Глава II

Онлайн чтение книги Пол Келвер Paul Kelver
Глава II

Пол, питаясь избегнуть одиночества, оказывается в странной компании и попадает в плен к одной чопорной особе.

Все проходит, даже муки, причиняемые себе стеснительными молодыми людьми, обреченными из-за своего характера на одиночество. Наступили долгие зимние вечера, и я принялся за работу: она очень отвлекает от жалости к самому себе. В отсветах камина и при двух горевших свечах мои «апартаменты» стали выглядеть уютнее. Я купил бумаги, перьев и чернил. Что еще может сделать писатель, будь он мал или велик? Он всего лишь медиум — услышит ли он глас свыше или будет отвергнут?

Лондон, с миллионами персонажей, веселых и мрачных; с тысячами романтических приключений, таинственных происшествий; с пафосом и юмором, — был у меня под рукой. Он простирался предо мной, требуя лишь внимательного наблюдения, более или менее правдивого рассказа. Но мне и в голову не приходило, что я мог сделать рассказ на материале, который действительно знал. Я повествовал о сельских девушках, о буколических пастушках. Действие развертывалось на мельнице, среди гор или в живописной усадьбе. Я полагаю, что подобная глупость свойственна большинству молодых литераторов.

На всех моих сочинениях лежал налет легкой меланхолии. Тогда чувствительность пользовалась большим спросом, чем в наши дни, и, как и всякий начинающий, я скрупулезно следовал моде. В общем, быть моей героиней — значило кончить трагически. Как бы естественно ни вились ее локоны — а вьющиеся волосы, на мой взгляд, это признак здоровья, — какие бы прочие доказательства отменной жизнеспособности ни демонстрировала она в первой главе, вроде «задорного взгляда», «сочного румянца», «звонкого смеха», «природной грации», — все равно ее, бедняжку, ждала безвременная кончина. На ее могилке расцветали подснежники и первоцвет (сведения по ботанике я почерпнул из очень полезной книжонки «Любимые цветы нашего сада, с иллюстрациями») и росли буйно, словно в парнике; а если дело было у моря, то легкий ветерок, налетая порой, резвился в ветвях деревьев именно на этом кладбище, что было несколько непочтительно с его стороны. А спустя годы туда приходил седовласый старец, ведя за руку детишек, и рассказывал им всю историю заново — не Бог весть какое развлечение для детей.

Время от времени, разнообразия ради, жертвой моего смертоносного творчества становился мужчина. В принципе это было неважно, он и сам это отмечал в заключительном монологе, «так будет лучше». На подснежники и первоцвет, как утешение, надеяться не приходилось; его могила, осененная грубо сколоченным крестом, как правило, находилась либо в крайне удаленных уголках африканских степей, либо среди выжженной пустыни. В таких случаях, чтобы верно описать ландшафт, приходилось наведываться в читальный зал Британского музея.

Злосчастные птенчики, плоды моего вдохновения! Снова и снова гнал я их из гнезда; снова и снова возвращались они ко мне, помятые, грязные, истерзанные. Только один человек ими восхищался и плакал над ними — я сам.

Я перепробовал все способы. Иногда я отсылал их с коротенькой деловой записочкой: мол, хотите — берите, хотите — нет. В другой раз они сопровождались жалобной мольбой о прочтении.

Или же я отправлял их ценным письмом, указав стоимость, скажем, в пять гиней, и попросив снабдить чек гарантией; порой я пытался раздразнить алчность редактора, предложив ему свое творение — впервые для Вашего журнала — бесплатно: образец, так сказать, рассылается gratis[31]Даром (лат.), достаточно один раз испробовать. Бывало, я писал с сарказмом, вкладывая в приложенный конверт с маркой заранее составленное жестокое отказное письмо. Случалось, писал и откровенно, подробно объясняя, что я — начинающий, и просил разбора недостатков, если таковые найдутся.

Ни одно из моих сочинений не нашло спокойного прибежища, они странствовали то месяц, то неделю, то два-три дня, неуклонно возвращаясь ко мне. Ни одно не потерялось. Я даже жалел об этом. Все какое-то разнообразие.

Я возненавидел несчастную маленькую служанку, которая радостно врывалась в мою комнату, держа их двумя обмотанными полой передника пальцами: ее беспрестанное шмыгание носом я воспринимал как выражение презрения. Когда, слетев вниз по ступенькам на стук почтальона, я получал их из его рук, мне казалось, что он ухмыляется. Выпростав злополучные рукописи из конвертов, я принимался осыпать их проклятьями, раздирать в клочья, порой швырял их в огонь; но, прежде чем они вспыхивали, я выхватывал их из пламени, разглаживал и перечитывал. Ведь сам редактор их, конечно, не видел, этого не могло быть; это дело рук какого-нибудь завистливого подмастерья. Я послал их не в ту газету. Они поступили в неподходящий момент. Еще придет час триумфа. И, переписав первую и последнюю страницы, я рассылал свои творенья вновь, с новой надеждой.

Тем временем, понимая, что будущему счастливому победителю подобает блистать не только на поле брани, но и в мирной жизни, я старался приобрести навыки, необходимые светскому человеку. И труднее всего мне было научиться курить и пить — оба эти греха решительно мне не давались, И причиной тому было не столько мое нравственное совершенство, сколько телесная немощь. Духом я был тверд, плотью же — слаб. В школьные годы, из желания не отстать от других, я время от времени выкуривал сигаретку. Это не приносило мне абсолютно никакого удовлетворения, и в результате после двух-трех попыток я на время оставил всякие дальнейшие старания; эту слабохарактерность я пытался оправдать, ханжески внушая самому себе, что курение вредит растущему организму; в присутствии современников, обладавших более крепким желудком, я напускал на себя неодобрительную мину, пытаясь самого Себя ввести в заблуждение; но в глубине души я сознавал, что я всего лишь юный лицемер, маскирующий физическую трусость личиной нравственной стойкости: самообман, на который так падок человек.

Точно таким же образом я временами пробовал вино — красное, которое годами стояло в графине на нашем буфете. Мне была открыта истинная глубина завета Святого Павла; мнение тех, кто пил его по предписанию врачей только как лекарство, — хотя над этим кое-кто и посмеивался — представлялось мне резонным. Я даже заметил, что многие взрослые, мужчины в том числе, кривятся, пробуя кларет моей матери, из чего заключил, что вкус к крепким напиткам приобретается не так легко, как обычно предполагают. Отсутствие такового у молодого человека не могло быть позором, и, соответственно, я по слабохарактерности прекратил усилия и в этом направлении.

Но сейчас, превратившись в джентльмена, я не мог далее откладывать свое образование. Школа, и школа суровая, является для художника абсолютной необходимостью. В последние годы мода отчасти изменилась, но четверть века назад гения, который не курил бы и не пил, — при этом значительно больше, чем следовало, — без дальнейших разбирательств сочли бы самозванцем. Насчет собственной гениальности я питал кое-какие надежды, хотя никогда не бывал убежден окончательно. Что же касается курения и питья, то тут, по крайней мере, я мог сделать все, от меня зависящее. Я принялся за работу совестливо и методично. Курением, как меня научил опыт, лучше было заниматься в субботу вечером, чтобы в воскресенье иметь возможность избавиться от последствий с помощью прогулок. Терпение и настойчивость со временем увенчались успехом; я научился выкуривать сигарету с таким видом, будто мне это нравилось. Менее целеустремленные молодые люди этим бы и удовлетворились, но я всегда был движим стремлением достичь вершины. Покорив сигареты, я принялся за штурм сигар. Свою первую я помню очень хорошо — как и большинство мужчин. Было это на концерте в Айлингтонском зале, куда меня пригласил Миникин. Не будучи в состоянии понять, отчего у меня так кружится голова, — только ли из-за сигары, и пи же отчасти и из-за духоты в переполненном зале, — я извинился и выскользнул вон. Оказался я в маленьком дворике, отделенном от соседнего сада невысокой стеной. Причиной недомогания с очевидностью была сигара. Очень хотелось вынуть ее изо рта и закинуть как можно дальше. Совесть, с другой стороны, побуждала меня к упорству. Мне подумалось, что ежели я смогу влезть на стену и пройти по ней от одного конца до другого, то мое отступление от требований совершенства будет непростительно. Если же, напротив, как бы я ни старался, стена окажется неодолимой, то я буду вправе выбросить чертову сигару и отправиться, в меру возможностей, домой. С известным трудом я добрался до стены и приступил к самопроверке. Не пройдя и двух ярдов, я оказался в лежачем положении, причем голова моя свешивалась на одну сторону, а ноги — на другую Так как это положение соответствовало моим потребностям, то в нем я и остался. Низменные желания вновь овладели мной, побуждая там же и поклясться, что я никогда больше не закурю. Я с гордостью могу засвидетельствовать, что сохранил твердость перед лицом этого искушения, говоря самому себе: «Не отчаивайся. То, что могут другие, можешь и ты. Ради победы стоит пострадать».

Любовь к выпивке, оказалось, приобретается с еще большим трудом, если это только возможно. Крепкие напитки приводили меня в отчаянье. Однажды, перепутав бутылки, я хлебнул масла для волос вместо виски и нашел его определенно менее тошнотворным. Дважды в неделю я принуждал себя проглатывать кружку пива, перебарывая себя и заставляя допить до конца. После этого в качестве награды, и чтобы отбить вкус, я угощался шоколадкой; в то же самое время я утешался тем, что занимаюсь этим ради своего же блага, и что когда-нибудь придет день и мне это понравится, и я буду сам себя благодарить, что обходился с собой так сурово.

В других, более осмысленных направлениях я тоже старался преуспеть. Постепенно мне удавалось преодолевать застенчивость. Этот процесс шел медленно. Я обнаружил, что лучше всего не переживать из-за стеснительности, а смириться с ней как с чертой характера, и вместе с другими над ней посмеиваться. Холодность безразличного мира закаляет чрезмерно чувствительную кожу. Постоянные столкновения с действительностью сглаживали мои углы, Я стал сносным для моих соплеменников, и они для меня. Я начал получать удовольствие от их общества.

То, что судьба направила меня в этот дом на площади Нельсона, было с ее стороны добрым деянием. Я льщу себе, говоря, что под его прохудившейся крышей мы образовали интересный зверинец. Миссис Пидлс, наша хозяйка, спавшая, как и служанка, в подвале, была актрисой труппы Чарльза Кина в старом театре Принсес. Правда, она там играла только проходные роли. Лондон, объясняла она нам, и тогда плохо разбирался в искусстве, и был полон предрассудков. Кроме того, актер, он же режиссер, которого донимала жена, — мы понимали. Но до того, в провинции, — о, это была славная карьера: Джульетта, Эми Робсарт, г-жа Халлер в «Незнакомце», едва ли не все роли в «Наследниках». Если мы высказывали недоверие, на свет появлялись многочисленные доказательства — афишки длиною в ярд, испещренные восклицательными знаками: «Во вторник вечером! По просьбе публики!!! В театре Блессингтона! На лужайке у таверны „Под знаком сокола“!!» или «В субботу! Под покровительством полковника сэра Вильяма и офицеров 74-го полка!!!! В помещении Хлебной биржи!» Может быть, нас лучше убедит, если она прочтет отрывок-другой, скажем, сцену сомнамбулизма леди Макбет или выход Офелии в четвертом акте. Это будет нетрудно; память у нее превосходная. Мы спешили засвидетельствовать свое полное доверие. Слушая ее, трудно было себе представить, да она и сама это откровенно признавала, что некогда она была «второй госпожой Лукрецией Барри»; и, глядя на нее, — помнить, что в некие вечера она бывала средоточием всеобщего внимания. Приходилось постоянно напоминать себе об этом, читая подчеркнутые строки в древних журналах, помятых, засаленных и предусмотрительно сохраненных именно для этой цели. Но с тех пор Судьба окутала ее мантией уныния. Она превратилась в тщедушную, увядшую женщину, склонную при малейшем поводе усаживаться на ближайший стул и излагать бесконечную историю своих злоключений. Совершенно не отдавая себе отчета в этой слабости, она искренне полагала, что является очень веселым человеком.

— Ну-ну, не стоит переживать. Тяготы этого мира надо переносить с улыбкой, — говорила она, утирая глаза передником. — Я всегда говорю — лучше смеяться, чем рыдать.

И, в подтверждение того, что это — не пустые слова, она тут же разражалась взрывом смеха.

От бесконечного хождения вверх-вниз по лестницам у нее развилась одышка, и никакие попытки перевести дух: в минуты отдыха не приводили к успеху.

— Вы просто не умеете дышать, — как-то объяснял ей наш жилец с третьего этажа, добросердечный молодой человек, — воздух не надо глотать, надо его просто держать внутри. Вдохните поглубже и закройте рот; не бойтесь; не выдыхайте, пока он не подействует, — он должен подействовать.

Он стоял над ней, зажав ей рот платком, чтобы помочь; но пользы это не принесло.

— У меня внутри места не хватает, — объяснила она.

Звонки в дверь стали для нее делом жизни; в ожидании их она проводила все время. Разговоры были только средством заполнить паузу между этими желанными отвлечениями.

На то Рождество мне в руки попала бутылка виски — подарок от заезжего коммивояжера из деловых соображений. Так как сам я не испытывал любви к виски, то мне было не жаль хранить его на утеху миссис Пидлс, когда она, задыхаясь и схватившись за бок, опускалась на стул у моей двери. Ее бесцветное, измученное лицо загоралось при этом предложении.

— Ах, ну, — соглашалась она, — я не возражаю. Можно же иногда позволить себе маленькую радость.

Потом у нее развязывался язык, и она сидела и рассказывала мне истории о моих предшественниках, молодых жильцах, подобно мне занимавших ее меблированные комнаты, и о горестях и злосчастьях, выпавших на их долю. Мне начинало казаться, что навряд ли я мог подыскать более несчастливое пристанище. Бывший жилец моей комнаты, которого я ей странным образом напоминал, писал стихи на том же самом столе. Теперь он в Портленде отбывал пять лет за подделку документов. Миссис Пидлс, по-видимому, считала эти два его увлечения гранями одного и того же таланта. Другой из ее молодых людей, как она с любовью звала нас, стремился к научной карьере. До поры до времени все шло блестяще. «И кем он только не мог бы стать», по миссис Пидлс, и предугадать было нельзя; но на момент нашего разговора он был совершенно безнадежным пациентом Хэнвеллского сумасшедшего дома.

— Я всегда замечала, — объясняла миссис Пидлс, — что беда приходит к тем, кто этого меньше всего заслуживает, кто трудится, не покладая рук. Не знаю почему.

Когда та бутылка виски кончилась, я даже обрадовался. Вторая довела бы меня до самоубийства.

Мистера Пидлса, как такового, не существовало — по крайней мере, для миссис Пидлс, хотя он и был жив-здоров. В театре Принсес он служил в мимансе — тогда в ходу были еще старые названия, — и мне дали понять, что он был видным мужчиной, впрочем, легко увлекавшимся, особенно всякими кокетками. Миссис Пидлс резко отозвалась об артистах миманса, как о людях, по ее словам, ни на что не годных.

По будним дням миссис Пидлс ходила в одних и тех же платьях и чепце, черных и непритязательных; но по воскресеньям и праздникам она преображалась. Она бережно сохранила свой театральный гардероб, в том числе обувь на картонной подметке и блестящую мишуру. Так, в бесформенном классическом одеянии Гермии или в пышной парче и бархате леди Тизл, она принимала воскресными вечерами немногих своих гостей, таких же выброшенных на задворки марионеток, как и она сама, ведя с ними беседы о тех веселых временах, когда нити, управлявшие ими, еще не были обрезаны; или же, укрыв свое достояние от буйной улицы под макинтошем, шла с визитами. Может быть, как раз это непривычное возбуждение и окрашивало румянцем ее морщинистые щеки, выправляло и чернило брови, в другое время просто незаметные. Как бы там ни было, перемена была разительной, узнать ее теперь можно было только по жидким седым волосам и рукам, стертым от работы. И эта метаморфоза была не только внешней. Миссис Пидлс оставалась висеть на крючке за кухонной дверью — потрепанная, помятая, заброшенная; а из гардероба вместе с шелками и атласами извлекалась мисс Лукреция Барри, пусть, как и ее костюмы, немного постаревшая и полинявшая, но определенно все та же.

В комнате, соседней с моей, жил переписчик судебных бумаг с женой. Оба были старые и отчаянно нищие. Их вины в этом не было. Невзирая на прописные истины, в нашем мире все же существует такая вещь, как невезение, постоянное и монотонное, постепенно уничтожающее всякое желание сопротивляться ему. Они рассказали мне свою историю — безнадежно простую и ни в коей мере не поучительную. Он был школьным учителем, она — студенткой, тоже будущей учительницей: они рано, поженились, и какое-то время судьба была к ним благосклонна. Но затем на обоих обрушилась болезнь; ничего такого, из чего можно было бы извлечь нравственный урок — заурядный случай: плохие трубы, а в результате — тиф. Они начали все сначала, обремененные долгами, и спустя годы невероятных усилий им удалось расплатиться, только затем, чтобы снова впасть в долги, на этот раз — помогая другу. И глупостью это не было: бедняга помогал им, когда они были в беде, вряд ли они могли поступить иначе, не проявив неблагодарности. И так далее, тоскливая история, обыденная и тривиальная. Теперь они работали — усердно, терпеливо и равнодушно; придя к какому-то животному безразличию к собственной судьбе, радуясь, если им удавалось обеспечить себя самым необходимым, и впадая в апатию, если это не получалось. Интерес к жизни у обоих отныне сводился к единственной роскоши, позволительной для бедняков, — кружке пива или стаканчику спиртного время от времени. Часто бывало так, что в течение многих дней ему не доставалось никакой работы, — тогда они голодали. Юридические документы подобным людям обычно выдаются по вечерам, с тем чтобы работа была закончена к утру. Просыпаясь среди ночи, я слышал сквозь тоненькую деревянную перегородку, разделявшую наши комнаты, равномерный скрип его пера.

Так мы и работали, щека к щеке, я со своей стороны перегородки, он со своей — молодость и старость, надежды и реальность.

Со страхом видел я в нем собственное будущее. Я на цыпочках крался мимо его двери и страшился встретить его на лестнице. Разве не говорил он себе: «Мир — это моя вотчина»? Разве не внушали ему ночные голоса, что он — король? Может быть, и я — всего лишь праздный мечтатель, принимающий желаемое за действительное? Не окажется ли мир сильнее меня? В такие минуты передо мной разворачивались картины будущей жизни: служба в конторе за тридцать шиллингов в неделю, а со временем, постепенно, может быть, и за сто тридцать фунтов в год; четырехкомнатный домик в Брикстоне; жена, в девушках, возможно, хорошенькая, но скоро подурневшая; вопящие дети. Как могу я надеяться без чьей-либо помощи выбраться из этой трясины? Разве это не самая правдоподобная картина?

На третьем этаже, окнами на улицу, жил молодой человек, занимавшийся чем-то по коммерческой части. В Джармэне, казалось, воплотился сам молодой Лондон: нахальный, но добросердечный; агрессивный и напористый — и щедрый до глупости; лукавый — и в то же время откровенный; проницательный, радушный и Неустрашимый. Девизом его было: «Не унывай!» и, в самом деле, трудно было себе представить человека, менее подверженного унынию. Весь день он шумел, а всю ночь — храпел. Просыпался он с грохотом, умывался, фыркая, как тюлень, одеваясь, пел во весь голос, орал в поисках ботинок и насвистывал во время завтрака. Его появление в доме и уход всегда сопровождались хлопаньем дверей, вслед за которым раздавались громогласные распоряжения насчет приготовления пищи, причем в это время он уже несся вверх или вниз по лестнице под треск и дребезжанье швабр и ведерок, разлетавшихся у него из-под ног. Когда он, наконец, уходил, возникало впечатление, что из дома все съехали и он сдается; странно было встретить кого-нибудь на площадке. При Джармэне и египетские пирамиды приобрели бы суетливый вид.

Иногда, неся поднос с ужином, накрытым на двоих, он захаживал ко мне в комнату. Поначалу, не будучи в восторге от его бесцеремонности, я намекал, что хочу побыть один, и объяснял, что занят.

— Давай, работай, Шекспир ты наш, — отвечал он. — Не тяни с трагедией. Не заставляй Лондон ждать. Я тихонько посижу.

Его способ сидеть тихонько состоял в том, что он удалялся в угол, где и развлекался, разыгрывая громким шепотом трагедию собственного сочинения и сопровождая ее соответствующими жестами.

— Увы, увы! — доносилось до меня его бормотание, — я убил ее добрейшего старика-отца; я ложно обвинил ее возлюбленного в преступлениях, совершенных мною самим; я отобрал у нее родовые поместья. И все равно она меня не любит? Не странно ли это! — Затем, перейдя с баса на визгливый фальцет: — Какая холодная, страшная ночь? Как валит снег! Оетавлю-ка я зонтик и шляпку эа дверью и выйду погулять с ребенком. А! Кто это? Он тоже забыл зонтик. Ага, теперь я узнаю его в кромешной тьме по огоньку папиросы. Злодей, убийца, жалкий плут! Это ты! — И молниеносно изменив голое и повадку: — Мэри, я люблю тебя! — Сэр Джаспер Мергатройд, разрешите мне воспользоваться этой возможностью, чтобы сказать вам, что я а вас думаю… — Нет, нет! Через полчаса все закрывается, времени не-ет. Бежим со мной! — Никогда! Оставьте меня! — Выслушай меня! О, что я наделал! Я поскользнулся на апельсиновой корке и разбил себе голову! Попросите, пожалуйста, выключить снег и дать сюда немного лунного света, я во всем сознаюсь!

Обнаружив, к большому удивлению Джармэна, что восстановить прерванный ход мысли уже невозможно, я бросал всякие попытки продолжить литературные занятия и принимался слушать Джармэна, что было всегда интересно. Разговаривая он, правда, всегда о себе самом, но от этого его рассказы не становились менее занимательными. Главное место в них занимали его многочисленные любовные похождения. Джармэн ничего не скрывал; и что «она тут сказала» в ответ, становилось известно всем, кто желал его выслушать. Пока что его поиски идеала были безуспешны, — Девушки, — говорил он, — они все одинаковые, пока в них не разберешься. Пока они стараются себя вам сплавить, они вас будут убеждать, что другого такого товара на всем рынке нет. А вот когда они получат заказ, — вот тогда вы и поймете, из чего они на самом деле сделаны. И уж поверь мне, Гомер-младший, сделаны они большей частью из самого дешевого материала. Ба! Да меня тошнит порой, когда я читаю, что вы, бумагомараки, про них пишете, — ангелы, богини, феи! Это они просто до вас добираются. А вы им и даете ту цену, которую они просят, не осмотрев товар. Девушки — это вовсе не особая модель, как вы все думаете. Все мы — одно и то же серийное производство!

— Только запомни, — продолжал он, — это не значит, что нужного сорта вообще не бывает. Его поискать надо, настоящий товар. Я только говорю, что брать их по их же цене — это не дело.

Он же искал — но его собственным словам — настоящий первоклассный товар, а не что-нибудь такое, с чего вся краска слезет, пока его домой донесешь.

— Найти-то можно, — утверждал он с оптимизмом, — надо только хорошенько поискать. Такой сорт обычно не рекламируют.

Напротив Джармэна, на третьем этаже, окнами во двор, жила та, кого Джармэн прозвал Леди Ортензия. Думаю, что до того, как я въехал, между ними завязывалась интрижка; однако, как я понял, при более близком знакомстве выяснилось, что они не удовлетворяют стандартам друг друга. Теперь они относились друг к другу с презрением, едва прикрытым преувеличенной вежливостью. Мисс Розина Селларс, по ее словам, «работала в торговле», то есть, говоря простым языком, была подавальщицей в столовой на вокзале Ладгейт Хилл. Это была крупная и пышнотелая молодая женщина. Если бы она меньше пудрилась, то поклонники смогли бы описать цвет ее лица как «кровь с молоком»; на деле же он скорее походил на недопеченный пирог. Всегда и везде она стремилась вести себя, как «настоящая леди». Но были и такие, кто считал, что она преувеличивает степень своего достоинства. Джармэн, например, умолял ее — ради нее же самой — быть поосторожней, а то она потеряет равновесие, упадет навзничь и ушибется. С другой стороны, ее осанка была точно рассчитана на то, чтобы пресечь всякую фамильярность. Даже клерки из брокерских контор — а это молодые люди, у которых понятие о благопристойности отсутствует в зачатке, — даже они в ее присутствии терялись и испытывали неуверенность. Искусство не обращать ни на что внимания она довела едва ли не до совершенства. Она была способна налить шумному покупателю кружку пива, которую тот не заказывал; обменять ее на три порции виски, о чем он просил; получить деньги и дать сдачу, так и не увидев и не услышав его, и не осознавая, что он вообще существует. Это в пух и прах разбивало самонадеянность молодых коммивояжеров. И тон ее, и манеры, за исключением редких моментов оживления, наводили на мысль об оскорбленном, но, снисходительном айсберге. Джармэн неизменно старался проходить мимо нее, подняв воротник пальто до ушей, но, и защитившись таким образом, вероятно, вздрагивал. Ее взгляд в сочетании с холодным «Прошу прощения!» был таким моральным душем, после которого и сам Дон-Жуан стал бы юлить и извиняться.

Со мной она всегда была любезна, что, признаюсь, мне льстило, с учетом того, что в целом к представителям моего пола она относилась с надменным презрением. Как-то она даже сказала миссис Пидлс, а та передала мне, что я — единственный джентльмен в доме, который знает, как себя вести.

Весь второй этаж занимал ирландец и… Они сами никогда прямо не говорили, так что и я не буду. Она была прелестной маленькой темноглазой женщиной, в прошлом танцовщицей на канате, и всегда очень обижала миссис Пидлс, утверждая, что они с мисс Лукрецией Барри — сестры по ремеслу.

— Я, конечно, не знаю, как обстоят дела сейчас, — сурово отвечала миссис Пидлс, — но в мое время мы — дамы из настоящего театра — обычно сверху вниз смотрели на танцовщиц и тому подобных. Я, разумеется, не хочу вас обидеть, миссис О'Келли. Никто и не обижался.

— Ну, миссис Пидлс, на Синьору вам сверху вниз посмотреть бы не удалось, — отвечал сам О'Келли, смеясь. — Приходилось задирать голову и смотреть на нее снизу вверх. Да у меня до сих пор в шее прострел!

— Ах, дорогая, да вы просто не знаете, как я нервничала, когда прямо под собой видела его лицо — такое красивое. Так и думала — один неосторожный шаг, и я его навсегда изуродую! — говорила Синьора.

— Милая, и я бы умер счастливым, просто задыхаясь от твоей красоты! — подхватывал О'Келли, и они с Синьорой бросались друг другу в объятья, а звук их поцелуев вконец смущал маленькую служанку, подметавшую в это время лестницу.

О'Келли был адвокатом, в теории состоявшим при Западном судебном округе; на практике же он был к нему безразличен и гораздо в большей степени состоял при Синьоре и низших кругах богемы. В то время он достаточно зарабатывал на скромные нужды — свои и Синьоры — в качестве учителя музыки и пения. Метод его был прост и удивительно подходил клиентуре. Если его специально не просили, он никогда не докучал ученикам столь утомительными вещами, как гаммы и упражнения. Главным было выяснить, какую именно песенку мечтал спеть молодой человек, или какую мелодию желала юная леди извлечь из фортепьяно, и им-то и научить их. Это что, «Том Боулинг»? Ну и хорошо. Давайте, делайте, как я. Сам О'Келли пел первую строчку.

— Ну, теперь попробуйте вы; не бойтесь. Просто откройте рот и давайте погромче. Так, верно. Надо же когда-то начинать. Конечно, попозже мы займемся и ритмом, и мелодией, может быть, и интонацией.

Были ли у этой системы достоинства, я сказать не могу. Одно точно — часто она достигала успеха. Постепенно — скажем, к концу дюжины восемнадцатипенсовых уроков — из бури и хаоса вдруг возникала мелодия «Тома Боулинга», и всякий мог ее распознать. Если у ученика был голос, то О'Келли улучшал его; если голоса не было, то О'Келли помогал скрыть этот прискорбный факт.

— Полегче, ну-ну, полегче, — советовал О'Келли. — Ваш голос — очень деликатный инструмент. Не напрягайте его, У вас лучше всего выходит, когда вы поете негромко и нежно.

То же самое происходило и с застенчивой пианисткой. К концу месяца уже явственно можно было различить мелодию; она и сама ее слышала, и была счастлива. Его слава ширилась.

Уже два раза он сбегал из дому с Синьорой (и прежде чем я потерял его из виду, еще дважды проделал то же самое — трудно расстаться с привычкой), но в первый раз заботливые друзья уговорили его вернуться к домашнему очагу, хотя и не к блаженству. Жена его была значительно старше него и обладала, как он уверял меня со слезами на глазах, всеми возможными нравственными достоинствами, к которым должен стремиться род людской, о ее добродетели и чистоте, набожности и совестливости он готов был рассказывать часами, и нельзя было усомниться в его искренности. Было совершенно очевидно, что он ею восхищается, уважает и почитает ее. Она была святая, ангел — и такой негодяй и злодей, как он, был недостоин дышать с ней одним воздухом. Справедливости ради, надо признать, что он и не особенно рвался к этому. Если бы она была его тетушкой или бабкой, думаю, он бы смог ее вытерпеть. Он ничего против нее не имел, вот только не мог жить с ней вместе.

Нельзя было не увериться в том, что она была дамой поистине исключительных достоинств. Синьора, правда видевшая ее всего один раз и то при не вполне благоприятных обстоятельствах, пела ей хвалу с неменьшим энтузиазмом, и если бы она, Синьора, немного раньше испытала счастье знакомства с этим образцом благолепия, она могла бы стать лучше. Жаль было, что их знакомство не произошло ранее и при иных обстоятельствах. Если бы они смогли породниться с ней как со свекровью и тещей в одном лице, то это принесло бы им громадное удовлетворение, я уверен. Изредка навещая ее, они бы состязались друг с другом, оказывая ей знаки преданнейшего внимания. Я пытался пожалеть покинутую даму, но никак не мог избавиться от мысли, что всем было бы лучше, будь она менее терпеливой и всепрощающей. Очевидно было, что муж ее значительно больше подходит Синьоре.

И в самом деле, отношения между ним были истинно супружескими, что нечасто доводится увидеть. Им было хорошо вместе, как ни одной влюбленной пара. И по достоинствам, и по недостаткам они очень подходили друг другу. Когда они бывали трезвы, безнравственность собственного поведения их не беспокоила; и вообще-то, когда они бывали трезвы, ничто их не беспокоило. Они смеялись, шутили и относились к жизни играючи, словно два ребенка. Осуждать их было невозможно. Я попробовал, и у меня ничего не вышла.

Но время от времени наступали вечера, когда они не бывали трезвы. Случалось это, когда они были при деньгах. По такому случаю О'Келли приходил, нагруженный бутылками какого-то сладкого шампанского, которое они оба очень любили; приглашалась и пара друзей для участия в празднестве. Заключались ли в этой марке шампанского какие-нибудь особенные качества — не знаю, не буду спорить; собственный опыт научил меня воздерживаться от него в течение всей последующей жизни. Но на них оно оказывало совершенно необыкновенное воздействие. Вместе того чтобы опьянять, оно их отрезвляло: иначе я не могу это объяснить. После третьего или четвертого бокала они начинали смотреть на жизнь серьезно. Когда к концу подходила вторая бутылка, они сидели, уставившись друг на друга, потрясенные собственными прегрешениями. Синьора, заливаясь слезами, объявляла, что она злая и порочная женщина, — она затянула в пучину позора самого безупречного, самого добродетельного из мужчин. Осушив свой бокал, она закрывала лицо руками и сидела так, опершись локтями о колени и раскачиваясь взад-вперед, мучимая угрызениями совести. О'Келли, бросившись к ее ногам, страстно умолял ее взглянуть на него. По его мнению, она неправильно оценивала происшедшее — это он затянул ее в пучину.

Тут метафора становилась путаной. Каждый из них был затянут в пучину другим и погублен; одновременно каждый был добрым ангелом другого. Всем, что было хорошего в Синьоре, она была обязана О'Келли. Если же и О'Келли был не совсем потерян для общества, то только благодаря Синьоре. Еще немного шампанского, и впереди отчетливо вырисовывался правильный путь. Ей предстояло вернуться к пляскам на канате — с разбитым сердцем, но раскаявшейся; ему же — исправившемуся, но безутешному — к миссис О'Келли и Западному судебному округу. И это был последний вечер, который они проводили вместе. Откупоривалась новая бутылка, и гостя или гостей звали принять участие в церемонии отречения; бокалы наполнялись до краев.

Они умудрялись вложить в эту сцену столько трагизма, что когда я стал ее свидетелем в первый раз, то не смог, вместе с ними, удержаться от слез. Впрочем, на следующее утро они об этом и не вспоминали, и так как ни вышеупомянутая сцена, ни многократные ее повторения ни к какому результату не приводили, то я и счел разлуку между ними невозможной; однако она все-таки произошла, и случилось это, когда я еще жил в том же доме.

Было это так. Друзья, наконец, отыскав его, вновь напомнили ему о супружеском долге. Синьора — воистину замечательная женщина, когда дело касалось благих намерений, — выступила в поддержку их усилий, и в итоге все мы — обитатели дома — собрались как-то осенним вечером на втором этаже, чтобы поддержать их в момент окончательного, как мы считали тогда, расставания. На одиннадцать часов были заказаны две четырехколесные повозки, одна — чтобы перевезти О'Келли с вещами в Хэмпстед, к благопристойному существованию; вторая — для Синьоры, которая, скорбя, должна была отправиться на Тауэрскую пристань и вступить в цирковую труппу, отъезжавшую на континент.

Я постучал в дверь где-то за четверть часа до назначенного времени сбора. Идея, несомненно, зародилась в голове Синьоры.

— Вилли хочет вам кое-что сказать, — сообщила она мне утром на лестнице. — Он вас от души полюбил, и это очень важно.

Они сидели по обе стороны камина с самым серьезным видом; на столе стояла бутылка отрезвляющего шампанского. Синьора поднялась и торжественно поцеловала меня в лоб; О'Келли возложил руки мне на плечи и усадил на стул.

— Г-н Келвер, — сказала Синьора, — вы очень молоды.

Я намекнул, что считаю их общество вполне для себя подходящим, благо это был один из тех редких случаев, когда можно было проявить галантность, не греша против истины. Синьора грустно улыбнулась, покачав головой.

— Возраст, — сказал О’Келли, — это вопрос ощущений. Дай вам Бог, Келвер, никогда не чувствовать себя таким старым, как я сейчас.

— Как мы, — поправила Синьора.

— Келвер, — сказал О’Келли, наливая шампанское в третий бокал, — мы хотим, чтобы вы дали нам обещание.

— Нам станет легче, — добавила Синьора.

— Обещайте, — продолжал О'Келли, — что наш горестный пример будет для вас уроком. В нашем мире, Пол, существует только один путь к счастью. И это путь строжайшей… — он помедлил.

— Благопристойности, — подсказала Синьора.

— Строжайшей благопристойности, — согласился О'Келли, — стоит сойти с него, — внушительно продолжал он, — и что вас ждет?

— Неизъяснимое горе, — изрекла Синьора.

— Думаете, мы были счастливы вместе? — осведомился О'Келли.

Я ответил, что именно к такому заключению подвигли меня наблюдения.

— Мы пытались казаться счастливыми, — пояснила Синьора, — но это была только видимость. На самом деле мы ненавидели друг друга. Скажи ему, Вилли, дорогой, как мы ненавидели друг друга.

— Я просто не в силах, — произнес О'Келли, допив и опустив бокал, — дать вам понять, Келвер, как мы ненавидели друг друга.

— Как мы ссорились, — сказала Синьора, — расскажи ему, дорогой, как мы ссорились.

— Дни и ночи напролет, — подтвердил О'Келли.

— Дрались, — добавила Синьора, — видите ли, г-н Келвер, так всегда бывает с людьми… в нашем положении. Будь все по-другому, будь все… как следует, ну тогда, конечно, мы бы любили друг друга. А так — жили как кошка с собакой. Мы ведь жили как кошка с собакой, да, Вилли?

— Просто ад кромешный, — пробормотал О'Келли, мрачно уставившись на узор камина.

Несмотря на всю их ужасающую серьезность, я не смог подавить смешок — так очевидны были их благородные помыслы. Синьора расплакалась.

— Он нам не верит, — всхлипывала она.

— Дорогая моя, — отвечал О'Келли, мгновенно и с радостью выйдя из роли, — а чего еще можно было ожидать? Разве можно поверить, что найдется человек, способный тебя возненавидеть?

— Это я виновата, — рыдала женщина, — я такая плохая. Я и не горюю-то никогда, даже если делаю что-нибудь не так. Порядочная женщина на моем месте уже давно бы страдала и горевала, и всех вокруг заставила бы страдать и горевать, и смогла бы подать хороший пример, и послужить уроком. А у меня и совести никакой нет, а я так стараюсь. — Бедняжка сокрушалась от всего сердца.

Когда я не стесняюсь, то могу действовать разумно, а стесняться О'Келли и Синьоры стоило не больше, чем пары воробышков. Кроме того, они мне и в самом деле нравились и всегда хорошо ко мне относились.

— Дорогая мисс Бельтони, — сказал я, — я обязательно воспользуюсь вашим уроком.

Она сжала мою руку.

— О, пожалуйста, прошу вас, — прошептала она. — Мы, и правда, были так несчастны — иногда.

— Я не успокоюсь, — уверил ее я, — пока не найду женщину, такую же милую и добрую, как вы; и если мне повезет, я сделаю все, чтобы ее не потерять.

Это прозвучало хорошо и всем понравилось? О'Келли дружески потряс мне руку и на этот раз высказал то, что он в самом деле думал.

— Мальчик мой, — сказал он, — все женщины для кого-нибудь хороши. Но женщина, которая хороша для вас, — она лучше для вас, чем еще лучшая женщина, которая будет лучше для кого-нибудь другого. Вы понимаете?

Я сказал, что понимаю.

Ровно в восемь часов появилась миссис Пидлс в костюме Флоры Макдональд — зеленом бархатном жакете и длинных, до колена, клетчатых чулках. Как подобающую случаю тему мы обсудили отсутствовавшего мистера Пидлса и проблему покинутых жен в делом.

— Интересный мужчина, — заметила миссис Пидлс, — но слабый — очень слабый.

Синьора подтвердила, что, к несчастью, такие мужчины встречаются; жаль, но ничего не поделаешь.

— Милая моя, — продолжала миссис Пидлс, — ведь она была даже не леди.

Синьора выразила изумление по поводу такого упадка вкуса у мистера Пидлса.

— Не буду говорить, что у нас не было разногласий, — продолжала миссис Пидлс, очевидно, стремясь к беспристрастному изложению дела. — Несходство характеров, как принято говорить. У меня-то характер всегда был игривый — даже, можно было сказать, фривольный.

Синьора запротестовала. О'Келли и слушать отказался подобную клевету, даже от самой миссис Пидлс. После этих поправок миссис Пидлс признала, что «фривольный» — это чересчур сильное обвинение; пусть будет «смелый».

— Но я всегда была ему хорошей женой, — подчеркнула миссис Пидлс в угоду справедливости, — никогда хвостом не вертела, не то, что некоторые. Пусть только кто-нибудь попробует сказать, что я вертела хвостом.

Мы никогда бы такому и не поверили, о чем ей и сказали.

Миссис Пидлс с доверительным видом подвинула свой стул поближе к Синьоре.

— Я всегда говорила, если хотят уйти — пусть уходят, — громко прошептала она Синьоре на ухо. — Десять против одного, что они попадут из огня да в полымя: это спокойно можно сказать.

Что-то, вероятно, перепуталось у миссис Пидлс в голова Как я понял, она искренне сочувствовала Синьоре.

А возвращение мистера О'Келли к миссис О'Келли представлялось ей чем-то вроде постыдного бегства. Учитывая, что бедняга жертвовал всем во имя долга, — это было ясно каждому, кто его знал, — такого отношения он не заслуживал. Что поделаешь, недаром мыслители всех эпох учили, что добрые поступки — это кары, которым Судьба подвергает нас в наказание за плохие.

— Дорогая, — продолжала миссис Пидлс, — когда мистер Пидлс оставил меня, я думала, что никогда больше не улыбнусь. А вот и нет, вы видите, как я весело иду по жизни, совсем как всегда, И вы это переживете. — Миссис Пидлс утерла слезу и улыбнулась Синьоре; при этом та вновь разразилась плачем.

К счастью, в этот момент в комнату очень своевременно ворвался Джармэн. Увидев миссис Пидлс, он незамедлительно испустил дикий вопль, который считал истинно шотландским выражением радости, и, не колеблясь ни минуты, пустился в шотландский же танец.

Немного погодя в дверь постучали соседи со второго этажа; затем, эффектно запоздав, появилась мисс Ро-зина Селларс. Она холодно блистала в декольтированном, но внушавшем благоговейный трепет наряде черного и алого цветов, роскошно оттенявшем белизну ее пышных плеч и рук.

На ужин мы не пошли; напротив, нам его прислали из ресторанчика на углу Блэкфрайерс-роуд. Поначалу трапеза вовсе не казалась праздничной. О'Келли и Синьора пытались, из чувства долга, веселиться, но без особого успеха. Жилец с четвертого этажа на разговоры времени не тратил, зато вволю ел и пил. Мисс Селларс, не сняв перчаток, — что, пожалуй, было мудро, ибо руки у нее были слабым местом, — подозвала меня, к моему полному смущению, чтобы завести светскую беседу. Миссис Пидлс предалась воспоминаниям о разного рода вечеринках. Так как большинство друзей и знакомых миссис Пидлс либо уже умерли, либо терйели всякие бедствия и лишения, то и ее усилия не привели к оживлению за столом. Наше теперешнее сборище странным образом напомнило ей одни поминки, замечательные тем, что в ходе их обнаружился весьма романтический факт, — а именно, что джентльмен, в честь которого все было организовано, вовсе не умер. Напротив, воспользовавшись ошибкой, возникшей в результате железнодорожной катастрофы, он в этот самый момент сбежал с женой одного из своих безутешных друзей. По словам миссис Пидлс, и трудно было ей не поверить, все присутствовавшие оказались в очень неловком положении. Было непонятно, веселиться им или печалиться — пока, наконец, тот самый безутешный друг не предложил просто перенести церемонию на более поздний срок, взявшись все устроить. На этом и порешили.

Душой нашего общества на этот раз был Джармэн. В угоду миссис Пидлс с ее костюмом, он отрекся на вечер от своей национальности и стал, как сам заявил, «славным шотландским пареньком». Ухаживая за миссис Пидлс, он называл ее «милочкой» и изъяснялся исключительно на шотландском диалекте, хотя и не всегда правильном. О'Келли у него был «хозяином», жилец с четвертого этажа — «Джейми из клана Джейми», мисс Селларс — «крошкой-розочкой», а я — «мальцом». Возникавшие время от времени паузы Джармэн предлагал заполнить хоровым пением и сам запевал.

Когда со стола убрали еду, освободив место для еще большего числа бутылок, настроение стало заметно улучшаться. Миссис Пидлс приобрела лукавый вид, шотландский диалект Джармэна стал еще ужаснее, а леди Ортензия повела беседу не с такой удручающей манерностью.

Джармэн провозгласил тост за здоровье О'Келли, а заодно и Синьоры. В приливе щедрости он предложил О'Келли наше совместное покровительство. По Джармэ-ну, выходило, что если мы станем нанимать О'Келли всякий раз, как попадем в переплет с полицией, да еще порекомендуем его как адвоката нашим друзьям, то ему будет обеспечен постоянный доход.

О'Келли, растрогавшись, отвечал, что площадь Нельсона и Блэкфрайерс навсегда запечатлеются в его памяти как лучшее и самое светлое место на земле. И лично ему ничто бы не доставило большего удовольствия, чем смерть в кругу дорогих друзей, собравшихся здесь сейчас. Но есть такая вещь, как долг, и они с Синьорой пришли к заключению, что истинное счастье возможно, только если действовать в согласии с совестью, даже когда тебе от этого хуже.

Затем Джармэн, распалившись, предложил выпить за миссис Пидлс, самую добросердечную и душевную даму из всех, кого он имел честь знать. Ее природный дар и склонность к веселой беседе нам хорошо известны; не стоит об этом распространяться. Он мог только сказать, что никогда она не выходила из его комнаты, не оставив его в более жизнерадостном расположении духа, чем до ее прихода.

После этого, если я не ошибаюсь, мы выпили за здоровье леди Ортензии. Были такие — и Джармэн не стал этого скрывать, — кто считал, что леди Ортейзия слишком надменна, слишком чопорна. Сам он таких мнений не разделял; но о вкусах не спорят. Если леди Ортензии хочется выделиться, зачем же ее осуждать? Сами-то себя мы знаем лучше. Вот для работы на втором этаже, окнами на улицу, он не смог бы рекомендовать леди Ортензию с чистым сердцем — это было бы несправедливо и по отношению ко второму этажу, и к леди Ортензии. Но какому-нибудь джентльмену, обитающему в мраморном дворце, тому, кто ищет по-настоящему «классный товар», Джармэн сказал бы: — Спросите мисс Розину Селларс и постарайтесь ее заполучить.

Потом пришла моя очередь. Раньше тоже были писатели, Джармэн это признал. Против них он ничего не имел. Они что могли, то и сделали. Но господин, за здоровье которого Джармэн сейчас призывал всю честную компанию выпить, имел перед ними одно преимущество — они все умерли, а он нет. Джармэн читал кое-какие произведения этого господина — правда, в рукописи, но это, конечно, явление временное. Он, Джармэн, не то чтобы разбирался в литературе, но мог и должен был сказать вот что: не так-то просто было повергнуть его в тоску, а вот литературным опытам г-на Келвера это неизменно удавалось.

Миссис Пидлс, выступая с места, заметила, что благодаря личной наблюдательности — которую, она надеялась, не сочтут бесцеремонностью, поскольку литература, даже в рукописи, является общим достоянием, — она может подтвердить все, что сказал мистер Джармэн. Миссис Пидлс, будучи человеком не столь уж несведущим в литературе, и особенно — в драматургии, готова засвидетельствовать, что то, что она прочла, определенно было не так уж дурно. А некоторые любовные сцены, в частности, дали ей возможность снова почувствовать себя юной девушкой. Как он приобрел такие познания, она сказать не может (Выкрики с мест: «Проказник!» — г-н Джармэн; «Ах, мистер Келвер, да вы опасный человек!» — мисс Селларс, шаловливо).

О'Келли, изменив своему любимому шампанскому ради менее отрезвляющих напитков, за время ужина значительно повеселел и заявил, что меня ждет большое будущее. Он заверил меня, что, хотя он и не читал никаких моих сочинений, это ни в коей мере не умаляет его высокой оценки. Только одно ему хотелось бы мне внушить: залогом успешного труда является любовь к добродетели. Он посоветовал мне рано жениться и жить счастливо.

Казалось, что сверхчеловеческие усилия, затраченные мною в последние месяцы на приобретение навыков общения, наконец вознаграждаются Я уже пил сладкое шампанское О’Келли с меньшим отвращением и даже находил вкус в этой белесой тягучей жидкости, лившейся из пузатой, мудреного вида бутылки. Смутно припомнилась цитата насчет того, что стоит поймать прилив, и можно лететь дальше на всех парусах, а заодно и пословица — смелость города берет, Я решил, что наступил подходящий случай второй раз в жизни выкурить настоящую сигару. С видом знатока я выбрал одну, зеленоватого оттенка, из самой большой коробки О'Келли. Пока все шло хорошо. На смену привычной моей застенчивости пришло легкое чувство уверенности, восхитительное и необычное; ощущение невесомости, даже воздушности, исходившее от меня, наполняло все крутом. Опрокинув еще один бокал шампанского, я встал для ответной речи.

Скромность при таком настроении была бы жеманством. Таким милым и дорогим друзьям я был готов признаться — да, я талантлив, я чертовски талантлив. Я это знал, и они это знали, и весь свет в скором времени узнает. Но им не следует опасаться, что в час триумфа я окажусь неблагодарным. Никогда, никогда я не забуду их доброту ко мне, одинокому молодому человеку, одному-одинешеньку в безлюдном…

Тут меня одолело чувство безысходности; слов не хватало. — Джармэн… — я взмахнул рукой, намереваясь благословить его за проявленную доброту, но он оказался не совсем там, где мне представлялось. Я промахнулся и уселся на стул, довольно жесткий. Мне совершенно не хотелось заканчивать свою речь, но Джармэн, перегнувшись ко мне, прошептал: — Кончил как надо, — прирожденный оратор! — Я решил последовать его совету и оставить все, как есть, тем более что вставать снова, раз уж я сел, не было ни малейшего желания, да и компания, судя по всему, была удовлетворена.

Странное, восхитительное ощущение, похожее на сон, овладело мной. Комната и все, находившиеся в ней, казалось, отодвинулись куда-то далеко-далеко. Может быть, благодаря этому, а может, и вопреки, мир стал выглядеть крайне привлекательно. Мне никогда не приходило в голову, что. Синьора — такая обворожительная женщина; даже на даму с третьего этажа было приятно посмотреть, в ее облике появилось нечто материнское; миссис Пидлс трудно было отличить от настоящей Флоры Макдональд. Ну, а от вида мисс Розины Селларс у меня буквально закружилась голова. Никогда дотоле не отваживался я бросить на миловидную женщину взгляд столь сладостный, каким я сейчас смело сопровождал каждое ее движение. Видимо, она это заметила, потому что отвела глаза. Я слышал, что исключительно сильные духом люди могли просто концентрацией воли заставить других людей делать то, что им, исключительно сильным дутом людям, хотелось. Я пожелал, чтобы мисс Розина Селларс вновь обратила ко мне свой взор. Усилия мои увенчались успехом. Она медленно обернулась и посмотрела мне в глаза, улыбнувшись, — улыбнувшись беспомощно и жалобно, как бы говоря (как мне показалось): «Вы знаете, что ни одна женщина не может устоять перед вами. Будьте же милосердны!».


Опьяненный жестоким азартом победы, я, видимо, принялся желать и дальше, потому что следующее, что я помню, — это как я сижу с мисс Селларс на диване и держу ее за руку, а О'Келли в это время поет сентиментальную балладу, из которой мне на память приходит только одна строчка: «Видно, ангелы Божьи пропели ему о любви, что цветет в моем сердце», с ударением па «сердце». Остальные сидели к нам спиной. Мисс Селларс, проникновенно глядя мне прямо в душу, уронила белокурую головку, правда, несколько великоватую, мне на плечо, оставив там, как я обнаружил на следующее утро, пригоршню пудры.

Мисс Селларс заметила, что безответная любовь — это самая грустная вещь на свете.

Я спросил отважно: «Што вы об этом жнаете?»

— Ах, мужчины, мужчины, — вздохнула мисс Селларс, — все вы одинаковы.

Это походило на выпад против меня лично.

— Не фсе, — пробормотал я.

— Откуда вам знать, что такое любовь, — сказала мисс Селларс, — вы слишком молоды.

О'Келли перешел на «Влюбленных» Салливэна — песенка только-только вошла в моду:

Так люби же — хоть день, хоть неделю, хоть год!

Но блаженна любовь, что вовек не пройде-ет!

Томные очи мисс Селларс были устремлены на меня; алые губы мисс Селларс подрагивали; лилейная грудь мисс Селларс вздымалась и опадала. Мне показалось, что никогда еще такая красота не воплощалась в одном существе.

— Нет, я жнаю, — вымолвил я, — я люблю вас.

Я наклонился, чтобы поцеловать ее, но что-то этому мешало. Оказалось, это потухшая сигара. Мисс Селларс заботливо взяла ее и выбросила. Наши губы сомкнулись. Она крепко обняла меня за шею.

— Вот-те и на! — откуда-то издалека послышался голос миссис Пидлс. — Ничего себе!

Дальше я смутно помню вроде бы очень горячую дискуссию, к которой все, кроме меня, проявили, кажется, живейший интерес, причем мисс Селларс очень благовоспитанным ледяным тоном защищала меня от обвинений в том, что я — «не джентльмен», а миссис Пидлс уверяла, что никто этого и не говорил. Спор принял характер замкнутого круга. Ни один мужчина никогда не шел целовать мисс Селларс, не имея на то законного нрава, и не посмеет. Целовать мисс Селларс без драна на то — значило не быть джентльменом. Мисс Селларс призвала меня опровергнуть злобный навет в том, что я — не джентльмен. Я пытался разобраться в ситуации, когда Джармэн, довольно-таки грубо схватив меня за руку, предложил мне пойти спать Мисс Селларс, схватив меня за другую руку, предложила отказаться и не ходить. Пока я был с мисс Селларс, я не хотел идти спать, о чем и сказал. Нежелание уходить было убедительным доказательством того, что я джентльмен, для мисс Селларс, но не для остальных. Спор перешел в иную плоскость — теперь выяснялось, леди ли мисс Селларс. Чтобы доказать это, но мнению мисс Селларс, мне надо было еще раз сказать, что я ее люблю, Я сказал, добавив под влиянием собственных литературных произведений, что готов отдать за нее жизнь, если кровь сердца моего хоть в малой степени послужит доказательством. Это разрешило все сомнения, и миссис Пидлс заявила, что в таких обстоятельствах ей остается только взять назад все, что она сказала; на это мисс Селларс великодушно заметила, что всегда в глубине души считала миссис Пидлс хорошей женщиной.

Общее веселье, тем не менее, куда-то улетучилось, и, видимо, я был в этом отчасти виновен, хотя и непонятно почему. Джармэн явно помрачнел. О'Келли, внезапно осознав, который час, пошел к дверям и обнаружил, что экипажи уже ждут. Жилец с четвертого этажа вспомнил, что надо кончать какую-то работу. Меня клонило в сон.

После отъезда хозяев Джармэн снова предложил мне пойти лечь, и на этот раз я согласился Разобравшись с дверью, я очутился на лестнице. Раньше я как-то не замечал, что она, оказывается, вертикальная. Я, однако, приспособился и взобрался по ней, помогая себе руками. Последний пролет я преодолел быстро и, утомившись, присел, как только оказался в своей комнате. Тут в дверь постучал Джармэн. Я пригласил его войти; он же этого не сделал. Мне пришло в голову, что это, наверно, оттого, что я сижу на полу, упираясь спиной в дверь Открытие весьма позабавило меня, и я расхохотался. Джармэн, ошеломленный, спустился на свой этаж. Лечь в кровать было трудно, потому что комната вела себя странно. Она вращалась. Кровать то оказывалась прямо передо мной, то позади. В конце концов мне удалось ее поймать, когда она проезжала мимо, и даже удержаться, вцепившись в спинку, пока она старалась сбросить меня на пол.

Заснул я, однако, не сразу, но о том, что мне довелось пережить, лучше умолчать.


Читать далее

1 - 1 16.04.13
Пролог 16.04.13
КНИГА I. Глава I
3 - 1 16.04.13
Глава II 16.04.13
Глава III 16.04.13
Глава IV 16.04.13
Глава V 16.04.13
Глава VI 16.04.13
Глава VII 16.04.13
Глава VIII 16.04.13
Глава IX 16.04.13
Глава X 16.04.13
КНИГА II. Глава I
4 - 1 16.04.13
Глава II 16.04.13
Глава III 16.04.13
Глава IV 16.04.13
Глава V 16.04.13
Глава VI 16.04.13
Глава VII 16.04.13
Глава VIII 16.04.13
Глава IX 16.04.13
Глава X 16.04.13
Глава II

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть