Глава IV

Онлайн чтение книги Пол Келвер Paul Kelver
Глава IV

Пол попадает в веселую компанию пилигримов, которые наставляют его на путь истинный, и встречает принцессу с золотыми волосами.

Теперь Ист-Индиа-докс-роуд — оживленная многолюдная магистраль. Звенят трамваи, грохочут омнибусы, стучат по мостовой легковые экипажи, по тротуарам снуют взад-вперед тысячи прохожих, и беспрестанное шарканье подошв сливается в сплошной шум, похожий на шум дождя. Но в те времена, о которых я пишу, это была тихая улица: по одну сторону тянулась глухая стена, отделяющая ее от портовых складов, по другую шли редкие домики, огороды, мусорные свалки, пустыри, на которых сушилось белье. От ее первоначальной застройки осталось лишь одно строение (по крайней мере, оно еще стояло, когда я проезжал по этой улице в последний раз) — одноэтажный кирпичный домик у въезда на мост; в нем там раньше была таможня, где взимали дорожную пошлину. Я очень хорошо помню этот домик — там осталось мое детство, и я, перепугавшись, чуть не плача, увидел расстилающийся передо мной мир.

Объяснить это толком я не могу. Как-то я отправился к нашему зубному врачу. Жил он в Плейстоу, в стороне от проезжей дороги, и пациентов у него было немого, зато местность была живописной, и он не собирался никуда переезжать.

— Предложи доктору полкроны, — наставляла меня матушка, проверяя, не забыл ли я положить в карман брюк кошелек с единственной монеткой, — но если он откажется взять, то, безусловно, принеси деньги домой.

Полной уверенности у меня нет, но, кажется, он приходился нам каким-то родственником; во всяком случаи, бывал он у нас часто. Придя к нему, я садился в роскошное, обитое бархатом кресло, и он раскрывал передо мной ящик с инструментами, предлагая на выбор любой, причем настоятельно советовал воспользоваться теми, которые с виду более походили на орудия инквизиции, расхваливая их на все лады.

Леденея от страха, я делал свой выбор, но стоило мне только открыть рот, чтобы сообщить свое решение, как — бац! — у него из рукава вылетали щипчики, и не успевал я сообразить, что происходит, как боль исчезала. После этого мы пили чай. Доктор был старый холостяк; при доме был огромный сад (тогда Плейстоу был обыкновенной деревней), и его экономка варила вкуснейшие варенья и джемы. Как я любил эти чаепития! Обычным предметом наших бесед была матушка — оказывается, когда-то она была девочкой, да если бы еще послушной девочкой! Так нет же — это была озорная, проказливая девчонка, но верный и надежный друг. Скорее всего, он не врал, хотя матушка, когда я пересказывал ей его байки, смеялась и говорила, что все это выдумки, ничего такого за собой она не помнит, и возмущенно добавляла, что хороши же мужчины, не нашедшие лучшей темы для разговора. Но тут же спрашивала: — А что еще он там насочинял? — Не желая более обижать матушку, я вспоминал его рассуждения о погоде, здоровье и прочих невинных предметах, но ее это не интересовало. — Нет-нет, что он говорил обо мне? — перебивала она меня.

Убрав со стола посуду, он доставал огромный микроскоп. Стоило только взглянуть в глазок, как ты тут же попадал в волшебную страну, где живут причудливые драконы и жуткие чудовища; конечно же, мне он казался чародеем. Больше всего на свете он любил смотреть в микроскоп, и теперь, по прошествии лет, я объясняю его страсть тем, что сам он был совсем крошечный, — маленький человечек с большой душой.

Уходя, я церемонно вручал ему полкроны, добавляя, что матушка, дескать, велела вам кланяться, и он, так же церемонно, принимал гонорар. Но стоило мне выйти за ворота, как монетка таинственным образом возвращалась ко мне, в чем я убеждался, засунув руку в карман курточки. На первых порах я пытался вернуть ее законному владельцу, но доктор решительно отказывался признать монету своей.

— Это, должно быть, другая монета, — так трактовал он загадочное явление. — Такое частенько случается — кладешь в карман одну монету, а получается две. С этими полукронами лучше не связываться — маленькие, скользкие, немудрено и обсчитаться.

В один из таких дней, возвращаясь от него, я остановился на мосту и стал смотреть, как, медленно лавируя, под мостом проходит неповоротливая баржа. Был тихий летний вечер, пели птицы (такие вечера бывают даже в унылых городах); постояв немного, я пошел дальше и, миновав беленые ворота таможни, вдруг почувствовал, что на самом деле я остался на мосту. Чувство было таким сильным, что я обернулся, ожидая увидеть, как я стою, перегнувшись через перила, и смотрю на играющую под солнцем воду.

Боюсь показаться совсем уж идиотом, но все же рискну полюбопытствовать: может быть, кто-то из моих читателей испытал нечто похожее? Мой маленький друг так ко мне и не вернулся. Он ушел от меня, и осталась от него лишь телесная оболочка, воспоминания и горькие сожаления. Я продолжал играть в его игры, мне снились его сны, но все это была одна видимость: в его тело вселился другой дух.

Я долго терзался, порой даже плакал; мне было обидно, что детство ушло, мне было страшно пускаться в странствие по неведомому Миру взрослых. Я не хотел быть взрослым. Что бы такое сделать, чтобы никогда им не стать? Я страстно желал оставаться таким, каким был раньше — играть, мечтать, видеть волшебные сны. Путь вперед лежал во мраке, и я страшился его. Зачем мне куда-то идти?

Взрослел я медленно, с трудом, на это ушли многие месяцы и годы, но постепенно я смирился с тем, что стал другим; во мне росли и крепли новые ощущения, новые чувства, новые тревоги; они ничем не походили на старые, и Пол, тот маленький Пол, о котором мы с вами так много говорили, исчез из моей жизни, растаяв, как утренний туман.

Придется ему, как ни жаль, исчезнуть и со страниц этой книги. Но, прежде чем распрощаться с ним, позвольте мне вспомнить еще кое-какие эпизоды его жизни и на этом расстаться с ним навсегда.

Перед глазами мельтешат картинки детства, но постепенно одна заслоняет все остальное: тетя Фанни сидит на кухне у очага, вид у нее весьма легкомысленный, юбка и кринолин задраны до пояса, и лишь сорочка прикрывает то, что не принято обнажать. Торс ее равномерно покачивается, а руки массируют колени; я же, сжимая костяной нож для разрезания страниц и оседлав метлу, стою перед ней и, отчаянно жестикулируя, произношу монолог. Как правило, я — доблестный рыцарь, а она — злой людоед. Но вот я наношу ей разительный удар, и она, стеная и изрыгая проклятия, умирает и тут же превращается в прекрасную принцессу, которую мне необходимо вызволить из заточения и умчать на быстрой метле. Пока что принцесса ведет со мной переговоры из своей темницы, и все обстоит весьма жизненно; но когда дело доходит до похищения, приходится прибегать к театральным условностям — мне так и не удается уговорить тетку сойти со стула и перестать растирать свои колени.

А то, вооружившись секачом, я преображаюсь в отважного, индейца, а она становится моей скво — Смеющейся Водой или Поющим Светом; мы вместе отправляемся на охоту за скальпами. А когда у меня не столь кровожадное настроение, я становлюсь прекрасным принцем, а она — Спящей Красавицей. Но в таких амплуа она нё блещет. Ее коронный номер — вождь каннибальского племени; на мою же долю выпадает незавидная роль капитана Кука; перевернутый кухонный стол вполне сходит за корабль.

— Спустить с него шкуру, и пусть повисит голубчик в чулане до воскресенья, — говорит тетка, причмокивая губами. — Пусть дойдет до кондиции: и помягче станет, и провонять не успеет. — Во всем она любила доскональность, моя дорогая тетушка Фанни.

Не хочу наговаривать на тетку, но чем больше я ее вспоминаю, тем явственнее становится тот факт, что соглашалась она играть в эти годы отнюдь не только для того, чтобы от меня отвязаться. Часто она сама предлагала поиграть, разрабатывая собственную тему; себе она неизменно отводила роль злодея: дракона, самодура-дядюшки, злого волшебника, феи, которую забыли пригласить на крестины. В стране людоедов тетка завоевала бы славу искусного кулинара, а поваренная книга, составленная по ее рецептам, разошлась бы в мгновение ока. Способы приготовления человечины, которые предлагают старые авторы, на диво примитивны: „Сварить его в котле! Надеть ее на вертел и поджарить к ужину! Разрубить его на мелкие кусочки!“. Тетка же внесла в кухню Страны Людоедов разнообразие и изыск.

— Я думаю, любезный, — распоряжалась тетка, — его следует нафаршировать каштанами и поджарить на рашпере, а из потрохов выйдет чудный паштет.

Когда же Мы обсуждали рацион заточенных принцесс, она давала такой совет:

— Рыбы много не давать, а то мясо при жарке будет вонять.

Королевичей, благородных принцесс и тому подобную публику она превращала в жутких тварей, которые вряд ли могли запомнить, как они называются. Когда тетка расходилась вовсю, я получал великолепный урок естественной истории, узнавая названия животных как ныне существующих, так и вымерших. Так, благородную деву неописуемой красоты она, не моргнув глазом, превращала в глиптодона или гиппокрепиана. Позже, научившись читать, я нашел изображение этих тварей в энциклопедии и понял, что больше никогда, ни при каких обстоятельствах не смогу полюбить эту даму. Рыцарей и королей она с нескрываемым удовольствием превращала в тунцов и омаров, а гордых королев — в брюссельскую капусту.

Со смаком готовилась она к предстоящей изощренной казни, не забывая и мелочей, как то; точку ножей, подготовку швабр и ведер с водой, чтобы затем подтереть кровищу. Будь она писателем, ее бы отнесли к реалистическому направлению в литературе.

Все наши игры неизменно заканчивались тем, что где-то после обеда я ее убивал, В этом амплуа она также была бесподобна. Она стонала и билась в конвульсиях так натурально, что порою мне становилось страшно. Но вот, к моей радости, из ее груди, вылетал Последний предсмертный хрип, и на этом кончался финальный акт. Тетка опускала юбку, как бы изображал Падающий занавес, и принималась за свои дела.

А вот другая картина, также часто возникающая у меня перед глазами: на мне новенький картуз с лакированным козырьком, рядом со мной — маленькая девочка с кудрявыми волосами; мы гуляем по дымным улицам, и она, широко открыв глаза, доверчиво слушает, что я ей плету. Она все так же то и дело забегает вперёд, как в тот день, когда я впервые пленил ее сердце; ее преданность льстит мне.

Я любил гулять с ней по многим причинам, некоторые из которых предпочитал не раскрывать. Прежде всего, с ней я переставал трусить. В ее присутствии я не отважился бы на бегство, завидев вероятного противника. Вдвоем с ней мы предпринимали самые отчаянные рейды в глубь вражеской территории. Как сладко замирает сердце, когда видишь неприятеля и знаешь, Что можешь дать ему отпор! Тем, кто вырос в районах, где на каждом углу торчит полисмен, этого не понять. Представляю себе мальчика из приличной семьи, забредшего в наши кварталы! Мы-то шли по улицам этакой ленивой походочкой: дескать, вышли прогуляться, людей посмотреть и себя показать; для него же подобная прогулка обернулась бы опасной экспедицией, где На каждом шагу тебя поджидает враг. Вот на ступеньках пивной „Шашки“ сидит джентльмен; вроде бы он дремлет, но в то же время посматривает на тебя вполглаза. Чем окончится ваша встреча: ограничится ли он членораздельным приветствием или попытается откусить тебе голову? А вот у фонаря стоит косоглазый лопоухий мальчишка-лоточник; он может сквозь зубы процедить; „Здорово, парень“, а может и другое: „Тебе кто разрешил ходить по нашей улице?“, и тогда не миновать смертельной схватки. Предугадать это невозможно. А вот улица заворачивает. Берегись, за утлом тебя может поджидать коварный убийца! Но она так верит в меня, что трусить нельзя. В награду я разрешаю ей в безлюдных местах взять меня за руку.

Гулять с ней было приятно и по другой причине: нас реже сбивали с ног, меньше толкали и не так часто отшвыривали к воротам или в сточную канаву. Когда я шел один, прохожие со мной не церемонились. У этой девочки было милое, очаровательное личико — и это не комплимент, здесь память мне не изменяет; но в ее лексиконе были такие слова! Когда какой-нибудь слепой дурак (или слепая дура) пытался, как это заведено у слепых дураков, опрокинуть наши ряды и зайти в тыл, она принималась, честить его на чем свет стоит: — Ну куда прешь, слепая рожа? Что, зенки повылазили? Не видишь, что ли, люди идут?

И если они пытались отрутаться, ее детский дискант, столь разительно диссонирующий с ангельской внешностью, срывался на фальцет: — Болван недоделанный! Да у тебя не голова, а кочан капусты! — Я слабо вторил, называя другие овощи, в которых серого вещества содержалось бы еще меньше.

Манеры моей подруги шокировали чистую публику, и случалось, что какая-нибудь приличного вида дама или чопорный господин делали ей замечание, не подозревая, дураки, к чему это может привести. С равным успехом бегемот мог бы выговаривать дворовой шавке. Поглазеть на комедию собиралась вся улица.

Здесь мы менялись ролями: я становился восторженным поклонником ее талантов. Но со мной она была кротка и уступчива, что иногда раздражало. Она узнала у меня, где я живу, и часто приходила к нашему дому. Бывало, она часами простаивала у ограды, просунув личико сквозь прутья решетки и дожидаясь, когда я смогу выйти. Но куда чаще я высовывался из окна и мотал головой, и она тут же убегала; было что-то печальное в постепенно затихавшем стуке каблучков ее маленьких туфелек.

Наверное, я все же любил ее, но она никогда мне не снилась, а это значит, что существовала она во внешнем мире; я же жил в потустороннем мире мечтаний и грез, он-то тогда и казался мне реальным.

К тому же она здорово просчиталась — ни к чему мне было знать о ее папаше-лавочнике; дети и собаки (мне всегда хочется писать это сочетание в одно слово) — жуткие снобы. Я мог бы простить ему торговлю дровами — тогда бы я знал, что он ей не родной отец. Такое часто бывает — отпрыски самых благородных семейств частенько воспитываются в хижине дровосека: ну забыли там пригласить на крестины фею, она обиделась и сделала так, что пришлось нести младенца и темный лес. Когда же доходит дело до свадьбы, то все истает на свое место. Или мог же он, в конце концов, оказаться мясником — мясные лавки были чуть ли не на каждом углу — и торговать свининой; тогда бы я знал, что он — свинопас, среди них попадается немало принцев.

Но ее папаша торговал рыбой — до шести часов вечера свежей, а с шести — жареной! Ничего подобного история еще не знала. Ни один торговец рыбой не был удостоен чести быть занесенным на ее скрижали.

И поэтому наши встречи становились все реже, хотя я и знал, что каждый день после обеда она ждет меня на тихой Стейнсби-роуд, где в шестикомнатных квартирах, занимавших полдома, жила попларская аристократия; иногда я все же являлся на свидание, здорово опоздав; было заметно, что она плакала: на замызганных щечках виднелись кривые дорожки, промытые обильными слезами. Грустно. А когда появилась искрометная Барбара, историю которой я как раз собираюсь поведать, она пропала навсегда.

Так началась и так закончилась моя первая любовь. Когда-нибудь я все же решусь — выберу погожий летний денек, пройдусь по Пигот-стрит, и пусть там разит от сточных канав — никакая вонь не помешает нежному чувству вспыхнуть вновь, — зайду в мелочную лавку и попрошу вызвать хозяйку. Я уже ходил там, надеясь увидеть ее через витрину, но увы! Я знаю, что она народила много детей, и хлопот у нее хватает. Мне рассказывали, что она раздобрела. Не сомневаюсь, что она все так же остра на язык; и более того, колкости в ней, скорей всего, поприбавилось. Но меня это не смутит. Я отрину все случайное, наносное, сотру все те штрихи, что Жизнь, этот маляр-мазила, малюет на наших лицах, и увижу все ту же шуструю маленькую девочку, которая восхищенно смотрит на меня влюбленными глазами. Что значили для меня эти глаза, я понял лишь тогда, когда они перестали для меня существовать. Больше на меня никто так не смотрел. Давайте договоримся быть откровенными. Тогда нам с вами придется признать, что больше всего мы любим ближних за то, что онц восхищаются нами. И разве это неразумно? Если, мой друг, ты хочешь, чтобы я боготворил тебя, — восторгайся мною и не бойся, что я растаю. Ибо, оставь человека без внимания, он потеряет к тебе всякий интерес, а начни презирать его — он запрезирает тебя. Лелейте ростки добродетели, орошая их дождем похвал.

Среди прочих действующих лиц, сыгравших важную роль в моей жизни, была прислуга, менявшаяся у нас с поразительной быстротой. Прислуга у нас была только одна, ей приходилось работать и за кухарку, и за горничную, и за лакея, и за экономку, так что девице приходилось быть мастерицей на все руки. Их у нас перебывало так много, что в памяти у меня задержались лишь две-три, — должно быть, они прослужили дольше других. Жили мы в районе, где спрос на домашнюю прислугу практически отсутствовал. Женщины похозяйственнее уходили на заработки в западные районы. Нам же перепадала всякая шваль: злобные старые девы; отчаявшиеся выйти замуж девицы; хозяйки, которых дома не подпускали к плите, и решившие попытать счастья в чужих людях; несчастные влюбленные; соблазненные и покинутые; приревновавшие своего дружка; поставившие на себе крест и носившие чепец и фартук как траур по своей неудавшейся молодости. Должно быть, наша относительно тихая обитель казалась им более приличествующим их похоронному настроению, чем какой-то там магазин или, скажем, фабрика. Как только к ним возвращался старый дружок или заводился новый, они опять устремлялись в суетный мир, а несчастной матушке приходилось искать новую прислугу среди легиона несчастных страдалиц.

С ними я старался подружиться, ведь друзей-ровесников у меня тогда не было. В большинстве своем, это были добрейшие создания, так, по крайней мере, мне казалось. Изображать сказочных героев они не умели, но всегда выкраивали минут десять, чтобы повозиться со мной. Эти игры, безусловно, пошли мне на пользу. Но мало, хорошего было в том, что они, разинув рот, слушали, как я „шпарю как по писанному“ (склонность к литературному творчеству, как я понимаю, рано проявилась во мне); по-видимому, они считали меня вундеркиндом, Иногда, испросив разрешения у матушки, они приводили меня к себе домой и просили продемонстрировать мои феноменальные способности их родным и близким. За столом собиралось все семейство, приходили соседи; я начинал что-нибудь рассказывать, упиваясь звуком собственного голоса, а вокруг меня сияли восхищенные, одобрительно улыбающиеся лица. Я замолкал и ждал, когда меня попросят „валять дальше“.

— Вот чешет! Ну как по книге! — Таким комплиментом обычно награждали меня, выражая свой восторг. А один благодарный слушатель, старый зеленщик, пошел еще дальше: „Прямо как в театре“, — вот что он сказал.

Я чувствовал себя на вершине Олимпа.

Дольше всех задержалась у нас Джэнет, очаровательная, цветущая девушка. Она прослужила несколько месяцев, а могла бы остаться на всю жизнь, если бы не ее пристрастие к крепким выражениям. Она была единственной и любимой дочерью шкипера баржи „Нэнси Джейн“, что курсировала между Пурфлит и Пондерс-Энд;[21]Пурфлит, Пондерс-Энд — городки на Темзе в окрестностях Лондона. лексикон дочки старого моряка приводил меня одновременно в ужас и восхищение.

— Джэнет! — умирающим голосом стонала матушка, закрывая пальцами уши. — Как ты можешь говорить такое?

— А что я такого сказала, мэм?

— Как ты могла сказать такое джентльмену из газовой компании, который пришел чинить нам рожок?

— Ему? Да вы посмотрели бы на него, мэм, как следует. Прется в кухню не спросясь, и даже сапожища свои не вытер. Вот уж действительно… — И прежде чем матушка успевала остановить ее, Джэнет продолжала честить его на все корки, наивно полагая, что эпитеты, прилагаемые к этому… означают не более, чем ее к нему естественное неуважение.

Мы с Джэнет были добрыми друзьями. Кто же, как не я, должен был наставить ее на путь истинный? Я решил идти напролом — такая душа гибнет! Без всяких экивоков я заявил ей, что, буде она и впредь станет злоупотреблять крепкими выражениями, то прямиком направится в ад.

— А что же тогда с папенькой моим будет? — изумилась Джэнет.

— А он что, тоже сквернословит?

И Джэнет мне доверительно призналась, что всякий, кому доводилось слышать красноречивые тирады ее папеньки, брезгливо морщился, внимая ее жалким потугам изъясняться выразительно.

— Боюсь, Джэнет, что, как это ни печально, если он не откажется от этой привычки, — решил просветить ее я, — то…

— Да он и слов-то других не знает, — перебила Джэнет. — Мало ли что он говорит, ведь ничего такого он не хочет сказать.

Я вздохнул, но взял себя в руки и продолжал с постной миной:

— Видишь ли, Джэнет, всем, кто сквернословит, уготовано там место.

Но убедить Джэнет мне не удалось.

— И Господь пошлет в ад моего дорогого доброго папеньку лишь за то, что он не выучился говорить, как господа? Ну это уж вы, мастер Пол, загнули. Не такой он дурак, наш Господь Бог!

Я отнюдь не намерен богохульствовать, приведя здесь одно из высказываний Джэнет. В нем есть глубокая мудрость. Я не хочу, чтобы меня считали святотатцем. Ее слова запали мне в душу потому, что я часто находил в них опору, когда погружался в трясину детского отчаяния! Глупые морали мне читали часто (куда чаще, чем того хотелось бы!), и вопрос, что меня ждет после смерти, — проблема, над которой бились и бьются многие поколения философов, — решалась просто и однозначно, но я всегда утешался тем, что вспоминал Джэнет. „Ну уж это вы загнули! Не такой он дурак, наш Господь Бог!“

В те годы, как никогда, душа моя была слаба, и я нуждался в поддержке. Наш жизненный путь крут и извилист; пустившись в него, мы вскоре теряем из виду конечную цель. Но ребенок, стоящий у врат долины, ясно видит горы, в которых теряется лежащая перед ним дорога. И его мучает вопрос — что же лежит за этими снежными кручами? Я никогда не решался прямо спросить об этом родителей — все мы, и дети, и взрослые, стремимся уйти от проблем, которые терзают нас, Отец же с матушкой, в свою очередь, и не подозревали, что меня могут мучить подобные загадки, и их ответы на мои осторожные вопросы были крайне расплывчаты, что выдавало зыбкость их веры, свойственную всем нам. Но хватало и дураков, не знающих сомнения; их голоса звучали куда как тверже и уверенней. Да и в книжках — с картинками или без оных — философствующий отрок мог получить ошарашивающий ответ на все мучающие его вопросы, Единожды оступившись, добро пожаловать в пещь огненную. А коли воображение у тебя слабовато, то изволь посмотреть на картинку, и тогда поймешь, что тебя ждет: вот они, грешники, вопят и корчатся в огне, а сноровистые черти, у которых, как видно, дело поставлено на большую ногу, только и знают, что подбрасывать в топку дровишек да помешивать кочергой. Однажды выгребали из камина горячую золу; я вертелся под ногами, и, естественно, получил хорошенький ожог от просыпавшихся на меня тлеющих угольков. Угли тут же смахнули, пострадала лишь нога; матушка подула на ожог, смазала его мылом, и боль быстро прошла. Но ведь там огонь будет жечь меня со всех сторон, добираясь до самого сердца, и никто не станет жалеть меня. И так будет продолжаться вечно. Тебе больно час, день, тысячу лет, а конца мукам все не видать. Прошло десять тысяч лет, миллион — а тебе все так же больно, как и в самом начале, и обречен ты навечно! Я потерял покой и сон.

— А ты не греши, — нашептывал мне в ночной тьме чей-то голос, — не делай того, что старшие не велят, тогда и не будешь гореть в геенне огненной!

Легко сказать! Попробуй-ка не делать того, что тебе не велят. Посмотрел бы я на вас!

— Тогда покайся! — тут же услужливо подсказывал голос.

С покаянием не очень-то получалось. Что значит покаяться? Одно дело убояться греха, другое дело — убояться ада, который тебе уготован. Даже в том детском возрасте я понимал, что это не одно и то же. Но как понять, чего же я, в конце концов, убоялся?

Но больше всего я боялся, что придется отвечать за первородный грех. Что это за штука — мне так и не удалось узнать. Спрашивать я боялся — а ну как выяснится, что я его совершил? День и ночь преследовал меня страх первородного греха.

— Веруй! — нашептывал голос. — Только так ты обретешь вечное спасение.

А что значит веровать? Как узнать, что ты веруешь? Часами простаивал я на коленях в темной комнате, исступленно шепча: „Верую, верую, верую!“. Ломило в пояснице, затекали суставы, но просветление все не снисходило, и я так и не мог понять — верую я или не верую?

И еще одно обстоятельство не давало мне покоя. Шатаясь по улицам, я познакомился со старым моряком. Большего греховодника было, наверное, во всем мире не сыскать, но мне он безумно нравился. Познакомились мы у кондитерской. Я стоял, прижавшись носом к стеклу и, глотая слюнки, изучал выставленный в витрине товар. Он схватил меня за шиворот и втащил в лавку. Ничего страшного, однако, не произошло. Водрузив меня на стул, он велел „лопать так, чтобы за ушами трещало“. Будучи мальчиком из приличной семьи, я понимал, что в таких случаях следует вежливо отказаться, но стоило мне лишь заикнуться об этом, как он разразился такой жуткой бранью, что у меня затряслись поджилки. Пришлось повиноваться. Угощение обошлось ему в два шиллинга четыре пенса. Затем мы вместе отправились в порт, и он по дороге рассказывал мне леденящие кровь истории о своих приключениях на суше и на море Дружба наша продолжалась недолго — недели три, а может, и месяц. Мы встречались раз шесть, действуя по одному и тому же сценарию, — я ел пирожные, а затем мы шли в порт. Особой скрытностью я не отличался, но дома о нем никому не рассказывал, чуя сердцем, что если о существовании моряка узнают родители, то нашей дружбе придет конец. А дружбой этой я дорожил, и не перепадавшие мне дармовые сладости были тому причиной; хотя, признаться, и этот фактор сыграл немаловажную роль. Я любил моряка за удивительные рассказы. Я верил каждому его слову и вскоре понял, что передо мной — заматерелый преступник, по которому плачет виселица. Мне бы сторониться такого человека, я же, наоборот, тянулся к нему всей душой, и сознавать это было печально. Мой новый приятель казался мне средоточием порока. Он жевал табак, что, как я знал из богословской литературы (у меня подобралась целая библиотечка), является одним из ста с лишним смертных грехов. Он всегда был выпивши — когда больше, когда меньше. Но человеку постороннему это было незаметно; в трезвом виде он разве что казался более сдержанным, и это никак не соответствовало его широкой, размашистой натуре. Как-то в припадке откровенности он доверительно сообщил мне, что большего негодяя, чем он, во всем торговом флоте не сыщешь. В те годы я еще не был знаком с нравами и обычаями торгового флота и поверил ему на слово.

Однажды вечером, выпив больше обычного, он оступился с трапа, упал в воду и утонул. Хорошо знавший нас кондитер, видя, как я слоняюсь у витрины, вышел и поведал эту печальную весть; узнав о смерти своего приятеля, я побрел прочь; на сердце у меня было тяжело.

Куда он попадет после смерти — сомневаться не приходилось. Во мраке его беспутной жизни угас последний лучик надежда. Как я смогу блаженствовать в раю (я все же рассчитывал на то, что мне удастся прошмыгнуть мимо бдительного стража), зная, что этот добряк будет за все свои прегрешения вечно гореть в адском пламени?

Допустим, Джэнет обратилась на путь истинный и посему избежала злой участи. Каково ей-то будет — ведь ее папеньку не переделаешь, и он обречен на муки мученические?! И я понял, что на небе заправляют исключительно черствые и бессердечные люди.

Меня поражало, как это люди могут заниматься делами, есть, пить, веселиться, когда им уготована столь ужасная судьба? На какое-то время мне удавалось отвлечься от мрачных мыслей, но затем я начинал терзаться еще больше.

Нельзя сказать, чтобы рай так уж манил меня: дураки, что нашептывали мне по ночам своими елейными голосами, обустроили его на свой дурацкий манер. Более идиотского места и представить было нельзя — стой, как болван, и распевай себе гимны. И так вечно! И я понял, что в том-то и заключается мой первородный грех, что меня страшит унылое однообразие райской жизни, что, попав в Царствие Небесное, я и там буду искать себе развлечений. Во многом я уповал на то, что как-то удастся выкрутиться и избежать как адских мук, так и райского блаженства.

К счастью, недолго мне пришлось предаваться подобным размышлениям, погружаясь все глубже и глубже в пучину греха; родители решили, что мне хватит лоботрясничать. Наши мирские дела процветали под теплыми лучами, исходящими от пунцового лица Хэзлака, — правда, недолго, — и однажды отец, который где-то пропадал с самого утра, позвал меня в кабинет, где уже сидела матушка, и объявил, что школа, о которой так много и туманно говорили у нас в доме, наконец-то приняла конкретные очертания.

— Занятия начинаются со следующей недели, — объяснил отец. — Не совсем то, чего хотелось бы, но на первых порах сойдет. Потом, конечно, переведем тебя в какую-нибудь школу поприличней, в какую — там посмотрим, мы с матерью еще не решили.

— Там будут и другие мальчики — и хорошие, и плохие, — сказала матушка, взволнованно сцепив руки. — Умоляю тебя, не водись с плохими!

— Ты научишься быть самостоятельным, ни от кого не зависеть, — сказал отец. — Школа — это тот же мир, только помельче. Умей постоять за себя, если nv. хочешь, чтобы тебе сели на голову.

Я не знал, что на это сказать; уж слишком все оказалось неожиданным. В голове шумело от радости, но сердце сжималось от страха.

— Сходи-ка, прогуляйся, да скоро не возвращайся, — улыбнулся отец. — Обдумай все как следует.

— Если же у тебя вдруг появятся какие-нибудь сомнения, ты ведь знаешь, у кого спросить совета, — скорбно прошептала матушка.

И все же ночью мне снилась не школа, а нечто совсем другое: прекрасные королевы склонялись надо мной и венчали чело лаврами; где-то томились похищенные принцессы, и я мчался во весь опор, чтобы победить или умереть. А дело было в том, что, когда я, нагулявшись, вернулся домой, отец позвал меня в гостиную; я вошел и обомлел, ошеломленный прекрасным видением, открывшимся мне. Я стоял как вкопанный, сжимая в руке шапку.

Подобного чуда мне видеть не доводилось. Девушки, которых встречаешь на улицах Поплара, по-своему красивы, но шляпки их ужасно портят. Дамы, изредка навещавшие нас, имели вид почтенных матрон. Лишь на картинках попадались мне столь очаровательные лица, да и то такими они казались лишь на первый взгляд; присмотревшись, замечаешь типографский брак.

Я слышал, как старый Хэзлак прохрипел прокуренным голосом: „А это моя девчушка, Барбара“, и я, ничего не соображая, подошел к ней поближе.

— Можешь ее чмокнуть, — опять дошел до меня прокуренный голос. — Да не дрейфь, она не кусается!

Но я не стал ее целовать. У меня даже желания такого не появилось.

На вид ей было лет четырнадцать, мне же чуть больше десяти, хотя и был я рослым не по годам. Позже я узнал, что крайне редко встречаются такие удивительные золотистые волосы, которые светятся сами по себе, поэтому и казалось, что ее лицо, будто бы сделанное из тонкого фарфора, окружено сияющим ореолом, а голубые глаза, завешенные густыми ресницами, таинственно блестели. Но тогда я этого не знал, и мне казалось, что она явилась прямо из сказки.

Она улыбнулась, великолепно понимая мое состояние. Было видно, что она радуется моему смущению. Хотя и был я всего лишь маленький мальчик, да и ее претензии на звание барышни были мало обоснованны, она со мной явно кокетничала.

Прекрасная и нежная, ничего дурного в тебе, кроме этого кокетства, не было. Да и в кокетстве ничего плохого нет, когда кокетничают не с тобой.


Читать далее

1 - 1 16.04.13
Пролог 16.04.13
КНИГА I. Глава I
3 - 1 16.04.13
Глава II 16.04.13
Глава III 16.04.13
Глава IV 16.04.13
Глава V 16.04.13
Глава VI 16.04.13
Глава VII 16.04.13
Глава VIII 16.04.13
Глава IX 16.04.13
Глава X 16.04.13
КНИГА II. Глава I
4 - 1 16.04.13
Глава II 16.04.13
Глава III 16.04.13
Глава IV 16.04.13
Глава V 16.04.13
Глава VI 16.04.13
Глава VII 16.04.13
Глава VIII 16.04.13
Глава IX 16.04.13
Глава X 16.04.13
Глава IV

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть