел его черед, и решил не упускать счастливого случая.

Чувствуя, что она возбуждает желания, видя, как мужчины пожирают ее глазами и у них, как она выражалась, «текут слюнки», Сильвиана дала волю своей грязной фантазии и стала выдумывать самые чудовищные истории. А им казалась восхитительной эта девица, блиставшая драгоценностями, как статуя мадонны. Напившись вволю шампанского, она стала терять рассудок, и вдруг ее осенила идея.

— Слушайте, дети мои, чего это мы здесь торчим, тут подохнешь от скуки! Надо что-нибудь предпринять. Знаете что? Вы повезете меня в Камеру ужасов, и там мы закончим вечер. Мне хочется услыхать «Сорочку», песенку Легра, на которую сбегается весь Париж.

На этот раз Дювильяр возмутился:

— Ну, уж нет! Эта песня сущая мерзость. Ни за что на свете не повезу вас в этот отвратительный кабак.

Казалось, она его не слышала, она вскочила, подошла к зеркалу и, слегка покачиваясь на ногах, стала с улыбкой поправлять волосы.

— К тому же я раньше жила на Монмартре и с удовольствием туда поеду. Потом, мне хочется знать, тот ли это самый Легра, с которым я была знакома, — о, это было давно! Живо, едем!

— Но послушайте, дорогая, мы ведь не можем повезти вас в этот притон в таком туалете. Представьте только себе, как вы входите туда, декольтированная, вся в брильянтах! Нас встретят шиканьем… Жерар, прошу вас, образумьте ее.

Жерар, содрогавшийся при мысли о подобной вылазке, хотел было ее урезонить. Но она зажала ему рот своей ручкой, на которую уже натянула перчатку, и весело, с пьяным упорством твердила свое:

— Цыц! Если нас облают, будет еще забавней… Едем, живо, едем!

Дютейль с улыбкой слушал этот спор, как прожигатель жизни, которого ничто не удивляет и не сердит. Но вот он любезно встал на ее сторону.

— Дорогой барон, да ведь все ходят в эту Камеру ужасов. Я возил туда самых знатных дам, и все они слушали эту «Сорочку», которая, право же, не так уж грязна.

— Слышишь, мой пузанчик, что говорит Дютейль! — торжествующе воскликнула Сильвиана. — А ведь он депутат, лицо уважаемое и не станет себя компрометировать.

Дювильяр все еще сопротивлялся, он боялся нарваться на скандал, появившись с нею в подобном месте. Но его возражения ничуть не рассердили Сильвиану, напротив, она еще пуще развеселилась.

— Ну как хочешь, мой пузанчик! Ты мне не больно-то нужен. Ступай куда хочешь с Жераром, и постарайтесь как-нибудь утешиться. А я еду туда с Дютейлем. Скажите, Дютейль, ведь вы согласны меня сопровождать?

Барон никак не ожидал подобной развязки и пришел в смятение. Волей-неволей он подчинился капризу разнузданной девки, от одного запаха которой терял голову. Все же он искал поддержки в Жераре и ни за что не хотел с ним расставаться. Молодой человек, цепляясь за последние остатки чести, упрямо отказывался ехать с ними. Барон взял его за обе руки, удерживал и повторял каким-то проникновенным тоном, что просит у него дружеской услуги. Любовник жены и жених дочери вынужден был уступить супругу и отцу.

Сильвиана смотрела на графа и хохотала до слез, потешаясь над его смущением. Забывшись, она вдруг обратилась к нему на «ты», как к своему бывшему другу сердца, и намекнула на его связь с баронессой:

— Слушай, ты, дуралей, поезжай с ним, ведь ты обязан это сделать для него.

Дювильяр сделал вид, будто ничего не понимает. Дютейль успокаивал его, уверяя, что в Камере ужасов имеется в уголке нечто вроде ложи, где можно укрыться от взглядов. Экипаж Сильвианы, большое закрытое ландо, как раз стоял у подъезда, и кучер, красивый крепкий малый, ожидал, неподвижно сидя на козлах. Компания отправилась.

Камера ужасов находилась на бульваре Рошешуар, в помещении одного кафе, хозяин которого прогорел. Это был узкий, неправильной формы зал с темными закоулками и низким закопченным потолком, под которым застаивался воздух. Его убранство отличалось крайней примитивностью, — по стенам просто-напросто были расклеены ярко размалеванные афиши, на которых изображены были обнаженные фигуры в самых бесстыдных позах. В глубине находилась небольшая эстрада, где стояло фортепьяно, в кулисах виднелась дверь, закрытая занавеской. В зале ряды простых скамеек без мягких сидений и ковров, а перед ними столики, как в трактире, на которых стаканы оставляли липкие круглые следы. Никакой роскоши, ни малейшего изящества, даже чистоты. Газовые рожки горели без колпачков, ярким пламенем накаляя воздух, где плавали густые облака табачного дыма и человеческих испарений. Сквозь этот туман проглядывали потные багровые лица. Зал был битком набит, острый запах пота действовал возбуждающе, и после каждой песенки публика разражалась криками. Достаточно было поставить подмостки и выступить на них Легра и двум-трем девкам с грязными, омерзительными куплетами, чтобы за три вечера создать успех. Поддавшись на приманку, ополоумев, весь Париж теснился в этом подслеповатом кафе, которое десять лет влачило жалкое существование, так как окрестные мелкие рантье не находили там других развлечений, кроме ежедневной партии в домино.

Это был разгул бесстыдства. Потоки отвратительных сальностей привлекали веселящийся Париж. Буржуазия, завладевшая деньгами и властью, пресытилась до тошноты всеми благами, но не желала от них отказываться и сбегалась в этот притон, чтобы выслушивать всякие непристойности и брань, которую ей бросали в лицо. Словно загипнотизированная оскорблениями, предчувствуя свой близкий конец, она испытывала наслаждение, когда ей плевали в физиономию. Тут было какое-то зловещее знамение времени: обреченные люди сами бросались в грязь и жадно смаковали гнусности, буржуазия словно стремилась ускорить свое разложение. В этом смрадном вертепе можно было встретить солидных мужчин с превосходной репутацией и хрупких прелестных надушенных женщин, изящных и изысканно-элегантных.

За одним из передних столиков, у самой эстрады, сидела маленькая принцесса де Гарт с сияющим лицом и безумными глазами. Ноздри у нее трепетали, наконец-то она могла удовлетворить свое бешеное любопытство, очутившись на самом дне Парижа. А юный Гиацинт, согласившийся ее сопровождать, корректный, в длинном, плотно облегающем фигуру сюртуке, слушал со снисходительным видом и, как видно, не слишком скучал. Принцесса и ее спутник только что увидали за соседним столиком своего знакомого, некоего испанца по фамилии Бергас, биржевого зайца, который был представлен принцессе Янсеном и обычно посещал ее званые вечера. Впрочем, им почти ничего не было о нем известно, они даже не знали, действительно ли на бирже он добывал деньги, которые временами так щедро разбрасывал. Весьма элегантно одетый, высокий и тонкий, он не лишен был изящества. Ярко-алые губы говорили о ненасытном аппетите к жизни, а светлые глаза искрились хищным блеском. Он слыл отъявленным развратником. В этот вечер он сидел с двумя молодыми людьми. Одни из них был Росси, смуглый итальянец невысокого роста с жесткими волосами, который приехал в Париж, чтобы стать натурщиком, и пошел по дурной дорожке, соблазнившись возможностью легкого заработка; второй — Санфот, чистокровный парижанин, безбородый и бледнолицый, проходимец из Шапель, порочный и нахальный. Он был причесан, как девушка, на прямой пробор, белокурые локоны обрамляли его впалые щеки.

— О, прошу вас, — взволнованно обратилась Роземонда к Бергасу, — вы, кажется, знакомы со всей этой подозрительной публикой. Покажите же мне каких-нибудь необычайных субъектов, ну, например, известного вора или убийцу!

Испанец засмеялся своим резким смехом, потешаясь над принцессой.

— Да ведь вам знакома вся эта публика, сударыня… Вот эта миниатюрная женщина, такая нежная, розовая и прелестная — американка, жена консула, который скоро появится у вас. А там, справа, высокая брюнетка с видом королевы, — это графиня; ее экипаж вы каждый день видите в Булонском лесу. А немного поодаль, худощавая особа, у которой глаза горят, как у волчицы, — это подруга одного крупного чиновника, известного своим строгим нравом.

Раздосадованная принцесса прервала его:

— Знаю, знаю… Но другие, люди из низов, те, на которых приезжают смотреть?

Она забрасывала его вопросами, выискивала жуткие, загадочные лица. Наконец ее внимание привлекли двое мужчин, сидевших в углу, один совсем юный с бледным надменным лицом, другой без возраста, в застегнутом до самого верха потертом пальто и без всяких признаков белья; он надвинул кепку на глаза, и из-под нее выглядывал только клочок бороды. Перед ними стояли пивные кружки, и они медленно, молча их осушали.

— Дорогая моя, — сказал Гиацинт, не сдерживая смеха, — вы попали пальцем в небо, если думаете, что это переодетые бандиты. Этот бледный несчастный малый, который, как видно, не каждый день обедает, учился со мной в Кондорсе.

Бергас удивился:

— Как, вы знали Матиса в Кондорсе! Да, в самом деле, он там учился… Так вы знакомы с Матисом. Этот замечательный юноша погибает от нищеты… А скажите, вы не знаете субъекта, который сидит с ним?

Гиацинт поглядел на человека, спрятавшегося под кепкой, и покачал головой. Но тут Бергас толкнул его локтем, чтобы он молчал, и прибавил шепотом:

— Тише! Вот Рафанель. Я не доверяю ему с некоторых пор. Стоит ему войти, как уже начинает пахнуть полицией.

Рафанель, темный, подозрительный субъект, был одним из анархистов, которых Янсен ввел в салон принцессы, потакая ее страстному увлечению революционными идеями. Этот маленький, круглый, румяный весельчак с крохотным детским носиком, затерявшимся между пухлыми щеками, слыл отчаянным революционером и, выступая на публичных собраниях, громко кричал, что необходимо все сжечь и перебить всех буржуа. Он уже несколько раз серьезно провинился, но, как это ни странно, всегда выходил сухим из воды, хотя товарищи его оставались под замком. Это уже начинало их удивлять.

Он весело пожал руку принцессе, не дожидаясь приглашения, подсел к ее столику и начал ругать этих дрянных буржуа, которые таскаются по таким гнусным местам. Роземонда в полном восторге поддакивала ему, а вокруг них раздавались гневные возгласы. Бергас пристально смотрел на Рафанеля своими светлыми глазами, с недоверчивым видом посмеиваясь себе в усы. Этот страшный человек предоставлял другим разглагольствовать, а сам действовал. По временам он обменивался со своими безмолвными спутниками, Санфотом и Росси, тонким понимающим взглядом. Видно было, что оба они преданы ему душой и телом, вместе с ним занимаются развратом и по его указанию совершают в надлежащее время террористические акты. Они одни умели извлекать выгоды из анархических идей, доводили их до логического конца, действуя весьма последовательно. А Гиацинт, этот эстет, мечтавший о пороке, но не отваживающийся на него, безумно завидовал локонам Санфота, хотя и прикидывался, будто это ему давно знакомо и уже приелось.

Легра еще не появлялся на эстраде со своими «Цветами с мостовой», но выступили уже две певички, одна за другой, толстенькая и тощая; первая пропела несколько дурацких романсов с грязными намеками, вторая яростно хлестала публику, как пощечинами, озорными куплетами. Она вызвала бурю восторженных криков. Но вот развеселившаяся, игриво настроенная публика вновь словно взорвалась. Это Сильвиана вошла в маленькую ложу, находившуюся в глубине зала. Когда она появилась в ярком свете рожков, как некое светило, полуголая, в своем желтом атласном платье, сверкающая брильянтами, поднялся оглушительный шум — хохот, крики, свистки, ропот недовольства вперемежку с бешеными аплодисментами. Скандал разгорелся сильнее, когда позади нее увидали троих мужчин, Дювильяра, Жерара и Дютейля во фраках, в манишках и белых галстуках, важных и корректных; посыпались бранные слова.

— Мы вам говорили, — пробормотал Дювильяр, раздосадованный выходкой Сильвианы, а Жерар поспешил спрятаться в тени.

Но Сильвиана, восторженно улыбаясь, встречала грозу с невинным видом расшалившейся девочки, которая радостно подставляет лицо свежему ветру, налетающему с моря. Она была в своей среде, дышала родным воздухом.

— Ну что? — обратилась она к барону, который хотел заставить ее сесть. — Они веселятся, это очень мило… О, как это меня забавляет!

— Ну конечно, все это очень мило, — заявил Дютейль, который тоже оказался в своей тарелке. — Она права, надо веселиться.

Шум не смолкал, и маленькая принцесса де Гарт, млея от восторга, встала, чтобы получше рассмотреть. Она схватила за руку Гиацинта.

— Стойте! Да ведь это же ваш отец со своей Сильвианой! Посмотрите-ка, посмотрите на них… И как только хватило у него духу показаться здесь с ней!

Гиацинт высвободил свою руку и не захотел смотреть. Это его ничуть не интересует, его отец сущий дурак, ведь только мальчишка может так втюриться в какую-то девку. Его презрение к женщинам оскорбило ее.

— Вы меня изводите, мой дорогой, — сказала Роземонда, усаживаясь чуть ли не на колени к Гиацинту. Она решила, что он непременно проводит ее до дому и она задержит его у себя, предложив чашку чая. — Это вы мальчишка, вы прикидываетесь, будто не желаете иметь с нами дела… У вашего отца неплохой вкус. Она очень хороша, я нахожу ее прямо восхитительной.

Гиацинт усмехнулся и намекнул на всем известные противоестественные наклонности Сильвианы.

— Хотите, я скажу ей об этом? Папа познакомит вас с нею, вы подойдете друг другу.

Догадавшись, что он имеет в виду, Роземонда попросту рассмеялась:

— Нет, нет! Правда, я страшно любопытна, но я еще не захожу так далеко.

— Когда-нибудь вы заглянете в эту область, ведь надо все изведать.

— Ах, боже мой! А впрочем, кто знает…

Внезапно все стихло, все расселись по местам, и слышно было только знойное, лихорадочное дыхание толпы. На эстраде появился Легра. Это был плотный малый, в бархатной блузе, бледный, круглолицый, тщательно выбритый, с тяжелым подбородком, как видно из тех самцов, что колотят своих любовниц и внушают нм бешеную страсть. В нем чувствовалась одаренность, он пел очень верно, каким-то металлическим голосом, с необычайной проникновенностью и патетической силой. Ему создал славу его репертуар «Цветы с мостовой», песенки, в которых все нечистоты, скопившиеся на дне Парижа, все муки и вопли отверженных, томящихся в этом социальном аду, рычали и извергали свою боль в потоке омерзительных слов, кровавых и жгучих.

Пианист исполнил прелюдию. Легра запел «Сорочку», эту ужасную песенку, слушать которую сбегался весь Париж. Последняя рубашка бедной девушки, обреченной на проституцию, была исполосована ударами бича и сорвана с ее плеч. Песня кричала о ненасытной уличной похоти, гнусной, едкой и ядовитой. И становилось явным преступление буржуазии, когда тело женщины волочили по грязи и швыряли в общую могилу, истерзанное, оскверненное, ничем не прикрытое. Еще чудовищнее слов была манера пения Легра: он бросал жгучие оскорбления в лицо этим богачам, счастливцам, красивым дамам, собравшимся сюда его слушать. Под низким потолком, в табачном дыму, в ослепительном пыланье газа он яростно выплевывал строчки стихов, изливая в них свой бурный гнев и презрение. Когда он кончил, зал взревел от восторга. Красавицы буржуазии, и глазом не сморгнув после всех этих ужасных оскорблений, бешено аплодировали. Стены содрогались от хлопков. Толпа охрипла от криков, с каким-то сладострастием смакуя свой позор.

— Браво! браво! — кричала пронзительным голоском маленькая принцесса. — Изумительно! Поразительно! Бесподобно!

Но громче всех хлопала и возбужденно кричала Сильвиана, которая, казалось, совсем опьянела, очутившись в этой раскаленной печи:

— Это он! Это мой Легра! Я должна его расцеловать, он так меня распотешил!

Дювильяр пришел в отчаяние и хотел силком ее увести. Она вцепилась руками в барьер ложи и кричала все громче. Впрочем, она не злилась, ей было по-прежнему весело. Пришлось вступить с ней в переговоры. Она соглашалась уйти, позволяла отвезти себя домой. Но она поклялась, что сперва расцелует Легра, своего старого друга.

— Ступайте все трое и ждите меня в экипаже. Я прибегу к вам сию минуту.

Мало-помалу зал затих, и Роземонда заметила, что ложа опустела. Любопытство ее было удовлетворено, и ей захотелось, чтобы Гиацинт проводил ее домой. Юноша слушал певца со скучающим видом, не аплодировал ему. А теперь он беседовал о Норвегии с Бергасом, который рассказывал ему о своем путешествии на Север. О, фиорды! О, ледяные озера! О, девственно чистые, лилейные снега вечной зимы! Гиацинт уверял, что только там, среди снежных просторов он познает в ледяном поцелуе женщину и любовь.

— Хотите, мы отправимся туда хоть завтра? — воскликнула принцесса со свойственной ей озорной живостью. — Это будет наше свадебное путешествие… Я брошу свой особняк, подсуну ключ под дверь.

Она тут же прибавила, что это, конечно, только шутка. Но Бергас знал, что она способна на подобную выходку. Представив себе, что ее маленький особняк останется запертым и, быть может, без всякой охраны, он быстро переглянулся с Санфотом и Росси, которые по-прежнему молча улыбались. Вот будет славная шутка! Недурно бы захватить в свои руки это народное достояние, похищенное гнусной буржуазией!

Рафанель, шумно выразив одобрение Легра, начал оглядывать зал своими острыми серыми глазками. Его внимание привлекли двое мужчин, Матис и его дурно одетый собутыльник, из-под кепки которого виднелся лишь клок бороды. Они не смеялись, не аплодировали. Казалось, они смертельно устали и отдыхают здесь, решив, что надежнее всего можно спрятаться, замешавшись в толпу.

Вдруг Рафанель повернулся к Бергасу:

— Так это маленький Матис. Кто же с ним сидит?

Бергас сделал неопределенное движение рукой.

Но он не спускал глаз с Рафанеля. Тот делал вид, будто больше не интересуется незнакомцем. Потом он допил свое пиво и простился, сказав, что на соседней станции автобусов его поджидает дама.

Как только Рафанель вышел, Бергас вскочил, перепрыгивая через скамьи, расталкивая всех на своем пути, бегом добрался до маленького Матиса и, наклонившись, что-то шепнул ему на ухо. Молодой человек мигом встал из-за стола и направился к запасному выходу, увлекая за собой товарища, вытолкал его в дверь и сам вышел вслед за ним. Это произошло так быстро, что никто даже не заметил их исчезновения.

— Что случилось? — спросила принцесса Бергаса, когда тот вернулся и как ни в чем не бывало уселся между Росси и Санфотом.

— Решительно ничего, я просто хотел проститься с Матисом, который уходил.

Роземонда заявила, что последует примеру Матиса. Но она задержалась еще на несколько минут и снова завела речь о Норвегии, заметив, что Гиацинт приходит в восторг при одном упоминании о вечных льдах и об очищающих душу морозах. Он написал тридцать строк поэмы «Конец женщины» и не собирался ее кончать, но в финале хотел изобразить обледенелый ельник. Принцесса поднялась и шутливым тоном заявила, что повезет его к себе на чашку чая и они потолкуют о своей поездке. Но вдруг у Бергаса, который слушал ее, наблюдая уголком глаза за дверью, вырвалось восклицание:

— Мондезир! Так я и знал!

В дверях появился низкорослый, кряжистый человек, с быстрыми нервными движениями, с широким грубым лицом, крутолобый и курносый — типичный солдафон. Он напоминал унтер-офицера, нарядившегося в штатский костюм. Он обшаривал глазами зал с каким-то растерянным и разочарованным видом.

Бергас спохватился и спокойно добавил, поясняя вырвавшиеся у него слова:

— Я же говорил, что пахнет полицией… Смотрите! Вот агент Мондезир, здоровенный парень, у которого были какие-то неприятности на военной службе… Видите, как он принюхивается, ни дать, ни взять, легавая, у которой нос не в порядке. Ну что ж, милый мой, если тебе указали дичь, ищи себе на здоровье, только птичка упорхнула.

Гиацинт наконец согласился сопровождать Роземонду, и, выйдя из кафе, они поспешно сели в поджидавшую их двухместную карету. Оба смеялись, так как увидели ландо Сильвианы, на козлах которого неподвижно и величаво восседал кучер, и троих мужчин — Дювильяра, Жерара и Дютейля, которые все еще ждали, стоя на краю тротуара. Уже около двадцати минут они стояли в полумраке на этом окраинном бульваре, где процветала проституция самого низкого разбора и кишели омерзительные пороки кварталов нищеты. Их толкали пьяные, задевали девицы, которые, как тени, скользили взад и вперед и тихонько перешептывались, выслушивая брань сутенеров, получая от них пинки. Какие-то отвратительные парочки прятались в тени деревьев, присаживались на скамейки, забивались в уголки, откуда разило нечистотами. Со всех сторон виднелись подозрительные дома, мерзкие меблирашки, притоны разврата с разбитыми окнами, с кроватями без простынь на тюфяках. Зловонное дыхание порока, который рыщет до утра по грязным закоулкам Парижа, обдавало их ледяным холодом, но ни барон, ни его спутники не хотели уходить. Всем троим придавала силы безумная надежда, каждый мечтал о том, что остальные уйдут раньше его, он поедет с Сильвианой и она достанется ему, так как слишком пьяна, чтобы сопротивляться.

Наконец Дювильяр потерял терпение и обратился к кучеру.

— Жюль, пойдите и узнайте, почему госпожа не выходит.

— Но как же лошади, господин барон?

— Не беспокойтесь, мы присмотрим за ними.

Между тем начал моросить дождик. Трое мужчин продолжали ждать, и им казалось, что этому не будет конца. Но неожиданная встреча на несколько минут отвлекла их внимание. Им показалось, что их задела какая-то худощавая женщина в черной юбке, двигавшаяся беззвучно, как тень. И с удивлением они узнали священника.

— Как! Это вы, господин аббат Фроман! — вскричал Жерар. — В такой час! В таком квартале!

Пьер не выразил удивления, встретив этих господ в подобном месте, не спросил, что они здесь делают. Он ответил, что провел вечер у аббата Роза и они решили посетить один ночлежный дом. О, какая чудовищная нищета гнездится в этих омерзительных спальнях! Там такая нестерпимая вонь, что ему сделалось дурно. Разбитые усталостью и дошедшие до отчаяния люди валялись на полу, как измученные животные, в тупом сне забывая об ужасах жизни. Невообразимая скученность: нищета и болезни, вперемежку дети, мужчины, старики, гадкие лохмотья нищих и драные сюртуки добропорядочных бедняков, бездельники, преступники, неудачники, жертвы несправедливости, обломки крушения, выбрасываемые ежедневно водоворотом Парижа в потоках зловонной пены. Иные спали как убитые, с безжизненным лицом. Другие, лежа на спине с открытым ртом, громко храпели и стонали, как бы сетуя на горькую судьбу. Третьи метались во сне, не зная покоя; их мучили ужасные кошмары, голод, усталость, холод, вызывавшие страшные видения. И все эти несчастные, валявшиеся, как раненые на поле битвы, эти отщепенцы, жизнь которых была отравлена смрадом смерти и разложения, затаили в сердце бешеный гнев и смутно помышляли облаженных альковах, о богачах, которые в этот поздний час предаются любви или отдыхают, лежа на тонких простынях среди кружевных подушек.

Пьер и аббат напрасно разыскивали среди сотен бедняков, лежавших вповалку, Долговязого Старика, бывшего столяра, чтобы вытащить его из этой клоаки и на другой же день поместить в приют для инвалидов труда. Оказывается, он заглядывал в ночлежку вечером, но там было уже битком набито: ведь страшно сказать, но и этот ад — место для избранных. Вероятно, он ночует где-нибудь, прикорнув возле тумбы или растянувшись под забором. Добрейший аббат Роз пришел в отчаяние, но, зная, что невозможно обшарить ночью все трущобы, он вернулся к себе, на улицу Корто, а Пьер стал разыскивать фиакр, чтобы направиться в Нейи.

Дождик все моросил, его мелкие капли становились прямо ледяными. Наконец появился кучер Жюль, прервав священника, который рассказывал барону и его спутникам об ужасе, пережитом в ночлежном доме.

— Ну что, Жюль, где же госпожа? — спросил Дювильяр кучера, с тревогой увидав, что тот возвращается один.

Жюль, как всегда, невозмутимый и почтительный, отвечал бесстрастным голосом, только губы его чуть кривились, выдавая иронию.

— Госпожа велела сказать, что она не вернется и предоставляет господам свой экипаж. Если вам угодно, я отвезу вас домой.

Это было уже слишком, барон вышел из себя. Потакая капризу Сильвианы, приехать в этот притон, ждать ее, надеясь воспользоваться ее опьянением, и вдруг узнать, что она под влиянием винных паров бросилась на шею какого-то Легра! Нет, нет, будет с него! Она дорого заплатит за такую гнусность! Он остановил проезжавший мимо фиакр и втолкнул туда Жерара, бросив ему:

— Вы отвезете меня домой.

— Но постойте, ведь она оставила нам свой экипаж! — крикнул Дютейль; он быстро утешился и в душе потешался над этим приключением. — Идите же сюда, места хватит на троих… Нет? Вы предпочитаете фиакр? Ну, воля ваша!

Он весело уселся в ландо, откинулся на подушки, и две огромные лошади тронулись мягкой рысью. А барон трясся в разбитом фиакре и изливал свой гнев Жерару, который молча сидел в тени, не прерывая его ни единым словом. Она получила от него столько подарков, стоила ему около двух миллионов, и вдруг — так его оскорбить! Его, хозяина жизни, который ворочает капиталами и повелевает людьми! Ну что ж, она сама этого захотела, он вырвался на свободу и вздохнул с облегчением, как человек, бежавший с каторги.

С минуту Пьер смотрел вслед удалявшимся экипажам. Потом он спрятался от дождя под деревьями и стал ожидать, пока подъедет еще фиакр. Его душа, истерзанная внутренней борьбой, как-то вся оледенела; в нее вошел чудовищный ночной Париж со всеми своими страданиями и нищетой. Он думал о том, что проституция высшей марки порой опускается до уровня уличной проституции. А девицы, как бледные призраки, все бродили по бульвару в поисках грошового заработка. Внезапно какая-то тень, скользнув мимо Пьера, шепнула ему на ухо:

— Предупредите своего брата: полиция напала на след Сальва. С минуты на минуту его могут арестовать.

Тень уже сливалась с темнотой, когда в луче газового фонаря Пьер разглядел маленькое бледное надменное лицо с тонкими чертами. Он вздрогнул, ему показалось, что это Виктор Матис. В тот же миг перед ним встала мирная столовая аббата Роза и кроткое лицо г-жи Матис, такой печальной и безропотной, с тревогой помышляющей о судьбе сына, ее последней надежды на земле.

III

В четверг на третьей неделе великого поста, в этот праздничный день, когда пустовали все канцелярии в огромном здании, Монферран, министр внутренних дел, уже с восьми часов утра сидел один у себя в кабинете. Его дверь охранял пристав, а в первой передней дежурили двое служителей.

Монферран, проснувшись поутру, испытал тяжелое потрясение. «Голос народа» еще накануне возобновил кампанию по делу Африканских железных дорог, обвиняя Барру, министра финансов, в том, что он получил взятку в двести тысяч франков. Скандал все разгорался, и этим утром был опубликован уже давно обещанный список тридцати двух депутатов и сенаторов, которые продали свои голоса Гюнтеру, приспешнику Дювильяра, этому мифическому лицу, занимавшемуся подкупами, но с некоторых пор канувшему в неизвестность и тщетно разыскиваемому. И Монферран увидел свое имя в самом начале списка, причем ему приписывали восемьдесят тысяч. За Фонсегом числилось пятьдесят тысяч. Цифры постепенно снижались: на долю Дютейля выпало десять тысяч, а на долю Шенье — всего три тысячи, его незначительный голос стоил дешевле всего; все остальные оценивались от пяти до двадцати тысяч.

Однако, при всем своем волнении, Монферран не испытывал гнева и не слишком был удивлен. Правда, до сих пор ему не верилось, что Санье в своей бешеной погоне за шумихой так зарвется, что опубликует этот список, который он якобы обнаружил на листке, вырванном из записной книжки Гюнтера. Но ведь самое большее там могли быть какие-нибудь непонятные иероглифы, которые пришлось бы долго расшифровывать и оспаривать, чтобы добраться до истины. За себя министр ничуть не тревожился: он ничего не записал, нигде не оставил своей подписи и прекрасно знал, что всегда можно выйти сухим из воды, обладая достаточной наглостью и ни в чем не признаваясь. Но какой камень в парламентскую лужу! Он сразу же представил себе все неизбежные последствия — падение министерства, сметенного новым ураганом разоблачений и пересудов. К счастью, палата не заседала в этот четверг. Но на следующий же день Меж подаст свой запрос. Виньон и его друзья, воспользовавшись случаем, ринутся на штурм, чтобы завладеть вожделенными портфелями. И Монферран уже видел себя поверженным, изгнанным из кабинета, где так хорошо себя чувствовал эти восемь месяцев. Он был не слишком тщеславен, но с радостью сознавал, что он на своем месте, как государственный муж, способный усмирять непокорных и вести за собой толпу.

Презрительным жестом Монферран отшвырнул в сторону газеты, встал и потянулся с глухим ворчаньем, совсем как лев, которого раздразнили. И он принялся расхаживать взад и вперед по просторной комнате, которая была обставлена роскошно, но с казенной безвкусицей, мебелью красного дерева, обитой выцветшим зеленым дам а . Приземистый, широкоплечий, он шагал, заложив руки за спину, и на лице его не было обычной благодушной, чуть простоватой улыбки. Вся его фигура и черты физиономии выдавали неукротимого борца. Чувственный рот, крупный нос, жесткий блеск глаз — все говорило, что это человек неразборчивый в средствах, со стальной волей, созданный для сурового труда. Что ему предпринять? Неужели он потерпит крушение вместе с честным громогласным Барру? Быть может, лично он сбит с ног не так уж безнадежно? Но как бы ему покинуть товарищей и самому добраться до надежной пристани? Как бы ему выплыть, когда все остальные пойдут ко дну? И он мучительно искал выхода, стараясь разрешить эту тяжелую задачу, придумать какой-нибудь ловкий маневр, страстно желая сохранить за собой власть.

Ему ничего не приходило в голову, и он проклинал дурацкую республику, приверженцы которой проповедуют добродетель, совершенно непригодную, по его мнению, для государственного мужа. И подумать только, подобная ерунда может помешать такому умному и сильному человеку, как он! Попробуйте-ка управлять людьми, когда у вас вырывают из рук деньги, этот царственный скипетр? И он горько посмеивался про себя, — такой нелепой идиллией представлялась ему страна, где можно честно вести большие дела. Он ни на чем не мог остановиться. Но вдруг ему пришло в голову, что умней всего будет переговорить со своим старым знакомцем Дювильяром; ему давно уже следовало бы повидаться с бароном, который сумел бы подкупить Санье и заставить его замолчать. Он хотел было послать барону коротенькую записку со служителем. Но, вспомнив, что документы вещь опасная, решил поговорить по телефону, который для удобства велел поставить на маленький столик рядом со своим бюро.

— Так со мной говорит господин барон Дювильяр? Прекрасно! Да, это я, министр Монферран. Я очень прошу вас сейчас прийти ко мне… Прекрасно! Превосходно! Жду вас.

И он снова стал шагать по кабинету, напряженно раздумывая. Этот Дювильяр тоже малый не промах и, конечно, подаст ему какую-нибудь счастливую мысль. Он строил всевозможные комбинации, когда его прервал пристав, доложив, что г-н Гасконь, начальник сыскной полиции, настоятельно просит разрешения переговорить с господином министром. Монферрану подумалось, что представитель полицейской префектуры пришел спросить его, какие меры предпринимать сегодня в связи с двумя процессиями — прачек и студентов, которые должны в полдень пройти по улицам Парижа, наводненным толпами народа.

— Введите господина Гасконя.

Вошел высокий, худощавый брюнет, похожий на принарядившегося рабочего. Этот с виду холодный человек превосходно изучил всю изнанку жизни Парижа и обладал ясным, точным умом. Но ему несколько вредило профессиональное самомнение, и он был бы умнее, если бы не считал себя таким умником и не воображал, что знает все на свете.

Первым делом он сообщил, что господин префект приносит свои извинения: он не мог лично прийти из-за легкого нездоровья. Но, быть может, даже лучше, что именно он, Гасконь, доложит господину министру о важном деле, которое ему известно до тонкостей. И он сообщил важную новость.

— Я не сомневаюсь, господин министр, что человек, бросивший бомбу на улице Годо-де-Моруа, наконец в наших руках.

Монферран, с нетерпением слушавший полицейского, внезапно оживился. Напрасные поиски полиции, нападки и издевательства прессы каждый день вызывали его раздражение. И он ответил, как всегда, с грубоватым добродушием:

— Ну, что же! Тем лучше для вас, господин Гасконь, ведь вы рисковали потерять свое место… Этот человек арестован?

— Пока еще нет, господин министр. Но ему не ускользнуть от нас, теперь это вопрос нескольких часов.

И он рассказал всю историю: как сыщик Мондезир, предупрежденный тайным агентом, что анархист Сальва находится в кабачке на Монмартре, устремился туда, но опоздал — птичка уже упорхнула. Потом он случайно набрел на Сальва, остановившегося в ста шагах от кабачка, и стал издали его выслеживать. С этой минуты он шел по его следам, надеясь открыть гнездо анархистов и захватить Сальва с его сообщниками. Так Мондезир выслеживал его до ворот Майо. Там Сальва заметил, что за ним гонятся по пятам, пустился наутек и скрылся в Булонском лесу. С двух часов ночи он скитается под дождем, который моросит без конца. Решено было дождаться рассвета, чтобы устроить облаву, как на зверя, которого легко захватить, когда он потеряет силы. Таким образом, с минуты на минуту он должен быть арестован.

— Я знаю, господин министр, как вы заинтересованы в его аресте, и вот прибежал к вам спросить ваших распоряжений. Агент Мондезир находится там, он ведет облаву. Он сожалеет, что не подцепил молодчика на бульваре Рошешуар. Но все-таки очень хорошо, что он решил его выслеживать, и Мондезира можно упрекнуть лишь в том, что он позволил ему скрыться в Булонском лесу.

Арест Сальва, того самого Сальва, о котором газеты кричат вот уже три недели, огромная удача. Это событие наделает немало шума. Монферран слушал, и по сосредоточенному взгляду его больших глаз, по выражению его массивного лица, напоминавшего морду отдыхающего льва, можно было догадаться, что он обдумывает какой-то смелый шаг, что ему блеснула возможность использовать в своих целях этот счастливый случай. Он смутно сознавал, что арест Сальва — новый козырь в его руках, и его можно пустить в ход против Межа, который завтра подаст свой запрос в связи с делом об Африканских железных дорогах и тем самым вызовет падение министерства. И у него уже стал намечаться новый план. Уж не звезда ли его посылает ему желанный выход, возможность выплыть из мутной воды во время предстоящего кризиса?

— Но скажите, господин Гасконь, вы уверены, что это именно Сальва бросил бомбу?

— О да, совершенно уверен, господин министр. Он во всем признается еще в экипаже, по дороге в префектуру.

Монферран снова зашагал по кабинету и стал медленно говорить, обдумывая каждое слово. Ему приходили в голову все новые мысли.

— Вы ждете моих приказаний?.. Так вот. Прежде всего действуйте с величайшей осмотрительностью. Никакого шума. Не привлекайте внимания гуляющих в лесу. Постарайтесь, чтобы арест прошел незамеченным. И если вы добьетесь признаний, сохраняйте все в тайне, ничего не сообщайте репортерам. О, я особенно настаиваю на том, чтобы газеты не были посвящены в это дело. И, конечно, приходите мне сообщить. Мне одному. А для всех это будет секрет, строжайший секрет!

Гасконь склонился перед министром, собираясь уходить. Но тот удержал полицейского и сообщил, что его друг, г-н Леман, прокурор республики, ежедневно получает письма от анархистов, угрожающих взорвать его и его семью, и при всем своем мужестве был вынужден попросить, чтобы его дом охраняли переодетые полицейские. Сыскная полиция уже организовала подобный надзор над домом, где живет следователь Амадье. И если это драгоценный человек, парижанин до мозга костей, психолог, крупный криминалист, отдающий свободные часы литературному труду, то прокурор республики Леман ни в чем не уступает Амадье; это судейский с политическим уклоном, весьма одаренный еврей, из числа тех, что честно трудятся на своем посту, всегда становясь на сторону власти.

— Господин министр, — заговорил, в свою очередь, Гасконь, — тут еще дело Бартеса… Мы ждем ваших распоряжений. Не прикажете ли его арестовать в том маленьком домике в Нейи?

Благодаря одной из тех случайностей, какие порой бывают на руку полицейским и создают им ореол всеведения, ему удалось узнать, что Николя Бартес скрывается в домике аббата Пьера Фромана. Когда в Париже начал свирепствовать анархический террор, был подписан приказ об аресте Бартеса, заподозренного в сношениях с революционерами; но Гасконь не решался без указания свыше наложить на него руку в доме священника, человека святой жизни, которого чтила вся округа. Он просил совета у министра, тот горячо одобрил его бережное отношение к представителю духовенства и обещал сам уладить это дело.

— Нет, господин Гасконь, не трогайте его. Вы знаете мои взгляды на этот счет: священники должны быть с нами, а не против нас… Я велел написать господину аббату Фроману, чтобы он пришел ко мне сегодня утром, когда я никого не жду. Я побеседую с ним. О, это дело вас уже не касается.

Он прощался с Гасконем, когда вновь появился пристав и доложил, что пришел господин председатель совета министров.

— Барру!.. Черт возьми! Господин Гасконь, выйдите вот в ту дверь. Мне не хочется, чтобы вас видели у меня, поскольку я решил держать в секрете арест Сальва… Мы с вами уже условились, не так ли? Я один должен знать обо всем. Если произойдет что-нибудь серьезное, сообщите мне по телефону.

Начальник сыскной полиции юркнул в боковую дверь, и в следующий момент пристав уже распахнул дверь в переднюю.

— Господин председатель совета министров.

Монферран встал и двинулся ему навстречу с поспешностью, доказывавшей его почтительность и сердечное расположение. Он радушно протянул руки к Барру, и на лице его заиграла приветливая, благодушная улыбка.

— Ах, дорогой председатель! Ах, зачем вам было так себя утруждать? Если вам надо было спешно со мной повидаться, я и сам бы поехал к вам.

Но Барру нетерпеливым жестом отбросил все церемонии.

— Нет, нет! Я, как обычно, прогуливался утром на Елисейских полях, и меня обуревали мрачные мысли. Вот я и решил прийти к вам… Вы понимаете, мы не можем спокойно ожидать надвигающихся событий. Завтра заседание совета; в связи с этим необходимо выработать план самообороны, нам есть о чем поговорить с вами с глазу на глаз.

Он опустился в кресло, а Монферран пододвинул себе другое и уселся перед Барру, спиной к свету. Как непохожи были эти два человека! Барру десятью годами старше, седой и величавый, со своим правильным, чисто выбритым лицом и белоснежными бакенбардами, напоминал какого-то романтического члена Конвента, но под его представительной внешностью скрывался заурядный буржуа, глуповатый и добросердечный.

А Монферран, тяжеловесный и с виду простоватый, под маской чистосердечия и прямодушия таил в душе неведомые бездны, был темной личностью, любителем хорошо пожить и деспотом, бессовестным и жестоким.

Взволнованный до глубины души, Барру тяжело дышал; лицо его побагровело, сердце бурно колотилось от негодования и гнева при мысли о тех гнусных оскорблениях, какими утром осыпал его «Голос народа».

— Послушайте, дорогой коллега, надо с этим покончить, надо положить предел этой скандальной кампании… Впрочем, вы сами хорошо знаете, что ждет нас завтра в парламенте. Теперь, когда опубликован пресловутый список, все недовольные обрушатся на нас. Виньон развивает бурную деятельность…

— А, так вы знаете что-нибудь о Виньоне? — спросил Монферран с явно заинтересованным видом.

— Ну конечно. Проходя мимо его дома, я видел у подъезда целую вереницу фиакров. Все его приспешники со вчерашнего дня находятся в величайшем возбуждении, и мне раз двадцать говорили, что эта банда уже делит между собой портфели. Вы, конечно, не сомневаетесь, что прямолинейный и свирепый Меж снова будет чужими руками жар загребать. Одним словом, мы уже убиты, и они собираются похоронить нас в грязи, а потом ссориться из-за нашего достояния.

Театральным жестом он воздел руки к небу и стал разглагольствовать громко и красноречиво, как будто находился на трибуне. Однако он был не на шутку потрясен, и в его глазах поблескивали слезы.

— Я всю свою жизнь отдал республике! Я ее основал, я ее спасал! И вдруг меня подвергают публичному позору, я вынужден защищаться от возводимых на меня чудовищных обвинений. Это я-то продажная душа? Оказывается, я получил от Гюнтера двести тысяч франков и без зазрения совести сунул их себе в карман!.. Да, действительно у нас был разговор о двухстах тысячах франков. Но ведь нужно знать, что именно он мне предлагал и при каких обстоятельствах. То же самое было и с вами: ведь он передал вам восемьдесят тысяч франков?..

Монферран прервал его решительным тоном:

— Он не передавал мне ни сантима.

Барру в крайнем изумлении воззрился на собеседника. Но грубоватое лицо Монферрана оставалось в тени, и нельзя было его разглядеть.

— Вот как! А я-то думал, что вы поддерживали с ним деловые связи и близко его знали.

— Нет, у меня с Гюнтером было только шапочное знакомство. Я даже не подозревал, что он агент барона Дювильяра и имеет отношение к делу Африканских железных дорог, мы никогда с ним не говорили на эту тему.

Это было до того невероятно, так противоречило хорошо известным фактам, что Барру опешил, потрясенный столь явной ложью. Но министр быстро овладел собой; он махнул рукой на чужие дела и опять взялся за свое:

— Ну, а ко мне он приходил больше десяти раз. О, он прямо прожужжал мне все уши Африканскими железными дорогами! Это было в тот год, когда в парламенте ставили на голосование выпуск выигрышного займа… Я вижу его, как сейчас. Мы сидели с ним в этом самом кабинете. Ведь вы помните, друг мой, в то время я был министром внутренних дел, а вы только что вступили на пост министра общественных работ. Так вот, я сидел за этим бюро, а Гюнтер передо мной в кресле, в котором я сейчас сижу. В тот день он пришел посоветоваться со мной относительно употребления крупных сумм, которые банк Дювильяра решил пожертвовать на общественные нужды. Помню, я еще рассердился, узнав, что эти большие деньги предназначаются для монархических газет, а следовательно, причинят вред республике. В конце концов он предоставил мне распоряжаться этой суммой, и я, в свою очередь, сделал список республиканских газет, дружественных газет, между которыми и были распределены пресловутые двести тысяч франков. Да, они получали деньги через меня… Вот как было дело.

Он встал и, ударяя себя в грудь кулаком, заговорил еще громогласнее.

— Нет, довольно с меня клеветы и лжи! Обо всем этом я расскажу завтра в парламенте. Это и будет моя защита. Честный человек не должен бояться правды.

Монферран тоже встал и воскликнул, выдавая себя с головой:

— Это просто глупо! Разве можно признаваться? Вы этого не сделаете!

Но Барру в прекраснодушном порыве стоял на своем.

— Я это сделаю. И вы увидите, что парламент встретит мое заявление восторженными криками и оправдает старого поклонника свободы.

— Нет! Вас освищут, вы падете и увлечете всех нас за собой.

— Ну, что ж! Мы падем, но честно, с достоинством!

У Монферрана вырвался яростный жест. Но вдруг он успокоился. Ему блеснул луч света, и одолевавшие его с самого утра мучительные сомнения мигом рассеялись: все стало ясно, смутный замысел, возникший у него в связи с предстоящим арестом Сальва, начал принимать отчетливые формы, и в уме его быстро созрел отважный план. Зачем, собственно, ему мешать падению этого взрослого младенца Барру? Ведь для него, Монферрана, самое главное — не рухнуть вместе с ним и как-нибудь отыграться. Он перестал возражать, лишь мямлил что-то невнятное, и, казалось, его гнев постепенно затихал. Потом он воскликнул со своим обычным грубоватым добродушием:

— Боже мой! В конце концов, вы, пожалуй, правы. Мы должны быть мужественными. К тому же, дорогой председатель, вы наш глава, мы последуем за вами.

Министры снова уселись друг против друга, и беседа продолжалась. Они быстро договорились о том, какую позицию займет кабинет в связи с ожидавшимся на следующий день запросом.

Эту ночь барон Дювильяр провел без сна. Расставшись у своего подъезда с Жераром, он поднялся к себе, быстро улегся в постель и стал изо всех сил призывать сон, надеясь забыться и восстановить свои силы. Но как он ни старался уснуть, это ему не удавалось, и долгие часы он лежал, не смыкая глаз, терзаемый бессонницей. У него все внутри кипело, когда он вспоминал об оскорблении, нанесенном ему Сильвианой.

В самом деле, это чудовищно! Эта девка, которую он осыпал золотом и подарками, так нагло плюет ему в лицо, ему, властелину, который гордится, что забрал в руки Париж и всю республику, который покупает людей, как торговец скупает шерсть или кожу для биржевой спекуляции! Притом он с ужасом сознавал, что Сильвиана — это возмездие: она развращает его, развратившего столько душ. Он старался прогнать эту назойливую мысль, начиная думать о своих делах, о назначенных на завтра свиданиях, о миллионах, которыми он ворочал, раскидывая свои сети во всех частях света, о безграничной силе денег, благодаря которым он вершил судьбы народов. Но Сильвиана упорно вставала перед ним, опаляя его своим тлетворным дыханием. Отчаянным усилием он попытался сосредоточить свои мысли на крупном деле, к которому уже давно готовился, на пресловутой железной дороге, которая должна пересечь Сахару; в это грандиозное предприятие будут вложены миллиарды, и оно изменит лицо земли… Но тут Сильвиана снова появилась перед ним и хлестнула его по щекам своей маленькой ручкой, испачканной уличной грязью. Перед рассветом он наконец забылся и, засыпая, еще раз поклялся, что никогда больше ее не увидит и отшвырнет ногой, если даже она будет ползать перед ним на коленях.

В семь часов он пробудился, чувствуя себя совсем разбитым, теряя силы в этой постели, влажной от пота, и первая его мысль была о Сильвиане; он едва не поддался гнусной слабости. Ему так захотелось помчаться к ней, узнать, вернулась ли она домой, застать ее спящей, помириться с ней и, когда она расчувствуется, попытаться ею овладеть. Но тут он соскочил с кровати, окатился холодной водой, и к нему снова вернулось мужество. Нет, это сущая негодяйка, и теперь уж он навсегда излечился от своей страсти. И действительно, он позабыл о Сильвиане, как только развернул утренние газеты. Он был потрясен при виде списка, опубликованного в «Голосе народа». До сих пор ему не верилось, что список попал в руки Санье. Быстро пробежав глазами документ, он трезво его оценил, различив крупицы истины в обычном потоке глупостей и лжи. Он понял, что и на этот раз ему ничто не грозит. Он мог опасаться лишь одного, а именно, что арестуют его доверенное лицо Гюнтера, процесс которого поставит его под угрозу. С самоуверенной улыбкой он твердил себе, что им было сделано лишь то, что делают при выпуске акций все банки, которые подкупают представителей прессы, оплачивают тайные услуги маклеров. То была деловая операция, и этим все сказано. Впрочем, он был отважный игрок и отзывался с презрением об одном банкире, который не так давно попал в грязную историю, стал жертвой шантажа, разорился, оказался в безвыходном положении и в отчаянии покончил с собой, воображая, что это положит всему конец. Но печальная драма продолжалась, скандал не потонул в луже кровавой грязи, напротив, он чудовищно разросся, раскинув во все стороны буйные неистребимые побеги. Нет, нет! Надо твердо стоять на ногах, надо бороться, пока не иссякнет энергия.

Часов около девяти зазвонил личный телефон Дювильяра, стоявший у него на бюро. И снова им овладело безумие, его прожгла мысль, что это Сильвиана. Ей нравилось порой отвлекать его от самых серьезных занятий. Должно быть, она вернулась домой, сообразила, что зашла чересчур далеко, и хочет попросить у него прощения. Но когда он услышал, что Монферран вызывает его в министерство, у него пробежал по спине холодок, как у человека, которому сильная рука не дала упасть в пропасть. Он тут же потребовал шляпу и трость, решив отправиться пешком, чтобы по дороге как следует поразмыслить на свежем воздухе. И снова он принялся обдумывать во всех подробностях скандальное дело, которое должно было взволновать парламент и весь Париж. Покончить с собой? Ну, нет, это была бы сущая глупость и трусость! Пусть себе все трепещут от ужаса, — он чувствовал, что у него достаточно мужества, что воля его не сломится ни в каких испытаниях, и решил защищаться, как хозяин жизни, который не намерен отказываться от власти.

Войдя в прихожую министерства, Дювильяр сразу же ощутил бурное дыхание паники. «Голос народа», опубликовав свой ужасный список, нагнал смертельный страх на виновных. Они сбегались со всех сторон, бледные растерянные, чувствуя, что почва колеблется у них под ногами. Первым попался ему Дютейль, который в лихорадочном волнении покусывал свои тонкие усы; лицо его подергивалось, хотя он и пытался улыбаться. Барон побранил молодого человека за то, что тот прибежал сюда разузнать, как обстоит дело; совершенно недопустимо показываться в министерстве с таким перепуганным лицом! Дютейль, ободренный этими суровыми словами, стал оправдываться, поклявшись, что он даже не читал статьи Санье и явился к министру по делу одной дамы, своей близкой знакомой. Барон взял на себя это дело и отослал его, пожелав ему веселого праздника. Но особенную жалость внушил ему Шенье, который весь дрожал и согнулся пополам, словно под тяжестью своей огромной лошадиной головы. Глядя на его замусоленную одежду и скорбное лицо, можно было подумать, что это престарелый нищий. Увидев банкира, он устремился к нему и приветствовал раболепным поклоном.

— Ах, господин барон, как люди злы! Смерть моя пришла, меня убивают! И что станется с моей женой? Что станется с моими тремя дочками? Ведь я их единственная опора!

В этой жалобе прозвучала вся история бесталанного человека, жертвы политики, который имел глупость покинуть Аррас, где он подвизался стряпчим, ради ожидавшей его в Париже блестящей карьеры. Поселившись там со своими четырьмя женщинами (как он любил выражаться), то есть с женой и тремя дочерьми, он стал чем-то вроде лакея и потерял всякое достоинство, раздавленный постоянными неудачами на новом поприще. Честный ли он депутат? Ах, боже мой, он от души хотел бы сохранить честность, но неизбывная нужда и вечная погоня за стофранковым билетом сделали из него продажного депутата! Этого жалкого субъекта так грызли его четыре женщины, что он готов был добывать для них деньги где угодно и любыми средствами.

— Представьте себе, господин барон, я наконец нашел жениха для старшей дочки. Это первая удача в моей жизни, теперь у меня на шее останутся только три женщины… Но вы сами понимаете, какое ужасное впечатление произведет на родных молодого человека статья, появившаяся сегодня утром. И вот я прибежал к господину министру и буду умолять его устроить моего будущего зятя на место секретаря. Я уже обещал молодому человеку это место, и оно еще может спасти положение.

Он был до того жалок и говорил таким плаксивым голосом, что Дювильяр решил его облагодетельствовать: влиятельный банкир, когда это было ему выгодно, помогал людям, всякий раз рассчитывая получить крупные проценты с затраченных им сумм. Ведь чрезвычайно полезно иметь под рукой всяких неудачников, которые за кусок хлеба становятся вашими слугами и соучастниками любых махинаций. Поэтому он отослал Шенье, взяв на себя его дело, как уже обещал это Дютейлю. Он прибавил, что ждет его завтра, они побеседуют, и он окажет Шенье помощь, поскольку тот выдает одну из дочерей замуж.

Шенье, почуяв, что дело пахнет займом, рассыпался в благодарностях.

— Ах, господин барон, я буду признателен вам по гроб жизни!

Обернувшись, Дювильяр с удивлением заметил в углу прихожей аббата Пьера Фромана, который, как видно, ожидал приема. Этот человек не принадлежал к числу замаранных, но, казалось, был сильно взволнован, хотя делал вид, что спокойно читает газету. Барон подошел к аббату, поздоровался и приветливо с ним заговорил. Пьер сообщил ему, что получил письмо с приглашением явиться к министру. Он не знал, в чем дело, уверял, что это его очень удивляет, и улыбался, скрывая свою тревогу. Он ждет в прихожей уже четверть часа. Лишь бы о нем не позабыли!

Появился пристав и проговорил, подобострастно склонившись:

— Господин министр ждет вас, господин барон. В настоящий момент он беседует с господином председателем совета. Но как только удалится господин председатель, мне приказано вас ввести, господин барон.

Через минуту вышел Барру и, увидев Дювильяра, уже направлявшегося в кабинет, задержал его. Он заговорил с ним о последних событиях с горечью и негодованием, как человек, подвергшийся гнусной клевете. Неужели Дювильяр не подтвердит при случае, что он, Барру, лично для себя ни разу не получил ни сантима? Забывая, что он говорит с банкиром, что он сам министр финансов, Барру откровенно высказывал свое отвращение к деньгам. О, эти дела! Какая это мутная, зараженная и грязная вода! Но он повторял, что надает пощечин своим оскорбителям и правда, несомненно, восторжествует.

Дювильяр слушал министра, глядя на него. Внезапно он вспомнил о Сильвиане. Эта мысль овладела им с неудержимой силой, и он даже не пытался ее прогнать. Он подумал о том, что, если бы Барру пошел ему навстречу, когда он просил его помощи, Сильвиана была бы уже теперь в труппе Комедии и печальная история, разыгравшаяся накануне, конечно, не имела бы места. Он уже начинал чувствовать за собой вину, воображая, что Сильвиана никогда бы не изменила ему так нагло, если бы он удовлетворил ее прихоть.

— А вы знаете, у меня на вас зуб, — прервал он министра.

Тот с удивлением уставился на барона.

— У вас на меня зуб? Из-за чего же?

— Из-за того, что вы не помогли мне, знаете, в тот раз, когда я вас просил о своей приятельнице, — она хочет дебютировать в «Полиевкте».

Барру улыбнулся снисходительно и любезно.

— Ах да, Сильвиана д’Онэ! Но, мой дорогой друг, это Табуро встал ей поперек дороги. Он ведает изящными искусствами, и дело касалось только его. Я ничего не мог с ним поделать. Этот превосходный, честнейший человек свалился к нам на голову из провинциального университета и отличается необычайной щепетильностью… Что до меня, я старый парижанин, я все понимаю и был бы весьма рад оказать вам услугу.

Эта новая преграда только раздразнила страсть Дювильяра, которому захотелось немедленно, получить то, в чем ему отказывали.

— Табуро, Табуро! Это еще что за балласт! Честный человек! Да ведь все мы честные люди! Слушайте, дорогой министр, пока не поздно, прикажите принять Сильвиану, это принесет вам счастье на завтрашнем заседании.

При этих словах Барру от всей души рассмеялся.

— Нет, нет! В данное время я никак не могу обойти Табуро… И потом, все бы стали потешаться. Подумать только, Сильвиана вызывает падение кабинета или спасает его!

Он протянул руку барону, прощаясь с ним. Тот пожал ее, на мгновение задержал в своей и сказал чрезвычайно серьезно, слегка побледнев:

— Напрасно вы смеетесь, дорогой министр. Случалось, кабинеты падали или оставались у власти по еще более ничтожным причинам… Если завтра вы падете, то смотрите, как бы вам об этом не пожалеть.

Он смотрел вслед удаляющемуся министру, уязвленный до глубины души его шутливым тоном, испытывая отчаяние и ярость при мысли о том, что есть в мире вещи, для него недоступные. Конечно, он не надеялся примириться с Сильвианой, но поклялся, что перевернет все вверх дном, добьется ее приема и пошлет ей подписанный контракт. То будет его месть, пощечина ей, да, пощечина! Эта минута решила все.

Но вот Дювильяр, провожавший глазами Барру, с удивлением увидал входящего в приемную Фонсега, который старался незаметно проскользнуть мимо министра. Это ему удалось.

Этот маленький человек, обычно такой подвижной и остроумный, как видно, был насмерть перепуган, и глаза у него блуждали. Паника продолжала свирепствовать, и он примчался сюда, подхваченный ее бурным дыханием.

— Так вы не видели вашего друга Барру? — спросил его заинтересованный барон.

— Барру? Нет!

Эта ложь, сказанная равнодушным тоном, выдала его. Он был на «ты» с Барру, уже десять лет поддерживал его в своей газете, будучи в ним одних взглядов, одних политических убеждений. Но теперь, когда министерству грозило крушение, непогрешимое чутье подсказало ему, что необходимо приобрести новых друзей, чтобы не погибнуть под развалинами со старыми друзьями. Он основал самую солидную и уважаемую из газет и уже много лет выпускал ее, проявляя осмотрительность и сообразуясь с политическими веяниями, — так неужели же теперь он допустит, чтобы его детище пострадало из-за неловкости неподкупного министра!

— Мне казалось, что вы поссорились с Монферраном, — продолжал Дювильяр. — Так зачем же вы сюда пришли?

— Ах, дорогой барон, издатель крупной газеты ни с кем не должен ссориться. Он служит своей родине.

Как ни был взволнован Дювильяр, он не мог удержаться от улыбки.

— Вы правы. К тому же Монферран действительно сильный человек, и можно смело встать на его сторону.

Фонсег спрашивал себя: не выдает ли он свою тревогу? Этот отважный игрок, всегда уверенный в выигрыше, был не на шутку перепуган статьей, опубликованной «Голосом народа». Первый раз в жизни он совершил ошибку, допустил непростительную неосторожность, написав коротенькую записку, и понимал, что теперь это может его погубить. Его ничуть не беспокоили пятьдесят тысяч франков, которые Барру, получив двести тысяч на нужды прессы, вручил ему для газеты. Но он до смерти боялся, что выплывет наружу другое дельце, известная сумма, полученная им в подарок. Но его слегка успокоил ясный, уверенный взгляд барона. Какой он болван, что даже не сумел притвориться и выдал свое волнение!

Тут пристав подошел к Дювильяру.

— Позвольте вам напомнить, господин барон, что вас ждет господин министр.

Фонсег остался в приемной наедине с аббатом Фроманом. Заметив его, журналист подошел и уселся рядом с ним, выражая удивление, что встретил его здесь. Пьер повторил, что министр вызвал его к себе письмом, но он никак не может догадаться, по какому поводу. Легкая дрожь пальцев выдавала его взволнованность и нетерпение. Но волей-неволей приходилось ждать, поскольку у министра решались столь важные дела.

Как только Дювильяр появился в дверях, Монферран встал и направился к нему, протянув навстречу руки. Несмотря на свирепствующую панику, он казался спокойным и добродушно улыбался.

— Что скажете? Вот так история, дорогой барон!

— Это просто идиотство! — решительно заявил Дювильяр, пожимая плечами.

Он уселся в кресло, с которого только что встал Барру, а министр занял свое место против банкира. Эти двое великолепно понимали друг друга. У обоих вырывались те же бурные жесты, оба яростно негодовали, заявляя, что совершенно невозможно править страной и вести дела, если требовать от людей какой-то нечеловеческой добродетели. Ведь во все времена, при любом режиме, когда в парламенте ставился на голосование какой-нибудь важный вопрос, естественно и на законном основании, прибегали к известной тактике, дабы обеспечить нужные результаты. Всегда приходилось бороться с враждебными течениями, завоевывать симпатии, наконец, обеспечивать себе голоса! Ведь известно, что все на свете можно купить, в том числе и людей, одних — ласковыми словами, других — обещаниями тех или иных благ, деньгами или подарками, поднесенными под благовидным предлогом. Допустим даже, что в данном случае зашли слишком далеко в подкупах, что кое-какие сделки были заключены опрометчиво. Но разве благоразумно поднимать такой шум? Разве сильная власть не затушила бы в самом начале подобный скандал из патриотизма, даже из простой чистоплотности.

— Ну конечно! Вы тысячу раз правы! — кричал Монферран. — О, будь я хозяин, вы увидели бы шикарные похороны по первому разряду!

Заметив, что, Дювильяр уставился на него, пораженный его последними словами, он продолжал с улыбкой.

— К сожалению, я не хозяин. И вот я решился вас побеспокоить, желая поговорить с вами о создавшемся положении. У меня только что был Барру, и мне очень не нравится его настроение.

— Да, я сейчас с ним встретился. У него иногда бывают такие несуразные идеи… — Не договорив своей мысли, барон перешел на другую тему: — Вы знаете, там в приемной Фонсег. Он хочет с вами помириться, поэтому прикажите его позвать. Он пригодится вам, ведь он умеет давать хорошие советы, и его газета всегда может обеспечить победу.

— Как! Пришел Фонсег! — возопил Монферран. — Я буду очень рад пожать ему руку. Все старое уже давно позабыто! Ах, боже мой! Уверяю вас, я совсем не злопамятен!

Пристав ввел Фонсега. Примирение состоялось быстро и легко. Монферран и Фонсег учились в одном коллеже, в своем родном Корезе, однако уже десять лет не разговаривали, после какой-то омерзительной истории, подробностей которой никто толком не знал. Но ведь в иных случаях приходится погребать мертвецов, чтобы расчистить поле для новой битвы.

— Как это мило с твоей стороны, что ты пришел первый! Так, значит, с прошлым покончено, ты больше не сердишься на меня?

— Конечно, нет! Зачем нам грызться между собой, когда в наших интересах быть в ладу?

Без дальнейших объяснений приступили к злободневному вопросу, началось совещание. Когда Монферран сообщил, что Барру намерен во всем признаться и объяснить свой образ действий, его собеседники дружно возмутились. Крушение будет обеспечено, необходимо его отговорить. Он, конечно, не сделает подобной глупости. Потом стали обдумывать, как бы спасти висевший на волоске кабинет, так как, очевидно, только этого и хотел Монферран. Сам он напряженно измышлял какой-нибудь выход из тяжелого положения и для себя, и для своих коллег, но в уголках губ затаил тонкую усмешку. Наконец он как будто признал себя побежденным; он перестал ломать голову.

— Ну что ж, кабинет пал!

Его собеседники тревожно переглянулись: если будет новый кабинет, то как он отнесется к авантюре с Африканскими железными дорогами? Кабинет Виньона, без сомнения, вначале будет придерживаться самых честных правил.

— Тогда что же нам делать?

В этот момент зазвонил телефон, и Монферран подошел к аппарату.

— Прошу прощения.

С минуту он слушал, потом стал говорить, но по его кратким ответам и вопросам нельзя было догадаться, о чем шла речь. Это был начальник сыскной полиции; исполняя свое обещание, он сообщил Монферрану, что напали на след этого человека в Булонском лесу и охота будет жаркая.

— Превосходно! Но не забывайте моих приказаний.

За это время Монферран уже успел разработать план действий и, уверившись, что Сальва будет арестован, принял окончательное решение. Он положил трубку и стал медленно расхаживать по просторному кабинету, как всегда, благодушным тоном высказывая свои соображения.

— Что поделаешь, друзья мои! Жалко, что я не стоял во главе. Ах, если бы я был хозяином!.. Назначил бы расследование. Да! вот вам и похороны по первому разряду… и конец этому громкому и пакостному делу! Я не стал бы ни в чем признаваться и назначил бы комиссию по расследованию. И будьте уверены, вскоре рассеялась бы эта грозная туча.

Дювильяр и Фонсег повеселели. Хорошо зная Монферрана, издатель почти угадал его тайную мысль.

— Слушай-ка! Если даже кабинет падет, это еще не значит, что ты слетишь вместе с другими. Кабинет всегда можно починить, если в нем есть здоровые части.

Монферран, встревоженный тем, что его раскусили, начал отбиваться.

— Нет, нет! Что ты, милый мой! Разве я стану вести такую игру? Мы все заодно, черт возьми!

— Заодно! Будет тебе! Разве можно быть заодно с простачками, которые сами норовят утопиться. Вдобавок ты нам нужен, и мы вправе тебя спасти, хотя бы и против твоей воли… Не правда ли, дорогой барон?

Монферран уселся в кресло. Он больше не возражал и ждал ответа. Тут Дювильяр, вспомнив об отказе Барру, вскочил и гневно воскликнул в порыве страсти:

— Ну, разумеется! Если кабинет обречен, пускай себе падает!.. Что хорошего можно ждать от кабинета, где имеется такая фигура, как Табуро! Этот старый профессор, приехавший из Гренобля, уже весь выдохся, не пользуется авторитетом; он ни разу в жизни не заглядывал в театр, и вдруг ему поручают все театры. Естественно, он делает одну глупость за другой.

Хорошо осведомленный об отношениях барона с Сильвианой, Монферран сделал серьезное лицо, решив его поддразнить:

— Табуро заслуженный профессор, правда, немного бесцветный, чуть-чуть старомодный, но он прямо создан для должности министра народного просвещения и там весьма на месте.

— Да будет вам, мой дорогой! Ведь вы умный человек и не станете защищать Табуро, как это делал Барру… Вы знаете, как мне хочется, чтобы Сильвиана дебютировала. Ведь она, право же, славная девушка и необычайно талантливая. Послушайте, неужели и вы встанете ей поперек дороги?

— Я? Нет! Что вы! Я уверен, что всем и каждому приятно будет видеть на сцене красивую девушку… Только для этого необходимо, чтобы министром просвещения был человек, разделяющий мои взгляды.

У него снова заиграла на губах тонкая усмешка. Как видно, легко будет заручиться содействием всемогущего Дювильяра и его миллионов — стоит лишь устроить дебют этой девице. Он повернулся к Фонсегу, словно спрашивая его совета. Тот понимал всю важность этого вопроса и с сосредоточенным видом размышлял, подыскивая кандидата.

— Весьма недурно было бы посадить на этот пост сенатора… Но, к сожалению, я не нахожу ни одного подходящего лица, решительно ни одного. Во главе учебного ведомства должен быть человек широких взглядов, парижанин, назначение которого не вызвало бы особых возражений. Вот разве только Довернь?

Монферран воскликнул в недоумении:

— Какой такой Довернь? Ах да, Довернь, дижонский сенатор… Но он не имеет никакого отношения к учебному ведомству, он совершенно непригоден.

— Черт возьми! Я ищу, — продолжал Фонсег. — У Доверия привлекательная внешность — высокий, белокурый, представительный. К тому же, вы знаете, он колоссально богат, у него прелестная молодая жена, что отнюдь не портит дела, и он задает настоящие пиры у себя в доме на бульваре Сен-Жермен.

Фонсег сперва произнес это имя неуверенным тоном. Но постепенно он пришел к мысли, что Довернь настоящая находка.

— Слушайте же! Я вспомнил, что Довернь в молодости написал одноактную пьеску в стихах, и она была поставлена. Вдобавок Дижон город литераторов, и это уже своего рода марка для того, кто ведает изящными искусствами. Довернь добрых двадцать лет не бывал в Дижоне. Это настоящий парижанин, вращающийся во всех кругах общества. Он сделает все, что понадобится. Я говорю вам, он как раз то, что нужно.

Дювильяр заявил, что знает Доверия и вполне его одобряет. Впрочем, не все ли равно, этот или другой!

— Довернь, Довернь, — повторял Монферран. — Ну что ж, пожалуй, да! Из него может выйти недурной министр. Довернь так Довернь! — И тут же громко расхохотался. — Выходит, что мы перестраиваем кабинет для того, чтобы эта милая особа была принята в Комедию. Кабинет Сильвианы… Ну, а как обстоит дело с другими портфелями?

Он шутил, зная, что весело настроенным людям легче решать сложные вопросы. И в самом деле, они продолжали с энтузиазмом обсуждать все шаги, какие придется предпринять, если на следующий день падет кабинет. Хотя никто об этом прямо не говорил, они решили не защищать Барру, даже содействовать его падению, а затем постараться вытащить Монферрана из мутной воды. Министр остро нуждался в этих двух союзниках, так как Дювильяр обладал финансовым могуществом, а издатель «Глобуса» мог провести кампанию в его пользу. В свою очередь, банкир и Фонсег, оставляя в стороне вопрос о Сильвиане, нуждались в нем как в государственном деятеле с крепкой хваткой, который обещал погасить скандал с Африканскими железными дорогами, создав из своих ставленников комиссию по расследованию. И трое мужчин окончательно договорились, ибо крепче всего связывают людей общие интересы, страх и взаимная зависимость. Поэтому, когда Дювильяр упомянул о просьбе Дютейля, о молодой даме, за которую хлопотал депутат, министр заявил, что все будет сделано. Премилый молодой человек, этот Дютейль! Побольше бы таких! Было также решено, что будущий зять Шенье получит место. Бедняга Шенье, такой преданный, всегда готовый исполнять любое поручение! Как ему трудно живется с его четырьмя женщинами!

— Ну, что ж, решено?

— Решено!

— Решено!

И Монферран, Дювильяр и Фонсег обменялись крепким рукопожатием.

Провожая своих сообщников до двери, министр увидал в приемной прелата в сутане из тонкой ткани с фиолетовой каймой, который стоя разговаривал со священником.

Министр тотчас же поспешил к нему, и лицо его приняло огорченное выражение.

— А, монсеньер Март а ! Вам пришлось ждать! Войдите, войдите, пожалуйста!

Но изысканно вежливый епископ не захотел воспользоваться его любезностью.

— Нет, нет, господин аббат Фроман пришел раньше меня. Благоволите его принять.

Монферрану пришлось уступить: он принял священника и очень недолго его задержал. Проявляя дипломатическую сдержанность в отношении духовенства, он решил быстро покончить с делом Бартеса. Пьер ожидал уже два часа, и его одолевали самые тревожные мысли; ведь полученное им письмо могло означать лишь одно: полиция обнаружила, что брат находится у него. Что же теперь будет? Но каково же было его недоумение, когда министр повел речь только о Бартесе, объяснил, что правительство предпочитает узнать о побеге Бартеса, чем еще раз сажать его в тюрьму. Как могло случиться, что полиция, обнаружившая присутствие легендарного заговорщика в его домике в Нейи, даже и не подозревала, что там скрывался Гильом! Это был образец дырявого всеведения прославленных полицейских.

— Так чего же вы от меня хотите, господин министр? Я не совсем понимаю.

— Боже мой! Господин аббат, я надеюсь, что вы со свойственным вам благоразумием сами примете надлежащие меры. Если через сорок восемь часов этот человек все еще будет находиться у вас, нам придется его арестовать, и это будет для нас весьма прискорбно, ведь нам известно, что ваше жилище — приют всех добродетелей. Посоветуйте же ему покинуть Францию, Он не встретит никаких препятствий.

И Монферран поспешно проводил Пьера в переднюю. Потом, изогнувшись в низком поклоне, с улыбкой обратился к епископу:

— Монсеньер, я к вашим услугам… Входите, входите, прошу вас.

Прелат, оживленно беседовавший с Дювильяром и Фонсегом, пожал им руки, а также и Пьеру. В это утро он проявлял безмерную благожелательность к людям в своем стремлении покорить все сердца. Его живые черные глаза улыбались, его красивое лицо с такими правильными, четкими чертами дышало лаской. И он вошел в кабинет министра неторопливо, с непринужденной грацией и победоносным видом.

Здание министерства опустело. Только Монферран и монсеньер Март а , запершись в кабинете, еще долго сидели, увлеченные беседой. Можно было подумать, что прелат решил стать депутатом. Но он исполнял гораздо более полезную и значительную роль — он управлял и властвовал, оставаясь в тени, и был душою политики, проводимой Ватиканом во Франции. Разве Франция не старшая дочь Церкви, не единственная из великих держав, способная в будущем вернуть всемогущество папской власти? Прелат принял республику, он проповедовал всеобщее объединение, и в парламенте его считали духовным руководителем недавно возникшей католической группы. И Монферран, пораженный успехами нового течения, мистической реакции, намеревавшейся похоронить науку, рассыпался в любезностях. Как человек с крепкой хваткой, он готов был опереться на любую силу, лишь бы обеспечить себе победу.

IV

В этот же день после полудня Гильому захотелось пройтись за городом на свежем воздухе, но Пьер согласился отправиться с ним на большую прогулку в Булонский лес, находившийся совсем близко от их домика. Возвратившись из министерства, он за завтраком рассказал брату, каким способом намерено правительство разделаться с Николя Бартесом. Оба опечалились, не зная, как сообщить старику о его изгнании, и решили отложить это до вечера, а тем временем подумать, как бы им облегчить горечь такого известия. Они хотели потолковать об этом на прогулке. К тому же какой смысл скрываться? И почему бы Гильому не выйти из дому, когда ему решительно ничто не угрожает? И братья вошли в Булонский лес через ближайшие ворота Саблон.

Был конец марта. Лес уже начал одеваться нежной зеленью, и крохотные прозрачные листочки, опушившие ветви деревьев, казались гирляндами бледного мха пли завесой из тончайших кружев. Дождь, продолжавшийся всю ночь и все утро, наконец перестал. Небо сохраняло пепельно-серый оттенок, и возрождавшийся к жизни, пропитанный влагой лес в мягком безветрии дышал живительным ароматом и какой-то младенческой прелестью. Как всегда, в четверг на третьей неделе поста происходили народные увеселения; по главным улицам Парижа должны были пройти повозки с ряжеными, и толпы людей хлынули к центру города. Поэтому в аллеях можно было встретить только всадников и экипажи, а также изящных дам, которые прогуливались, выйдя из карет и ландо. Рядом с ними шли кормилицы с лентами и несли младенцев в кружевных накидках. В такие дни в Булонском лесу гуляет элегантная публика, представители высшего света, но почти не видно простонародья. Лишь кое-где на скамейках, в аллеях и в глубине леса, сидят мещанки из соседних кварталов с вышиванием в руках и глядят, как играют их детишки.

Пьер и Гильом направились по Лоншанской аллее и дошли до Мадридской дороги, которая ведет к озерам. Там они углубились в чащу и пошли вниз по течению небольшого ручья. Они решили добраться до озер, обогнуть их и вернуться в город, пройдя сквозь ворота Майо. Но в лесочке было так тихо и безлюдно в эту чарующую пору младенчества весны, что им захотелось посидеть и насладиться отдыхом. Братья устроились на стволе упавшего дерева. Им казалось, что они где-то далеко-далеко, в чаще глухого леса. Гильом отдавался мечтам, воображая, что наконец после своего добровольного заключения он попал в настоящий лес. О, какое приволье! Какой свежий ветерок колышет ветви! Как легко дышится и как прекрасен огромный мир, который должен весь принадлежать человеку! Тут он вспомнил о Бартесе, этом вечном пленнике, и вздохнул, вновь охваченный грустью. Мысль о страданиях этого человека, которого то и дело лишали свободы, отравила ему отдых в свежем, душистом лесу.

— Что ты скажешь? Ведь необходимо его предупредить. Изгнание все-таки лучше тюрьмы.

Пьер безнадежно махнул рукой.

— Да, да, я его предупрежу. Но какое горе!

Внезапно в этом глухом и безлюдном уголке леса, где им казалось, что они на краю света, перед ними появилась странная фигура. Из чащи выскочил человек и промчался мимо них. Это, несомненно, был человек, но он потерял человеческий облик, был весь в грязи и в таком ужасающем виде, что его можно было принять за какого-то зверя, за кабана, преследуемого по пятам собаками. На секунду он остановился в нерешительности у ручья, потом побежал вдоль берега. Но совсем близко послышался топот и хриплое дыхание преследователей. Человек прыгнул в воду, которая оказалась ему выше колен, перебежал ручей, выскочил на другой берег и скрылся в чаще елей. Через минуту появились лесные сторожа во главе с полицейскими; они помчались вдоль ручья и вскоре исчезли из виду. В лесу, одетом нежной невинной зеленью, происходила охота на человека, немая яростная охота, без красных казакинов и переклички рожков.

— Какой-нибудь бродяга, — пробормотал Пьер. — Ах, несчастный!

Гильом, в свою очередь, безнадежно махнул рукой.

— Вечно жандармы и тюрьма! Другой социальной школы еще не придумали!

А человек там, в лесу, все убегал. Ночью Сальва удалось внезапным рывком ускользнуть от гнавшихся за ним полицейских и скрыться в Булонском лесу. Ему пришло в голову прокрасться до ворот Дофин и спрятаться во рву, у подножия крепостной стены. Он вспомнил, что ему случалось во время безработицы проводить целые дни в этом никому не ведомом убежище, где он никогда не встречал ни души. И в самом деле, кажется, нельзя найти другого столь укромного места, столь густо заросшего кустарником и высокими травами. Иные уголки во рву, между выступами степ, служили приютом для бродяг и для влюбленных. Сальва пробрался в темноте под дождем в самую гущу зарослей терновника и плюща, и ему удалось набрести на яму, полную сухих листьев, в которые он и зарылся по самый подбородок. Он уже промок до костей; ему приходилось спускаться с холмов по жидкой грязи, продвигаясь ощупью, нередко на четвереньках. Это была для него счастливая находка. Он зарылся в листья, и ему удалось немного обсохнуть, как в теплой постели, и отдохнуть после сумасшедшего бега в непроглядном мраке. Дождь не переставал, но теперь у него мокла только голова. Он даже начал дремать и под конец забылся тяжелым сном под шум частого дождя. Когда он открыл глаза, уже рассветало, вероятно, было около шести часов. Листья в яме промокли до самого дна, и он сидел как бы в ледяной ванне. Но все же он остался в яме, так как ожидал облавы и чувствовал себя здесь в безопасности. Ни одной ищейке не разглядеть его, он зарылся в листья, даже голова исчезла в зарослях. Итак, он не двинулся с места и наблюдал, как постепенно светлело.

Часов в восемь мимо Сальва прошли полицейские и лесные сторожа. Они обшарили весь ров у крепостной стены, но не обнаружили его. Как он и предполагал, едва рассвело, началась облава, его травили. Сердце Сальва усиленно билось, он чувствовал себя как зверь, которого окружают охотники. Яма, где он спрятался, находилась как раз под казармой жандармов, и с другой стороны вала до него доносились их гулкие голоса. Больше никто не проходил мимо него, ни единое живое существо; не слышно было даже шелеста травы. Лишь издалека долетали неясные звуки — звонки велосипедов, топот скачущих лошадей, стук экипажных колес: Булонский лес проснулся, там гуляли праздные счастливцы, опьяненные свежим весенним воздухом, высший свет Парижа.

А время шло. Пробило девять, десять. Дождь прекратился, и теперь Сальва не слишком страдал от холода, его спасала фуражка и теплое пальто, подаренное маленьким Матисом. Но его начал терзать голод, он чувствовал в желудке жгучую пустоту. Начались ужасные судороги, — казалось, свинцовый обруч сдавил бока. Он уже двое суток ничего не ел и лишь накануне вечером выпил натощак кружку пива. Он собирался просидеть в яме до вечера, потом прокрасться в темноте к Булони и выбраться из лесу через знакомое отверстие в ограде. Его еще не выследили. Он попытался снова уснуть, но так страдал от голода, что это ему не удалось. Около одиннадцати ему показалось, что он умирает, но то был обморок. И вот, в порыве гнева, он выскочил из своего убежища, его выгнал оттуда бешеный голод, ради куска хлеба он готов был потерять свободу и жизнь. Пробило двенадцать.

Выбравшись изо рва, он очутился на открытом пространстве, на лугах в окрестностях Миетты. Как безумный, промчался он по лугам, инстинктивно направляясь к Булони, в ту сторону, где еще можно было выбраться из леса. По счастливой случайности никто не обратил внимания на стремительно бегущего человека. Когда он наконец укрылся в чаще деревьев, ему стало ясно, какую безумную неосторожность он совершил, пустившись в бегство. Он содрогнулся, бросился на землю, спрятался в зарослях дрока и пролежал несколько минут, пока не убедился, что за ним нет погони. Потом двинулся дальше, медленно, осторожно, озираясь по сторонам, то и дело прислушиваясь, каким-то непостижимым чутьем угадывая приближение опасности. Он рассчитывал пробраться между верхним озером и скаковым полем Отейля. Но туда вела лишь одна широкая дорога, обсаженная редкими деревьями. Сальва с изумительной ловкостью прятался за стволами и за кустиками, избегая открытых мест, и лишь после тщательного осмотра окрестностей отваживался перемахнуть через прогалину. Заметив вдалеке лесного сторожа, он испытал острый страх и добрых четверть часа пролежал под кустами, припав к земле. Стоило ему увидать случайный фиакр или пешехода, ненароком забредшего сюда на прогулке, как он замирал на месте. Он вздохнул с облегчением, когда, обогнув Мортемарский холм, наконец добрался до густого леса, раскинувшегося между Булонской дорогой и Сен-Клудской аллеей. Там на большом расстоянии тянулись густые заросли, и он надеялся пробраться сквозь них к желанному выходу, который находился где-то поблизости. Он уже чувствовал себя спасенным.

Но вдруг он заметил на расстоянии каких-нибудь тридцати метров неподвижную фигуру лесного сторожа, преграждавшего ему путь. Он повернул налево и увидал другого сторожа, который неподвижно стоял, словно поджидая его. Каждые пятьдесят шагов — новый сторож. Со всех сторон сторожа, целый кордон сторожей. Как петли ловушки! На беду, его, очевидно, заметили, потому что послышался условный свист, похожий на отчетливый крик совы, и звук этот стал повторяться, замирая где-то вдалеке. Наконец охотники напали на его след. Теперь уже ни к чему осторожность. Оставалась лишь слабая надежда на быстроту ног. Он понял это и пустился во весь дух, перепрыгивая через препятствия, мелькая между деревьями и даже не опасаясь, что его увидят или услышат. В два прыжка он перескочил через Сен-Клудскую дорогу и кинулся в лес, который тянется на большом пространстве между этой дорогой и аллеей Королевы Маргариты. Там особенно густые заросли. Нигде в Булонском лесу нет такой чащи. Летом это море зелени, и если бы уже распустились листья, ему, возможно, и удалось бы затеряться в дебрях. На минуту он остановился. Кругом — никого. Он стал с замиранием сердца прислушиваться. Больше не видно сторожей, не слышно шума погони: быть может, они потеряли его след? Деревья стояли в облаках юной зелени, и от них веяло тишиной и блаженным покоем. Но тут вновь раздался условный свист, хруст ветвей, и он снова пустился бежать без оглядки все вперед и вперед, в безумном порыве, не зная сам куда. Добежав до аллеи Королевы Маргариты, он увидел целую цепь полицейских, загородивших ему путь. Он круто повернул и, не выходя из чащи, помчался вдоль аллеи. Но теперь он удалялся от Булони и возвращался назад. У бедняги уже путались мысли. Но вот ему забрезжила надежда на спасение, последняя надежда: а вдруг ему удастся добежать до тенистой Мадридской рощи и достигнуть Сены, перебегая от одной группы деревьев к другой? Это была единственная лесная дорога к реке, иначе пришлось бы пересекать обширное открытое пространство Ипподрома и Тренировочного поля.

И он бежал, бежал. Но, достигнув Лоншанской аллеи, он не мог ее пересечь, она тоже была оцеплена. Он отказался от мысли добраться до Сены через Мадридскую рощу и сделал крюк, огибая Кателанский луг. Между тем полицейские, руководимые лесными сторожами, неуклонно приближались; он чувствовал, что кольцо преследователей все сжимается. И он ринулся вперед очертя голову, ничего не соображая, задыхаясь, перепрыгивая через бугры, скатываясь с крутых склонов, преодолевая несчетные преграды, встававшие на пути. Он продирался сквозь колючий кустарник, ломал изгороди. Раза три он падал, запутавшись ногами в проволоке оград. Свалившись в крапиву, он вскакивал на ноги и, не чувствуя ран и ожогов, продолжал свой бег, весь в крови, словно подгоняемый невидимым бичом. Как раз в это время он промчался мимо Гильома и Пьера, бросился в грязную воду ручья и перебрался на тот берег, подобно зверю, который, прыгая в реку, надеется спастись от собак. Ему пришла в голову сумасшедшая мысль: он вспомнил об островке посреди озера. Только бы туда пробраться — это будет надежное убежище! Если он доплывет до островка и его не заметят, он спрячется там и будет в полной безопасности. И он бежал, бежал. Но вот сторожа снова заставили его повернуть назад. Ему приходилось подниматься в гору, вернуться к перекрестку, он метался между озерами, и его постепенно оттесняли к крепостной стене, откуда он начал свой бег. Было около трех. Уже добрых два с половиной часа он все бежал и бежал.

Перед ним оказалась посыпанная песком аллея, предназначенная для верховой езды. Он пустился по ней стремглав, разбрызгивая грязь, образовавшуюся во время ливней. Потом он попал на дорожку, проходившую под сводами ветвей, одну из тех чудесных дорожек, где, как в колыбели, любят укрываться парочки, некоторое время он бежал по ней, чувствуя, что его никто не видит, и в нем снова зашевелилась надежда. Но дорожка вывела его на весьма опасную дорогу, широкую и прямую, где проносились велосипеды и экипажи. В эти тихие, пасмурные послеполуденные часы там катались представители высшего света. Он снова нырнул в заросли, вновь нарвался на сторожей, окончательно утратил направление и последние проблески здравого смысла. Теперь он мчался по инерции, и настигающая погоня швыряла его, как мяч, из стороны в сторону. Все мысли и чувства замерли, он испытывал лишь властную потребность бежать все дальше, все скорей. Перед ним мелькали расходящиеся во все стороны перекрестки. Он выбежал на лужайку, и внезапно его ослепил яркий свет. Но тут его спину словно обожгло жаркое дыхание погони. Его настигали ищейки и, казалось, готовы были растерзать. Раздавались крики. Чья-то рука чуть не схватила его. Совсем близко слышался топот, целая толпа устремлялась за ним в бешеном беге. Собрав все силы, он бросился куда-то в сторону, поскользнулся, вскочил на ноги, снова очутился один среди ласковой юной зелени и побежал вперед, все дальше и дальше.

Но это был конец. Он опять едва не растянулся. Ноги подгибались от усталости, из ушей шла кровь, пузырьки пены вздувались на губах. Грудь бурно поднималась и опадала, и, казалось, бешено колотившееся сердце вот-вот сломает ребра. Он обливался потом, до нитки промок в ручье, был весь облеплен грязью, ополоумел и вконец обессилел скорее от голода, чем от усталости. Его глаза уже застилал туман. Но вдруг он увидел позади какого-то шале, спрятавшегося за деревьями, отворенную настежь дверь каретного сарая. Там никого не было, кроме большого белого кота, который сразу же ударился в бегство. Сальва забился в сарай и, пробравшись между пустыми бочками, зарылся в солому. Не успел он спрятаться, как послышался топот и мимо шале промчались сломя голову полицейские и сторожа, они потеряли его след и устремились к крепостной стене. Мало-помалу затих топот сапог, и воцарилась глубокая тишина. Он прижал руки к бурно бьющемуся сердцу, стараясь его успокоить. Им овладело оцепенение, похожее на смерть, но из-под его сомкнутых век катились крупные слезы.

После краткого отдыха Пьер и Гильом двинулись дальше, намереваясь пройти мимо Каскадов, обогнуть озеро и вернуться в Нейи. Вдруг налетел ливень, и они укрылись под раскидистыми ветвями еще не одетого листвой каштана. Дождь все расходился. Но вот они увидели в глубине рощицы что-то вроде шале. То был кафе-ресторан, и братья побежали туда, спасаясь от ливня. В соседней аллее они заметили остановившийся одинокий фиакр, кучер которого, сидя на козлах, с философским спокойствием мок под весенним дождем. Пьер ускорил шаги и вдруг с удивлением заметил Жерара де Кенсака, который быстро шел впереди; как видно, он попал под дождь во время прогулки и тоже решил укрыться в ресторанчике. Потом Пьеру подумалось, что он обознался, так как он не увидел в зале молодого человека. Зал, нечто вроде застекленной веранды, уставленной мраморными столиками, был пуст. Наверху, на втором этаже, были расположены отдельные кабинеты, двери которых выходили на галерею. Кругом все было тихо. В воздухе чувствовалась сырость. Заведение только начинало работать после зимнего перерыва: из-за отсутствия посетителей такие ресторанчики стоят закрытыми с ноября по март. Позади шале находилась конюшня, каретный сарай и разные хозяйственные постройки, поросшие мхом. Этот живописный уголок имел еще заброшенный вид, но садовники и живописцы должны были привести его в порядок к летнему сезону, когда в ясные дни в ресторанчике происходят свидания и веселится гуляющая публика.

— Но мне кажется, ресторанчик еще не открылся, — проговорил Гильом, удивляясь, что в зале такая тишина.

Пьер уселся за столиком.

— Во всяком случае, нам позволят здесь переждать дождь.

Наконец появился официант. Спустившись с верхнего этажа, он стал с озабоченным видом шарить в буфете и положил на тарелку несколько черствых пирожков. Через некоторое время он подал братьям в бокальчиках шартрез.

Наверху, в отдельном кабинете, приехавшая в фиакре баронесса Ева Дювильяр уже с полчаса поджидала Жерара. Накануне на благотворительном базаре они условились, что встретятся в ресторанчике. С этим местом у них были связаны самые сладостные воспоминания: два года тому назад, в медовый месяц своей любви, они проводили здесь блаженные часы. Баронесса не решалась бывать у Жерара, и они спокойно встречались в укромном гнездышке, зная, что ранней весной в холодную погоду в ресторане всегда пусто. И теперь, когда страсть их догорала, баронесса избрала ресторанчик для последнего свидания не только потому, что здесь никто не мог за ними подсмотреть: ей пришла в голову поэтическая мысль — вновь пережить в этой обстановке сладость первых поцелуев и, быть может, обменяться последним поцелуем. Так пленителен был этот приют, посреди аристократического парка, в двух шагах от больших аллей, где прогуливался весь Париж! Воспоминания вызвали слезы у чувствительной баронессы, томившейся в предчувствии уже близкой горестной разлуки.

Но ей хотелось бы увидать, как в былые дни, юную листву, озаренную молодым солнцем. Пепельно-серое небо и непрекращающийся дождь наводили на нее тоску, и она зябко поеживалась. Войдя в кабинет, где стояли выцветший диван, стол и четыре стула, она в первую минуту его не узнала — там было так холодно и все краски поблекли. Здесь еще гнездилась зима, комната долго простояла запертой, давно не проветривалась, отсырела, воздух застоялся и пахло плесенью. Обои местами отклеились и свисали жалкими лохмотьями. Дохлые мухи усеяли паркет. Когда официант стал открывать жалюзи, ему пришлось помучиться со шпингалетами. Но вот он зажег газ в небольшом камине, который затапливали в подобных случаях. Пламя ярко вспыхнуло, комната стала быстро согреваться, немного повеселела и приобрела более гостеприимный вид.

Ева опустилась на стул, не поднимая с лица густого вуаля. Она была вся в черном, словно похоронила свою последнюю любовь, в черных перчатках, и только из-под черной шляпки вырывались пышные белокурые волосы, осенявшие голову, словно бледно-золотой шлем. Высокая, крепкая, она сохранила тонкую талию и великолепную грудь, и никак нельзя было подумать, что ей скоро стукнет пятьдесят. Баронесса заказала две чашки чаю. Когда вернулся официант, она неподвижно сидела с опущенным вуалем, все на том же месте. Официант принес чай и на тарелке маленькие черствые пирожки, вероятно, оставшиеся от прошлого сезона. После его ухода она продолжала сидеть в оцепенении, погрузившись в грустные мысли. Она намеренно пришла на полчаса раньше назначенного срока, желая побыть некоторое время в одиночестве, чтобы немного успокоиться и не поддаться порыву бурного отчаяния. Только бы не заплакать! Она поклялась себе, что будет держаться с достоинством, говорить твердым голосом, объясняться как женщина, которая сознает свои права, но решила внимать голосу благоразумия. Она радовалась своей мужественной решимости, и ей казалось, что она очень спокойна и даже готова покориться судьбе. Но это не мешало ей обдумывать, как встретить Жерара, как отговорить его от брака, который представлялся ей несчастьем и жестокой ошибкой.

Она встрепенулась и задрожала всем телом, когда вошел Жерар.

— Как, дорогая моя, вы уже здесь! Ведь я решил прийти на десять минут раньше срока… А вы взяли на себя труд заказать чай и дожидаетесь меня!

Он чувствовал себя очень неловко и внутренне содрогался, предвидя ужасную сцену. Но, как всегда, безупречно вежливый, он заставил себя улыбаться, делая вид, что радуется свиданию, как в золотые дни их любви.

Она встала, подняла вуаль и, глядя на него, пролепетала:

— Да, я освободилась немного раньше… Я боялась, как бы мне что-нибудь не помешало… И вот я пришла…

Он был так красив и смотрел на нее с такой неясностью, что она сразу же обо всем позабыла и потеряла голову. Куда девались все ее рассуждения и благоразумная решимость! Ею овладела безумная страсть, вся плоть ее возмутилась. Она поняла, что любит его по-прежнему и ни за что не отпустит его, не уступит другой. В неудержимом порыве она бросилась ему на шею.

— О Жерар! О Жерар!.. Я так исстрадалась! Больше не могу, не могу… Скажи мне скорей, что ты не хочешь на ней жениться, что ты не женишься на ней никогда!

Голос ее прервался, из глаз брызнули слезы. О, эти слезы! Сколько раз она клялась себе, что не будет плакать! Слезы ручьями катились из ее прекрасных глаз, невыразимая скорбь раздирала ей душу.

— Моя дочь! Боже мой! Неужели ты женишься на моей дочери?.. Она с тобой! Она в твоих объятьях, вот здесь!.. Нет, нет! Мои мучения слишком ужасны! Я не хочу этого, не хочу!

Жерара потряс этот крик, в котором звучала неистовая ревность. Ева позабыла, что она мать, она бешено ненавидела свою соперницу за ее молодость и горевала о невозвратной юности. Когда Жерар отправлялся на свидание, у него были самые благоразумные намерения: он решил честно с ней порвать, но как человек благовоспитанный надеялся успокоить ее всякими красивыми словами. Он был совсем не злой, в его натуре было много мягкости; ленивый и слабовольный, он никак не мог устоять перед женскими слезами. Он попытался ее успокоить, усадил на диван, чтобы освободиться от ее объятий. Потом заговорил, стоя перед ней:

— Слушайте, моя дорогая, будьте благоразумны. Мы с вами пришли сюда для дружеской беседы, не так ли? Уверяю вас, вы все преувеличиваете.

Но она требовала решительного ответа:

— Нет, нет, я так исстрадалась, я хочу поскорее все узнать… Поклянись мне, что ты на ней не женишься, никогда, никогда!

Он снова сделал попытку увильнуть от прямого ответа:

— Зачем вы себя мучаете? Вы же знаете, что я вас люблю.

— Нет, нет! Поклянись мне, что ты на ней не женишься, никогда, никогда!

— Да ведь я же тебя люблю, одну тебя!

Она вновь обняла его, прижала к своей груди, стала пылко целовать его глаза.

— Это правда? Ты меня любишь? Ты любишь меня одну? Если так, то бери меня, целуй меня! Я хочу чувствовать твою любовь. Будь моим. Ведь ты навеки мой и никогда не будешь принадлежать другой.

Ева принуждала Жерара к ласкам и отдавалась ему с таким пылом, что он ни в чем не мог ей отказать, и у него тоже закружилась голова. Обессиленный, потеряв всякое достоинство, он дал ей все клятвы, какие она от него требовала, без конца повторяя, что любит ее одну и никогда не женится на ее дочери. И под конец он так низко пал, что стал ее уверять, будто эта несчастная калека внушает ему только жалость. Желая себя оправдать, он ссылался на свою доброту. Ева жадно ловила его слова, радуясь, что он испытывает к ее сопернице презрительную жалость, и стараясь себя уверить, что она останется навеки прекрасной и желанной.

Потом, разомкнув объятья, они уселись на диване, усталые и молчаливые. Оба испытывали неловкость.

— Ах, — сказала она тихо, — клянусь тебе, я совсем не для этого сюда пришла.

Они опять замолчали.

— Не хочешь ли чашку чая? — сказал Жерар, чтобы только нарушить молчание. — Он почти совсем остыл.

Но она не слушала его. Чувствуя, что объяснение неизбежно, и забывая о том, что произошло, она заговорила с удрученным видом, и в ее голосе звучали нежность и отчаяние:

— Слушай, Жерар, ведь ты не можешь жениться на моей дочери. Прежде всего, это будет отвратительный поступок, что-то вроде кровосмешения. А потом, речь идет о твоем имени, о твоем положении. Прости меня за откровенность, но ведь все станут говорить, что ты продаешься, ты опозоришь своих родных, да и нас.

Она взяла его за руки и говорила без всякого гнева, как мать, которая приводит разумные доводы, стараясь удержать своего взрослого сына от какой-то ужасной ошибки. А он слушал, опустив голову, избегая ее взгляда.

— Подумай, Жерар, что скажут люди. Поверь, я смотрю здраво на вещи и прекрасно знаю, что между твоим, высшим, светом и нашим — пропасть. Пусть мы богаты, — деньги только расширяют эту бездну между нами. Пусть я крестилась — моя дочь по-прежнему дочь еврейки… Ах, мой Жерар, я так горжусь тобой, и для меня был бы такой удар, если бы ты уронил себя, загрязнил себя, женившись по расчету на калеке, которая недостойна тебя, которую ты не можешь любить!

Он поднял голову и бросил на нее умоляющий взгляд: ему было тяжело и хотелось избегнуть этого мучительного объяснения.

— Но ведь я поклялся тебе, что люблю тебя одну. Я уже поклялся тебе, что никогда на ней не женюсь! С этим покончено, и нам больше незачем терзать друг друга.

На минуту их глаза встретились и рассказали обо всем, что они замалчивали, об их усталости, об их горе. На лице Евы выступили красные пятна, и она сразу постарела. Слезы хлынули из ее воспаленных глаз и покатились по вздрагивающим щекам. Она снова заплакала, на этот раз тихонько, но, казалось, ее слезам не будет конца.

— Мой бедный Жерар! Мой бедный Жерар! Ах! Я тебе в тягость. Не возражай, я сама чувствую, что сделалась для тебя невыносимым бременем. Я встала тебе поперек дороги и окончательно испорчу твою жизнь, если буду тебя удерживать.

Он начал было протестовать, но она не дала ему говорить.

— Нет, нет! Между нами все кончено… Я дурнею, все кончено… А потом, если ты останешься со мной, у тебя ничего не будет впереди. Я ничем не могу тебе помочь, отдавая себя. Ты даешь мне все на свете, а я ничего не даю тебе взамен… А между тем пора уже тебе найти свое место в жизни. В твоем возрасте нельзя жить, не имея прочного положения, не имея своего очага, и так подло будет с моей стороны, если я стану помехой твоему счастью, вцепившись в тебя и потянув за собой на дно.

Она продолжала говорить, не отрывая глаз от Жерара, глядя на него сквозь слезы. Она знала не хуже его матери, какой он слабый, даже болезненный, несмотря на свою красивую, гордую внешность, и также мечтала обеспечить ему мирное существование, создать такие условия, в которых он благополучно дожил бы до старости, не ведая нужды и тревог. Он так ей дорог, — неужели же ее нежное, любящее сердце не готово к самоотречению, не способно на жертву? Но у нее были и чисто эгоистические соображения: эта красивая женщина, избалованная успехом, считала, что пора подумать об отставке, незачем омрачать закат свой жизни душераздирающими драмами. И она говорила нежные слова, обращалась к нему, как к ребенку, которого хотела осчастливить, пожертвовав своим счастьем. А он неподвижно сидел с опущенными глазами и слушал ее, больше не пытаясь протестовать, довольный, что она сама решила устроить его судьбу.

— Я не сомневаюсь, — продолжала она, выступая на защиту столь ненавистного ей брака, — что Камилла даст тебе все, чего я могу тебе пожелать, все, о чем я для тебя мечтаю. Само собой разумеется, с ней тебя ждет счастливая, обеспеченная жизнь… Что касается наших отношений, — боже мой! — сколько на свете бывает таких случаев! Я не хочу оправдываться, конечно, мы поступили нехорошо, но я могу назвать двадцать семейств, где творились еще не такие дела… И потом, знаешь, я была неправа, говоря, что деньги расширяют пропасть между людьми. Напротив, они сближают людей, богатым все прощают, и ты будешь окружен завистниками, которые станут восхищаться твоей удачей и не подумают тебя осуждать.

Жерар встал и в последний раз попытался выразить свое негодование:

— Как! Неужели ты станешь теперь меня уговаривать, чтобы я женился на твоей дочери?

— Ах, боже мой, нет! Но я хочу быть благоразумной и считаю долгом тебе все это сказать. Подумай сам.

— Я уже все обдумал… Я любил тебя и сейчас люблю. И все это совершенно невозможно.

Она взглянула на него с чудесной улыбкой и стоя обвила его шею руками. Они снова прильнули друг к другу в тесном объятии.

— Какой ты добрый и милый, мой Жерар! Если бы ты знал, как я тебя люблю, как я всегда буду любить тебя, несмотря ни на что.

У нее покатились из глаз слезы, и он тоже заплакал. В приливе нежных чувств они старались оттянуть тягостную развязку, им еще хотелось надеяться на счастье. Но оба чувствовали, что брак уже заключен. Им оставалось только проливать слезы и говорить нежные слова, — жизнь шла своим чередом, и неизбежное должно было совершиться. Оба расчувствовались при мысли, что это их последнее объятие, последнее свидание, ведь теперь будет стыдно встречаться после всего, что им стало известно, что было ими сказано. Но все же им хотелось обмануть себя, поверить, что они не порывают друг с другом, что, быть может, в один прекрасный день их губы снова сольются в поцелуе. Но в душе они знали, что пришел конец, — и оба плакали.

Отодвинувшись друг от друга, они снова увидали тесную комнату, выцветший диван и стол с четырьмя стульями. Газовое пламя посвистывало в небольшом камине, и в комнате стояла тяжелая влажная духота.

— Ну, что ж, — спросил он, — ты так и не выпьешь чаю?

Она стояла перед зеркалом и поправляла волосы.

— Ни за что! Он здесь такой отвратительный.

Когда приблизилось расставание, ею овладели тоскливые мысли, а между тем она надеялась, что сохранит об этих минутах сладостное воспоминание. Как вдруг раздался топот, громкие голоса. В доме поднялась суматоха, и Ева похолодела от ужаса. По коридору бегали, стучали в двери. Она бросилась к окну и увидела, что полицейские оцепили ресторан. Ей пришли в голову самые несуразные мысли: это дочь устроила за ней слежку или муж решил с ней развестись и жениться на Сильвиане. Это будет ужасный скандал, крушение всех ее планов! Она ожидала, побелев от волнения, а Жерар, тоже бледный, с дрожью в голосе умолял ее успокоиться, а главное, не кричать. Но когда дверь затряслась от ударов и они услышали, что к ним ломится полицейский комиссар, волей-неволей пришлось открыть. О, какая ужасная минута! Какое смятенье и какой позор!

Внизу Пьер и Гильом около часа пережидали дождь. Они беседовали вполголоса, сидя в уголке застекленной веранды. Этот праздничный день был так мрачен, что невольно ими овладела тихая грусть. Речь шла о злополучном Николя Бартесе, и под конец братья нашли выход из положения. Они решили, что на другой день пригласят к обеду старинного друга Бартеса, Теофиля Морена, и тот сообщит вечному пленнику о новом изгнании.

— Это будет благоразумнее всего, — повторил Гильом. — Морен так его любит, он сумеет подготовить его к этому удару и, конечно, проводит до границы.

Пьер грустно смотрел, как по стеклу сбегают тонкие струйки дождя.

— Опять отъезд, опять чужбина! А на родине — одни тюрьмы! Какое безрадостное существование! Беднягу без конца травят за то, что он посвятил свою жизнь идеалу свободы, который уже устарел, вызывает смех и гибнет вместе с ним.

Но вот снова появились полицейские и сторожа и начали рыскать вокруг ресторанчика. Им стало ясно, что они сбились со следу, и они вернулись, решив, что человек спрятался где-нибудь в этом шале. Они потихоньку окружили ресторанчик и, прежде чем начать обыск, тщательно осмотрели все вокруг, чтобы на сей раз от них не ускользнула дичь.

Заметив маневры полицейских, братья ощутили смутную тревогу. Ведь они недавно видели, как убегал тот человек. Травля продолжается, вполне возможно, что их заставят предъявить документы, раз они, на беду, попали в эту сеть. Братья переглянулись, безмолвно спрашивая друг друга, что предпринять. Их первым побуждением было встать и поскорее уйти, несмотря на дождь. Но они быстро поняли, что этим только навлекут на себя подозрения. И стали терпеливо ждать. Вскоре их внимание привлекли двое новых посетителей.

Перед рестораном остановилась виктория с опущенным верхом и отстегнутым кожаным фартуком. Оттуда сперва вышел молодой человек с чопорным и скучающим видом, а вслед за ним молодая женщина, которая звонко смеялась, — ее забавлял этот затяжной дождь. У них завязался спор: она шутливо сожалела, что они не приехали на велосипеде, а он находил, что глупо гулять, когда такой потоп.

— Но ведь надо же было, мой дорогой, куда-нибудь поехать. Почему вы не захотели повезти меня посмотреть на процессию масок?

— Ах, маски! Нет, нет, дорогая моя! Уж лучше забраться в лес, лучше окунуться в озеро!

Они вошли в ресторан. Молодую женщину веселил дождь, а юноша заявлял, что этот праздник отвратителен, Булонский лес тошнотворен, а велосипед неэстетичен. Пьер сразу же узнал маленькую принцессу Роземонду и красавца Гиацинта Дювильяра. Накануне вечером, угостив юношу чаем, принцесса оставила его у себя. Ей хотелось удовлетворить свою прихоть, пусть даже путем насилия, как поступают с женщиной. Он согласился лечь в постель рядом с ней, но не захотел заниматься этим некрасивым и грязным делом, хотя разъяренная принцесса надавала ему тумаков и даже укусила его. О, как чудовищен, как гнусен этот жест, и в результате может появиться такая омерзительная и грубая штука, как ребенок! Ну конечно, в этом отношении он был прав, — она совсем не желала ребенка. Потом он стал разглагольствовать о страстных объятиях душ, которые сочетаются духовно. Она не отказывалась, была не прочь испробовать. Но как это сделать? Тут они снова заговорили о Норвегии и наконец порешили, что в понедельник отправятся в свадебное путешествие в Христианию в надежде, что там им удастся вступить в духовный брак. Они сожалели, что зима уже миновала, потому что лишь холодный, чистый, девственно белый снег мог служить брачным ложем при подобном союзе.

Официант, за неимением кюммеля, подал им в рюмках вульгарную анисовку. Узнав Пьера и Гильома, с сыновьями которого он учился в Кондорсе, Гиацинт наклонился к Роземонде и шепнул ей на ухо знаменитое имя. Та мигом вскочила в порыве бурного восторга:

— Гильом Фроман! Гильом Фроман, великий химик!

И устремилась к нему с протянутыми руками.

— Ах, сударь, простите мою несдержанность! Но я непременно должна пожать вам руку… Я так вами восхищаюсь! У вас такие замечательные работы о взрывчатых веществах!

Видя изумление химика, она расхохоталась, как девчонка:

— Я принцесса де Гарт. Господин аббат, ваш брат, меня знает, и я могла бы попросить его, чтобы он представил вам меня… Впрочем, у нас с вами есть общие знакомые, например, Янсен, очень интересный человек, он обещал привести меня к вам, и я надеялась стать вашей покорной ученицей… Я занималась химией, о, поверьте, только из любви к истине и с самыми благими намерениями! Не правда ли, учитель, ведь вы позволите мне побывать у вас, как только я вернусь из Христиании? Я отправляюсь в путешествие со своим юным другом в чисто познавательных целях, чтобы испытать еще не изведанные чувства.

Она болтала без умолку, не давая никому и рта раскрыть. Она сваливала все в одну кучу, щебетала о своей страсти к интернационализму, благодаря которой она спуталась с Янсеном и якшалась с самыми подозрительными из анархистов; о своем последнем увлечении таинственными часовнями; о торжестве идеализма над низменным материализмом; о поэзии современных эстетов, начитавшись которой она мечтала испытать еще неведомые ей восторги в ледяных объятиях красавца Гиацинта.

Но вдруг она прервала свои излияния и снова расхохоталась:

— Глядите-ка! Чего ищут здесь эти полицейские? Уж не нас ли собираются они арестовать? О, вот было бы забавно!

И действительно, комиссар полиции Дюпо и агент Мондезир, после бесплодных поисков в конюшне и каретном сарае, решили войти на веранду и обыскать ресторан. Они были совершенно убеждены, что беглец находится именно здесь. Дюпо, маленький худенький человечек в очках, лысый как колено и крайне близорукий, как всегда, вошел со скучающим, усталым видом. А между тем он был весь внимание и таил в себе несокрушимую энергию. Комиссар не взял с собой оружия, но так как затравленный волк мог оказать яростное сопротивление, он посоветовал Мондезиру положить в карман заряженный револьвер. Мондезир, кряжистый, с квадратной физиономией дога, жадно нюхавший воздух своим вздернутым носом, из уважения к начальству должен был пропустить Дюпо вперед.

Комиссар живо оглядел сквозь очки всех сидевших в ресторане — священника, даму и двух остальных, — эти люди не привлекли его внимания. Отвернувшись от них, он уже хотел подняться на второй этаж, когда официант, перепуганный внезапным вторжением полиции, растерянно пробормотал:

— А ведь там, наверху в кабинете, господин с дамой.

Дюпо равнодушно отстранил его.

— Господин с дамой, — они нам не нужны… Ну, живо! Отпирайте все двери! Открывайте настежь все до одного шкафы.

Полицейские обшарили все комнаты, заглянули во все закоулки. Но кабинет, где находились Ева и Жерар, официант не мог отпереть, так как дверь изнутри была заперта на задвижку.

— Открывайте! — крикнул в скважину официант. — Это не вас ищут!

Наконец дверь отворилась, из нее вышли дама с господином, бледные от волнения, и стали спускаться по лестнице. Дюпо не позволил себе при этом ни малейшей улыбки, а Мондезир, войдя в кабинет, для очистки совести, заглянул под стол, за спинку дивана и в стенной шкафчик.

Внизу Ева и Жерар должны были пройти через веранду, и тут, к своему ужасу, они увидали любопытные лица знакомых, по странной случайности оказавшихся здесь. Лицо Евы скрывал густой вуаль, но все же она встретилась взглядом со своим сыном и почувствовала, что он ее узнал. Какой злой рок! Этот болтун обо всем докладывает сестре, которая командует им и держит его в страхе и трепете. Они ускорили шаги. Расстроенный скандальным происшествием граф повел ее под проливным дождем к фиакру, и, уже выходя из ресторана, они услышали смеющийся голосок маленькой принцессы Роземонды:

— Да ведь это граф де Кенсак! А дама, скажите, кто же эта дама?

Гиацинт слегка побледнел и не хотел отвечать.

— Да ну же, — настаивала она, — вы должны знать эту даму. Кто она?

— Да никто, — процедил он в ответ. — Какая-то женщина.

Пьер все понял. Ему было тяжело смотреть на этих опозоренных и страдающих людей, и он повернулся к брату. Не обнаружив наверху беглеца, комиссар Дюпо и Мондезир спускались по лестнице, когда сцена вдруг резко изменилась. Снаружи послышались крики, топот, там происходила какая-то свалка. Потом появился начальник сыскной полиции Гасконь, взявший на себя обыск служебных помещений ресторана. Он подталкивал перед собой невообразимую кучу лохмотьев и грязи, которую волокли двое полицейских. Это и был беглец, затравленный зверь, наконец схваченный ими, обнаруженный в глубине каретного сарая в бочке под сеном.

О, какое торжествующее улюлюканье подняли полицейские, отдувавшиеся после двухчасовой бешеной гонки и оттоптавшие себе ноги! Охота за человеком, самая захватывающая и свирепая в мире. Беглеца схватили, его толкали, волокли, осыпали ударами. И что за жалкая это была дичь: тень человека, существо с серым, землистым лицом, просидевшее ночь в яме, заваленной листьями, вымокшее по пояс в ручье, исхлестанное дождем, облепленное грязью, в изодранной одежде и растерзанной кепке, с руками и ногами, до крови исцарапанными во время сумасшедшего бега по зарослям, среди колючего кустарника и крапивы! Он потерял сходство с человеком; пряди мокрых волос прилипли к вискам, налитые кровью глаза выступали из орбит, изможденное лицо судорожно подергивалось и казалось трагической маской ужаса, гнева и страдания. Это был человек в образе зверя. Ему снова дали пинка, и он упал на столик ресторанчика. Но грубые руки не отпускали его и то и дело встряхивали.

Внезапно Гильом вздрогнул, помертвев от ужаса. Он схватил за руку Пьера, который, уразумев, в чем дело, тоже содрогнулся. Сальва! О, боже! Этот человек оказался Сальва! Это Сальва мчался на их глазах по лесу, словно кабан, преследуемый сворой псов. Это Сальва, сломленный напастями бунтарь, свалился на стул, как грязный мешок. У Пьера мучительно сжалось сердце, и вновь перед глазами его встал образ девочки на побегушках, хорошенькой блондинки, лежавшей под аркой особняка Дювильяров с разорванным животом.

Дюпо, Мондезир и Гасконь торжествовали. Между тем беглец не оказал ни малейшего сопротивления и отдался им в руки с кротостью ягненка. И сейчас, когда его грубо дергали и толкали для вящей острастки, он смотрел на своих врагов бесконечно усталыми и печальными глазами.

Вдруг он сказал тихо, хриплым голосом:

— Я голоден.

Это были его первые слова.

Он умирал от голода и усталости, ведь он ничего не ел больше двух суток и лишь накануне вечером выпил стакан пива.

— Дайте ему кусок хлеба, — приказал комиссар Дюпо официанту. — Пускай поест, а мы тем временем раздобудем фиакр.

Один из полицейских отправился на поиски экипажа, Дождь прекратился. Из парка донесся тонкий звонок велосипеда; вновь показались коляски. Булонский лес ожил, на его широких аллеях, позолоченных бледными лучами солнца, продолжалось гулянье светской публики.

А пленник с жадностью набросился на хлеб, и на лице его отразилась животная радость насыщения. Во время еды взгляд его встретился со взглядами посетителей ресторана. По-видимому, в нем вызвали раздражение Гиацинт и Роземонда, которые смотрели на него с любопытством и были в восторге, что присутствуют при аресте несчастного, которого принимали за какого-то бандита. Но вот в его печальных воспаленных глазах вспыхнул огонек. С удивлением он узнал Пьера и Гильома. Теперь он не отрывал взгляда от ученого, и на его лице можно было прочесть собачью преданность, благодарность и обет строгого молчания.

Сальва снова заговорил с какой-то мужественной решимостью. Казалось, он обращался к человеку, от которого уже отвел взгляд, и к товарищам, которых не было в зале:

— Глупо было удирать… Я и сам не знаю, почему я удирал… Ах, поскорей бы это кончилось! Я ко всему готов.

V

На следующее утро Гильом и Пьер, читая газеты, очень удивлялись, что в прессе не было поднято шума в связи с арестом Сальва. Они нашли в разделе новостей лишь маленькую заметку, где говорилось, что в результате облавы, произведенной в Булонском лесу, полицией схвачен некий анархист, которого подозревают в террористических актах. Напечатанные в «Голосе народа» разоблачения Санье вызвали невероятную сенсацию, и газеты кричали только об этом: целый поток статей, посвященных делу Африканских железных дорог, всевозможные россказни и предположения по поводу предстоявшего в этот день заседания парламента, которое обещало быть очень бурным, если Меж, депутат-социалист, подаст свой запрос, о чем он и сделал заявление по всей форме.

Гильом еще накануне хотел вернуться к себе на Монмартр. Рана его зарубцевалась, гроза, очевидно, миновала, и он мог спокойно осуществлять свои замыслы и продолжать свои работы. Полицейские прошли мимо него, даже не подозревая, что он имеет отношение к делу. Кроме того, Сальва, конечно, не станет его выдавать. Но Пьер стал умолять брата подождать еще два-три дня, пока пройдут первые допросы и окончательно выяснится положение вещей. Накануне, во время длительного ожидания в приемной министра, он уловил обрывки фраз, кое-какие намеки, понял, что существует некая тайная связь между покушением и парламентским кризисом, и ему хотелось, чтобы Гильом вернулся к своему обычному образу жизни лишь после того, как разразится кризис.

— Знаешь что, — сказал он брату, — я зайду к Морену и приглашу его к обеду, потому что необходимо сегодня же вечером сообщить Бартесу об этом новом ударе… Затем я отправлюсь в парламент, мне надо там многое узнать. И через несколько дней я отпущу тебя домой.

Пьер пришел в Бурбонский дворец в половине второго. Он надеялся, что Фонсег велит пропустить его на заседание. Но в вестибюле он повстречался с генералом де Бозонне, у которого оказалось два пригласительных билета, так как в последнюю минуту его приятель сообщил, что не может прийти. Любопытство парижан было до крайности возбуждено: газеты объявили, что предстоит бурное заседание, еще со вчерашнего дня билеты так и вырывали друг у друга из рук. Пьеру ни за что бы не попасть на заседание, если бы не любезность генерала, к тому же и сам старик радовался, что ему будет с кем поболтать. Он сообщил Пьеру, что решил провести вторую половину дня в парламенте; ему было безразлично, где убивать время, здесь ли, на спектакле, в концерте или на благотворительном базаре. Он собирался также дать волю своему негодованию, позлорадствовать, лишний раз убедившись в постыдной низости парламентской системы. Из легитимиста он в свое время стал бонапартистом, пережил двойное крушение всех своих надежд, и теперь ему оставалось только брюзжать.

В зале Пьеру и генералу удалось добраться до передней скамьи галереи. Там они увидели маленького Массо, который охотно потеснился и посадил их справа и слева от себя. Он знал здесь решительно всех.

— Я вижу, господин генерал, вам любопытно посмотреть, что будет здесь происходить. А вы, господин аббат, пришли сюда поупражняться в терпимости и в искусстве прощать обиды. Ну, а я по своей профессии обязан быть любопытным. Перед вами человек, который ищет тему для статьи. На трибуне журналистов все хорошие места оказались уже занятыми, и вот мне удалось здесь недурно устроиться… Что и говорить, громкое будет заседание! Смотрите, смотрите, сколько здесь народу справа, слева, везде!

И в самом деле, узкая, дурно построенная галерея была переполнена. Там теснились женщины и мужчины всех возрастов; фигуры их сливались в какую-то смутную массу, в которой выделялись только светлые пятна лиц. Действие должно было происходить внизу, в еще пустом зале заседаний, где полукругом расположены были сиденья, совсем как в зрительном зале театра, который медленно наполняется публикой в день премьеры. В холодном свете, лившемся сквозь стеклянный потолок, поблескивала торжественная ораторская трибуна, а позади нее, на возвышении, вдоль задней стены, стояли столы президиума, стулья и председательское кресло. Там тоже было пусто, только двое служителей заготовляли перья и проверяли чернильницы.

— Женщины, — продолжал, смеясь, Массо, — приходят сюда, совсем как в зверинец, с тайной надеждой, что дикие звери сожрут друг друга… А вы читали статью в утреннем выпуске «Голоса народа»? Удивительный тип этот Санье! Когда ему не хватает нечистот, он ухитряется их разыскать. Он сам разводит все новую грязь, харкает и добавляет мерзостей в клоаку. Если в своих сообщениях он не слишком искажает факты, то в своих комментариях ухитряется наврать с три короба и плодит чудовищных ублюдков.

Каждый день он старается превзойти самого себя, преподносит читателям все новую отраву, чтобы повысить тираж своей газеты… И, естественно, это взвинчивает публику; ведь благодаря ему собрались такие толпы, у всех взбудоражены нервы, все предвкушают какую-то грязную комедию.

Потом с веселой улыбкой он спросил Пьера, прочел ли тот в «Глобусе» анонимную статью, написанную в весьма благородном тоне, но в то же время весьма коварную, где требуют от Барру, чтобы он со всей правдивостью высказался по вопросу об Африканских железных дорогах и дал объяснения, которых страна ждет от него. До сих пор газета откровенно поддерживала председателя совета. Но из этой статьи видно было, что от него уже отворачиваются, чувствовался холодок, всегда предшествующий разрыву. Пьер выразил свое удивление по поводу этой статьи: ему казалось, что Фонсег тесно связан с Барру общностью взглядов и узами старинной дружбы.

— Уж конечно, — с усмешкой продолжал Массо, — у моего патрона сердце обливалось кровью. Статья произвела сильное впечатление и немало повредит кабинету. Но что поделаешь? Мой патрон знает лучше всех, какой линии поведения держаться, чтобы спасти свою газету, да и себя самого.

И он рассказал, какое необычайное волнение и тревога царят в переполненных депутатами кулуарах, где он некоторое время потолкался, прежде чем, поднявшись сюда, поискать себе места. После двухдневного перерыва парламент собрался в момент, когда вновь разгорелся этот чудовищный скандал, подобно пожару, который, кажется, совсем погас, по вдруг вспыхивает с новой силой, истребляя все вокруг. У всех на устах были цифры, указанные в списке Санье: Барру получил двести тысяч, Монферран — восемьдесят, Фонсег — пятьдесят, Дютейль — десять, Шенье — три, а такие-то лица — столько-то! Разоблачениям нет конца. И тут же самые невероятные истории, сплетни, клевета, невообразимая смесь правды и лжи, чудовищная неразбериха! Свирепствует паника; там и сям — бледные лица, дрожащие губы, и тут же багровые физиономии, глаза, горящие дикой радостью, торжествующие ухмылки. Ведь, в сущности говоря, этим показным негодованием и декламацией на тему о нравственной чистоте, возвышенной морали членов парламента хотят прикрыть узко личные интересы, и всякий жаждет узнать, будет ли свергнут кабинет и какие новые министры придут к власти. Барру как будто уже обречен, но в такой заварухе всегда могут быть неожиданности. Предполагают, что Меж станет с пеной у рта громить противников, Барру, конечно, ему ответит; его друзья говорят, что он пылает гневом, что намерен выложить всю правду и привести все в ясность. Уж наверно после него речь возьмет Монферран. Что до Виньона, то он старается скрыть свою радость и умышленно держится в стороне; люди видели, как он то и дело переходит от одного сторонника к другому, советуя им соблюдать спокойствие и хладнокровие, которые всегда обеспечивают победу в сражении. Какая ужасающая кухня ведьмы, где на адском огне кипит котел с ядовитыми зельями, со всякими омерзительными снадобьями!

— Тут сам черт ногу сломит! — заключил Массо. — Вот уж грязная стряпня! Посмотрим, что из всего этого получится.

Генерал де Бозонне ожидал самых страшных катастроф. Будь еще под руками порядочная армия, тогда можно было бы в один прекрасный день смести с лица земли эту кучку продажных парламентских крикунов, которые разоряют и растлевают страну. Он считал, что Франции приходит конец, так как вместо армии у нее есть лишь вооруженный народ. Оседлав своего конька, он пустился в горькие рассуждения. Отставной генерал, преданный душой старому режиму, сетовал и возмущался новыми порядками.

— Вы ищете тему для статьи, — обратился он к Массо, — так вот вам тема! Во Франции больше миллиона солдат, но нет армии. Я сообщу вам данные, и вы скажете наконец правду.

Он завладел журналистом и принялся его наставлять. В стране должна существовать каста военных; облеченные божественной властью вожди должны вести в бой войско, состоящее из наемников и вообще из отборных солдат. Демократизировать армию — значит ее уничтожить. Старый герой оплакивал армию, убежденный, что военное дело единственная благородная профессия. Теперь, когда все и каждый обязаны воевать, никто воевать не желает. С введением всеобщей воинской повинности народ призван под ружье, и рано или поздно это неизбежно положит конец войнам. Если с 1870 года не было ни одной войны, то лишь потому, что все готовы к бою. И теперь всячески избегают столкновения вооруженных народов, помышляя о том, какие это вызовет разрушения, какие чудовищные расходы и кровопролитие. Европа, превратившаяся в гигантский укрепленный лагерь, внушала ему ненависть и отвращение. Он был убежден, что в случае войны враги истребят друг друга в первой же битве, и тосковал о прежних войнах, которые были чем-то вроде охоты на горах и в лесах, охоты, полной захватывающих приключений.

— Но разве это уж такая беда, — мягко заметил Пьер, — если придет конец войне?

Генерал начал было раздражаться:

— Нечего сказать, хороши будут народы, если они перестанут воевать!

Потом он пустился в экономические соображения:

— Имейте в виду, что на военные цели раньше никогда не расходовали таких огромных сумм, какие тратят с тех пор, как война стала невозможной. Этот вооруженный мир и всеобщая воинская повинность попросту разоряют страну. Если мы не будем разгромлены, то нас наверняка ожидает банкротство… Во всяком случае, военное сословие не может существовать в стране, где ему нечего делать. Люди теряют веру. Настоящих военных будет становиться все меньше, как в наши дни духовных лиц.

Он выразил жестом свое отчаяние. Старый вояка готов был проклясть этот парламент, эту республиканскую палату, возлагая на нее ответственность за грядущие дни, когда солдат будет только гражданином.

Маленький Массо покачивал головой, очевидно, находя, что это слишком серьезная для него тема. Он прервал излияния генерала, воскликнув:

— Смотрите! Монсеньер Март а рядом с испанским послом на трибуне дипломатов! Вы знаете, в Морбигане отвергают его кандидатуру. Он слишком хитер, чтобы пожелать звания депутата: это может его скомпрометировать, а он и без того держит в руках все нити политики, и под его дудку пляшет большинство католиков, поддерживающих республиканское правительство.

Пьер уже заметил сдержанно улыбавшегося монсеньера Март а , который накануне был так очаровательно любезен с ним в приемной министра. И ему еще тогда пришло в голову, что этот епископ, с виду такой смиренный, играет какую-то значительную роль. Чувствовалось, что это весьма влиятельный деятель, хотя он сидел неподвижно, с безобидным видом, как один из любопытных, пришедших посмотреть на это зрелище. Пьер то и дело посматривал на прелата, словно ожидая, что тот вдруг возьмется за дело и начнет управлять людьми и событиями.

— А, вот и Меж!.. — опять воскликнул Массо. — Сейчас начнется заседание.

Зал мало-помалу наполнялся. В дверях появлялись все новые депутаты и затем спускались вниз по узким проходам. Многие оставались стоять и оживленно разговаривали, внося в зал лихорадочное волнение, царившее в кулуарах. Другие уже сидели; у них были серые, удрученные лица, и они поднимали глаза вверх, к мутно белевшему в потолке витражу в форме полумесяца. И без того облачная погода после полудня совсем испортилась, и торжественный зал со своими тяжелыми колоннами и холодными аллегорическими изваяниями стал еще мрачнее в тусклом, мертвенном свете. Его голые стены, облицованные мрамором и полированным деревом, придавали ему особенно строгий вид, лишь чуть оживлял красный бархат скамеек и трибун.

Массо принялся называть по имени каждого из входивших видных депутатов. Меж беседовал с одним из маленькой группы социалистов и яростно жестикулировал. Потом появился Виньон, окруженный друзьями, с притворным спокойствием и деланной улыбкой, и начал спускаться с яруса на ярус, направляясь к своему месту. Но зрители на галерее с нетерпением ожидали появления скомпрометированных депутатов, тех, чьи имена красовались в списке Санье. Этих субъектов было особенно интересно наблюдать, одни держали себя с какой-то мальчишеской развязностью, прикидываясь, что у них легко на душе; другие, напротив, принимали суровый, негодующий вид. Шенье вошел нетвердой походкой, нерешительно, словно раздавленный чудовищной несправедливостью. В противоположность ему, Дютейль, как всегда, улыбался своей красивой безмятежной улыбкой и казался совершенно спокойным. Только временами у него нервно подергивались губы в тревожной гримасе. Но больше всего восхищались Фонсегом, который уже вполне овладел собой: у него было такое ясное лицо, такой открытый взгляд, что все его коллеги и глазевшая на него публика могли поклясться в его невиновности, до того честной казалась физиономия этого человека!

— О, этот патрон! — в восторге прошептал Macco. — Он неподражаем!.. Внимание! Вот и министры. Смотрите не прозевайте встречу Барру с Фонсегом после утренней статьи.

Барру вошел очень бледный, с высоко поднятой головой и почти вызывающим видом, и направился к креслам министров. Случилось так, что он прошел мимо Фонсега. Министр не сказал ему ни слова, но пристально поглядел на него, как смотрят на изменника, на человека, нанесшего исподтишка тяжелый удар. А тот, не теряя самообладания, пожимал налево и направо руки, словно не замечал этого тяжелого, давящего взгляда. Впрочем, он притворился, что не заметил и Монферрана, который шел вслед за Барру с самым добродушным выражением лица, словно ничего не знал и спокойно явился на рядовое заседание. Усевшись на свое место, он поднял голову и улыбнулся монсеньеру Март а , который ответил ему легким кивком головы. Потом, чувствуя, что владеет собой и другими, радуясь, что все складывается так, как ему хотелось, он начал привычным жестом тихонько потирать руки.

— А кто этот серенький, унылый господин, там, на одном из министерских кресел? — спросил Пьер своего соседа.

— А! Это милейший Табуро, министр народного просвещения, который не слишком-то пользуется престижем. Кто его не знает! Но его никогда не узнают: он похож на старый, стертый грош… Этот тоже, уж верно, не пылает нежностью к моему патрону, ведь нынче утром в «Глобусе» появилась статейка, написанная в довольно умеренном тоне, но от этого еще более убийственная, где говорится, что он не имеет ни малейшего отношения к изящным искусствам. Меня очень удивит, если он уцелеет.

Но вот глухой рокот барабанов возвестил о прибытии председателя и президиума. Распахнулась дверь, и маленькая процессия проследовала на эстраду. По амфитеатру прокатился гул голосов, раздались выкрики и топанье. Председатель, стоя у стола, зазвонил в колокольчик и объявил заседание открытым. Но в зале не смолкал шум, пока секретарь, долговязый черноволосый малый, читал зычным голосом повестку дня. Она была принята, и были прочитаны письма с извинениями. Затем поспешно поднятием рук проголосовали какой-то незначительный законопроект. Когда, наконец, перешли к столь нашумевшему запросу Межа, амфитеатр содрогнулся от волнения, и страстное любопытство изобразилось на лицах зрителей, теснившихся на галерее. Поскольку запрос был принят правительством, парламент постановил, что обсуждение начнется сразу же. В зале воцарилось глубокое безмолвие. Лишь временами по рядам депутатов и публики пробегал трепет, выдававший страх, ненависть, вожделения — все разнузданные аппетиты алчной своры.

Поднявшись на кафедру, Меж начал свою речь в нарочито сдержанном тоне и сразу же твердо поставил вопрос. Длинный, тощий, искривленный, как высохшая виноградная лоза, он стоял, сутулясь, опершись руками на кафедру, и его речь то и дело прерывал глухой кашель — его уже давно подтачивал медленно текущий туберкулез. Но глаза его яростно сверкали сквозь стекла очков, а резкий, крикливый голос, звуча все громче, оглушительно гремел. Его длинная нескладная фигура выпрямилась, бешено жестикулируя. Оратор напомнил собранию, что еще около двух месяцев назад, когда «Голос народа» начал свою кампанию разоблачений, он, Меж, заявил о своем намерении подать запрос правительству относительно злополучного дела об Африканских железных дорогах. Если бы парламент, справедливо заметил Меж, по каким-то таинственным соображениям не отсрочил его запроса, то уже давным-давно добились бы полной ясности и не разгорелась бы такая скандальная кампания разоблачений, от которой тошнит парижан. Но теперь всякий понимает, что дольше молчать невозможно, и двое министров, которым брошено в лицо обвинение в измене своему долгу, должны дать ответ, доказать свою полную невиновность, пролить яркий свет на этот вопрос; не говоря уже о том, что парламент в целом не может потерпеть обвинения в постыдной подкупности. И Меж повторил всю эту историю: концессия на сооружение Африканских железных дорог, полученная банкиром Дювильяром, затем пресловутый выпуск выигрышного займа, который был принят большинством голосов, причем, если верить обвинителям, этому предшествовала целая эпидемия купли-продажи, подкупов представителей парламента. Оратор воспламенился и начал сыпать яростной бранью, когда заговорил о таинственном Гюнтере, который вербовал депутатов в пользу Дювильяра и которому полиция позволила удрать, а сама тем временем усиленно выслеживала депутатов-социалистов. Ударяя кулаком по кафедре, он требовал, чтобы Барру, за которым в списке числится двести тысяч, категорически опроверг возводимое на него обвинение, доказав, что он не получил ни одного сантима. Тут раздались голоса, требующие, чтобы Меж огласил этот список. Он хотел было его зачитать, но с другой стороны бешено завопили, что это подлость, что нельзя оглашать во французском парламенте подобный документ, начиненный ложью и клеветой. Меж продолжал свою речь, захлебываясь от гнева, смешивая Санье с грязью. Он решительно отмежевывался от оскорбителей, но требовал справедливого возмездия: если найдутся среди его коллег продажные души, то их надо в этот же вечер отправить на ночлег в тюрьму Мазас!

Стоя на монументальной трибуне, председатель звонил без конца, но был не в силах водворить тишину; он походил на лоцмана, который в бурю потерял управление кораблем. В этом море багровых орущих лиц только физиономии приставов сохраняли подобающее им строгое, бесстрастное выражение. Когда на минуту затихал шторм, вновь слышался голос оратора. Меж внезапно переменил тему и начал противопоставлять милое его сердцу коллективистское общество будущего преступному капиталистическому обществу, порождающему такие мерзости. Им овладел пыл проповедника, апостола, который упорно и неуклонно стремится переделать мир, согласно своей вере. Коллективизм стал для него священной доктриной, догматом, без которого невозможно спасение. В недалеком будущем наступит эта, предсказанная им эра. Он ожидал ее со счастливой улыбкой, не сомневаясь, что ему остается только свергнуть этот кабинет, потом, быть может, еще один, и он сам захватит власть и выступит в роли реформатора, водворяющего мир среди народов. Этот сектант (как его называли социалисты других толков) обладал темпераментом диктатора. Под конец Межа стали слушать: его пламенная, напористая риторика заставила всех замолчать. Когда он соблаговолил наконец покинуть трибуну, на скамьях левого крыла прокатилась буря аплодисментов.

— Знаете, — обратился Массо к генералу, — на днях я встретил его в Ботаническом саду, он гулял там со своими тремя детишками. Он присматривал за ними совсем как старая нянька… Это очень славный человек, и, говорят, он всячески старается скрыть свою бедность.

Но вот снова по залу пробежал трепет: Барру встал и поднялся на трибуну. Выпрямившись во весь свой рост, он привычным движением откинул голову назад. Его красивое, гладко выбритое лицо, которое слегка портил слишком маленький нос, приняло выражение какого-то надменного и чуть грустного величия. Первым долгом он выразил скорбь и негодование. Сопровождая свою пышную, цветистую речь театральными жестами, он говорил с пылом романтического трибуна, чувствовалось, что это честный человек, с нежной душой, но немного глуповатый. Однако сейчас он был глубоко взволнован, и его слова дышали непритворным чувством, ибо сердце его разрывалось: он переживал роковой перелом своей судьбы, и ему казалось, что вместе с ним рушится целый мир. Он с трудом сдерживал готовый у него вырваться вопль отчаяния, вопль гражданина, которого осыпают пощечинами и выбрасывают за борт теперь, когда его, казалось бы, все должны прославлять за проявленную им гражданскую доблесть. Еще в дни империи отдаться телом и душой республике, бороться за нее, терпеть гонения, затем основать ее после всех ужасов войны за родину и гражданской войны, все время преодолевая сопротивление враждебных партий, — и теперь, когда она наконец восторжествовала, обрела силы жизни и несокрушимую мощь, вдруг ощутить себя в ней как бы чужестранцем, выходцем из иного века, слышать, как выступившие на сцену новые деятели говорят другим языком, отстаивают другой идеал, присутствовать при гибели всего, что дорого твоему сердцу, всего, что ты свято чтишь, всего, что давало тебе силу побеждать! Уже больше нет на свете могучих деятелей былых времен! Гамбетта хорошо сделал, что умер. И с какой горечью в сердце старики, еще оставшиеся в живых, смотрят на окружающую их молодежь, умную и проницательную, которая тихонько улыбается, считая их романтиками старого толка! Все рушилось, поскольку оказалась несостоятельной сама идея свободы. Свобода уже не является высшим благом, основанием той республики, за которую они так долго боролись и которой принесли такие жертвы!

Очень искренне, с большим достоинством Барру во всем признался. Республика для него ковчег завета, и когда она в опасности, все средства хороши для ее спасения. И он откровенно рассказал все как было: банк Дювильяра отпускал крупные суммы на прессу, которые доставались оппозиционным газетам, между тем как республиканские газеты получали жалкие гроши. Как министр внутренних дел, он, Барру, в то время ведал прессой, и хорош был бы он, если бы не постарался восстановить должное равновесие, чтобы враги правительства не усилились сверх всякой меры! К нему со всех сторон протягивались руки, чуть ли не двадцать газет, самых достойных, самых преданных республике, требовали своей законной доли. И он не оставил их без поддержки, распределил между ними те двести тысяч франков, которые в списке числятся за ним. Ни одного сантима не прилипло к его рукам! Никто не смеет усомниться в его бескорыстии — довольно его честного слова! В эту минуту Барру был поистине величествен и достоин восхищения. Все исчезло — надутая посредственность, дешевый пафос, — на трибуне стоял честный человек, с трепетом обнажавший свою душу, с болью в сердце открывавший всю правду, сознававший с горечью и тоской, что он не получит награды за понесенные им труды.

И в самом деле, его речь была встречена ледяным молчанием. Наивный Барру, ожидавший, что республиканский парламент восторженно примет его заявление и превознесет его за спасение республики, мало-помалу стал ощущать холодное веяние, долетающее до него из зала. Внезапно он почувствовал, что он бесконечно одинок, что его карьера кончена и его уже коснулось дыхание смерти. Все внутри его рушилось, и разверзалась могильная пустота. Однако он продолжал свою речь среди гробового молчания, с мужеством человека, который сознательно идет на гибель и хочет умереть стоя из любви к благородной выразительной позе. Его конец был последним красивым жестом. Когда он спустился с кафедры, холод в зале еще усилился; не сорвалось ни единого хлопка. Он допустил еще одну неловкость, сделав намек на тайные интриги, которые ведет Рим и духовенство с целью вновь завладеть потерянными позициями и в не столь отдаленном будущем восстановить монархию.

— Ну и дурак! Разве можно признаваться! — прошептал Массо. — Крышка ему, а с ним и всему кабинету.

И вот среди ледяного безмолвия на трибуну быстро взошел Монферран. У всех присутствующих было тяжело на душе: они испытывали смутный страх, который всегда возбуждают откровенные признания. У многих вызвали глухой протест не вполне оправданные компромиссы, неизбежные в политике, а подкупленные депутаты в ужасе чувствовали себя на краю бездны. И все вздохнули с облегчением, когда Монферран с места в карьер стал решительно отрицать свою вину. Он ударял кулаком по кафедре и бил себя в грудь, крича о своей поруганной чести. Кряжистый, низкорослый, он вскидывал кверху свой толстый чувственный нос, характерный для честолюбца, и так ловко скрывал свое коварство под маской грубоватого простодушия, что им можно было залюбоваться. Он отрицал решительно все. Он даже не имел понятия, какие это восемьдесят тысяч франков значатся за ним в списке, и отважно бросал вызов всем и каждому, предлагая доказать, что он получил хоть одно су. Он так и кипел, так и бурлил от негодования и отрицал не только свою вину, но и вину депутатов, утверждая, что французский парламент за все время своего существования ни разу не опозорил себя подобным образом, что ни один избранник народа не способен продать свой голос, ибо это было бы самым невероятным, самым чудовищным из преступлений, когда-либо совершенных на земле! Раздались аплодисменты. Ободрившись, стряхнув давящий кошмар, палата восторженно его приветствовала.

Между тем с левого крыла, где сидела небольшая группа социалистов, послышались гневные крики и свист. Монферрану предлагали дать разъяснения по делу Африканских железных дорог. Ему напомнили, что он был на посту министра общественных работ, когда голосовали за выпуск акций. Пусть теперь, будучи министром внутренних дел, Монферран сообщит, что он намерен предпринять в связи с этими разоблачениями, дабы успокоить совесть французов. Он ловко увернулся от прямого ответа, заявив, что, если будут обнаружены виновные, они, конечно, понесут наказание; он знает свой долг, и нечего ему об этом напоминать. Потом внезапно с беспримерной энергией и самообладанием он разыграл еще накануне подготовленную сцену. Он никогда не забывает о своем долге, он старый преданный солдат и неустанно служит своему народу, проявляя бдительность и благоразумие. Его обвиняли здесь в том, что полиция по его указанию занималась какой-то там гнусной слежкой и позволила удрать пресловутому Гюнтеру. Так вот, сейчас он может сказать, что сделала накануне по его указанию эта подвергшаяся клевете полиция, что она совершила, восстанавливая справедливость и порядок. Накануне в Булонском лесу она арестовала самого страшного из злодеев, человека, совершившего покушение на улице Годо-де-Моруа, рабочего-механика, анархиста Сальва, которого уже больше полутора месяцев тщетно разыскивали по всему городу. Вчера вечером от этого негодяя добились полного признания, и он вскоре понесет заслуженную кару. Наконец-то будет смыто оскорбление, нанесенное общественной морали! Пришел конец террору, так долго свирепствовавшему в Париже! Анархии нанесен смертельный удар! Вот что сделал ради чести и блага родины он, министр, пока мерзкие хулиганы тщетно пытались облить его грязью, включив его имя в постыдный список, сфабрикованный самыми подлыми политиканами!

Все присутствующие слушали его, оцепенев и содрогаясь от ужаса. Этот свалившийся с неба арест, о котором не говорилось ни в одной из утренних газет, этот легендарный злодей Сальва, закоренелый преступник, преподнесенный им в подарок Монферраном, вся эта искусно разыгранная сцена потрясла палату и показалась развязкой чересчур затянувшейся драмы. Глубоко взволнованные и польщенные слушатели устроили продолжительную овацию оратору, который по-прежнему себя прославлял, распространяясь о проявленной им энергии, о спасении общества, о справедливом возмездии за преступление, обещая всегда и везде твердо и властно охранять порядок в стране. Он покорил даже правое крыло, когда в конце своей речи, отмежевываясь от Барру, сделал реверанс в сторону католической партии, призывая представителей различных вероисповеданий тесно сплотиться против общих врагов, свирепых социалистов, которые грозят все разрушить.

Когда Монферран сходил с трибуны, он чувствовал, что его маневр удался, что он вывернулся из беды. Вся палата аплодировала, и правое и левое крыло, и в громе рукоплесканий тонули негодующие крики немногочисленных социалистов, которые только прибавляли шуму, увеличивая его торжество. Сотни рук тянулись к нему. Некоторое время он стоял, добродушно улыбаясь, но в его улыбке сквозило некоторое беспокойство. Ему становилось не по себе от этого успеха, он начинал его пугаться. Не слишком ли красноречиво он говорил? А вдруг он спас не себя одного, а весь кабинет? Если так, то рушится весь его план. Парламент не должен голосовать под впечатлением потрясшей его речи. Две или три минуты он простоял в тревоге, все с той же улыбкой, выжидая, не поднимется ли кто-нибудь с ответной речью.

Публика на трибунах тоже была в восторге. Замечено было, что дамы аплодировали. Даже монсеньер Март а выражал живейшее удовлетворение.

— Что скажете, генерал? — с усмешкой обратился Массо к своему соседу. — Вот каковы вояки наших дней! Молодчина Монферран! Вот что называется выйти сухим из воды. По правде сказать, ловко разыграно.

Но вот Монферран увидел, что Виньон, которого подталкивали друзья, поднялся и направляется к трибуне.

Лицо министра расплылось в добродушно-хитроватой улыбке, и он весело уселся на свое место, приготовившись слушать.

С появлением Виньона атмосфера в парламенте резко изменилась. Он был очень хорош на трибуне, стройный, подтянутый, с красивой бородой и голубыми глазами, от всей его гибкой фигуры веяло молодостью. Говорил он как человек практического склада. Его речь отличалась простотой и точностью, и по контрасту с ней казалась еще более пустой и напыщенной декламация его старших предшественников. Благодаря работе в государственных учреждениях он научился быстро разбираться в делах и умел четко ставить и разрешать самые сложные вопросы. Энергичный, смелый, он верил в свою звезду и, будучи молод и чрезвычайно изворотлив, на свое счастье, еще не успел ничем себя замарать. Он твердым шагом шел вперед, выработав программу несколько более прогрессивную, чем программа Барру и Монферрана, чтобы иметь основания занять их место, когда они будут свергнуты. Впрочем, он был способен осуществить эту программу, проведя уже давно обещанные реформы. Он понимал, что должна наконец восторжествовать честность в союзе с благоразумием и умом. И неторопливо, звонким голосом он высказал все, что хотел и что подсказывал ему здравый смысл, речь его удовлетворила запросам совести депутатов. Да, конечно, он первый радуется, что арестован этот человек и в стране водворится спокойствие. Но он не видит, что общего между этим арестом и прискорбным делом, поставленным на обсуждение парламента. Это два совершенно разных вопроса, и он умоляет своих коллег не голосовать в порыве овладевших ими бурных чувств. Необходимо пролить на это дело свет, чего, разумеется, не могут сделать скомпрометированные министры. Впрочем, он высказался против создания комиссии по расследованию: по его мнению, в случае если обнаружат виновных, их нужно передать в руки правосудия. Заканчивая свою речь, он осторожно намекнул на все усиливающееся влияние духовенства, заявив, что не признает никаких компромиссов и отвергает диктатуру государства, равно как и возрождение древней теократии.

Со всех сторон раздались возгласы «прекрасно!», «прекрасно!», и Виньон вернулся на свое место под жидкие рукоплескания. Но парламент уже был прибран к рукам, положение дел выяснилось, результаты голосования были предрешены, и Меж, хотевший опять взять слово, благоразумно решил промолчать. Всеми было замечено спокойствие Монферрана, который слушал Виньона с благодушным видом, как бы воздавая должное таланту противника. А Барру, речь которого была встречена ледяным молчанием, неподвижно сидел в своем кресле, бледный как смерть, словно сраженный и раздавленный во время крушения старого мира.

— Так и есть! — снова воскликнул Массо. — Кабинету крышка! Знаете, этот маленький Виньон далеко пойдет. Говорят, он мечтает об Елисейском дворце. Во всяком случае, ему суждено стать главою будущего кабинета.

Началась баллотировка. В зале поднялся шум и гам. Массо собрался уже уходить, но генерал его удержал:

— Подождите минутку, господин Массо… Как омерзительна эта парламентская стряпня! Вы должны были бы написать об этом в статье, показать, как обессиливает и развращает до мозга костей наш народ эта бессмысленная и грязная болтовня, которая длится целые дни. Битва, в которой лягут костьми пятьдесят тысяч человек, не нанесет стране такого ущерба, не отнимет у нас столько жизненных сил, сколько мы потеряли за десять лет господства этой мерзкой парламентской системы. Зайдите ко мне как-нибудь утречком. Я вас познакомлю с проектом военного закона и докажу, что необходимо восстановить прежнюю армию, состоящую из профессиональных военных и не столь многочисленную, а не то наша национальная армия, омещанившаяся и неимоверно разросшаяся, мертвым грузом потянет ко дну весь народ.

С самого начала заседания Пьер не произнес ни слова. Он внимательно слушал. Сперва его беспокоила судьба брата, но потом им овладело лихорадочное возбуждение, господствовавшее в зале. Вскоре ему стало ясно, что Гильому нечего опасаться. Но какой отзвук одно событие дает другому! И какие неожиданные отголоски породил в парламенте арест Сальва! События непрестанно сцеплялись, видоизменялись, влияли одно на другое. Зал кипел, как гигантский котел, и, глядя сверху на ряды депутатов, Пьер угадывал, какие там бушуют страсти и какие сталкиваются интересы. Он наблюдал за ожесточенной борьбой, какую вели между собой Барру, Монферран и Виньон, видел, какой ребяческой радостью сияет лицо грозного Межа, который был в восторге, что ему снова удалось взбаламутить тинистую воду, в которой он всякий раз ловил рыбу для других. Внимание Пьера привлекал и Фонсег, который сидел с безмятежным видом, прозревая будущее, и успокаивал Дютейля и Шенье, напуганных предстоящим падением кабинета. Потом он снова устремлял взгляд на монсеньера Март а ; он почти не отрывал глаз от прелата, глядя, как отражаются парламентские бури на его ясном, улыбающемся лице. Можно было подумать, что вся богатая драматическими событиями парламентская комедия была разыграна лишь для будущего торжества, на которое уповал этот епископ. Пока происходил подсчет голосов, Массо и генерал прожужжали Пьеру все уши, толкуя о тактике, о кадрах, о вербовке, и ожесточенно спорили, нуждается ли Европа в кровавой бане. О, несчастное человечество, которое вечно сражается, ведет губительную борьбу и в парламентах, и на полях битв! Когда же наконец оно сложит оружие и построит свою жизнь на основах справедливости и разума?

В зале продолжалось волнение в связи с голосованием резолюций: целый дождь резолюций, от самой радикальной, предложенной Межем, до простой и деловой, выдвинутой Виньоном. Кабинет соглашался принять только самую простую, деловую резолюцию, и она не прошла; наконец парламент принял резолюцию Виньона большинством двадцати пяти голосов. Часть левых депутатов, как видно, примкнула к правым, а также объединилась с группой социалистов. Когда были оглашены результаты, в зале, а затем и на трибунах поднялся долго не смолкавший шум.

— Ну вот, — сказал Массо, покидая зал с генералом и Пьером, — у нас будет кабинет Виньона. Но все-таки Монферрану удалось выплыть. На месте Виньона я бы его остерегался.

Вечером в маленьком домике в Нейи произошло расставание друзей. Эта простая сцена была полна волнующего величия. Гильома огорчил, но вместе с тем успокоил рассказ брата о парламентском заседании, и он твердо решил на следующий день вернуться на Монмартр к своим повседневным занятиям. Николя Бартес тоже уезжал, и домик должен был снова погрузиться в мрачное безмолвие.

Теофиль Морен пришел к обеду, уже уведомленный Пьером о печальном событии. В семь часов вечера, когда четверо мужчин уселись за стол, Бартес еще ничего не знал. Весь день он ходил по своей комнате из угла в угол тяжелыми шагами, как лев в клетке. Старый ребенок, исполненный героизма, жил в этом убежище у своего друга, не заботясь о сегодняшнем дне и не помышляя о чреватом опасностями будущем. Он всю жизнь лелеял в сердце великую надежду, которую всякий раз разбивала реальная жизнь. Рушилось все, что он любил, все, что он, как ему казалось, завоевал за пятьдесят лет, проведенных в тюрьме и в изгнании, — идеалы свободы и равенства, республика, основанная на всеобщем братстве. Мечты его никогда не осуществлялись, и все-таки он сохранил свою веру, чистую веру юноши, твердо уповающего на будущее. Он блаженно улыбался, когда молодые революционеры, гораздо более радикальных воззрений, подшучивали над ним, как над безобидным стариком. Он совершенно не разбирался в новейших сектах, с негодованием обнаруживал в них недостаток гуманности, продолжал гордо, упрямо и наивно верить, что человечество возродится, так как все люди от природы добры, свободны и все они братья.

В этот вечер за обедом в компании старых друзей он был очень весел и с величайшим простодушием утверждал, что, несмотря ни на что, его идеал вскоре должен воплотиться в жизнь. Он был превосходный рассказчик, когда на него находило вдохновение, и его сотрапезники услыхали целый ряд увлекательных тюремных историй. Он изучил все тюрьмы, и Сент-Пелажи, и Мон-Сен-Мишель, и приморскую тюрьму Бель-Иль, и Клерво, и пересыльные каталажки, и смрадные плавучие тюрьмы. Иные воспоминания вызывали у него смех, и он уверял, что повсюду его поддерживало сознание своей духовной свободы. Трое друзей слушали его, как зачарованные, хотя сердце у них щемило при мысли о том, что этот вечный пленник, вечный изгнанник снова должен взять свой посох и пуститься в странствия.

Только за десертом Пьер наконец решился заговорить. Он рассказал о том, как министр вызвал его к себе и заявил, что Бартес в течение двух суток должен покинуть Францию, если не хочет быть арестованным. Услыхав слова Пьера, этот седовласый старец, с орлиным носом и сверкающими молодыми глазами, величаво встал и заявил, что он сейчас же уезжает.

— Как! Дети мои, вы узнали об этом еще вчера и до сих пор ничего мне не сказали! Ведь, оставаясь у вас в доме, я мог вам сильно повредить!.. Прошу прощения, мне и в голову не приходило, что я могу причинить вам столько неприятностей, я думал, что все так хорошо уладится… Спасибо, сердечное спасибо Гильому! Спасибо и вам, Пьер, за спокойные дни, которые я, старый бродяга и безумец, провел у вас в доме!

Его стали умолять, чтобы он остался до утра, но он и слушать об этом не захотел. В полночь отходит поезд на Брюссель, и он, конечно, поспеет на него. Он не согласился, чтобы Морен его сопровождал. Морен человек небогатый, и у него свои дела. Зачем отнимать время у приятеля, когда он, Бартес, прекрасно может ехать один? Он снова отправлялся в изгнание, в давно знакомый скорбный путь, как Вечный Жид, блуждающий в поисках свободы, легендарный страдалец, гонимый судьбой по всему широкому миру.

В десять часов вечера он покинул домик на сонной улице и со слезами в глазах простился со своими хозяевами.

— О, я уже стар. На этот раз все кончено. Я больше не вернусь, и кости мои истлеют где-нибудь в глухом уголке на чужбине.

Но когда он расцеловал Гильома и Пьера, в нем снова проснулся гордый, неукротимый пыл, и у него вырвались слова, полные надежды:

— Впрочем! Кто знает! Быть может, завтра мы восторжествуем. Будущее принадлежит тому, кто его создает и умеет ждать!

С этими словами он удалился. Еще долго слышались его твердые шаги, постепенно замиравшие в безмолвии лунной ночи.


Читать далее

КНИГА ТРЕТЬЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть