Глава VIII

Онлайн чтение книги Пол Келвер Paul Kelver
Глава VIII

И как он вернулся.

Когда я покидал Лондон, мне слышалась барабанная дробь почетного караула, мне виделись флаги, вывешенные в честь моего отъезда. Вернулся я через год с небольшим; был промозглый декабрьский вечер; я прятал лицо в воротник пальто, боясь быть узнанным. Я потерпел поражение, но это еще полбеды — одно сражение исход кампании не решает. Главное, я был опозорен. Я возвращался в Лондон как в потаенное убежище, где можно затеряться в толпе, где можно влачить жалкое существование, отсчитывая тягостные дни в ожидании момента, когда ты все же найдешь в себе мужество свести счеты с никчемной жизнью. Я вынашивал честолюбивые планы, я жаждал славы, богатства — и вот я опять прозябаю в нищете и безвестности; месяц проходит за месяцем, а на душе все так же горько. Но я должен преследовать высокую цель — иначе я оскорблю память своих родителей — отца, человека большой души, вся жизнь которого была служением делу чести; матушки, чья вера была проста и понятна, — в простоте своей она обучила меня лишь одной молитве: «Господи, помоги мне быть честным!». Когда-то я мечтал стать великим, но мой идеал был человеком исключительной порядочности. Я хотел, чтобы мною не только восторгались, но и уважали, Я отводил себе роль рыцаря без страха (что встречается сплошь и рядом) и упрека (явление довольно редкое), я видел себя не Ланселотом, а Галахадом. А что же получилось? Боец из меня вышел никудышный — слабый, безвольный, не способный выдержать даже слабого натиска зла, жалкий трус, презренный раб, готовый плясать под каждое хлопанье кнута дьявола. Кормят тебя из свиного корыта — так тебе я надо, большего ты не заслуживаешь.

Урбан Вейн оказался самым обыкновенным мошенником. Пьесу он украл из стола известного драматурга, с которым познакомился на кухне Делеглиза. Драматург заболел, и Вейн частенько его навещал. Когда больному стало полегче, он уехал долечиваться в Италию. Умри он — а никто и не сомневался, что дни его сочтены, кража осталась бы незамеченной. Но жизнь решила, отпустить ему еще несколько лет, и он решил вернуться на родину. Об этом мы узнали, когда были на гастролях в одном маленьком городке на севере Англии. Вот тогда-то Вейн и поведал мне всю правду — спокойно, бесстрастно, покуривая сигарету, потягивая винцо (он пригласил меня распить бутылочку), сдабривая свой рассказ плоскими шуточками. Если бы я узнал об этом раньше, я бы действовал смело и решительно. Но полугодовое общение, с Вейном если и не убило корень моего мужества (Господь меня хранил), то иссушил его листья.

Глупым Вейна не назовешь. Почему он с самого начала не смог понять, что по кривой дорожке далеко не уедешь, остается для меня загадкой. Впрочем, таких людей немало. Под покровом ночи разбойник с большой дороги грабит одиноких путников; скопив пару сотен, он открывает на этой же дороге постоялый двор, и теперь при свете ясного Дня чистит карманы странствующих и путешествующих на вполне законном основании. Жить честно они просто не могут. В каждом деле есть свой Урбан Вейн. Поначалу на них смотрят как на отпетых негодяев, но проходит несколько лет, и вы с удивлением замечаете, что этот мерзавец стал почетным членом вашего цеха. Плевелы вырастают разными, все зависит от того, как обработана почва. А уж как ее обработать — это от нас зависит.

Поначалу я бушевал. Вейн сидел, очаровательно улыбаясь, и внимательно слушал.

— Ваши речи, дорогой мой Келвер, — ответил он, когда я истощил свой словарный запас, — могли бы уязвить меня, почитай я вас за авторитет в столь щекотливом вопросе, как нравственные нормы. Но вы — как все; проповедуете одно, а делаете другое. Я это давно заметил, а посему, как это ни прискорбно, проповеди перестали меня трогать. Вы рискнули утверждать, что с моей стороны якобы недостойно присваивать чужое произведение. Но ведь подобное происходит каждый Божий день. Вы и сами были не прочь принять на себя честь, которой не заслужили. Вот уже полгода как мы даем эту пьесу, «драму в пяти действиях». А кто автор? Да Гораций Монкриф! А ведь вашего-то в ней всего строк двести — великолепных строк, ничего не скажешь! — однако в пьесе-то пять действий!

Рассмотреть дело в этом ракурсе мне не приходило в голову.

— Но ведь вы сами просили меня поставить свое имя, — заикнулся было я. — Вы сказали, что не хотите, чтобы ваше имя появлялось в печати по соображениям личного порядка. Вы на этом настаивали.

Он помахал рукой, разгоняя табачный дым.

— Джентльмен, которого вы из себя строите, никогда не стал бы подписывать своим именем произведение, его перу не принадлежащее. Вас же сомнения не терзали, наоборот, вы чуть не запрыгали от радости: уж больно легко дался бы вам ваш дебют. Возможность, что и говорить, редкая, и вы это прекрасно поняли.

— Но вы выдали ее за перевод с французского, — возразил я. — Ваш перевод — моя обработка. Не берусь судить, хорошо это или плохо, но так принято: тот, кто обрабатывает пьесу, считается автором. Все так делают.

— Мне это известно, — последовал ответ. — И это меня всегда изумляло. Наш больной друг — надеюсь, нам еще представится возможность поздравить его с возвращением к жизни — частенько выкидывал подобные штучки и имел с этого приличный доходец, и, если судить по совести, наш с вами случай ничем не отличается от подобных казусов. Настал его черед платить по счетам: теперь я обработал его пьесу. Не все же ему обрабатывать?

— Видите ли, — продолжал он, подлив себе вина, — наш закон об авторских правах крайне несовершенен. Заимствование из иностранных авторов приветствуется и поощряется, а вот против заимствования из современных британских авторов имеются определенные предубеждения.

— Надеюсь, что действенность этого, пусть и несовершейного закона вы вскоре ощутите на своей шкуре, — заметил л.

Он засмеялся, но на этот раз как-то жестоко.

— Вы хотите сказать, дорогой мой Келвер, что ощутите ее вы, на своей шкуре, — Не стройте из себя невинного ягненка, — продолжал он. — Не такой уж вы дурак, как прикидываетесь. Первый экземпляр пьесы, посланный в цензуру, написан вашей рукой. С нашим общим другом вы знакомы не хуже моего и частенько к нему захаживали. Да и гастроли организовали вы — у вас получилось превосходно, я был приятно удивлен.

Гнев пришел позже. На какой-то момент тьма застила мне белый свет, и ничего, кроме страха, я не чувствовал.

— Но вы же говорили, — вскричал я, — что это пустая формальность! Что вы хотите сохранить свое имя в тайне! Что ваши родственники…

Он удивленно смотрел на меня, и недоумение его не было притворным. Я и сам начинал понимать весь комизм ситуации. Просто невозможно поверить, что есть на свете дураки вроде меня.

— Мне вас жаль, — сказал он. — Мне вас искренне жаль. Не думал, что вы не от мира сего. Я решил, что вы просто ничего не желаете знать.

К стыду своему, должен признаться, что самым возвышенным чувством, которое я в тот момент испытывал, был животный страх.

— Вы ведь не станете все сваливать на меня? — взмолился я.

Он встал и положил мне руку на плечо. Мне бы ее сбросить, но я расценил этот жест как проявление великодушия. Ждать помощи мне было больше не от кого.

— Не отчаивайтесь, — сказал он. — Наш друг, скорее всего, подумает, что рукопись просто куда-то затерялась. И вообще, я не уверен, помнит ли он, что написал эту пьесу. Вероятнее всего, он решит, что она существует в его воображении. За наших актеров я спокоен — никто ничего даже не подозревает. Нам нужно немедленно засесть за работу. Пьеску я порядком перелицевал еще до вас — имена всех действующих лиц изменены. Третий акт нужно сохранить — это единственное стоящее место. Сюжет банален — мы имеем полное право на свой кусок от общего пирога. Через пару недель мы изменим вещь до неузнаваемости, и если даже наш друг ее увидит, то решит, что мы уловили идею, витающую в воздухе, и упредили его.

На переделку пьесы ушло несколько недель. Были моменты, когда я прислушивался к тихому голосу моего ангела-хранителя и понимал, что он дает мне добрый совет, — как бы низко я ни пал, есть еще возможность подняться; надо только лишь пойти к тому человеку и покаяться в содеянном.

Но Вейн крепко держал меня в своих объятиях. Он не доверял мне и дал понять, что, если я сваляю дурака, пощады мне не будет. Допустим, я расскажу все как есть; Вейну ничего не стоит выдать мое признание за наглую ложь, к которой решил прибегнуть юный негодяй, опасающийся разоблачения. Моя репутация будет безнадежно погублена, и хорошо, если этим все и ограничится. А если посмотреть с другой стороны, какой ущерб мы кому нанесли? Мы дали спектакли в двадцати маленьких городках; провинциальная публика вскоре забудет эту пьесу. Любая пьеса на что-то похожа. Наш друг может представить свою инсценировку — и пожнет богатый урожай; ведь нашу-то пьесу мы с постановки снимем. Если и возникнут какие недоразумения, что маловероятно, то симпатии публики будут на его стороне: ведь о его пьесе будут писать газеты, тогда как наша прошла незамеченной. Нужно ее быстренько основательно переделать. Неужели я, с моим умом и талантом, не способен на создание чего-нибудь более приличного, чем эта галиматья? Единственное, чего мне не хватает, так это опыта. Что же касается совести, то это вопрос спорный; следует задуматься, не является ли это понятие всего лишь навсего условным термином, — ведь разные народы понимают честность по-разному. Да если бы у него самого прямо из-под носа утащили рукопись, он бы аплодировал таким ловкачам! Нужно только помнить одну заповедь; сиди и не высовывайся. Не суетись, тогда все само собой рассосется. Потом мы ему расскажем, что за шутку отмочили, — и он посмеется вместе с нами.

В результате я совершенно перестал себя уважать. Под руководством Вейна — а ума ему было не занимать стать — я принялся за работу. Каждая строчка, выходящая из-под моего пера, стоила мне страшных нравственных мучений, о чем я вспоминаю с радостью, Я пытался убедить Вейна доверить мне написать совершенно новую пьесу, я был готов уступить ее бесплатно. Он меня любезно поблагодарил, но, по-видимому, его вера в мой драматургический талант была не столь крепка, как он то декларировал.

— Чуть попозже, дорогой мой Келвер, — был его ответ. — Пока она идет хорошо. Продолжай в том же духе, и мы ее улучшим так, что мать родная не узнает. Но суть менять не стоит. А ваши идеи — просто превосходны.

Недели через три нам удалось состряпать пьеску, которую, с некоторыми натяжками, мы могли назвать своей, — по крайней мере в части диалогов и действующих лиц. Попадались и хорошие куски. В других обстоятельствах я бы гордился многим из того, что написал. Но я испытывал лишь страх, какой испытывает воришка, когда на прямой вопрос констебля: «А откуда у вас этот мешок?», начинает юлить и выкручиваться. Ум мой оставался ясен, что, возможно, и спасло мою душу; я понимал: что бы я там ни насочинял, радоваться: абсолютно нечему. Комические сценки мне удались хорошо, публика смеялась, но я помнил, что я — всего лишь жалкий плагиатор, и по ночам, лежа с открытыми глазами, испуганно вздрагивая при каждом скрипе ступенек, ломал голову, силясь представить, в каком, виде явится ко мне разоблачение. Была в «моей» пьесе. — одна реплика. Герой говорит злодею: «Да, не скрою: я люблю ее. Но есть на свете то, что мне всего дороже — моя честь и достоинство». Наш молодой любовник (вне сцены этот джентльмен вел какой-то кроличий образ жизни, норовя юркнуть в любую дыру, стремясь спрятаться от пристава, который следовал за ним по пятам, пытаясь всучить повестку в суд по делу об уплате алиментов его бывшей супруге) выходил к рампе и бил себя в грудь, каковая, согласно принятой в театре символике, олицетворяет ларец, в коем вместо аметистов и диамантов хранятся нравственные достоинства, имеющие склонность переполнять свое хранилище и извергаться наружу, — и эта сентенция неизменно вызывала в публике бурю восторга. Каждый вечер, слушая шквал аплодисментов, я содрогался, вспоминая, как пылали мои щеки, когда я сочинял ее.

Был в пьесе и злодей — некий порочный старик; с самого начала Вейн хотел, чтобы играл его я. Но мне роль не нравилась, и я отказался; в спектакле я представлял поселянина — человека возвышенной души; изображать его нехитрые чувства доставляло мне удовольствие. Теперь же Вейн предпринял новое наступление и, воспользовавшись тем, что воля моя к сопротивлению была сломлена, вынудил согласиться на эту роль. Нечего и удивляться, что играл я гадкого старикашку весьма натурально, — я уже достиг дна нравственной низости. Несомненно, на актера старого, опытного эта роль не оказала бы того гнетущего воздействия, что на меня; но молодое деревце гнётся легко. Я зловеще подмигивал, гнусно хихикал, призывал все силы зла помочь мне в новом «начинании». Публика хохотала, и я, к своему удивлению, вдруг заметил, что такая реакция зала меня вполне устраивает. Вейн хвалил меня, его восторг не знал предела. Исходя из его указаний, я доработал роль, и вышел у меня такой негодяй, каких свет не видывал. Несомненно, сказал Вейн, у меня талант — я тонко чувствую человеческую природу. Падать дальше было уже некуда; Вейн начинал мне нравиться.

Теперь, глядя на него с высоты прожитых лет, я понимаю, что это — обыкновенный мошенник, и даже махинации его лишены всякого остроумия, как это иногда бывает. Что нашел в нем тот юноша, — ума не приложу. Вейн был неплохо образован, хорошо начитан. Он напускал на себя вид высшего существа, вынужденного по капризу природы жить среди пресмыкающихся тварей. В чужой монастырь со своим уставом не лезут, и ему пришлось перенять их обычаи, но уважать цх образ мышления он считал ниже своего достоинства; Согласиться с их нравственными принципами, то есть повязать себя совестью, значило для него признать себя заурядностью, стать таким, как все. Любого порядочного человека Вейн считал обывателем, «буржуа», человеком недалеким. Теперь-то эти разговоры всем уже успели надоесть, но тогда они были внове; Вейн был одним из зачинателей модного ныне движения. Легко смеяться над ним человеку бывалому, на ум же неокрепший подобные теории производят сильное впечатление. От него я впервые услышал проповедь крайнего гедонизма (с основными положениями которого читатель, надеюсь, хорошо знаком). Пан, вышедший из темных рощ, должен восседать на Олимпе.

Он пробудил в моей душе все низменное, что в ней имелось, и л был готов признать этого пустомелю пророком. Получалось, что жизнь — совсем не то, чему меня учили. Какая там борьба добра со злом! Никакого зла нет, это поклеп на Матушку Природу. Прогресс обусловлен не однообразным подавлением в человеке животного начала, а разнообразным его проявлением.

Злодеи существуют лишь в художественной литературе, где они необходимы для развития сюжета; чтение такой литературы не дает никакого эстетического наслаждения и портит вкус читателя. В реальной жизни никаких злодеев нет. Я ничуть не сомневаюсь, что говорил он искренне и верил в свои химеры. С тех пор прошло много лет, и он сумел зарекомендовать себя человеком не таким уж никчемным: он оказался отличным мужем и отцом, рачительным хозяином — домовитым и гостеприимным. Намерения его, как я сейчас понимаю, были самыми благими: он вразумлял меня, развивал, страстно желал, чтобы я раскрепостился и сбросил оковы условностей. Хочу поблагодарить его за науку и не стану утверждать, что это был не человек, а исчадие ада. Договоримся считать его просто дураком.

Наша героиня была недурна собой, но грубовата, да и молодость ее уже подходила к концу. Она начинала певичкой в мюзик-холле, но вскоре вышла замуж за какого-то торговца, державшего лавку в южных районах Лондона. Прожили они вместе три года. Младая Юнона вскружила голову начинающему романисту — юноше тонкому, впечатлительному; ему пророчили великое будущее, и основания на то были — мне довелось читать его ранние вещи. Она сбежала с ним, и они поженились. Не успел скандал забыться, как она поняла, что просчиталась, — сделка оказалась невыгодной. Для таких женщин любовники, которых они толкают на опрометчивые поступки, — всего лишь ступеньки лестницы, ведущей в верхи общества, а в этот раз ей не удалось сколь-нибудь заметно подняться. Семейные скандалы убили в нем талант, честолюбие угасло. Он перестал писать и потерял всякий интерес к жизни. Его взяли в труппу на проходные роли, но играл он преотвратно. В конце концов его разжаловали в расклейщики афиш, и он согласился — деваться ему было некуда.

Вейн замыслил свести меня с этой дамой. Ей он расписал меня яркими красками: выходило, что я богатый наследник, подающий надежды начинающий писатель, и доход у меня будет такой, что я смогу содержать ее в роскоши. Мне же он намекнул, что она в меня влюбилась. Никаких особых чувств эта дама во мне не вызывала; я смотрел на нее, как смотрят на красивое животное. Вейн сыграл на моем тщеславии. Он мне завидовал, да и как было мне не завидовать: талант у меня был, а опыт — дело наживное. Коли хочешь быть великим, изволь учить все уроки, которые дает тебе жизнь, пусть от такой учебы тошно и тебе, и твоим ближним.

Если раньше я стремился выработать у себя любовь к сигарам и горячительным напиткам, полагая эти качества необходимыми начинающему стоящему литератору, то теперь я принялся лелеять в себе вкус к страсти нежной. Вейн исправно снабжал меня литературой — как художественной, так и исторической; из книг следовало, что Подлинный поэт обязан вечно пребывать в тоске и печали. То, что я по природе своей меланхоликом не был и на роль вздыхателя не годился, показалось тому юному идиоту, о котором я пишу, недостатком характера, коий нужно искоренить. Не насторожило его и то, что ее ласковые взгляды отнюдь не сводят с ума, а, наоборот, раздражают; не остановил и тот факт, что, когда она украдкой пожимает ему руку, от ее жаркой и влажной ладони не бежит электрический разряд. Отнюдь! Все это он отнёс на счет своей холодности, и его мужское достоинство было задето. Я решил влюбиться в нее. Разве в других кровь горячее? Ведь я же артист, в конце-то концов! А мы, артисты, народ безрассудный.

Но не стану утомлять читателя исповедью, мне и самому это надоело. Скажу только, что Судьба меня хранила, и мне не пришлось играть роль, отведенную мне Вейном, Она перекроила разыгрываемый нами пошлый фарс, вытащила меня на свет Божий, встряхнула и поставила на ноги. Нельзя сказать, чтобы сия дама действовала деликатно, но я не склонен винить добрую старушку: трясина засасывает быстро, и тащить увязшего надо не мешкая, пусть даже за уши.

Наш друг поставил пьесу куда быстрее, чем мы на то рассчитывали. До Лондона доползли слухи, что нечто похожее уже прошло в провинции. Возникли подозрения, стали наводить справки. «Пронесет», — говорил Вейн. Но, похоже, ветер дул в нашу сторону.

Жалование актерам выдавал я; получка была по пятницам вечером. Вейн приносил мне деньги, и после спектакля каждый получал сколько ему положено. Нас занесло в какую-то дыру на севере Ирландии. В тот день я Вейна не видел. Переодевшись, я вышел из гримерной и отправился на поиски. В кассе билетер передал мне записку. Она была краткая и по существу, Вейн, прихватив с собой всю недельную выручку, отбыл поездом 7,50. Он приносит извинения за причиненные неудобства и напоминает, что в жизни всегда есть место маленьким комедиям, и человек умный сему инциденту значения придавать не станет. Не исключено, что мы еще встретимся и вместе посмеемся над нашими злоключениями.

По театру поползли слухи. Когда я оторвал взгляд от записки, то обнаружил, что меня обступили актеры; смотрели они на меня с нескрываемым подозрением. В горле у меня пересохло. Я сказал им всю правду. Однако оказалось, что мне никто не верит. Вейн поступил весьма осмотрительно: импресарио числился я — с меня и весь спрос. Мой жалкий лепет актеры сочли наглой ложью. Разбирательство продолжалось, с четверть часа. Я был близок к обмороку, и это меня спасло: что там они говорили, я не слышал, а посему и волновать это меня не могло. Мною овладела полная апатия. Вся эта сцена казалась мне смешной, глупой, утомительной; я испытывал одну лишь досаду. Кто-то предложил меня «вздуть». Мне захотелось узнать, будет ли приговор приведен в исполнение немедленно или экзекуция будет отложена до утра, но я понял, что вопрос мой может показаться бестактным. Я пришел к выводу, что подлинная история пьесы и причины ее экстренной переделки были изначально известны всей труппе. Просто весь свой праведный гнев они приберегли до сегодняшнего вечера. Я ничего не соображал и на происходящее реагировал вяло; это бросилось в глаза. Стали искать объяснения столь странному поведению. Какая-то добрая душа — или, наоборот, злобный клеветник? — высказал предположение, что я пьян. Слава Богу, версия показалась правдоподобной, и так как поезда ходили здесь лишь раз в сутки, то меня отпустили подобру-поздорову. Договорились с утра пораньше прислать ко мне на квартиру депутацию.

Наша героиня отправилась к себе, как только дали занавес; ждать ей не было никакого смысла — деньги за нее получал муж. Придя домой, я увидел, что она сидит у камина… Я вдруг вспомнил, что наш квартирьер заболел и временно на его место взяли ее мужа, а он еще в среду отбыл в следующий числящийся у нас по плану город, чтобы все организовать. Я решил, что она пришла за деньгами, и это меня позабавило.

— Что скажете? — спросила она, очаровательно, следует полагать, улыбаясь. Вот уже несколько месяцев я пытался убедить себя в том, что улыбка ее завораживает, однако особых успехов не добился.

— А вы что скажете? — огрызнулся я. Она мне надоела, я не хотел ее видеть, мне хотелось побыть одному.

— Ты что, не рад меня видеть? Что с тобой? Что случилось?

Я засмеялся.

— Вейн сбежал. И прихватил с собой всю недельную выручку.

— Вот скотина! — сказала она. — Я сразу поняла, что это за тип. Ну и черт с ним. Тебе-то какое до него дело?

— Большое. Всем нам до него есть дело, — ответил я. — Весь юмор в том, что касса пуста. Нечем платить жалованье, не на что купить билеты до Лондона.

Она резко поднялась со стула.

— Что-то я ничего не понимаю. Ты кто? Богатый балбес, каким тебя расписал Вейн, или его сообщник?

— И балбес, и сообщник, — ответил я. — Разве что не богатый. Антреприза его. Я — подставное лицо, он не хотел, чтобы на афишах было его имя, — по семейным, видите ли, обстоятельствам. И пьеса его — только она краденая.

Она даже присвистнула от удивления.

— Все эти переделки показались мне подозрительными с самого начала. Но в театре всегда много смешного и непонятного. Значит, говоришь, пьеса краденая?

— От начала и до конца. Он похитил рукопись. А я поставил свое имя, и все по той же причине — нельзя, дескать, чтобы его имя появилось в печати.

Она упала на стул и засмеялась — весело, громко, раскатисто.

— Чтоб ему лопнуть! — сказала она. — Это первый мужчина, которому удалось меня облапошить. Знала бы, что антреприза его, — ни за что бы не подписала ангажемент. Я же его сразу раскусила. — Она вскочила со стула. — А теперь — до свидания, — сказала она. — Я хотела лишь узнать, когда мы завтра выезжаем. Я что-то запамятовала. Никому не говори, что я заходила.

Уже открывая дверь, она опять рассмеялась, да так, что чуть не упала, ей даже пришлось прислониться к стене.

— А знаешь, зачем я пришла на самом деле? — спросила она. — Ладно, так уж и быть, скажу, все равно потом догадаешься. Я пришла сказать «да». Я обдумала предложение, что ты мне сделал вчера вечером. А ты, как я погляжу, уже и забыл!

Я смотрел на нее, ничего не понимая. Вчера вечером? Так давно? Какое может иметь значение, что я там ей предлагал?

Она опять засмеялась.

— Никак не вспомнишь? Ты же умолял меня бежать с тобой, чтобы наши сердца могли стучать в унисон. Весь день я была вне себя от счастья. Ну да ладно. Спокойной ночи.

— Спокойной ночи! — ответил я. Мне захотелось наброситься на нее, вытолкать за порог, захлопнуть за нею дверь. Да оставьте вы все меня в покое! Чтобы сдержать свой порыв, я вцепился в спинку стула.

Было слышно, как поворачивается ручка двери, а потом кто-то спросил женским голосом:

— А деньги на дорогу у тебя есть?

Я вывернул карманы.

— Один фунт семнадцать шиллингов, — ответил я, пересчитав деньги. — Хватит на билет до Лондона или на приличный обед да подержанный револьвер. Что мне нужнее — еще не решил.

— Поезжай домой и приходи в себя, — сказала она. — У тебя ведь вся жизнь впереди! Спокойной ночи!

Я собрал свои нехитрые пожитки, сунул их в портфель и тронулся в путь. До Белфаста было тридцать миль, и я шел всю ночь. Приехав в Лондон, я поселился в Дептфорде — вероятность того, что я случайно повстречаю кого-нибудь из старых знакомых в этом районе, была ничтожно мала. Я влачил жалкое существование, перебиваясь случайными заработками; я давал уроки пения по шесть пенсов за полчаса занятий; учил честолюбивых приказчиков немецкому и французскому (да простит мне Господь!) — по восемнадцать пенсов в неделю; сводил дебет с кредитом в мелочных лавочках — за это платили вообще гроши. От матушки оставались кое-какие драгоценности — они выручали меня, когда доходов совсем не было. Я прожил в Дептфорде несколько месяцев, боясь высунуть нос за его пределы. Иногда, бесцельно слоняясь по улицам, я натыкался на какие-то дома и лавки, казавшиеся мне знакомыми. В таких случаях я немедленно разворачивался и стремительно удалялся в свой склеп под сенью темных суматошных улиц.

Мысли в голову не шли, чувства не рождались. Конечно же, извилины шевелились, душа продолжала бороться, но сам я погрузился в долгий тягостный сон. Я ел, пил, ложился спать, просыпался, слонялся по улицам, стоял на углах, смотрел по сторонам — но ничего не видел и не слышал.

До сих пор не могу понять, как это в моей памяти запечатлелись сцены, свидетелем которых я, несомненно, был, но на которые никак не реагировал. Из глубины сознания всплывают трагедии, драмы, фарсы, которые разыгрывались на моих глазах в том подземном муравейнике, — каждую сцену я вижу отчетливо, во всех деталях, хотя где я был и что тогда делал — решительно не помню.

Я заболел. Случилось это, скорее всего, в апреле; впрочем, к тому времени я уже потерял счет дням. Ни друзей, ни знакомых у меня не было; с соседями я не знался. Я снимал мансарду в огромном доме, где проживали фабричные. В лавке, где торговали всяким хламом, нашлось кое-что из мебели; я взял ее напрокат, платя по шиллингу в неделю. Я лежал на шаткой койке и слушал вопли, которые не прекращались ни днем, ни ночью. Каждое утро молочница ставила мне под дверь пинту молока, и этим я жил. Дождавшись, когда стихнут ее шаги на скрипучей лестнице, я выползал на площадку. Я надеялся умереть и пришел в отчаяние, поняв, что дела пошли на поправку, хотелось есть, а чтобы утолить голод, приходилось выходить на улицу.

Как-то вечером, когда мне стало полегче, я решил прогуляться. В забытьи я бродил всю ночь, не разбирая пути, и лишь свет утренней зари привел меня в чувство, л стоял у ограды парка. В слабом свете предрассветных сумерек он казался странным и незнакомым. Сил идти дальше у меня больше не было. Цепляясь за низкий деревянный заборчик, я дотащился до ближайшей скамейки, рухнул на нее и тут же заснул.

Светило яркое солнце; вокруг росли красивые цветы; радостно пели птицы. Рядом со мной на скамейке сидела Нора. Она смотрела на меня глазами, полными нежности и удивления. Это было чудесное выражение, и я почувствовал, что улыбаюсь во сне.

Вдруг я проснулся и испуганно вскочил. Сильная рука Норы тут же вернула меня на место.

Оказалось, что это Риджентс-парк, главная аллея. Я вспомнил, что Нора любила гулять здесь до завтрака. Народу еще не было, и сторож, единственная живая душа, поглядывал на меня с нескрываемым подозрением. Я вдруг увидел себя — никакого зеркала мне не понадобилось: растрепанный, всклокоченный оборванец. Мне захотелось убежать, но Нора крепко держала меня за руку. Я стал вырываться. Болезнь высосала из меня все соки, к тому же я был еле жив от голода. Нора оказалась сильнее, что я констатировал с превеликим неудовольствием. Несмотря на все старания, удрать мне не удалось. Мне стало стыдно своей слабости, стыдно самого себя, и я заплакал. Платка в кармане не оказалось, и это меня доконало. Удерживая меня одной рукой, — левой! этого оказалось вполне достаточно — Нора другой рукой достала свой платочек и принялась утирать мне слезы. Сторож, убедившись, что такой хлюпик опасности общественному порядку представлять не может, ухмыльнулся и пошел дальше.

— Где ты был все это время и что делал? — спросила Нора. Она крепко держала меня за руку, и, посмотрев в ее серые глаза, я понял, что она от меня не отстанет.

Не глядя на нее, я поведал всю историю своих злоключений. Свою роль в этом постыдном фарсе я сильно преувеличил — это доставило мне несказанное удовольствие. Окончив свое печальное повествование, я задумчиво устремил взор в даль тенистой аллеи. Было тихо. Чирикали воробьи.

И вдруг я услышал чье-то фырканье. Нора, вне всяких сомнений, смеяться не могла; значит, нас кто-то подслушивает. Я резко обернулся. Смех исходил от Норы, хотя, надо отдать ей должное, она пыталась сдерживаться, зажав рот платочком. Борьба между чувством и долгом окончилась не в пользу последнего: Нора, не в силах более терпеть, расхохоталась. Воробьи вздрогнули от неожиданности; они сидели на жердочке и неодобрительно косились на нас.

— Что ж, я рад, что хоть кому-то история моей загубленной жизни показалась смешной, — печально сказал я.

— Так ведь и на самом деле смешно, — стала оправдываться Нора. — Что ни говори, а чувства юмора ты не потерял, а это — самое ценное, что у тебя есть. И нечего было забивать себе голову всякой ерундой, слушал бы лучше, что говорили тебе добрые люди. Нет же! Все дураки, один Вейн умный! Лишь он оценил тебя по достоинству. Мы с ним реформируем театр, будем образовывать публику, воспитывать ее! Дореформировались. Мне тебя жаль — пришлось тебе не сладко. Но теперь-то, когда все кончилось, неужели ты не видишь, насколько это смешно?

Взглянуть на свои злоключения с этой точки зрения мне как-то не приходило в голову; сквозь туман прорезался слабый луч, проливший неверный свет на комический аспект сложной нравственной проблемы. Но мне бы больше понравилось, если бы Нору потрясла ее трагическая составляющая.

— Но это еще не все, — сказал я. — Я чуть было не завязал роман с замужней женщиной.

Нора помрачнела, и это меня порадовало.

— А почему «чуть было не завязал»? Что вам помешало? — спросила она уже серьезно.

— Она думала, что я богат, — с горечью в голосе ответил я, довольный произведенным эффектом. — Вейн наплел ей с три короба. А когда выяснилось, что у меня ни гроша за душой, что мое честное имя опозорено, что я… — и я безнадежно махнул рукой — выразительный жест, должный означать мое презрение ко всему женскому полу.

— Мне тебя очень жаль, — сказала Нора. — Но я же говорила, что рано или поздно ты полюбишь живую женщину.

Ее слова возмутили меня, хотя почему — сказать не могу.

— Полюблю?! — взорвался я. — Черт побери! Да кто тебе сказал, что я ее любил?

— Тогда почему же ты «чуть было не завязал с ней роман»?

Я начинал жалеть, что затронул эту тему; объяснить, что мною двигало, было очень трудно.

— Почем я знаю? — раздраженно ответил я. — Мне показалось, что она в меня влюбилась. Женщина она была красивая — так, по крайней мере, все о ней отзывались. Видишь ли, писатель не похож на обыкновенного человека. Ты должен жить полнокровной жизнью, испытать все — лишь тогда сможешь учить других. Когда красивая женщина в тебя влюблена — или делает вид, что влюблена, — не можешь же ты стоять, как дурак? Надо что-то говорить, что-то делать. Вот я и предложил ей бежать со мной.

Нора опять рассмеялась, на этот раз даже не пытаясь сдерживаться. Воробьи сердито зачирикали, и, поняв, что здесь им поговорить толком не дадут, полетели искать местечко поспокойней.

— Большего ребенка, чем ты, Пол, — сказала она, вволю насмеявшись, — я в жизни своей не видела. — Она схватила меня за плечи и развернула лицом к себе. — Трясла бы тебя, трясла, пока бы всю душу не вытрясла, да уж больно вид у тебя больной и несчастный.

— Сколько ты задолжал? — спросила она. — Актерам и всем прочим?

— Фунтов сто пятьдесят, — ответил я.

— Так что же ты сидишь, сложа руки? Если ты не выплатишь все, до последнего пенни, то будешь самым непорядочным человеком в Лондоне.

Блеск ее серых глаз насторожил меня. Я начинал ее бояться. Она была способна на все, и я это знал.

— Немедленно ступай домой, — велела она, — и напиши что-нибудь смешное — фельетон, юмореску, что хочешь. Запомни: смешное. Отправишь мне по почте. Крайний срок — завтра. Дэн перебрался в Лондон, издает новый еженедельник. Я отдам твою вещь в переписку и чистовик пошлю ему. Кто автор — говорить не буду. Просто попрошу прочитать и дать заключение. Если ты не стал совсем уж размазней, то напишешь что-нибудь этакое, что порадует читателя и за что заплатят деньги. Заложи кольцо, что у тебя на пальце, и позавтракай как следует.

Это было матушкино обручальное кольцо, единственная оставшаяся у меня вещь, прямо не служащая удовлетворению жизненных потребностей.

— Будь она жива, она бы тебе помогла. Но сейчас тебе никто не поможет — только ты сам. — Она посмотрела на меня — Мне пора. Да, чуть не забыла. Б., — она назвала фамилию драматурга, у которого Вейн украл пьесу, — вот уже три месяца разыскивает тебя. Если не будешь дураком, то избавишься от ненужных терзаний. Он и не сомневается; что рукопись украл Вейн. Тот как-то навестил его; после его ухода Б, захотелось перечесть пьесу; сиделка искала, искала, да так и не нашла. Да и характер этого человека хорошо известен. Как, впрочем, и твой. Не будем вдаваться в подробности, — засмеялась она, — но мерзавцем тебя никто не считает.

Она было собралась подойти ко мне поближе, но передумала. — Нет, — сказала она. — Руки тебе подавать не буду, пока не рассчитаешься с долгами. Тогда я буду знать, что ты — мужчина.

И она пошла не оборачиваясь. Я долго смотрел ей вслед, пока слепящее глаза солнце не разделило нас дымкой золотого тумана.

И я пошел приниматься за работу.


Читать далее

1 - 1 16.04.13
Пролог 16.04.13
КНИГА I. Глава I
3 - 1 16.04.13
Глава II 16.04.13
Глава III 16.04.13
Глава IV 16.04.13
Глава V 16.04.13
Глава VI 16.04.13
Глава VII 16.04.13
Глава VIII 16.04.13
Глава IX 16.04.13
Глава X 16.04.13
КНИГА II. Глава I
4 - 1 16.04.13
Глава II 16.04.13
Глава III 16.04.13
Глава IV 16.04.13
Глава V 16.04.13
Глава VI 16.04.13
Глава VII 16.04.13
Глава VIII 16.04.13
Глава IX 16.04.13
Глава X 16.04.13
Глава VIII

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть