Онлайн чтение книги Пол Келвер Paul Kelver
4 - 1

В которой описывается необитаемый остров, на который вынесло Пола.

«Сдается комната одинокому джентльмену». Порой в праздный час, движимый неразумием, я стучу в дверь, Рано или поздно она отворяется, и предо мной предстает служанка: по утрам — растрепанная, пряча руки под фартуком, днем — щеголяя грязным чепцом и передником. Как она мне знакома! Она не изменилась, не подросла и на дюйм — все те же круглые от удивления глаза, открытый рот, всклокоченные волосы, красные руки в цыпках. С усилием я удерживаюсь, чтобы не пробормотать: «Извините, ключ забыл», не прошмыгнуть мимо и не ринуться вверх через две ступеньки по узкой лестнице, покрытой истершимся ковром, но только до второго этажа. Вместо всего этого я спрашиваю: «А что за комнаты вы сдаете?», и тогда она семенит на самый верх кухонной лестнички и взывает через перила: «Тут джентльмен, комнаты посмотреть». Задыхаясь, появляется обеспокоенная пожилая дама из благородных: она в черном. Разминувшись с маленькой служанкой, дама подходит, критически меня оглядывая.

— Есть очень хорошая комната на втором этаже, — сообщает она, — и одна окнами во двор на четвертом.

Я соглашаюсь посмотреть, объяснив, что ищу комнату для своего молодого друга. Мы протискиваемся вдоль вешалки и подставки для зонтиков: места как раз хватает, но надо держаться поближе к стене. На втором этаже помещение довольно внушительное, с буфетом, увенчанным мраморной столешницей три фута на два, дверцы его можно закрыть, если всунуть между ними сложенную в несколько раз бумажку. Туалетный столик покрыт зеленой скатертью под цвет занавесок. Лампа не представляет опасности, пока стоит точно посередине стола, но лучше ее не передвигать. Картонные виньетки над печкой каким-то непостижимым образом придают комнате целомудренный вид. Над каминной полкой висит засиженное мухами зеркало, за рамку которого, некогда позолоченную, можно вставлять визитные карточки и пригласительные билеты; и в самом деле, там еще остаются один или два, доказывая, что даже обитатели меблированных комнат не чуждаются светских развлечений. Стену напротив украшает олеография из тех, что субботними вечерами продают с аукциона старьевщики на Пимлико-роуд, объявляя, что это «ручная работа». В общем, это швейцарский пейзаж. Считается, что в ландшафтах Швейцарии больше «атмосферы», чем в видах других, не столь излюбленных местностей. Уж там, по крайней мере, наверняка можно рассчитывать на мельницу в руинах, пенящийся поток, горные вершины и девушку с коровой. Мягкое кресло (я снимаю с себя всякую ответственность за это прилагательное), набитое пружинами из стальной проволоки, у которых один, «рабочий», конец находится в постоянной готовности под истончившейся плетенкой из конского волоса и поджидает непосвященных. Сидеть на нем можно только одним, и единственным, способом — пристроившись на самом краешке и прочно упираясь ногами в пол. Если вы попробуете опереться о спинку, то неминуемо выкатитесь из него. Тогда оно словно скажет: «Извините, но вы несколько тяжеловаты, и, право, вам будет гораздо удобнее на полу. Большое спасибо». Кровать стоит за дверью, а умывальник — за кроватью. Если сесть лицом к окну, то кровати и не видно. С другой стороны, если придут друзья в количестве больше одного, то вы будете ей даже рады. Правду говоря, опытные посетители предпочитают кровать и прямо от порога направляются к ней, непреклонно отвергая предложенное кресло.

— И эта комната?…

— Восемь шиллингов в неделю, сэр, — с прислугой, конечно.

— Еще что?

— Лампа, сэр, — восемнадцать пенсов в неделю; за пользование плитой в кухне, если джентльмен пожелает обедать дома — два шиллинга.

— А отопление?

— За ведерко угля, сэр, я беру шесть пенсов.

— За такое маленькое ведерко?!

Хозяйка обидчиво вздергивает нос.

— По-моему, обыкновенное, сэр.

Следует полагать, что существуют ведерки для угля особого размера, которые производятся специально для содержателей меблированных комнат.

Раз уж я здесь, то соглашаюсь посмотреть другую комнату, на четвертом этаже, окнами во двор. Хозяйка отпирает мне дверь, но сама остается на площадке. Она дама полная, и не хочет, чтобы помещение проигрывало в сравнении с ней. Тут уже нельзя не обратить внимания на кровать. В ней суть и душа комнаты, и она не позволит себя игнорировать. Единственный ее соперник — это умывальник соломенного цвета; на нем ослепительно белый тазик и кувшин, а также всякие принадлежности. Он дерзко взирает из своего угла. «Ну и что, что я невелик, — как бы говорит он, — зато я очень полезен и не дам собой пренебрегать». Прочая обстановка — это пара стульев, тут никакого лицемерия, они не мягкие, и мягкими не притворяются; маленький комод у окна, окрашенный светлой краской, с беленькими фаянсовыми ручками и крошечным зеркальцем; все оставшееся место, за вычетом трех квадратных футов, причитающихся жильцу (при появлении такового), занимает шаткий стол о четырех ногах, с очевидностью — самодельный. Единственным украшением комнаты служит извещение о похоронах, висящее над камином в пробковой рамочке, Подобно мертвому телу, которое древние египтяне по обычаю вносили в пиршественный зал, оно повешено, вероятно, чтобы напоминать постояльцу о том, что прелести и соблазны этой жизни имеют свой конец; или, может быть, чтобы в тяжкие минуты он утешался тем, что, в конце концов, могло быть еще хуже.

Плата за эту комнату — три шиллинга шесть пенсов в неделю, тоже включая обслуживание; за свет — восемнадцать пенсов, как и на втором этаже; но за пользование плитой всего шиллинг.

— А почему за плиту на втором этаже надо платить два шиллинга, а здесь только один?

— Как правило, сэр, для второго этажа приходится больше готовить.

Конечно, вы правы, дорогая леди, я стал забывать. Этот джентльмен с четвертого этажа… готовить для него — невелика обуза. Завтрак его, скажем так, прост. Обедает он вне дома. Видно, как он бродит по тихому скверу, или взад-вперед по узкой улочке, никуда особенно не ведущей и поэтому пустынной с двенадцати до двух. В руках у него бумажный кулек, который он время от времени, убедившись, что никто не смотрит, украдкой подносит ко рту. Зная окрестности, можно угадать, что в нем находится. Копченые колбаски тут продаются повсюду, всего по два пенса штука. Есть пирожковые, где пирожки с мясом по два пенса, а с яблоками — по одному. Дама за прилавком, ловко орудуя широким ножом, одним движением подхватывает лакомый кусочек с подносика; просто поразительно, как это он не рассыпается, — ведь тесто такое тоненькое Пудинг с вареньем, сладкий и на диво сытный, особенно когда остыл, — всего пенни за ломтик. Гороховый пудинг, пусть его и неудобно есть из кулька, очень хорош в холодную погоду. К пятичасовой трапезе он берет два яйца, или рыбы на четыре пенса, а порой, правда, нечасто, — отбивную или бифштекс. Вы, мадам, жарите их ему на сковородке, хотя он каждый раз просит на решетке, зная, что при вашей одной-единственной сковородке вкус будет не совсем тот. Но, может быть, так даже лучше — ведь закрыв глаза и доверяясь лишь запаху, он сможет представить себе весьма богатый стол. Вначале — селедка, затем — печенка и бекон; он открывает глаза, воображая, что наступила пора перемены блюд, и закрывает их вновь, теперь явственно ощущая вкус расплавившегося сыра, что завершает трапезу и позволяет избегнуть однообразия. К ужину он снова уходит из дома. Может, он и не голоден, и вообще, есть на ночь — вредно; или же, порывшись в карманах и пересчитав мелочь под уличным фонарем, он решает, что аппетит у него все же разыгрался. Тогда его ждут места, где весело шипит кипящее масло, где жареная камбала, зарумянившаяся и ароматная, — всего по три с половиной пенса, и еще за один пенни — горка жареной картошки; где можно подумать и о сочных тушеных угрях за четыре пенса, уксус ad lib[28]Сколько хочешь (лат.).; ну а за семь пенсов но это лишь в праздничный вечер — можно себя побаловать, заказав половину бараньей головы, — ужин, достойный любого короля, случись тому проголодаться.

Я объясняю, что переговорю со своим юным другом, когда он приедет. Хозяйка произносит. «Конечно, сэр» — она привычна к тому, что называют «странствующий рыцарь». Успокоив свою совесть с помощью шиллинга, опущенного в холодную ладонь пораженной прислуги, я опять оказываюсь на длинной унылой улице, теперь, возможно, оглашаемой печальным криком: «Булочки!»

Иногда, вечером, когда зажгутся огни, со столов будут уже убраны остатки нехитрой трапезы и отблески пламени в камине прибавят уюта обшарпанным комнатам, — я иду с визитами. Мне не надо ни звонить в звонок, ни подниматься по ступенькам. Сквозь тонкие, прозрачные стены я ясно вижу вас, мои старые друзья. Мода слегка переменилась, вот и все. Мы носили расклешенные брюки — восемь шиллингов шесть пенсов, если на заказ, и семь шиллингов шесть пенсов, если готовые; с шиком закалывали галстуки булавками в виде подковки. Что касается жилетов, то, думаю, тут у нас было преимущество перед вами — наши были ярче, смелее Манжеты и воротнички у нас были бумажные — шесть с половиной пенсов дюжина, три с половиной пара. В воскресенье они сверкали белизной, в понедельник уже не столь бросались в глаза, ну а во вторник утром определенно теряли вид. Но во вторник вечером, когда, помахивая изящной тросточкой или аккуратно скатанным зонтиком, мы прогуливались по Оксфорд-стрит, — в самый светский час, с девяти до десяти, — мы поводили руками и задирали носы, как избранные. Но и у ваших целлулоидных воротничков есть свои достоинства! Бури не треплют их; они лучше переносят накал и суету дневных забот. Проведешь разок губкой — и манишка, как новая. Нам-то приходилось чистить их хлебным мякишем, в ущерб лоску. И все же не могу отказаться от мысли, что наши бумажные воротнички, во всяком случае первые несколько часов, выглядели более ослепительно.

В остальном я не вижу в вас перемен, друзья. Я приветственно машу вам рукой из уличного тумана. Да ниспошлет вам Господь покой, доблестные рыцари, одинокие, покинутые и презираемые; влекущие безрадостное существование; сохраняющие достоинство на двенадцать, пятнадцать или восемнадцать (какое мотовство) шиллингов в неделю; возможно, откладывая что-то даже из этой суммы для старой матери в деревне, которая так гордится своим сыном-джентльменом, образованным и работающим в Сити. Пусть ничто не обескураживает вас. Запутанные, затравленные, забитые с девяти до шести, но после этого и до самой ночи, вы — разудалые молодые львы. Цилиндр за полгинеи, «в стиле принца Уэльского» (Боже, сколько из-за него пришлось голодать!), согретый у камина, отчищенный, отглаженный, отполированный, сияет великолепием. Вторая пара брюк вытащена из-под матраца; при тусклом газовом свете, с идеальной стрелкой сверху донизу, они сойдут за новые. Приятного вам вечера! Пусть ваш дешевый галстук произведет то впечатление, какого вы желаете! Пусть вашу грошовую сигару примут за гаванскую! Пусть подавальщица в пивной согреет вам сердце, сказав просто: «Малыш!». Пусть какая-нибудь миленькая продавщица одарит вас нежным взором и пригласит пройтись с ней! Пусть она засмеется вашим шуткам; пусть другие львы посмотрят на вас с завистью, и пусть ничего худого из этого не проистечет.

О мечтатели, просиживающие за книгами ночи напролет, пока ваши сверстники развлекаются или отдыхают! Вы уже одолели «Как помочь самому себе» г-на Смайлса, «Псалом жизни» Лонгфелло и, укрепившись духом, штурмуете «Французский без учителя» или «Бухгалтерию в шести уроках». Со вздохом вы отворачиваетесь от манящих улиц, от ясных, чарующих глаз ради затхлой атмосферы Бирбековских курсов и Политехнических школ. Да вознаградит вас успех за безрадостную юность! Да будет вашим кресло совладельца компании, о котором вы грезите, и не слишком поздно! Да ниспошлет вам судьба дом в Клэпеме из двенадцати комнат!

Но и у нас есть свои счастливые мгновенья, не так ли? Субботний вечер, театр. Часы ожидания, как они быстролетны! Мы рассуждаем с родственными душами о британской сцене, ее прошлом и будущем; у нас свое мнение. Мы мечтаем о Флоренс или о Кейт; через мгновение мы увидим ее. Ах, если бы она только знала, как мы ее любим! Ее фотография над нашим камином превращает убогую комнатку в святилище. А стихи, за которые мы столько раз принимались! Когда мы закончим, то пошлем их ей. По крайней мере, она распишется в получении, и мы сможем облобызать листок бумаги, которого коснулась ее ручка. Высокие двери со вздохом содрогаются. О, что за трепетная минута! Теперь — вперед, что есть мочи: толкайся, извивайся, проскальзывай. Вот она, суть жизни. Мы внутри — без воротничка, задыхающиеся, измочаленные с головы до пят; но что с того? Выше, еще выше; теперь вниз скачками через ряды сидений, рискуя сломать шею в полутьме. Первый ряд захвачен! Да разве мы променяем этот восторг на обыденное спокойствие, с которым завсегдатаи лож вяло шествуют к своим местам? А что за небывалый обед раз в неделю! Мы пируем a la Francaise[29]На французский манер (фр.) в Сохо, за шиллинг шесть пенсов, с вином. Способен ли сам Тортони угостить своих клиентов лучше, чтобы им это показалось вкусней? Не поручусь.

Первым моим жильем была мансарда на площади за мостом Блэкфрайерс. Платить за комнату надо было, если память меня не подводит, три шиллинга в неделю со столом, или полкроны без оного. Я купил спиртовую плитку, чайник и сковородку и не стал столоваться.

Старина Хэзлак охотно помог бы мне, да были и другие, к кому я мог воззвать, но мальчишеская гордость удерживала меня, Я должен был пройти свой путь в одиночку, сам завоевать свое место в жизни. Хэлу я открыл правду, зная, что найду сочувствие.

— Была бы жива твоя мать, — заявил он, — я бы тебе кое-что высказал. Разумеется, я знал, что случилось, но раз уж так — ладно, не бойся, я не стану предлагать тебе помощь. Я даже откажу, если ты попросишь. Не расставайся с Карлейлем — он хотя и не Господь Бог, но зато лучше всех, кого я знаю, способен сделать из тебя человека. Главное, что следует знать о жизни, — это не страшиться ее.

— Заглядывай ко мне время от времени, — добавил он, — побеседуем о звездах, о будущем социализма, о женском вопросе — обо всем, о чем хочешь, кроме тебя самого и твоих ерундовых делишек.

В устах другого это звучало бы жестоко, но я понял его. Мы пожали друг другу руки и расстались — на более долгий срок, чем могли в то время предположить. Спустя несколько недель разразилась франко-прусская война, Хэл, всегда обожавший приключения, вызвался добровольцем и был принят. Мы снова встретились только через несколько лет.

В те дни на Фаррингдон-стрит, неподалеку от Пикадилли, был один дом, на дверях которого висела медная дощечка, извещавшая, что «Ладгейтское информационное агентство» находится на четвертом и пятом этажах, а вход туда стоит один пенни. С утра мы толпились там весьма разношерстной компанией — клерки, приказчики, ремесленники, коммивояжеры, кладовщики. Все были без работы. Большую часть составляла молодежь, но к ней примешивалась и горстка людей постарше, и именно они всегда были самыми угрюмыми и молчаливыми в нашей маленькой перешептывающейся, пообтрепавшейся армии. Грубо говоря, она делилась на две группы. Новички были веселы и самоуверенны. Они перепархивали от газеты к газете, жужжа в предвкушении приятного события, отбирали себе объявления, словно лакомые кушанья из богатого и разнообразного меню, и отвечали на них, будто оказывая милость.

«Уважаемый сэр! На Ваше объявление в сегодняшней „Стандард“ сообщаю, что буду рад занять вакантное место в Вашей фирме. У меня приятная внешность и хорошие манеры. Я превосходно…» Перечень и объем наших достижений просто изумляет. Французский! Мы бегло говорим и пишем, a la Ahm[30]В духе Ана (фр.). Ан — автор популярного в середине XIX века учебника французского языка..

Немецкий! Этот, по правде, мы знаем похуже, но достаточно для преуспеяния в торговле. Бухгалтерия! Счетоводство! Корреспонденция! Да это для нас игрушки. Трудолюбие! У нас это — страсть. Моральный облик! Он украсил бы церковного старосту. «Я мог бы посетить Вас завтра или в пятницу между одиннадцатью: и часом дня, или же в субботу в любое время до двух часов. Требуемый оклад — две гинеи в неделю, Надеюсь на скорый ответ. Искренне Ваш».

Старики не жужжали. Они писали упорно и методично, просиживая час за часом, и день ото дня надежд оставалось все меньше, а тревог становилось больше.

«Сэр! На Ваше объявл. в сегодняшней „Д.Т.“ Мне… столько-то лет». Перечень достоинств короче, и подан скромнее; сейчас желаемая цель — правдоподобие. «Если Вы соблаговолите принять меня на работу, я постараюсь полностью удовлетворить Вашим требованиям. Согласен на встречу в любое удобное для Вас время. Начальное жалованье может быть невысоким. Ваш покорный слуга».

Десятки писем № 1 разослал я, и сотни писем № 2, а я писал их с усердием и вниманием, тщательно подобрав перо и наметив точками поля шириной ровно в дюйм с левого края листа. На три-четыре из них пришел ответ: было указано, куда и когда зайти. Но застенчивость, так донимавшая меня в начале школьных лет, не знаю почему, вернулась вновь, сковав меня по рукам и ногам. Стеснительность ребенка взрослые, во всяком случае, могут понять и простить, но стеснительного молодого человека скорее сочтут дураком, и не без оснований. Я производил впечатление юноши неловкого, недалекого, сумрачного. Чем больше боролся я с моим характером, тем хуже выходило. Попытки же держаться естественно и уверенно — и я сам это понимал — принимались за развязность.

«Ну, мне надо еще повидать других кандидатов. Мы вам напишем», — так завершалась каждая беседа, и это означало, для меня по крайней мере, и конец всего предприятия.

Мои несколько фунтов, как ни пытался я их сберечь, быстро таяли. Вспоминая, нетрудно рассматривать свои невзгоды в молодости с юмористической точки зрения. История известна — у нее счастливый конец. Но ведь в то время нельзя было сказать, чем обернется жизнь, — комедией или трагедией. Случались минуты, когда я был уверен в неизбежности трагического конца. Временами, когда все идет хорошо, не так уж неприятно бывает представить себе, с патетическим сочувствием, собственное смертное ложе. Думаешь о друзьях и родственниках, которые наконец-то тебя поймут, пожалеют о тебе и раскаются, что не вели себя лучше. Но обо мне некому было пожалеть. Я чувствовал себя маленьким и совершенно беспомощным. Мир был огромен. Я боялся, что он просто подомнет меня, даже не заметив. Казалось, я не мог привлечь его внимания.

Однажды утром я обнаружил в читальном зале очередное предназначенное мне послание. Оно гласило: «Просим г-на П.Келвера зайти по вышеуказанному адресу завтра утром от десяти тридцати до одиннадцати». На бумаге имелся заголовок: «Лотт и K°. Агенты-комиссионеры по торговле с Индией. Улица Олдерсгейт». Без особой надежды я вернулся к себе на квартиру, переоделся, надел шелковый цилиндр, взял свою единственную пару перчаток, натянул шелковый чехол на дырявый зонтик и, экипировавшись таким образом для сражения с судьбой, отправился на улицу Олдерсгейт. Так как я пришел раньше, чем следовало, то примерно в течение четверти часа мне пришлось прогуливаться вдоль дома, глядя на окна третьего этажа, за которыми, как извещала табличка на дверях, и находились Лотт и K°. Я не помнил ни их объявления, ни собственного ответа. Фирма, очевидно, не слишком процветала. В какой-то момент я было возмечтал о добром самаритянине, который ласково предложил бы мне тридцать шиллингов в неделю для начала; но тут же вспомнил о своей обычной судьбе и поразмыслил, стоит ли вообще подыматься по лестнице и подвергаться тому, что было для меня жестокой пыткой, ради того чтобы в очередной раз убедиться в собственной неполноценности.

Начало моросить. Я не хотел раскрывать зонтик, но участь цилиндра обеспокоила меня. До половины одиннадцатого оставалось пять минут. Я обреченно перешел улицу и поднялся по голым ступенькам на третий этаж. Передо мной были две двери, на одной из них висела табличка «Кабинет». В нее я легонько постучал. Не услышав ответа, я постучал снова. На этот раз до меня донесся неразборчивый звук. Я опять постучал, еще громче. И, наконец, услышал ответ, произнесенный визгливым, просящим голосом:

— О, заходите, пожалуйста.

В тоне звучала жалобная мольба. Я повернул ручку и вошел. Комната была маленькая, свет едва пробивался сквозь грязное окно, нижняя половина которого была к тому же заклеена оберточной бумагой. Место походило скорее на деревенскую лавку, чем на контору. Банки с вареньем, кадки с соленьями, бутылки с вином, жестянки с печеньем, штуки сукна, коробки свечей, бруски мыла, сапоги, пачки бумаги, коробки с сигарами, консервы, ружья, патроны в количестве, достаточном для снабжения необитаемого острова, громоздились по углам. За небольшой конторкой у окна сидел молодой человек с поразительно тщедушным телом и поразительно большой головой; настолько они были несоразмерны, что я бы не удивился, подними он вдруг руки и сними голову с плеч. Наполовину войдя в комнату, я остановился.

— Это Лотт и K°? — спросил я.

— Нет, — ответил он — это комната. Один его глаз, стеклянный и тусклый, был устремлен на меня; он не мигал и не двигался. При помощи второго молодой человек продолжал писать.

— Я хотел спросить, — пояснил я, войдя в комнату целиком, — это помещения Лотта и K°?

— Одно из них, — отвечал он, — заднее. Если вы действительно хотите получить работу, закройте дверь.

Я исполнил его просьбу, а затем объявил, что я — г-н Келвер, г-н Пол Келвер.

— А я — Миникин, — представился он. — Сильванус Миникин. Вы, случайно, не знаете, зачем вы сюда пришли?

При взгляде на его тщедушное тело мне сразу же захотелось пробраться через разбросанные на полу товары и надрать ему уши. Однако, судя по его крупному, серьезному лицу, он вполне мог оказаться старшим делопроизводителем.

— Я к г-ну Лотту, — ответил я с достоинством. Мне назначено.

Достав из кармана письмо и перегнувшись через швейную машинку, я протянул его для осмотра. Прочитав письмо, он внезапно вытащил из глазницы тот глаз, которым до того меня рассматривал, и, протирая его носовым платком, обратил ко мне другой. Удовлетворившись, он вручил мне письмо.

— Хотите совет? — спросил он.

Я подумал, что это может оказаться полезным, и ответил утвердительно.

— Бросьте, — коротко посоветовал он.

— Почему же? — спросил я. — Это что, плохая работа?

Вставив свой стеклянный глаз на место, он вернулся к делам. — Если вам нужна работа, — ответил г-н Миникин, — то вы ее получите. Такой во всем Лондоне нет. Работать будете двадцать четыре часа в сутки, и еще сверхурочные с половинной оплатой.

— Но мне очень нужно, — признался я.

— Тогда присаживайтесь, — предложил г-н Миникин. — Отдохните, пока есть возможность.

Я присел на стул; это был единственный стул в комнате, за исключением того, на котором сидел сам Миникин.

— Хозяин, значит, заставляет работать, — сказал я, — а что он за человек? Приятный?

— Только раз я его видел в плохом расположении духа, — ответил Миникин.

Это звучало неплохо.

— И когда же? — спросил я.

— Все время, сколько я его знаю.

Настроение мое падало. Посиди я наедине с Миникиным немного подольше, я бы, наверное, последовал его совету «все бросить», пока не появился г-н Лотт. Но уже в следующую секунду я услышал, как вторая дверь отворилась, и кто-то вошел в кабинет. Потом прозвонил звонок, и Миникин исчез, не прикрыв за собой дверь между двумя комнатами. Так мне довелось подслушать следующую беседу:

— Почему г-на Скита нет?

— Потому что он не пришел.

— Где письма?

— У вас под носом.

— Как ты смеешь так со мной разговаривать!

— Так они же и вправду у вас под носом.

— Ты передал человеку от Торникрофта, что я просил?

— Да.

— И что он ответил?

— Сказал, что вы лжец.

— Ах, вот как! Ну, а ты что сказал?

— Сказал, что я и сам это знаю.

— Очень остроумно, по-твоему?

— Ну, неплохо.

Какими бы недостатками г-н Лотт ни обладал, он, по крайней мере, умел владеть собой, что я и отметил.

— Кто-нибудь заходил?

— Да.

— Кто?

— Мистер Келвер — мистер Пол Келвер.

— Келвер, Келвер. Кто такой этот Келвер?

— Я могу сказать — дурак.

— Как это?

— Он пришел на работу устраиваться.

— Он здесь?

— Да.

— Ну и как он из себя?

— Выглядит неплохо; блондин…

— Идиот! Я спрашиваю, как у него с головой?

— Сейчас — все в порядке. На ней выходная шляпа.

— Скажи ему, чтобы зашел ко мне. Не уходи, не уходи.

— А как я ему скажу, если не уйду?

— Забери это. Ты с накладными закончил?

— Нет.

— О Господи! А когда закончишь?

— Через полчаса после того, как начну.

— Убирайся! А что, дверь так и была все время открыта?

— Ну, вряд ли она открылась сама.

Появился Миникин с бумагами в руке.

— Заходите, — произнес он. — Да поможет вам Бог! И я зашел, и затворил за собой дверь.

Комната была точным подобием той, из которой я только что вышел. Разве что она была еще больше завалена и загромождена разнообразными предметами, если такое вообще было возможно. Лавируя между ними, я пробрался к столу. Г-н Лотт оказался маленьким, потрепанным человечком, с очень грязными руками и маленькими, беспокойными глазками. Я обрадовался, что он не представительный, а то на меня могла вновь напасть стеснительность; сейчас же я в большей степени мог воздать себе должное. Г-н Лотт сразу же приступил к делу: схватив перевязанную красной ленточкой объемистую пачку писем, он начал размахивать ею перед моим носом.

— Сто семнадцать откликов на объявление, — восклицал он с очевидным удовольствием, — за один день! Вот какой сейчас рынок рабочей силы!

Я подтвердил, что состояние его ужасно.

— Бедняги, бедняги! — прошептал г-н Лотт. — Что с ними станется? Ведь умрут с голоду. Страшная это смерть — от голоду, Келвер; долгая и мучительная, особенно в молодости.

В этом я также был с ним согласен.

— Живете с родителями?

Я объяснил ему мое положение.

— Друзья есть?

Я сообщил, что рассчитываю всецело на собственные силы.

— Деньги? Не ожидаете ли?

Я рассказал, что у меня еще есть несколько фунтов, но когда они кончатся, то ни пенни не останется.

— И подумать только, Келвер, что сейчас сотни, тысячи молодых людей в точно таком же положении! Как это грустно, как грустно! Вы давно ищете место?

— Месяц, — ответил я.

— Я так и думал. А знаете ли вы, почему я выбрал именно ваше письмо из этой кучи?

Я ответствовал, что надеюсь, он смог по нему рассудить, что моя кандидатура окажется самой подходящей.

— Потому что оно хуже всех написано.

Он подтолкнул письмо ко мне.

— Взгляните. Ужас, правда?

Я признал, что почерк — не самая сильная моя сторона.

— Правописание тоже, — добавил он, и был прав. — Как вы думаете, кто вас возьмет, если не я? Никто, — продолжал он, не дожидаясь моего ответа. — И через месяц вы будете искать место, и еще через месяц. Но я сделаю для вас доброе дело: спасу вас от нищеты, дам вам опору в жизни.

Я выразил благодарность. Он отмахнулся.

— Я так понимаю филантропию: помоги тому, кому никто больше не поможет. Вот, паренек в соседней комнате — он неплохой работник; толковый, но нахальный.

Я пробормотал, что так и понял.

— Это он не специально, просто удержаться не может. Заметили, как он смотрит на вас стеклянным глазом, а другим — в противоположную сторону?

Я сказал, что заметил.

— Он всегда так. Прежнего своего хозяина до сумасшествия доводил. Тот ему сказал как-то раз: «Убери свой сигнальный фонарь, Миникин, и посмотри на меня своим настоящим глазом», И что, вы думаете, он ответил? Что это у него единственный глаз, и он не хочет подвергать его потрясениям. Все бы ничего, да вот хозяин был одним из самых некрасивых людей во всем Лондоне.

Я выразил свое негодование.

— А я его терплю. Никто бы не смог. Но ему же надо жить, бедняге.

Я выразил восхищение человеколюбием г-на Лотта.

— Вы работы не боитесь? Вы не из тех бездельников, что весь день спят, и просыпаются, только когда пора домой?

Я заверил его, что, хотя у меня и есть недостатки, но усердие я могу ему гарантировать.

— У некоторых, — с горечью пожаловался г-н Лотт, — на уме только развлечения, девушки, только и болтаются по улицам, работа, дело — нет, это не для них. Я разориться могу, жена, дети мои в работный дом попадут — а им все ничего. Совершенно не думают обо мне — человеке, который не дает им пропасть, кормит, одевает. Вы сколько жалованья хотите?

Я ощутил неуверенность. Я понимал, что передо мной — не добрый самаритянин; надо было быть поскромнее в требованиях.

— Двадцать пять шиллингов в неделю, — предложил я.

Он зашелся в вопле, повторив эту цифру.

— Двадцать пять шиллингов — это при таком-то почерке! И слово «комиссия» правильно написать не может! И в деле не разбирается. Двадцать пять! Вот что я вам скажу, я вам дам двенадцать.

— Но я же не смогу прожить на двенадцать, — возразил я.

— На двенадцать шиллингов не сможет прожить! А знаете, почему? Потому что вы жить не умеете. Знаю я вас. Вам подавай запеканку с ветчиной и телятиной, сладкий пудинг, голландский сыр, да кружку пива в придачу.

У меня потекли слюнки.

— Вы объедаетесь, а потом работать не можете. Да половина болезней у вас, молодых — от переедания. — Послушайте моего совета, — продолжал г-н Лотт, — попробуйте вегетарианскую пищу. Утром — немного овсянки. Очень питательная вещь, овсянка — взгляните на шотландцев. На обед — бобовые. Да знаете ли вы, что в полуфунте чечевицы больше калорий, чем в фунте мяса, больше клейковины. Вот что вам нужно — клейковина, а вовсе не трупы, не мертвые тела. Да я знавал молодых людей — вегетарьянцев — которые, обходясь семью пенсами в день, были, как бойцовые петухи. Семью семь будет сорок девять. За комнату вы сколько платите?

Я сказал.

— Четыре шиллинга и пенни плюс два и шесть пенсов будет шесть шиллингов и семь пенсов, Да у вас на всякие глупости еще останется пять шиллингов и пять пенсов. Боже милостивый! Чего вам еще нужно?

— Согласен на восемнадцать, сэр, — ответил я. — На меньшее мне не управиться.

— Ну ладно, не буду вас загонять в угол, — отвечал он. — Пятнадцать шиллингов в неделю.

— Я же сказал, восемнадцать, — настаивал я.

— Ну, а я сказал — пятнадцать, — парировал он, раздосадованный торговлей. — Я же иду вам навстречу. Нельзя требовать большего.

Я не решился отвергнуть единственную представившуюся возможность. Все было лучше, чем снова — читальные залы и пустые дни, полные отчаянья. Я согласился, и мы договорились, что я выйду на работу с утра в понедельник.

— Влипли? — поинтересовался Миникин, когда я вернулся в заднюю комнату за шляпой.

Я кивнул.

— И сколько же он на вас выбросит?

— Пятнадцать шиллингов в неделю, — прошептал я.

— Я так и думал, что вы ему понравитесь, — откликнулся Миникин, — Ну, не будьте неблагодарным и не ходите с такой кислой миной.

Из-за дверей я услышал, как г-н Лотт визгливым голосом вопрошает, где почтовые марки.

— На почте, — кратко отвечал Миникин.

Работать приходилось помногу — фактически у нас не было установленного рабочего времени, и мы уходили, когда могли, а это редко бывало раньше семи-восьми часов, — но работа была интересная. Заключалась она в том, чтобы покупать для несчастных клиентов где-то в Индии или в колониях то, что они захотят, — от дилижанса до банки варенья, упаковать это и отправить им. Наши «комиссионные» составляли сумму, на которую удавалось уговорить клиента сверх оплаты стоимости товара. По работе меня не донимали. Что следует сказать о Лотте и Ко, так это, что он, если работа делалась, не вмешивался и был вполне доволен тем, как она делается. И, торопливо пробираясь по запруженным улицам, торгуясь в лавке или на складе, с важностью суетясь в кишащем людьми и товарами порту, я часто благодарил судьбу, что я не какой-нибудь несчастный клерк с жалованьем два фунта в неделю, прикованный к постылой конторке.

Жить на пятнадцать шиллингов в неделю было туговато, но это меня не очень заботило. Приходилось по одежке протягивать ножки — вы знаете пословицу. Я нашел в ней подлинную житейскую мудрость. На еду уходил в среднем шиллинг в день. Если бы большее число людей сократило свой продовольственный аттестат до этой суммы, меньше было бы желудочных заболеваний. Обычно я готовил себе еду сам на своей собственной сковородке; но порой баловал себя и более традиционным обедом в какой-нибудь харчевне, или же чаем и горячим тостиком с маслом в кофейне; и если бы не засаленная скатерка да грязные руки официанта, это было бы еще приятнее. Шиллинг в неделю на развлечения позволял мне хотя бы раз, а то и два, бывать в театре, а в те времена это был рай, где за шесть пенсов можно было чувствовать себя Господом Богом. Четыре пенса в неделю на табак оборачивались полудюжиной сигарет в день; бывало, я тратил на табак больше и получал при этом меньше удовольствия. Самую большую трудность представляла одежда. Бедняга, однако, был избавлен от одной из жизненных тревог — он не знал тягот долгов. Портной мой никогда не отпускал ничего в кредит. Его правилом было — полкроны вперед при приеме заказа, а остальное — при получении вещи. Но ничто не совершенно: его метод позволял избегнуть трений, это правда; но, с другой стороны, было очень неловко прогуливаться по воскресеньям в обтрепавшихся брюках и с лоснящимися локтями, зная при этом, что вас ждет уже готовый костюм, в котором можно было бы и блеснуть, — стоило только зажмурить глаза, проходя в день получки мимо витрины кондитерской. Следовало бы принять закон, обязывающий кондитеров торговать только в подвалах или за спущенными шторами, под угрозой штрафа.

До сих пор я вспоминаю об этом периоде моей жизни с содроганием, и, будь тому причиной только материальные затруднения, я бы и признаваться в этом не стал. Я был одинок. Я не знал ни одной живой души, с которой отважился бы заговорить, и которая снизошла бы до разговора со мной. Первые двенадцать месяцев после кончины матушки я жил один, думал один, чувствовал один. По утрам и в суете дня это еще можно было вынести; но по вечерам ощущение заброшенности охватывало меня с остротой почти физической боли. Вновь наступили летние вечера, долгие, немеркнущие, и полные тоски. Я забредал в парки и, сидя там, следил жадными глазами за мужчинами и женщинами, юношами и девушками, окружавшими меня, веселыми, разговорчивыми, увлеченными друг другом; я чувствовал себя бессловесным призраком, всевидящим, но незримым, взывающим к живым неслышным им голосом. Порой мимо проходила одинокая фигура и оглядывалась на меня — еще одно всеми покинутое создание, как и я, тоскующее по людскому сочувствию. В бурлящем городе, должно быть, таких были тысячи — молодых и старых, мужчин и женщин, для кого дружеское внимание, доброе слово были бы живой водой. Замкнутые в одиночных камерах собственной застенчивостью, мы глядели друг на друга сквозь решетки соболезнующими очами; большее было для нас запретно. Раз в Кенсингтонском саду женщина оглянулась, медленно вернулась назад и села рядом со мной на скамейку. Мы не заговорили; попробуй я завести беседу, она бы встала и ушла; и все же между нами было взаимопонимание. Для нас обоих было утешением вот так сидеть рядом. И если бы она излила мне свое сердце, вряд ли она смогла бы рассказать больше, чем я уже знал: «И я тоже одинока, у меня нет друзей; и я жду дружеского голоса, прикосновения руки. Вам тяжело, мне, женщине, еще тяжелее. Я чужая в этом ярком, смеющемся мире; я лишена права юности на веселье и радость; лишена права женщины на любовь и нежность».

Прохожих стало меньше. Она пошевелилась, видимо, собираясь уйти. Повинуясь безотчетному порыву, я протянул ей руку, но отдернул ее, увидев краску на ее лице. Но в следующую секунду, передумав, она дала мне свою руку, и я взял ее. Это было первое рукопожатие, которое я ощутил за полгода, прошедшие после того, как я распрощался с Хэлом. Она отвернулась и быстро пошла прочь. Я стоял, глядя вслед; она не обернулась, и больше я ее не видел.

Я не вижу своей заслуга в том, что не пошел по кривой дорожке, как принято говорить, в те дни. К добру ли, к худу, но моя стеснительность мешала мне завести интрижку на улице. Адресовались ли мне призывные взгляды, не могу сказать. Бывало — то ли воображая это, то ли надеясь, — я шел следом. Но так и не смог набраться достаточной решимости, чтобы преодолеть возможный отпор, прежде чём какой-нибудь менее робкий молодчик не уводил добычу у меня из-под носа. Тогда я спешил дальше, проклиная себя за робость духа и улавливая воображаемые нотки насмешки и презрения в раздавшемся у меня за спиной смехе.

По воскресеньям я вставал рано и долго, в одиночестве, гулял за городом. Однажды, зимним днем, — было это, я помню, на дороге между Эджвером и Стенмором — впереди меня с проселка на дорогу высыпала компания юношей и девушек, примерно моего возраста, направлявшаяся, очевидно, куда-то кататься на коньках. Мне был слышен мелодичный звон коньков, постукивавших друг о друга при ходьбе, беззаботный смех, чистый и раскатистый в морозном воздуха Томительная боль нахлынула на меня. Я ощутил сумасшедшее желание броситься за ними, умолить их разрешить мне хоть немного пройти вместе с ними, посмеяться и поговорить. То и дело они оборачивались, обмениваясь шутками. Я мог видеть их лица — нежные, чарующие девичьи лица, обрамленные мехами и изящными шапочками; их разрумянившиеся щеки; дразнящие огоньки в глазах. Чуть дальше они свернули на боковую дорогу, а я остался стоять на перекрестке, слушая, как эхо их радостных голосов замирает вдали; и, присев на камень, который там лежит и до сих пор, я зарыдал.

Я бродил по улицам до поздней ночи. Я страшился гулкого хлопанья маленькой парадной двери, когда я ее закрывал за собой, уходящей вверх безмолвной лестницы, одиночества, поджидавшего меня в моей пустой комнате. Оно поднималось мне навстречу, словно живое существо, целуя меня ледяными устами. Часто, не в силах вынести его всепроникающего присутствия, я выбирался на улицу. Хотя оно преследовало меня и там, я все же не был один. Порой я бродил по улицам всю ночь с такими же отверженными, пока город спал.

Иногда во время этих ночных блужданий меня охватывало чувство восторга, когда страх пропадал, и кровь вскипала в предчувствии жестокой борьбы, предстоящей мне. Тогда — лишь призрачный город, чьи вздохи раздавались в ночи, казался мертвым, а я был единственным живым существом, единственной реальностью в мире теней. Я кричал и хохотал, и эхо отдавалось в бесконечных улицах. Недоумевающие полицейские сурово глядели на меня и давали советы — они и не подозревали, кто я такой! Я же был в центре гигантского театра теней: мимо плыли дома-призраки, сиявшие яркими огнями; двери были отворены, и крошечные фигурки сновали туда и сюда; взад и вперед скользили экипажи, гротескные и жалкие карлики крались под звездным занавесом.

Потом настроение менялось Город, бескрайний и угрюмый, пустыней расстилался передо мной. Я полз по его складкам, жалкий атом, беспомощный, ничего не значащий, нелепый. Бездомные существа, делившие со мной мое бдение, были моими товарищами. Что мы были такое? Мельчайшие твари на его лоне, которых он не видел и не знал. В поисках общества я подходил к ним — к оборванным мужчинам, неряшливым женщинам, вечным детям, сгрудившимся вокруг красных углей какого-нибудь кофейного киоска.

Мы редко заговаривали друг с другом. Подобно животным, мы паслись, потягивая из чашечки горячую воду, подкрашенную кофейной гущей (по крайней мере, теплую), жуя влажный кусок черствого пирога и глядя тусклыми, безразличными глазами на невзгоды других. Может быть, кто и прошепчет что-то своему соседу, равнодушно и монотонно, время от времени разражаясь коротким жестоким смешком; или тварь дрожащая, еще не закосневшая от отчаяния, даст чувствам выход в потоке проклятий, на которые никто не обратит внимания. Позже, когда легкий холодный ветерок расшевелит тени, тонкий и бледный луч света разрежет мрак, мы растаем и исчезнем, безмолвно и крадучись.


Читать далее

1 - 1 16.04.13
Пролог 16.04.13
КНИГА I. Глава I
3 - 1 16.04.13
Глава II 16.04.13
Глава III 16.04.13
Глава IV 16.04.13
Глава V 16.04.13
Глава VI 16.04.13
Глава VII 16.04.13
Глава VIII 16.04.13
Глава IX 16.04.13
Глава X 16.04.13
КНИГА II. Глава I
4 - 1 16.04.13
Глава II 16.04.13
Глава III 16.04.13
Глава IV 16.04.13
Глава V 16.04.13
Глава VI 16.04.13
Глава VII 16.04.13
Глава VIII 16.04.13
Глава IX 16.04.13
Глава X 16.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть