Глава V

Онлайн чтение книги Печаль в раю
Глава V

Они узнали о его смерти, когда сидели в гостиной, обдумывали свое поражение, и все они прослезились — и Люсия, и сестра ее Анхела, и даже школьный сторож, который у них в то время был.

Утренний поход закончился полным провалом. Пылая восторгом, женщины ворвались на шоссе в самый опасный момент наступления. Красно-желтое знамя свисало с их плеч. Люсия держала в одной руке листок бумаги со словами «Триумфального марша», в другой — перламутровые четки. Анхела швырнула в первую машину собранный у дороги пучок цветов.

— Солдаты Испании!.. — возопила Люсия.

Но за оглушительным шумом машин и голосов никто не разобрал ни слова. Младший лейтенант обнаружил на холме гнездо сопротивления, и на всем обозримом отрезке шоссе кипела работа.

— …в этот торжественный час…

Люсия подалась вперед, потрясала в воздухе рукой, словно приветствуя народ, громко рыдала. Наконец один из солдат спрыгнул с грузовика. Анхела кинулась к нему на шею. Но солдат, человек грубый, без сомнения, плохо воспитанный, схватил ее за талию, отшвырнул в кювет и рявкнул страшным голосом на Люсию:

— А ну, давай отсюда! Не видишь, проехать мешаете?

Она не видела. Она держала в дрожащей руке листок бумаги, любимое знамя все еще свисало с ее плеч, и ей казалось, что все это страшный сон. Люди в грузовиках и на мотоциклах хохотали, показывали пальцами. Анхела, сложив рупором руки, звала главнокомандующего, но никто не удосужился ей ответить. Машины ехали мимо них все быстрее а пешие солдаты, которых тоже было немало, останавливались побалагурить.

— Глянь, попугаи!

— Шляпы-то, шляпы!

— А помоложе у вас тут не найдется?

Наконец, не в силах сносить оскорблений, они решили идти домой.

— Невоспитанные люди!

— Наглецы!

— Хамы!

Дома их ждал школьный сторож, который еще прошлым утром попросил у них убежища, и, понурые, заплаканные, они сели в гостиной у стола, все еще держа в руках поблекшие эмблемы своего поражения.

— Грубияны! — твердо сказала Люсия. — Вот они кто. Так обращаться с дамами…

— Если бы наш отец встал из могилы… — рыдала Анхела. — Он принимал в своем доме всех генералов!.. — Она обернулась к сторожу и пояснила, всхлипывая: — Вы не думайте, что мы какие-нибудь. Мой отец был в чине генерала. Сама королева-мать приглашала его во дворец на приемы.

— Нас все уважали, — сказала Люсия. — Папа был военный губернатор на Балеарах. Когда мы проходили мимо стражи, сержант — он был нам большой друг — всегда приказывал солдатам отдавать нам честь.

— Да, время было! — вздохнул сторож. — Простого человека, вроде меня, и то больше уважали. А теперь что? Никакого понятия.

— Вот именно. Никакого понятия, — согласилась Анхела. — Любой паршивый солдат считает, что вправе тебя оскорблять. Никакого уважения ни к возрасту, ни к полу!

— Это уж верно. До чего мы только дойдем! Все хуже да хуже, последний разум люди теряют.

— После того что я сделала для армии… — прошептала Люсия.

Анхела сняла пальто.

— Сестра в молодости дала большой концерт в пользу солдат, возвращающихся с войны, — объяснила она сторожу.

— После лотереи все подходили пожать мне руку. Я одна продала больше половины билетов.

Анхела повернулась к сторожу. Лицо у нее было усталое, широкополая шляпа закрывала весь лоб.

— Вы представьте себе. Буквально по всему городу афиши с ее именем и вон та большая фотография — видите, на консоли?

Старик поднялся с кресла и внимательно осмотрел фотографию. Люсия была снята во весь рост, в белом платье, с меховой муфтой. Гибкий, юный стан, нежное овальное лицо в темной рамке волос.

— Красота… — тихо сказал сторож.

Анхела подошла к нему и ревниво спросила:

— Правда, никогда не скажешь, что это она?

Она взглянула украдкой на сестру, словно хотела удостовериться, как мало похожа эта старуха на ту красавицу, и поставила портрет на консоль.

— Хотя теперь и не скажешь, — объяснила она сторожу, — сестра в свое время была одной из первых красавиц. О ней каждый день писали в светской хронике. У ее ног было не меньше дюжины титулованных особ. Но она и тогда была такая — все я да я, ни за что не желала поступиться своей свободой.

— Я знала свое призвание, — сказала Люсия, — и не собиралась им жертвовать ради первого встречного. Мой учитель пения всегда говорил, что замужние женщины ставят крест на своем призвании. Я предпочла искусство.

— Люсия всегда была такая. Она еще в раннем детстве ни с кем не считалась. Бедную маму она буквально сводила с ума, все делала по-своему. Поверьте, немногие женщины располагали такими возможностями. Настоящий испанский гранд сложил к ее ногам свои замки, яхты и конюшни, но она даже не захотела его слушать. Ах, если бы она его выслушала, наше положение было бы совсем иное!

— Почему, интересно узнать? — возразила сестра. — Тебе прекрасно известно, что бытовые нужды меня никогда не трогали. А если ты не об этом — не понимаю, чтó ты имеешь в виду.

— Как так не понимаешь? — воскликнула Анхела. — После того, что было сегодня, после всех этих надругательств, у тебя хватает духу…

Люсия сухо ее оборвала:

— Может быть, ты объяснишь, какое отношение имеет Дарио Коста к утренним происшествиям?

Анхела смерила ее полным достоинства взглядом.

— Если бы он был там, он бы дал им пощечину, можешь мне поверить. — Она обернулась к сторожу. — Ах, если бы вы его знали! — пылко сказала она. — Рыцарь, в полном смысле слова. Он был безумно влюблен в сестру и каждый день присылал ей корзину цветов. Красоты он был необычайной и очень знатного рода, но сестра, из чистого упрямства, упорно ему отказывала, — она ехидно усмехнулась. — Потом жалела.

— Жалела? — вспыхнула Люсия. — Смешно, честное слово! Я никогда ни в чем не раскаиваюсь. Кто-кто, а я свою жизнь прожила неплохо.

— Ты еще скажешь, что сейчас бы его прогнала?

— Конечно, прогнала бы! Мне на жизнь хватает, я ни в ком не нуждаюсь.

— Видите? — обратилась к сторожу Анхела. — Упряма, как мул. Она и в восемь лет была такая. Ни за что не признает, если неправа.

Люсия демонстративно повернулась к ней спиной и замурлыкала итальянскую арию.

— Видите, видите? — зашептала сестра, — Слушает только то, что ей по нраву. Заговоришь начистоту — затыкает уши. А ведь только благодаря мне она не погибла.

Люсия оборвала арию и обернулась. Ее лицо исказилось от гнева.

— Врешь. Папа оставил деньги нам обеим. Они такие же твои, как мои!

— Она бы их все промотала. Если бы не я…

— Я могла бы давать уроки. Мой голос знает вся Испания, за ученицами бы дело не стало.

Она в свою очередь повернулась к Педро и показала ему фотографии, которыми был уставлен весь рояль.

— У меня были сотни учениц, и по дикции и по пению. Я в рекламе не нуждаюсь. Посмотрите сами.

На десятках расплывчатых фотографий, покрытых желтыми, словно табачными, пятнами, улыбающиеся девицы в платьях девятисотых годов гуляли по газонам на фоне мраморных лестниц, каскадов и фонтанов, нарисованных на заднике; их обнаженные руки были прикрыты нежным, пенистым тюлем, грудь — цветами и жемчугом. Напрягая зрение, Педро разбирал по складам: «Сеньо-р-и-те Лю-си-и Рос-си с горячей любовью от…», «Обожаемому другу Люсии Росси от благодарной…» Анхела не отходила от него. Она комментировала:

— Бедняжка буквально живет ими. Она и сейчас мечтает давать им уроки. Но, сами понимаете, ее песенка спета.

Люсия говорила свое:

— Вот, взгляните, по всем стенам, на бюро. И еще есть. Полный дом фотографий, и в чемоданах лежат.

— Никто с тобой не спорит, — сказала сестра. — Все знают, что у тебя был хороший голос, но сейчас мы говорим о настоящем, о сегодняшнем дне.

Люсия не обратила на нее никакого внимания.

— Действительно, я не раз пела в пользу армии, и вы видите, как меня отблагодарили. Да, у меня есть основания потерять веру в людей…

— У тебя всегда все шло от ума, — сказала сестра. — В этом твое несчастье. В известном смысле, — обратилась она к сторожу, — это я, а не она, всегда была артистической натурой. Я довольствуюсь грезами, фантазиями, мечтами…

— Очень много от них пользы! — усмехнулась Люсия. — Ну скажи, разве я не права, что никогда не доверяла людям?

— Сестра никогда никого не любила. Если бы вы видели ее несколько лет назад, вы бы сказали, что она без своих учениц жить не может. И что же? Поверите ли, никогда о них не вспомнит!

— Конечно, — сказала Люсия. — К чему зря страдать? Такова жизнь. Надо приспосабливаться.

— Вот чем я в ней восхищаюсь! Она умеет приспособиться буквально ко всему. Вы скажете — после всего, что было, ей невыносима такая жизнь? Ничего подобного. Ей совершенно все равно. Она могла бы пойти с сумой. Ее гордость ничуть бы не пострадала.

— Моя сестра, — сказала Люсия, — живет прошлым. Если бы то, если бы другое, если бы ты вышла замуж, если бы мы были богаты… А я всегда говорю: что прошло…

Спор продолжался несколько часов, но ни одна, ни другая не собирались его кончать. Педро выслушивал их доводы, опустив голову, и только изредка решался украдкой взглянуть на дверь. В одну из кратких пауз он увидел, как вбежала служанка, и узнал о смерти Авеля Сорсано.

— Умер?

— Да, убили.

После всего, что случилось в этот день, они не смогли сдержать слез, и гостиная превратилась в бурное море рыданий и вздохов.

— Бедняжка!

— Молоденький такой…

— Какой ужас!

Плач продолжался не менее получаса и оборвался так же внезапно, как начался. Всем было немного стыдно, никто не решался поднять голову. Посидели немного в молитвенной позе под меланхолическими улыбками учениц.

— Надо будет зайти в усадьбу, — сказала наконец Люсия. — Бедняжка Эстанислаа, должно быть, в ужасном состоянии.

— Какая страшная потеря! — заметила Анхела.

— Третий мужчина умирает в ее доме.

— У нее было два сына, — пояснила Люсия сторожу, — и оба скончались.

— Этот тоже был сирота. Он мне сам говорил, и мать, и отца убили.

— Да, война не щадит никого.

— Человек родится, чтобы умереть, — прошептала Анхела.

— Все там будем.

Они вздохнули. Но молчать было как-то неудобно, и все заговорили разом:

— Вы знали его двоюродную бабушку?

— Да, видел как-то на дороге, с тех пор мы всегда с ней здоровались.

— Вы знаете, бедняжку буквально преследовали несчастья.

— Ну, что ни говори, — сказала Люсия, вытирая глаза платком, — она сама немало постаралась. Это нельзя не признать. Ее методы воспитания…

— Прямо сердце разрывалось! — вздохнула Анхела. — Она набила ему голову всякой дребеденью…

— А что она сделала с Романо! Поверите ли, до десяти лет она водила его в женских платьях и ни за что не разрешала мужу его переодеть.

— Да, Эстанислаа всегда была чудачкой. Помню, еще девушкой она выходила на улицу в маске, и все говорили о ней дурно.

— Говорят, она сбежала из родительского дома с комедиантами. Ее отец с горя бросил плантации на Кубе и переселился в Испанию.

— Во всяком случае, ее несчастному мужу приходилось не сладко. А ее идеи о любви и зрелости духа! Помнишь, что было с этим Олано?

Сестра положила платок в карман, и ее морщинистое лицо съежилось от смеха.

— Никогда не забуду, с каким она видом это рассказывала!..

Ее смех заразил Анхелу.

— И подумать только, Энрике ее не оставил…

— Я никогда не могла понять…

— Бедняжка никогда не отличалась красотой.

— Да уж, что-что…

Они снова засмеялись возбужденным и счастливым смехом, но вдруг вспомнили про Авеля.

— А теперь этот мальчик… Она, наверное, в ужасном состоянии.

— Какой удар…

— Он был такой прелестный…

— Бедняжка!

— Настоящий ангелочек!

— Вот именно, ангелочек!

— Такие души там нужны…

— Господь берет к себе лучших…

Сестры замолчали и с надеждой повернулись к сторожу. Но Педро не сумел ничего сказать. Они испустили глубокий вздох.

— В конце концов, такова жизнь.

— Я всегда говорила.

Помолчали.

— Надо бы нам пойти ее проведать.

— Да, непременно.

— А вы как считаете?

Сторож поскреб в затылке.

— Ну, раз вы с ней такие хорошие подруги…

— Да-да, идем.

Они одновременно встали, но ни та ни другая не двинулись с места. Помолчали опять.

— Знаешь что? — сказала наконец Люсия. — У меня ужасно разболелась голова. Боюсь, дорога мне не под силу.

— Ты думаешь?

— Ах, не знаю!

— Ну, тогда давай не пойдем.

— Может, завтра…

— Да-да, завтра.

Одновременно, как заводные куклы, они опустились в кресла.

— Очень болит?

— Что?

— Ну, голова!

— Нет, не особенно. Уже проходит.

Анхелу вдруг осенило:

— Знаешь, тебе бы надо принять капель.

Как и следовало ожидать, Люсия отказалась. Тогда Анхела повернулась к сторожу.

— Вот видите, моя сестра… — начала она.

* * *

Метрах в двухстах к югу от «Рая» расположилась у костров рота солдат. Скрылось солнце, лес наполнился шорохами. Повара возились у походных кухонь, а солдаты, плотнее запахнув плащи и шинели, ходили взад и вперед, не сводя глаз с извилистых, пляшущих языков пламени.

Говорили главным образом о расстрелянном мальчике. У каждого была в запасе какая-нибудь страшная история, размытая и растушеванная временем, где главную роль играли ребята. «Когда мы входили в Кастельон…» — говорили они. Или: «Вот работал я в одном местечке…» Когда очередь дошла до сержанта Гонсалеса, он охотно рассказал, что случилось с ним в Сан-Фелью несколько дней тому назад, и хотя солдаты сами хорошо знали эту историю, они все же послушали еще раз.

Им не пришлось напрягать воображение — они прекрасно помнили места, которые описывал сержант. Город только что бомбили, и весь портовый район превратился в развалины. Когда войска входили в предместья, жители стали понемногу выползать из своих убежищ. Пустая площадь мгновенно заполнилась народом. Все волновались; мужчины и женщины, солдаты и штатские отдались ощущению братства, столь необходимого после долгой борьбы. Дети залезали на автомобили, женщины обнимали солдат.

Именно тогда под веселый перезвон колоколов Гонсалес, к большому своему удивлению, обнаружил, что у него стащили бумажник. По всей вероятности, это произошло только что, и Гонсалес постарался припомнить, кто это мог сделать. Все указывало на одного мальчишку, хорошенького, как ангелочек, с хитрющими, как у беса, глазами, который носился, словно одержимый, перебегал от солдата к солдату, распевал песни, орал «ура!», всех обнимал, всем бросался на шею. Он появлялся, исчезал, появлялся снова, меняя обличье, словно клоун.

Гонсалес уже отчаялся его поймать, как вдруг увидел, что метрах в пятидесяти мальчишка ревет в объятиях толстого солдата. Не помня себя от злости, он бросился к нему, но мальчишка юркнул в толпу, голося: «Да здравствует Испания!»

Сержант кинулся за ним, расталкивая толпу. У мальчишки было явное преимущество, но он сам терял его, потому что то и дело выкидывал какой-нибудь фортель. У площади на лестнице он искусно подпрыгнул, чем снискал аплодисменты, и, оглашая воздух приветственными криками, ринулся в разрушенные улочки портовой части. Народу там было меньше, Гонсалес стал его нагонять, он повернулся и побежал к солдату, словно собирался кинуться ему на шею. Метрах в двух он остановился, улыбнулся — хитро, как улыбаются сообщнику, — и вывернул карманы: пусто. Потом понял, что ничего так не добьется, и громко заревел.

Он сказал, что у него очень больна мама, а папу замучили красные. И его тоже пытали раскаленными щипцами и горящей соломой; он показал рубцы и царапины на руке. Только он верил в правое дело и не стал петь ихний гимн. Он всегда говорил — лучше смерть, чем измена.

Гонсалес обыскал его с ног до головы, но мальчишка предусмотрительно выбросил краденое. Пока сержант тащил его в центр, он хныкал и божился, что все вернет. Если же Гонсалесу нужны деньги, он войдет с ним в долю, и они поделят добычу. Правда, поделят. Он клялся именем матери.

Потом он увидел, что и так ничего не добьется, и принялся взывать к отцовским чувствам; паясничая и ломаясь, он вещал от имени всех детей Испании. И перед дежурным он клялся, что не виновен, то ухмыляясь, то пуская слезу.

— В жизни не забуду его морду, — заключил Гонсалес. — Тоже из басков был, как эти, здешние. А звали его, если верить бумагам, Пабло Маркес.

* * *

Авель решил наконец сломать стену, которая отделяла его от остальных людей. Он больше не мог выносить полного одиночества в «Раю», где непрестанно говорили и бабушка, и тетя. Донья Эстанислаа, Агеда и даже сама Филомена знали каждая лишь свой язык, и почему-то все они воображали, что именно он, по какой-то чудесной способности, может им помочь. «Я всю жизнь провела среди чужих, — твердили они. — Ты и представить себе не можешь, как хорошо встретить наконец такого человека, как ты, который и поймет, и поможет». Они не могли обойтись без него ни минуты и не давали ему жить так, как живут в его годы.

Ну, с него хватит. Авель вышел из дому, громко хлопнув дверью, и медленно направился к интернату. Он сам себе не признавался, что его тянет к этим эвакуированным. Они были ненамного моложе его, но пользовались полнейшей свободой. Он много раз видел, как они носятся по лесу, и ему очень хотелось с ними играть, но, по своей застенчивости, он ни разу не подошел к ним, не заговорил, даже не решался с ними поздороваться, когда они ему кивали.

Дело в том, что он стеснялся своего вида. Ребята были оборванные и грязные; летом они ходили босиком, без рубашки и, по-видимому, нимало не стеснялись своей бедности. Они были ловкие, быстрые, как и положено в их годы. А он, в самодельных теткиных кофтах, чувствовал себя нелепым и неловким. Он хотел стать таким, как они, совсем таким, чтобы они не заметили никакой разницы. Пестрые кофты мешали; выходя из усадьбы, он прятал их в кустах олеандров.

Голый до пояса, с исцарапанными ногами, он казался себе таким же, как те, взрослым, равным. День в усадьбе тянулся бесконечно долго, и когда никто не видел, Авель уходил следить за ребятами. Они направлялись к лесу небольшими группами, а в лесу стреляли птиц из рогатки и швыряли камни в гнезда. Авель шел за ними на достаточном расстоянии, стараясь, чтобы его не заметили. Когда кто-нибудь из них оборачивался, он прятался в кустах у дороги.

Однажды он подошел слишком близко. Ребята стояли в лощине, у большой лужи. Они только что поймали несколько лягушек и теперь надували их через соломинку. Пользуясь тростниками как прикрытием, Авель подошел к ним совсем близко и следил за перипетиями игры, как вдруг чьи-то руки вцепились ему в плечи и кто-то толкнул его на топкую землю у самого ручья. Он не слышал шагов и не приготовился к отпору. Какой-то загорелый мальчишка со шрамами на лице уперся коленом ему в грудь и торжествующе на него смотрел.

— Ага, попался!

И, словно по волшебству, из тростников повыскакивали другие ребята — все голые, как червяки, и вымазанные глиной. У некоторых с головы свисали зеленые водоросли из пруда, вроде париков.

Все они издавали воинственные кличи, и Авель понял, что они нарочно устроили ему ловушку.

— Шпионишь, значит, за нами?

Мальчишка со шрамами сжимал ему горло, Авель задыхался.

— Который день тебя видим. Не такие мы дураки!

Он уселся Авелю на живот и бил его пальцами по ребрам — так, он видел в кино, делали полицейские на допросе.

Авель почувствовал, что слезы застилают ему глаза, и шевельнул рукой.

— Пусти, — попросил он.

Другие ребята — их было человек тринадцать — подошли ближе и смотрели на него недобрыми глазами.

Вожак немного отпустил пальцы, и Авель приподнялся.

— Чего тебе?

Авель собрался ответить, но один из ребят показал пальцем в сторону усадьбы и что-то сказал вожаку на ухо; они пошептались.

— Ты правда живешь в этом доме? — спросил вожак.

Авель кивнул.

— Говорил я? — крикнул мальчишка. — Это фашист, он за нами шпионит.

Ребята загалдели. Они повернулись к тому, кто первый на него напал. Вожак сплюнул и наклонился к Авелю.

— Можно узнать, чего тебе от нас надо?

Авель хотел было ответить: «Я хочу быть таким, как вы, подружиться с вами», — но увидел их враждебные взгляды и понял, что это ни к чему. Он быстро выдумал отговорку.

— Меня тетя за лягушками послала, — важно сказал он.

Ребята на минуту растерялись, и Авель подумал, что выкрутился.

— А я вас увидел и не хотел мешать.

Маленький мальчишка сверкнул на него глазами:

— Интересно, за чем тебя тетя вчера посылала? За птичками?

Ребята одобрительно загудели, и вожак снова схватил его за горло.

— А ну, брось трепаться! Кто тебя подучил за нами шпионить?

— Никто, — сказал Авель. — Сказано вам…

Но ребята загалдели разом:

— Всыпь ему как следует. Стрелок!

— Пускай попрыгает!

— Маменькин сыночек!

Стрелок, подбодренный криками своих, снова схватил его за горло.

— Говори, сволочь, а то…

И вдруг случилось неожиданное. Один из ребят положил руку на плечо вожаку и сказал твердо:

— Ладно, пусти его. Хватит.

Авель повернул голову, чтобы посмотреть на своего защитника. Это был мальчишка примерно тех же лет, что и Стрелок, и почти такой же сильный. Его широкие штаны были закатаны до колен, ноги твердо стояли на земле.

Стрелок понемногу разжал пальцы и повернулся к непрошеному защитнику.

— Чего это ты? — спросил он.

Тот сунул руки в карманы, потом ответил:

— Хватит, говорю. Руки чешутся — дерись со мной, а этого не трогай.

Они стояли друг против друга, словно готовясь к прыжку; другие окружили их плотным кольцом.

— Трус, курица мокрая!

Это был прямой вызов, но Стрелок все же не хотел рисковать своей властью, да и его противник тоже не рвался в бой. Они посмотрели друг другу в глаза и, словно сговорившись, сбавили тон.

— Сказано тебе, он шпионит, — сказал Стрелок. — Хочешь, чтобы мы засыпались, дело твое.

— Да ну тебя! — ответил другой. — Он с Мартином ходит и нам ничего не сделал. Чего ты к нему прицепился?

Солнце било ему в глаза, и казалось, что лучи отскакивают от него. Волосы у него были темные, кудрявые, а лицо — как у клоуна, как у воришки. Зубы белые, острые, глаза под тонкими бровями — блестящие, словно у зверька.

Ребята увидели, что до дела не дойдет, и вернулись к луже, где остальные все еще надували лягушек. Скоро в тростниках остались только Авель и его защитник; тот вынул из кармана кисет и вытряхнул табак на ладонь.

— Куришь?

— Нет, спасибо.

— Трава… — объяснил мальчишка. — Другого здесь не достанешь.

Он прикурил от походной зажигалки — совсем такой, как у Мартина, — и глубоко затянулся.

— Больно?

Авель покачал головой. Он был весь в грязи и мылся теперь в ручье, не сводя глаз с нового друга.

— Плюнь, — сказал тот. — Лоботрясы они. Теперь, конечно, они от тебя не отстанут. Только ты, если что, обязательно говори мне.

Так встретились они в первый раз, и с тех пор этот мальчик, Пабло, стал его лучшим, его единственным другом. Он каждый день приходил в усадьбу, проползал змеей до самой галереи. Там, притаившись в цветах, он трижды кричал кукушкой, и Авель, который дождаться не мог сигнала, бежал к нему, задыхаясь от радости. Ему казалось, что мягкие тона леса, и чистый воздух, и легкий бриз естественно вытекают из его дружбы с Пабло. Его друг стал для него центром вселенной. Когда они не виделись, Авель места себе не находил. Он посвятил друга в свои планы, и тот немедленно со всем согласился; они говорили о фронте, о том, что надо приносить пользу, и эти беседы помогали Авелю жить.

Пабло был очень умный, на все руки мастер. Он плясал, боксировал, кувыркался, ездил верхом и не хуже обезьяны карабкался на деревья. С расстояния в тридцать метров он сбивал воробьиные гнезда и великолепно метал нож. Когда Пабло был с ним, Авелю открывался таинственный, неизвестный, заколдованный мир. Пабло подбил его стащить из гаража, где теперь стояла коляска, какие-то свинцовые трубки. В одном из закоулков лабиринта они разложили костер из эвкалиптовой коры, положили трубки в алюминиевый котелок и поставили на огонь. Авель смотрел, как плавится свинец, и ему казалось, что это чудо, как у алхимиков; в котелке была сверкающая жидкость, вроде ртути, а свинец исчез совсем. Пабло тем временем разрезал поперек на несколько частей стебли тростника, которые собрал внизу, и налил туда жидкость. Через несколько минут свинец застыл, и Пабло высыпал на платочек штук десять палочек величиной с карандаш, а потом разрезал их ножом.

Свинец был нужен для рогаток. Пабло ссыпал снаряды в специальную сеточку. В тот же вечер они, для пробы, стреляли в ласточкины гнезда, которых было очень много под навесом гаража. Пабло, стрелявший удивительно метко, поделился с другом секретом этого дела. У Авеля ничего не выходило, но в конце концов он сбил одно гнездо и с торжеством смотрел на яички, брызнувшие на цемент. Тетя учила его любить птиц, пыталась передать ему любовь ко всему утонченному, возвышенному. Но сейчас, рядом с Пабло, то, что она говорила, не значило ничего. У всякой вещи есть плохая сторона и хорошая, каждая добродетель требует соответствующего порока. В зеркале правая сторона становится левой, на негативе белое оказывается черным, черное — белым. У одного и того же события — два конца, и он волен выбирать тот, что ему нравится.

Они практиковались много дней — это было необходимо, чтобы его взяли в армию. На лесных полянках они читали сводки и обсуждали, что будет, когда их призовут.

Тут обнаружились разногласия, которые чуть не испортили все дело: Авель хотел быть летчиком, Пабло предпочитал флот. В конце концов они решили пойти на авианосец. Когда Авелю удавалось прослушать вечернюю сводку, он пробирался к интернату и кричал кукушкой. Он докладывал: «Республиканцы взяли Бельчите», или: «Националисты подошли к Кастельону». Война приближалась, они чувствовали себя почти солдатами и, оставаясь вдвоем, радовались вовсю.

Авель решил использовать дружбу с Мартином, чтобы стащить на батарее две винтовки.

— Главное, — говорил он, — узнать, где они их держат и кто стоит на часах. Если дежурит Мартин, дело в шляпе.

Он каждый день ходил на шоссе — поболтать с Элосеги, а потом отчитывался Пабло. Недавно он получил по почте учебник тактики, и теперь они пожирали страницу за страницей.

— Когда мы уйдем на фронт… — говорил Авель.

Все это было для него еще неясно, далеко, но друг вселил в его душу новые надежды.

— Вчера я видел в журнале фотографию, — рассказывал тот. — Все поле в воронках, а на проволочном заграждении — оторванная рука, вся черная-черная от пороха.

Иногда Пабло приходили в голову странные вещи, и Авель слушал его затаив дыхание. Например, Пабло считал, что никогда тебе не стать взрослым, если ты не убил хоть одного человека. Четыре года тому назад, когда были рабочие волнения и жандармы расстреливали рабочих, Пабло в первый раз узнал, что такое кровь. У самого дома лежал молодой парень, бедно одетый, с пулей в виске. Женщина средних лет стояла около него на коленях, целовала его, плакала, а какие-то люди в темном смотрели на них, сжимая кулаки, глухо угрожая кому-то сквозь зубы: «Убийцы! Придет пора, за все заплатите. Мы вам еще покажем, мужчины мы или дети».

Пабло хорошо помнил лицо человека, который это сказал. Он был огромный, бородатый, широкоплечий, узкий в бедрах; другие называли его Мулом. Мальчик смотрел на его кожаную куртку, на синюю спецовку, на высокие, до колен, резиновые сапоги. Вот это мужчина, настоящий мужчина, такой не побоится убить, если кто станет ему поперек дороги. С восхищением глядя на него, Пабло почувствовал, как ему хочется стать таким же. «Вырасту, — подумал он, — тоже вымахаю в два метра и бороду отращу. А в кармане у меня будет револьвер, врагов стрелять». Женщина рыдала, припав к трупу, а Пабло подошел поближе и резко дернул Мула за рукав.

— Я тоже буду убивать, — сказал он, — и пойду, куда вы пойдете.

Мул засмеялся, увидев его, и погладил по голове.

— Подожди, малец, подожди, — таков был его совет. — Ты еще сопляк, никого ты не убьешь. А вот потом, нескоро, и к бабе потянет, ничего не поделаешь, и мстить сумеешь за такие вот дела, тогда и убьешь обидчика.

С той поры прошло четыре года, а слова эти сверкали в его мозгу, словно написанные огнем. Когда-нибудь кровь громко заговорит в нем, и он, Пабло Маркес, станет мужчиной; цветок смерти понемногу раскроет свои лепестки, появится зрелый плод. Тогда, с револьвером в руке Пабло Маркес выйдет на улицу и совершит свое убийство, и войдет в сообщество взрослых, по слову Мула.

После того случая все в его жизни изменилось. Он провожал рабочих на завод, курил их табак, делился с ними планами. У отца был пистолет системы «Астра», хранился он в столике, и, оставшись один, Пабло брал его на прогулку. Лежа в кармане, пистолет передавал ему свою силу и, как волшебник, превращал его в другого человека. Прогулки эти опьяняли его, толкали на дикие поступки. Как-то, возвращаясь домой, он толкнул кирпич, и тот чуть не придавил сторожихину кошку. Кошка заорала, хозяйка проснулась и выбежала во двор, обзывая Пабло убийцей, а ему впервые померещилось, что он — уже мужчина.

Вместе с приятелями он основал Общество Преступников. Устав хранили в гипсовой статуе Девы Марии. Боролось Общество с благодетелями, непрестанно лезущими в детскую жизнь, смятение первых военных дней было шайке на руку, ребята воровали и мародерствовали. Неподалеку, на пустыре, стояла стена метра в три, у которой расстреливали пленных. Тела лежали часами под беспощадным августовским солнцем, среди гниющих отбросов, в облаках мух, дожидаясь родственников, которые бы их опознали и унесли в семейные пантеоны. Пабло и его приятели рыскали среди трупов, прикрыв носовыми платками лица, и, завидев совсем уж брошенное тело, его обирали. Потом, непременно плача, они осторожно уходили.

В первых числах декабря, когда самолеты начали бомбить город, Пабло нашел вместо своего дома развалины. Все погибли — и отец, и мать. Он бежал, охваченный страхом. Несколько дней он бродил по рабочим кварталам в районе Гецо, пока наконец его не поймали, когда он воровал на рынке. Его поместили в интернат и через Францию переправили в Каталонию.

После всех этих передряг, рассказывал он Авелю, он много думает и никому не верит. Ребята из интерната — такая же банда, как была у него самого год назад, но теперь это все не для него. Надо попасть на настоящий фронт, а к этому необходимо подготовиться.

Вопросительно глядя на него, Авель стряхнул наконец пепел — он держал сигарету все время, пока его друг говорил.

— Что же нам делать?

— Ждать, — отвечал Пабло. — Готовиться и запастись деньгами. Только так мы уйдем из этого проклятого места и станем настоящими мужчинами.

* * *

Земля сестер Росси находилась на полдороге между усадьбой и интернатом. Авель и Пабло часто гуляли в тех местах и однажды, углубившись в сообщения с фронта, неожиданно нарвались на хозяек.

Сестры Росси, в отличие от владелицы «Рая», тяготились своей замкнутой жизнью и потому поспешили пригласить мальчиков к себе.

— Авель, миленький!.. Забрел в наши края!.. Уж не к нам ли?.. Ах, как мило!

Они наклонились к нему и стали его целовать. Обе были в длинных, до пят, халатах. Пабло, в сторонке, с неудовольствием на них смотрел.

— А это что за мальчик? Твой приятель? Прелесть, ну просто прелесть! Настоящий маленький мужчина!

Авель боялся, что его друг очень рассердится; но, к огромному удивлению, тот улыбался во весь рот. Когда они поднимались по склону, Пабло предложил руку Люсии и весьма ее поразил версальским блеском манер.

— Ну что вы, сеньора, что вы!

В столовой их ожидало великолепное угощение: служанка налила им в чашки пахучий цветочный чай и подала им целое блюдо гренков с маслом. Сестры тем временем болтали без умолку, как будто еда совсем их не интересует.

Пабло слушал их с подчеркнутым вниманием и время от времени кивал. Когда мальчики на минуту остались одни, он быстро посвятил Авеля в свои планы.

— Посмотри, — зашептал он. — Лучше, чем у солдат.

Авель посмотрел и увидел на стене застекленную витрину, где висели охотничьи принадлежности, в том числе два великолепных ружья, крест-накрест в виде буквы «х». Мальчики осторожно к ней подошли, но открыть ее не сумели — она была заперта на ключ, и замок был стальной.

Тут вошла Анхела — она принесла целый сверток сладостей, и мальчики повернули к ней испуганные лица. Но она с таинственным видом поднесла к тубам указательный палец и протянула им по плитке шоколада.

— Спрячьте в карман, — прошептала она. — Скорей, скорей! Если сестра узнает…

Она посмотрела на них взглядом сообщницы и, увидев их благодарные лица, почувствовала себя счастливой.

Через несколько минут все это повторилось, только наоборот — еще по дороге Люсия предупредила их, что сестра туга на ухо, так что легче легкого потешаться над ней за ее спиной. Теперь она принесла коробку печенья и посмотрела искоса на мальчиков.

— Я бы с удовольствием вас угостила, — тихо сказала она, — но, поскольку они принадлежат и сестре…

Потом спросила, повысив голос:

— Ты разрешишь дать мальчикам печенья? Ты не беспокойся, всего лишь несколько штучек…

Анхела глухо заурчала и кивнула.

— Давай хоть все. Если дело за мной…

Остаток вечера прошел весьма оживленно, и, когда совсем стемнело, они решили встретиться на следующий день. На прощанье Пабло поцеловал обеих девиц и подмигнул Авелю, чтобы и тот поцеловал. Как и следовало ожидать, эти поцелуи дали блестящие результаты. Сестры долго махали платочками вслед гостям.

— Ясно? — сказал Пабло. — Обе у нас в кармане.

Его кошачьи глаза влажно сверкнули, и, спускаясь по склону, он прыгал от радости.

— Дело на мази, Авель, дело на мази!

Луна превратила поле в неведомую, сказочную страну. Они пели на бегу во весь голос. Авель понимал, как все здорово получается, и ему казалось, что у него выросли крылья. Воздушный бой, пикирующий полет…

— Да, Пабло, дело идет на лад.

Так они в первый раз посетили старушек — и с тех пор ходили к ним очень часто. Иногда там бывал солдат с батареи по имени Жорди, который с неимоверной жадностью пожирал сладкое. Авель его знал, потому что они с Мартином часто ездили в интендантское управление за пайками, и в одну из таких поездок Мартин рассказал ему про этого Жорди.

Его родители держали в Олоте магазин церковных принадлежностей, и Жорди был единственным наследником. Магазин закрыли по случаю войны. В первых же боях Жорди постигла беда — пулеметная очередь угодила ему в нижнюю часть тела и лишила его на всю жизнь радостей супружества. В глазах сестер это происшествие окружило его ореолом. Люсия и Анхела считали несчастного исключительным существом, которое «намного выше всей этой грубости и грязи», и в его отсутствие без устали восхваляли его чистоту и благородство.

По вечерам они болтали впятером обо всем, что приходило в голову хозяйкам. Угощенье, несмотря на тяжелые времена, было превосходное, и гостей не приходилось упрашивать.

Пабло тоже нередко выступал с импровизированными историями. Сестры покатывались с хохоту. «Браво, браво!» — кричали Люсия и Анхела, отирая слезы и осыпая его ласками.

Но мальчикам больше нравились те вечера, когда Люсия давала им ключ и пускала одних в мансарду. Там было не так просторно, как на чердаке в усадьбе, но Авелю это нравилось гораздо больше. Мансарда была без перегородок, и вещей в ней было очень много, как в магазине. В середине потолка сходились четыре огромные балки, выкрашенные в зеленый цвет; у стен эти балки доходили почти до пола.

Анхела рассказывала им, что много лет назад тут жил сумасшедший мальчик по имени Нино. Его мать, итальянская графиня, разведенная с четырьмя мужьями, сняла усадьбу, чтобы его тут держать. Он очень любил музыку, и мать дарила ему разные инструменты, а он их ломал в припадках безумия. Авель и Пабло почтительно рассматривали перепутанные струны, пыльные разбитые скрипки, распотрошенные гитары — он ничего не щадил, когда на него находило буйное помешательство.

В углу стояла в высшей степени странная штука, которую Анхела называла гетерофоном. Они коснулись металлического диска какой-то палочкой, и послышалась тихая, старинная музыка.

— «Карнавал в Венеции»! — воскликнул Авель.

Он слышал сотни раз, как мама это играла на пианино, и теперь, через столько времени, ему показалось, что он прикоснулся к какому-то почти забытому отрезку своей жизни.

В одном из ящиков бюро они нашли лакированную музыкальную шкатулку. Они открыли ее, и она — тоненько, словно на колокольчиках, — проиграла несколько тактов итальянского гимна. К немалому удивлению Авеля, Пабло резко захлопнул крышку.

— Тьфу! — сплюнул он. — Фашистский гимн.

Авель не отходил от него ни на шаг. Пабло протянул ему сигарету, он ее взял. На улице темнело, пришлось зажечь свет. Единственная лампочка, под фарфоровым абажуром в форме японской шляпы, залила комнату спокойным молочным светом. Фантастический мир мансарды зажил собственной жизнью, и, повинуясь какой-то силе, мальчики взялись за руки.

Они хотели побыть тут еще — и боялись. На ставнях зарешеченных окон были изображены волхвы; мальчики по очереди затягивались сигаретой, и Авель шепотом объяснил Пабло, почему он в них больше не верит. Это случилось прошлой зимой, на рождество, в самое холодное время. Бабушка уже не вставала, а он целые дни слонялся без дела по квартире. Тогда он решил написать подробно волхвам, попросить у них игрушек, вещей и продуктов. У дяди и тети было много своих дел, и он сам опустил письмо в ящик. Он ведь до тех пор жил в достатке и привык получать все, что просит, так что домой он вернулся веселый и принялся ждать. Но на этот раз волхвы его обошли. Наутро в башмаках, поставленных на окно, не было ничего, кроме дождевой воды, ни одного подарка.

Он рассказал это Пабло, как рассказывал бы самому себе, и сам удивлялся, до чего ему стал необходим его друг. «Тогда я и понял, — закончил он, — что нету никаких волхвов, и родителей нету, потому что в тяжелую минуту они меня бросили на произвол судьбы». А Пабло энергично кивал, подтверждая его слова.

Перед уходом Пабло набил карманы разными вещами и ему посоветовал не теряться:

— Эй, не зевай! Никто не узнает.

Авель крал в первый раз и немножко покраснел от стыда. Но, глядя, как ловко его приятель сует в карманы то, что ему нравится, он внезапно понял, что должен пройти через это испытание.

Настоящие люди попирают законы слабых и, если нужно, не останавливаются перед убийством. Настало время насилий и битв; не хочешь быть палачом — смотри, как бы тебя самого не прикончили!

Чтобы не отстать от Пабло, он сунул в карман театральный бинокль и моток шелковой ленты. Все может пригодиться, когда им придется самим о себе заботиться, — чем больше будет у них вещей, тем больше шансов на успех.

По-прежнему главной приманкой были для них ружья из гостиной. Пабло советовал не торопиться. Они решили ждать до Нового года — в этот день, без всякого сомнения, они покинут долину. И Авель стал отмечать в своем календаре дни, отделявшие его от фронта. Иногда в школьном дневнике он отмечал и часы, а один раз попытался даже считать минуты.

Вещи, украденные у сестер или у себя в усадьбе, он отдавал на сохранение другу — они решили, что за несколько дней до побега тот продаст их в деревне и таким образом они раздобудут наличные деньги. В интернате прятать было некуда, они решили отнести вещи на старую разваленную мельницу, которую изучили как свои пять пальцев.

За все это можно было потерпеть старух. Каждый день приходилось гладить гнусных кошек Люсии, хотя им гораздо больше хотелось бы их расстрелять. Кошки были ужасно блошливые, но, когда Авель сказал об этом Анхеле, ему пришлось признать, что это он напустил блох на чистеньких кисонек, у которых в жизни не было насекомых. Авель кипел от злости, но Пабло дал ему понять взглядом, что старухи логики не понимают, и, униженно попросив прощения, он пообещал впредь мыться получше.

Нередко одна из сестер, приревновав его к другой, лезла к нему с вопросами, и требовалась немалая изворотливость, чтобы выйти из положения с честью.

— Я замечаю, ты часто говоришь с сестрой, — говорила ему Анхела или Люсия. — Наверное, такому смышленому мальчику она поверяет все свои мысли. Скажи, а обо мне она ни разу не говорила?

Авель сразу понимал, куда она гнет.

— О вас? Не помню. Кажется, нет.

— Глупенький! Я не говорю, что она специально про меня беседует, но, знаешь, так, случайно обронит… Косвенно, обиняками, как говорится…

— Обиняками?

— Ну да, намеками. Ничего не говорила?

Авель изображал глубокое удивление.

— Нет.

— Например, что я выжила из ума или что я вечно ворчу…

— Ничего такого не помню.

— Авель, ты мне лжешь! Я по глазам вижу.

Он опускал глаза и принимался рассматривать свои сандалии.

— Вот видишь! Ведь ты не можешь поклясться памятью твоей мамы?

— Клянусь, — говорил Авель.

— Лжешь! Ты прекрасно знаешь, что это ложь. Значит, она тебе говорит такие ужасные вещи, что ты даже не можешь мне передать?

Авель молчал, а женщина вплотную приближала к нему свое пергаментное лицо.

— Ложная клятва — большой грех. Известно это тебе? Надеюсь, хоть этому тебя учили в школе? Да… Не знаю, почему ты так спокоен… Ах, если бы тебя услышала твоя мама!.. Послушай, я хочу, чтобы ты стал настоящим рыцарем. Благородный человек никогда не лжет. Лгут только уличные мальчишки. Обещаешь говорить мне правду?

— Обещаю.

— Ну вот. Я знала, что ты меня хоть чуточку любишь. А теперь скажи… Нет, не все, я не прошу… Скажи немножко.

— А что вам сказать?

— Ах, господи, что за память! Мы беседуем о моей сестре.

— Так она же мне ничего не говорила…

В конце концов, окончательно вымотавшись, старуха отступала и, ворча, удалялась к себе.

Он ходил к ним всю эту осень, печальную и дождливую. Добычу складывали на мельнице, но места не хватило, и пришлось подыскать новый тайник. Каждый вечер, выйдя от сестер, они спускались в лощину, поднимали каменную плиту, под которой лежали сокровища, и совали туда все, что удалось стащить на сей раз. Вещей становилось все больше, и каждый раз, глядя на них, мальчики с новой силой верили в скорый побег. Потом они прощались — как солдаты, отдавая друг другу честь, — и Авель шел домой, весело насвистывая; день заканчивался для него прощанием с другом, и, войдя в свою комнату, он спешил сорвать листок календаря, который висел у него над кроватью.

* * *

С учительницей творилось что-то неладное. Раньше она была легонькая, веселая, а теперь, с осени, стала совсем другая. Лицо у нее увяло, поблекло, губы высохли и потемнели. Часто, посреди урока, она внезапно замолкала и словно прислушивалась к какому-то внутреннему голосу; взгляд у нее становился отсутствующий, пустой, и крохотные пузырьки слюны появлялись в уголках губ.

Ребята гадали на все лады и с подозрением смотрели на нее. Сорок пар глаз следили по утрам, насколько увеличился ее живот. Что-то было неладно, они это чуяли. По вечерам, после звонка, хитрые головы выползали из-под одеял, и самые разные истории тихо переплетались в темноте. Варианты: опухоль, желудочное что-то, ребенок. Во всем винили Элосеги, чьи отношения с Дорой ни для кого не были тайной.

В ту осень, гуляя, Авель и Пабло часто встречали учительницу. Она рассеянно бродила по дороге. Как-то раз после дня поминовения усопших она подошла к ним и спросила, можно ли ей с ними погулять. Элосеги был в то время связным между Паламосом и Жероной и приезжал к ней только раз в неделю. Вот она и бродила одна все свободное время.

В тот день они гуляли неподалеку от тростников с воспитателем Кинтаной и долго говорили о войне. Дора считала, что дальнейшая борьба не сулит ничего хорошего, и хотела, чтобы немедленно прекратились военные действия. «Люди устали, — говорила она, — им хочется пожить спокойно. Много потребуется сил, чтобы снова все наладить».

Кинтана смотрел на дело еще печальней. Он говорил, что молодое поколение провело эти годы в кровавой атмосфере и трудно будет внушить ему гражданские чувства. Потом учительница очень жестко заговорила о людях, которым война дала своего рода алиби, и, хотя она никого не называла, Пабло и Авель поняли, что речь идет об Элосеги.

За последние месяцы их долгая любовь очень изменилась. Мартин жил настоящим, Дора строила планы. Она понимала, что войне скоро конец, и ее раздражало, что Мартин так упорно отказывается признать очевидное. Всю неделю она была одна, прислушиваясь к тому, как растет в ней ребенок, и готовилась к встречам с Мартином. Ей хотелось, чтобы он заговорил о будущем, о своей работе, об университете. Она мечтала, повторяла про себя выдуманные разговоры, в которых Мартин решительно и умно излагал свои планы: они вернутся в Ла-Риоху, он станет адвокатом, она — его помощницей, они будут работать как товарищи, гордо глядя в лицо житейским невзгодам.

А Мартин не умел говорить. Он спешил в долину, целоваться. Он не говорил, он крепко ее обнимал и, стоило ей открыть рот, страстно целовал. Да, Мартина не исправишь. На лугу, у ручья, он обнимает ее, но точно так же он обнимал бы любую женщину. Эта мысль вонзалась в нее все глубже и глубже, и наконец она сказала об этом Мартину; он улыбнулся, не обратил внимания («женские штучки»), а она струсила, сдалась, разрешила себя ласкать, сознавая свое поражение.

Через неделю после этой встречи она пошла к морю с Авелем и Пабло. День был серый, свинцовый, и в безжалостном свете было видно, как она постарела. Пока она говорила, мальчики смотрели на горизонт, обложенный черными тучами. Море стало темное, чешуйчатое, все в грязных клочьях пены. Волны докатывались до скал, как будто их толкало целое стадо моржей — иногда казалось, что блестящая шкура мелькает в пенистом вихре. Потом какая-нибудь волна вздымалась выше других, рисовала в воздухе бородатую голову или спину огромной рыбы, и мальчики переставали слушать, следя за причудливым рисунком. Ветер осыпал их каскадом крохотных капель; увядшие стебли дрока извивались в варварской пляске; чайки бешено кружились над головами и, когда Дора заговорила о себе, ринулись на волнорез пикирующим полетом.

— Я стала учительницей, — сказала она, — потому что у меня и у моих теток были разные взгляды на воспитание. Моя мать ушла к одному человеку, когда я была совсем маленькая, а когда мне исполнилось восемь лет, умер отец, так что мне пришлось поселиться у теток и считать их с тех пор своей семьей. Я провела детство в их усадьбе, в провинции Толедо. Именно там я поняла, что в моих жилах течет другая кровь и, как бы они ни бились, как бы ни старались, я останусь чуткою до конца моих дней.

В усадьбе жили так, как жили двести лет назад, когда там поселились мои предки: хлеб приносил им достаточный доход, и двое из моих братьев учились в Мадриде, в университете. Я тоже могла бы поехать с ними, как моя сестра Росарио, но я с детства терпеть не могла учиться, и то, что дядя называл «дурной кровью», вынуждало меня жить иначе, не так, как они.

Дом, где мы жили, походил и на монастырь, и на казарму. Он был очень большой, квадратный и такой неприветливый, что даже птицы не вили гнезд под его крышей. И внутри все было сурово и угрюмо — до сих пор эти жуткие статуэтки, фигурки, изображения святых покидают свои места, вылезают из рамок и приходят ко мне во сне. Четыре поколения старых дев отмучилось в этих стенах, и мне казалось, что дом пропах ими, их утраченными грезами, их поблекшей красотой, их увядшими надеждами.

Я с детства понимала, как ужасно там жить, расти и умереть. Когда я приехала, мне отвели комнату; я должна была спать в ней всю жизнь, всю жизнь смотреть на картинку календаря и на фигуру святой, скрестившей руки на груди и воздевшей очи горе. Я должна была стать еще одним именем в семейной хронике, именем, которое с ученым любопытством прочтут потомки. Я должна была кончить, как мои тетки, облачиться в траурное платье, стать старой девой.

Я представляла себе мою жизнь в поместье. Пройдет время, думала я и я привыкну. Я смотрела на двоюродных сестер, и мне казалось, что они уже состарились, шлепают по дому в черных платьях, что-то ворчат себе под нос. Сначала я строила планы вместе с ними, но, что бы я ни говорила, им было неинтересно. Они любезно меня слушали, немножко ужасались — и жили, как раньше.

Два года тому назад, в июле, весь этот мир рухнул, словно карточный домик. Уже давно приходили вести, одна тревожней другой. Говорили о непорядках в армии, передавали потихоньку, что народ вооружается, что скоро будут жечь дворцы и церкви. Мне исполнилось двадцать три года, и нас, девиц, не пускали на «семейный совет». Приложив ухо к двери, я слушала из соседней комнаты их разговоры и проекты, но запомнила только бессвязные обрывки фраз.

Шла жатва, и я каждый день смотрела в окно на батраков. Трудно было сказать, сколько им лет. Они проходили мимо дома в больших соломенных шляпах, в выгоревших на солнце рубахах, в залатанных штанах, засученных до колен. Летом они спали на гумне, завернувшись в тонкое одеяло, и я слышала, как они произносят во сне имена своих возлюбленных, жен или детей. Я ни разу не видела, чтобы хоть один из них радовался или веселился. С серпами на плечах, они рассыпались по полю стаей кладбищенских птиц и склоняли над землей опаленные солнцем тела.

По-видимому, до них тоже доходили слухи, и по вечерам они собирались у лампы, вокруг которой, как спутники вокруг планеты, летали мотыльки. Какие-то люди из деревни приносили им новости, Я видела, как они едят руками свой скудный ужин, не проявляя ни тревоги, ни радости.

В ночь на девятнадцатое никто в доме не спал. Не спала и я. Я разделась наполовину, легла и не находила себе места от жары и тревоги. За сеткой бились тучи москитов. В соседней комнате тихо разговаривали братья. Зажгли лампочку, я совсем проснулась. Иногда я вставала и босиком, на цыпочках, шла по изразцовым плитам к окну — люди сидели неподвижно, на корточках, прикрыв плечи тонким одеялом, нахлобучив по самые брови соломенные шляпы.

Пока она говорила, тучи осветились грозным светом. Куски неба стали мучительно белыми, словно пыльную стену окатили водой и теперь потоки грязи сбегают с размытой и неясной линии горизонта. Дора смотрела на небо рассеянным взглядом и заговорила снова, словно одержимая какой-то потусторонней силой.

— Голубая и розовая заря занималась над полями, а люди не уходили, как будто заснули. Тощая собака шныряла по гумну, виляя хвостом, никто ее не замечал. Снова зашептались в тетиной комнате — кажется, заспорили, — и, помню, я вся задрожала. Рассвело, лампочка была не нужна, я смотрела из окна, как она бледнеет и никто не тушит ее.

Я никогда не видела такого рассвета. Мне почему-то казалось, что я очутилась в чужом, незнакомом месте. Свет с улицы был еще очень слабый, но в моей памяти отпечатались мелочи, которые я видеть не могла, — темные пятна в углу, литография на противоположной стене, голубой календарь. Мне казалось, что все эти вещи напряженно застыли, словно ждали фотографа.

И вот, когда стало ясно, что люди не выйдут на работу, дядя протопал по каменным плитам лестницы тяжелыми сапогами, и его шаги гулко отдавались в пустом барабане дома. Я видела, как он вышел во двор — прямой, в рабочей одежде, — и, помню, у меня сжало горло.

Я до сих пор не могу поверить в то, чтó случилось потом. Дядя остановился посреди гумна и прижал руки к груди. «Убийцы!» — крикнул он и повалился, очень медленно, как при особой съемке. Он пытался что-то сказать и не мог. Человек, которого я так боялась, корчился на земле, а люди смотрели на него и молчали.

Я стояла у окна и ничего не понимала. В соседней комнате страшно закричали. Тогда вооруженные люди, которых я раньше не заметила, вошли в дом и, не говоря ни слова, одного за другим перестреляли моих двоюродных братьев. Нас, женщин, они не тронули — ни тетю, ни сестер, ни меня. Я видела, как тетя и сестры кинулись друг к другу, растерзанные, почти безумные, и страшное желанье — бежать! — сотрясло меня с невиданной силой.

Я открыла шкаф, уложила чемодан, вышла на гумно. Тетя припала к дядиному телу, и, когда я сказала ей, что ухожу, она не взглянула на меня. И люди не шелохнулись, когда я прошла мимо них. Я бежала через поле под палящим июльским солнцем. Мне казалось, что воздух подгоняет меня. Я с детства думала, что на что-то гожусь, но никогда до того дня не догадывалась, на что именно. Я знала, что в Мадриде нужны сестры милосердия, и решила поехать туда, попытать счастья.

Шли первые месяцы войны, в город хлынули люди из других городов. Обезумевшие толпы толкались на улицах и на площадях. Аресты, обыски, расстрелы были в порядке вещей, а на углах ребята, ни капли не смущаясь, торговали краденым добром. Одно утешало меня: мне казалось, что в этом человеческом улье у меня не может быть никакой собственной жизни. Мне нравился дух смятения и скорби, которым жил город. Именно там научилась я разбираться в себе. Я не искала одиночества, я предпочитала затеряться в толпе, с которой сливаешься, как капля воды в стакане. Одевалась я небрежно, ходила в костюме, похожем на мужской. Так хорошо было бродить без дела, под обстрелом артиллерии, и знать, что смерть подстерегает тебя на каждом шагу.

Она остановилась, тревожно посмотрела на небо — дождь должен был хлынуть с минуты на минуту — и заговорила быстрее, тщетно пытаясь высказать все, что накопилось.

— Я очень ослабела от голода, и мне часто что-то чудилось. Один раз, в середине декабря, навязчивая идея овладела мной. Я вышла на улицу. Помню, шел проливной дождь, а у меня не было плаща. Я шла очень быстро, куда глаза глядят. Вдруг на ограде Ретиро я увидела плакат и почему-то — сама не знаю почему — не могла оторвать от него глаз. На этом плакате толстенький, розовый ребенок тянулся к няньке. Внизу было написано что-то вроде: «Защита детей — священный долг гражданина. Женщина! Красный Крест ждет тебя».

Дождь поливал меня, жалкий костюм прилип к телу, но я стояла перед плакатом, словно в параличе. Я поняла, что мои каникулы затянулись. Весь эгоизм слетел с меня, и теперь я хотела одного: стать полезной, пригодиться людям. В тот же день я пошла в Комитет помощи и записалась добровольцем…

Порыв ветра, особенно сильный, не дал ей договорить. Обезумевшие чайки метались над головами, тревожно запенилось море.

— Дождик, дождик! — закричал Авель.

Они побежали к покинутому бараку, в котором солдаты раньше держали оружие. Гневная молния осветила все вокруг жуткой вспышкой. Растрепанные камыши метались перед ними, и капли спелыми плодами плюхались в лужи.

Ощупью пробрались они в барак и только там заметили, что учительницы с ними нет. Дора отстала; она стояла посреди дороги и, когда они пошли за ней, остановила их движеньем руки.

— Ничего, ничего, — с трудом проговорила она. — Ничего страшного.

Они все-таки подошли, неловко поддержали ее, положили на опавшие листья. Лицо у нее исказилось, она держалась за живот, до крови кусала губы и пустыми глазами смотрела на мальчиков.

— Вам нехорошо, сеньорита? Скажите, нехорошо?

Дора молча корчилась. Наверное, она не слышала. Она все смотрела на них и время от времени проводила рукой по юбке.

— Ничего, — сказала она, — так, женское. Я немножко нездорова, мне надо полежать.

И, не слушая возражений, она приказала им уйти.

* * *

На следующий день, под Новый год, учительница уложила вещи и, ни с кем не простившись, покинула интернат. После ужина, ночью, она долго говорила с Кинтаной и сказала ему, что твердо решила бросить работу. Глаза у нее были красные, как будто она много плакала.

— Попрощайтесь за меня с мальчиками, — сказала она. — Скажите им, что я буду очень скучать.

Рано утром Кинтана проводил ее до ворот, и, пожимая ему руку, она опустила глаза.

— Если Элосеги про меня спросит, — тихо сказала она, — скажите ему, что иначе я поступить не могла. Больше ничего. Он поймет.

Он последний раз видел ее живую и запомнил навсегда, как, на фоне зеленоватых теней, она пошла по тропинке под пробковыми дубами и синий утренний свет благословением падал на нее. Пальто мягко колыхалось у ее округлившихся бедер, а сама она становилась все меньше и меньше и, раньше чем скрыться за поворотом, обернулась и помахала ему рукой.

Вести об ее уходе и — почти сразу — о ее гибели в Паламосе во время бомбежки произвели на ребят очень большое впечатление. Война приближалась к интернату огромными шагами, пружины послушания становились все слабее, и многие идеи, уже давно висевшие в воздухе, стали облекаться в кровь и плоть.

Похороны учительницы прошли необычайно торжественно. Тело привезли в тот же день на какой-то повозке; еще не улеглись предположения и толки о побеге, и появление мертвой Доры потрясло всех до единого. Сторож зажег по углам гроба четыре свечи, тонкие язычки пламени упорно цеплялись за извилистый жгутик фитиля. Сколько ее ни зови, ни трогай, ни коли булавкой — все ни к чему: кумир рухнул, и мальчишки стали свободны.

Они собрались перед интернатом и прошли за гробом восемь километров. Ребята, все в синих матросках, плотным кольцом окружили могилу. Шествие замыкали сторож и кухарка, которые несли по венку, а когда гроб стали опускать в яму, положили венки туда. Потом могильщик бросил на лакированную крышку первую лопату земли, и учительница навсегда ушла из их мира.

Обратный путь был веселее. Кинтана шел задумчивый, рассеянный и не мешал швыряться камнями. Многие тащили обратно венки и прочие кладбищенские предметы, но по дороге побросали. Перед тем как ребята свернули к интернату, Авель, Пабло и еще один мальчишка, по прозвищу Архангел, сбежали вниз по тропинке и растянулись на солнце, как ящерицы.

Архангел стащил на кладбище искусственный лавровый венок и нацепил его на свою кудрявую голову. Шелковая лента с инициалами и надписью: «Я был таким, как ты. Ты будешь таким, как я» — щекотала ему ухо. К груди он приколол старую фотографию мертвого младенца, пожелтевшую от времени и дождя. Он вытащил из карманов выпотрошенных ящериц и траурные ленты и, пока двое других беседовали, играл в стороне.

Пабло рассказал о первых месяцах войны, когда они с другими ребятами срывали с убитых пуговицы и запонки. «Тут я и понял, как им худо, мертвякам. Ну, думаю, что угодно буду делать, только б не подохнуть!»

Авель, в свою очередь, пересказал теткину историю. Воспоминание о печальном мальчике, погибшем в Центральной Америке, мучило его во сне; взявшись за руки, они спускались по скрипучим лестницам, проходили по галереям, отражались в туманных зеркалах, словно шли по морскому дну. Желтоватые, изогнутые канделябры становились морскими папоротниками, растрепанные тетины ковры оборачивались стайкой хитрых, изворотливых рыб.

Он все им расписал — и гроб в цветах и в мишурных лентах, и детей в белом, танцующих под музыку вальса «Бог не умирает», и мертвого мальчика с крылышками из серебряного картона, и полуобнаженных негров, тянущих псалмы и прикладывающихся к бутылке, и женщин, плачущих в патио перед огромным блюдом.

Когда говорил Авель, ужасная смерть из рассказов Пабло представала в волшебном венчике сказки. Похоронная процессия его снов походила на свадебное шествие — и родственники, и сам покойник были в белом, на дорогу сыпался дождь цветов. Архангел слушал как зачарованный, а прощаясь, спросил, знает ли Авель слова того вальса. Авель отрицательно покачал головой и взял у Архангела фотографию, которую тот ему подарил.

Смерть Доры прервала самое главное его дело — подготовку к давно задуманному побегу.

Они стащили ружья у сестер Росси дождливым вечером, в самом начале года. Это было совсем нетрудно. Пабло подметил раньше, где прячут ключи, и, когда старые девы пошли вместе с ними наверх, притворился, кривляясь, что должен отлучиться по нужде. Спустившись по лестнице, он в секунду вытащил ружья и спрятал под олеандрами, в саду. Потом, одарив сестер на прощанье самыми галантными улыбками, мальчики потащили к своему тайнику драгоценную ношу. Там, при свете луны, Пабло показал Авелю, как обращаться с оружием; оба ружья были в превосходном состоянии, не хватало только патронов.

Приемник Агеды сообщал о прорыве у Эбро, о вторжении националистов в Каталонию. Он слушал сводки все внимательней и слово в слово пересказывал Пабло. Радио без конца взывало: «К оружию!», и сама Филомена сказала, что скоро призовут детей.

— Если мы не будем действовать, — сказал Авель своему другу, — нас призовут насильно.

План свой они решили осуществить в день поклонения волхвов: Пабло едет в Жерону тайком, на грузовике интендантского управления, и продает краденые вещи. Потом возвращается на том же грузовике и встречается с Авелем на перекрестке. Оттуда они вместе идут в Паламос через поля, минуя дороги.

* * *

Они закопали свой клад в неверный слой слежавшихся опавших листьев, прикрытый колючками, дроком и ежевикой. В этих листьях, наметенных ветром и дождем у стен заброшенной мельницы, жил целый таинственный мир зверюшек и насекомых — ползали красноватые червячки величиной с пиявку, клейкие яички укутались в ватные коконы, сложным геометрическим узором растянулась паутина. За волнистыми, уходящими вниз полями темной и плотной массой лежало море. Пока Авель и Пабло работали, наступил вечер и все вокруг погрузилось в мягкую пелену тени.

— Думаешь, не узнают?

Пабло сидел на корточках и, высунув розоватый кончик языка, затягивал мешок.

— Не узнают, — сказал он. — Они до самой Жероны едут без остановки.

Он затянул мешок и вынул из кармана две травяные сигареты.

— Закурим?

Авель молча закурил. Огонек осветил на минуту лицо его друга, а потом еще ощутимей стала темнота.

— А если в Жероне накроют? — спросил он.

За последний час его совсем измучили сомнения, и он очень хотел, чтобы друг их рассеял. Было в Пабло что-то от шута, от знахаря, от шарлатана. Его хитрющие глаза сверкали, как будто там, внутри, горел огонек, а когда он улыбался, открывая острые, как у волчонка, зубы, на душе становилось спокойнее.

— Ты не волнуйся, — говорил он. — Все пройдет как по маслу.

Сейчас он казался еще оживленней, чем обычно. Прежде чем вскинуть мешок на плечо, поплевал на ладони — он видел, что так делают грузчики.

— Отнесу барахло к одному старьевщику, — сказал он. — Придется поторговаться. Я не я буду, а все как есть из него вытяну, из старика слюнявого.

Они спустились к берегу по дороге. Вороны махали крыльями, как машут веслом, прорезали пронзительными криками умирающий день. Мальчики шли медленно и через каждые пятьдесят метров передавали друг другу мешок.

— Ты уверен, что в интернате не заметили? — спросил Авель.

Он знал, что вытащить вещи из шкафа — дело простое, но вопрос вырвался сам собой, нужно было успокоиться, он ничего не мог поделать.

— А кому там замечать? — спросил Пабло.

Он покраснел от напряжения и остановился передохнуть.

— У этого учителя дел хватает, весь интернат на нем, некогда ему за каждым смотреть.

— Может, Стрелок пронюхал.

Пабло поднес ко рту черствую корку и принялся ее грызть совсем по-мышиному.

— Ну и черт с ним. Где ему нас накрыть!

Он снова взвалил мешок на плечо, и Авель признательно на него посмотрел. Они так часто все это обсуждали, что он перестал верить, и ему было нужно, чтобы Пабло снова его убедил.

— Я тебя буду ждать на дороге, — сказал он бог знает в который раз. — Если ты меня сразу не увидишь, ты все равно знай, что я тут, жду.

Серебряная медаль луны украсила небо. Слепая сова пролетела над ними, бешено хлопая крыльями, и ворон зловещим карканьем передразнивал хрип удушенного.

— Как странно, — сказал Авель. — Сегодня я последний раз ночую в «Раю», а мне хоть бы что.

Завтра откроется для него путь славы. В офицерской форме он будет носиться по полям сражений. Самый ответственный момент боя. Разверзаются воронки, превращая мирное поле в лунный пейзаж. И тут появляется он. Солдаты становятся «смирно» и, раньше чем начать наступление, просят у него совета. «Как прикажете, сеньор полковник», «Слушаюсь, сеньор генерал».

— Странно? — сказал Пабло. — А чего тут странного?

Авель облизнул пересохшие губы.

— Не знаю, трудно объяснить. Вот мы теперь тут, мы с тобой, разговариваем как всегда, а завтра это все будет наяву. Я как-то не могу понять, что все переменится. Я думал, это очень страшно, и я буду кричать, скакать, а я такой же, как был, спокойный — ну, не могу объяснить.

Глаза его друга сверкали, как лужицы ледяной воды. Авелю показалось, что в них светится понимание, и он продолжал дрожащим голосом:

— Я думал, я места себе не найду, буду очень волноваться, а у меня даже сердце бьется, как билось. Хорошо бы мне кто-нибудь это объяснил — почему такая разница между тем, что есть, и тем, что представляешь. Я многих людей спрашивал, и никто не сумел мне ответить.

Он почувствовал, что в голове у него как-то пусто, и замолчал. Вся дорога в долину была усеяна светлячками, которые своими фонариками сигнализировали о продвижении беглецов. Лужи поблескивали серебром в свете луны. Авель шел по тропинке, он часто по ней ходил, а теперь, как ни странно, он шел по ней в последний раз. Все вокруг было знакомое, такое, как раньше, словно вещи не знали о его несокрушимом решении. Луна, круглая, как иллюминатор, улыбалась ему; кричали совы, горели на волнорезе солдатские костры. Шла обычная жизнь, ее не касалась происходившая с ним перемена, и дальше все пойдет как обычно, словно ничего и не случилось, хотя его здесь не будет.

Они дошли до самого лагеря и осторожно подкрались к складам. Грузовик стоял на обычном месте, и никто его не сторожил. Авель смотрел, не идет ли кто по дороге, а Пабло влез на грузовик и спрятал мешок среди других мешков. Потом спрыгнул на землю и подошел к другу.

— Сколько на твоих? — спросил он.

Авель взглянул на часы.

— Четверть восьмого.

— Ну, скоро придут.

Они договорились обо всем до мельчайших подробностей, но Авель спрашивал еще и еще, не мог удержаться. Нетерпеливый зуд приключений охватывал его; он с благодарностью взял протянутую сигарету.

— Может, последний раз с тобой курим, — сказал Пабло.

Потом увидел глаза Авеля и быстро добавил:

— Ну тут, в долине.

Они присели в укромном уголке, и Авель протянул ему конверт со своими сбережениями. Пабло перегнул его пополам и сунул в карман. Несколько минут оба молчали.

Вдруг ни с того ни с сего Пабло стал паясничать: глаза у него округлились, как пуговицы, язык вывалился изо рта, будто у повешенного, он размахивал руками на фоне лунного неба, словно бабочка крылышками. «Ну и влип ты, Авель Сорсано, влип-влип-влип!» Его рот закрывался со щелком, как футляр с драгоценностями, как жемчужная раковина. «Пабло, мошенник, сбежит с деньгами — и с вещами — а тебя бросит — сбежит мошенник — Пабло — сбежит — сбежит». И хотя на сердце у него стало холодно, Авель знал, что надо смеяться. Пабло, клоун Пабло, шевелил ловкими пальцами, созданными для воровства, дня нечистой игры, и, уставившись в одну точку, повторял без конца: «Влип! Слышишь? Влип-влип-влип!»

Он так и не смог понять эту выходку. Пабло уносил его деньги, его клад, его дружбу, его надежду. Он забрал у него все — может быть, он почувствовал, что взамен должен быть откровенным? Может, он говорил правду, притворяясь, что паясничает? Авель хохотал до слез. Пабло мошенник, Пабло клоун, Пабло воришка — самый лучший, самый добрый, самый любимый… Он смотрел на его пальцы, настоящие пальцы воришки, и восхищался. Сколько вещей старушек Росси прошло через них, попало в его ненасытные карманы! Когда Пабло говорил на прощанье самые любезные фразы, его карманы топорщились от семейных реликвий. С тех пор как они встретились, тогда, летом, была ли минута, когда он не ломался? Говорил ли он серьезно хоть один раз? Пабло сидел перед ним, передразнивая то Люсию, то Филомену, то Анхелу, и, не обращая внимания на его страх, насмешливо тянул противные слова: «Уходит твой Пабло, уходит за море, за горы, за долины. Больше ты его не увидишь — не увидишь — не увидишь».

По дороге шли два андалусца из интендантского управления, и Пабло пришлось замолчать. Настал час расставанья; Авель почувствовал, что глаза у него заволокло слезами. Пабло уходил. Но сейчас он был рядом, подстерегал, готовился к прыжку. Его хитрющие глаза сверкали искрами. «Я уйду с ним на войну, — думал Авель, — он завтра приедет за мной, и мы уйдем». Но вслух он не мог это сказать, просто смотрел на друга, пока они осторожно подбирались к грузовику.

Пабло вскарабкался в кузов в ту самую минуту, когда завели мотор. Его лицо казалось тоньше в свете луны, и, пока Авель умолял шепотом: «Вернись, вернись», — он размахивал и жонглировал невидимыми платками: «Прощай, Авель, прощай!» Он уезжал. Грузовик набирал скорость, увозил друга и всю поклажу надежд. Скоро Пабло стал просто белым призраком, который высовывал язык, вращал глазами и кланялся, пока темный занавес ночи не опустился совсем.

* * *

Авель пришел на перекресток за час до срока и, дожидаясь друга, не находил себе места. Свет исчез за несколько минут. Тени выползли из своих тайников, расплылись очертания предметов. Слабенький свет луны сочился в просветы тяжелых туч, и дорога была видна; но перед тем как стрелка подошла к восьми, зловещая большая туча закрыла луну. И почти сразу начал накрапывать дождик.

Авель уже окончательно ушел из «Рая» и ничего особенного не чувствовал, просто ему было как-то странно. Его все еще мучило, что никто в доме не знал о прежних планах, и от этого обострялась та разобщенность с окружавшими вещами, которую он ощущал со вчерашнего дня. Раньше, несколько месяцев тому назад, он рассказывал всем и каждому обо всех своих серьезных решениях, в полной уверенности, что его сразу поймут. Он бы и сейчас мог сказать: «Я ухожу, я никогда сюда не вернусь», но былая связанность с ближними совсем исчезла. Люди жили сами по себе и не хотели понять друг друга; одни и те же вещи значили для них разное, и самое невинное действие могло принести кому-то вред.

Пока он сидел, притаившись, у дороги, мимо него на большой скорости промчалось несколько машин. Желтые конусы света прочесывали дубовую рощу, и время от времени слабый ветерок стряхивал с деревьев капли дождя.

В половине девятого поднялась настоящая буря. Казалось, воздух превратился в воду. Кусты извивались и гнулись в бешеной пляске, и треск ветвей, сильный, словно пулеметная очередь, напугал птиц. Потом из-за туч снова показалась луна, и ветер улегся внезапно, как поднялся.

Эхо доносило шум приближавшихся машин метров за пятнадцать до перекрестка, и, когда Авель услышал, что едет грузовик, у него перехватило дыхание. Сомнений не было, он узнал бы этот звук из тысячи. На повороте, очень крутом, грузовик должен уменьшить скорость. Там они и встретятся с Пабло.

Авель спустился в кювет и присел за кустами лаванды. Машина была еще по ту сторону холма. Вскоре он услышал визг тормозов на повороте; фары заливали желтым светом только что появившиеся лужи. Было ровно девять. Грузовик опоздал почти на час.

Авель поднялся и снова пригнулся, когда машина затормозила. Он прекрасно слышал все, что говорили два андалусца, и, как только волна света побежала дальше, кинулся на дорогу. Пабло там не было.

Грузовик уже давно выехал на шоссе, насмешливый огонек мигал вдали. Нет, ошибиться он не мог, никто не спрыгнул на землю. Ничего не понимая, Авель прошел метров пятьдесят по тропинке — он надеялся, что Пабло выскочит из-за куста и улыбнется своей шутовской улыбкой: «Здорово испугался, а? Думал, наверное, я дал деру? Нет, старик, нет, вот я, живой-здоровый». Он ведь любит такие шутки. Просто решил напугать.

Резало глаза, он устал смотреть, но крикнуть не смел — боялся, что не будет ответа. Он шел посередине дороги, луна отражалась во всех лужах. Он шел все медленнее и топтал луну, сперва — сам того не замечая, потом — чтобы заглушить смятение, даже страх. В груди было совсем пусто. Он провел языком по губам, но они остались сухими.

— Пабло! — крикнул он. — Пабло!

Стая ворон с карканьем пронеслась над лесом — темная, как предвестник смерти. Авель почувствовал, что у него дрожат колени, и присел на придорожный камень. Надо отдохнуть, успокоиться. Уже ни на что не надеясь, он крикнул еще: «Пабло, Пабло!» Ему вторили дикие вопли птиц и черный шум ветра, налетавшего на деревья.

Он не плакал. Не было сил, даже плакать не было сил. Он пришел, как условились, а Пабло не пришел. Словно во сне, он вернулся на прежнее место, откуда была хорошо видна дорога.

Лес зажил новой жизнью при свете луны: искрились и мигали капли дождя, раскачивались на ветру вьюнки, свисавшие с веток дуба, словно серпантин мертвого карнавала.

Авель сидел рядом со своим чемоданом и смотрел на перекресток. Он знал, что Пабло никогда не вернется, и чувствовал себя брошенным, обреченным. Он сидел там долго, в голове у него было пусто, и, только когда стрелка часов подошла к одиннадцати, он медленно побрел домой.

* * *

Они весь вечер молились и молчали, вздыхали и спорили. Перегорел свет — что-то случилось с проводкой, — и пришлось зажечь свечи, оставшиеся от именинного пирога. Неверные тени скользили по старомодной столовой, словно стая летучих мышей пыталась смахнуть крыльями цветы и фрукты обоев.

Долго никто из них не говорил ничего — ни Педро, ни Люсия, ни Анхела. Они молча опустошали блюдо, тихо утирая слезы.

Опершись локтем на стол, Анхела сонным взглядом обводила комнату. Вдруг она повернулась к сестре и показала ей на стену.

— Ты видела? Ружья пропали. Там две палки.

Люсия посмотрела и удивленно подняла брови.

— Действительно, — сказала она. — Что бы это могло означать?

За окнами шумели от ветра кроны деревьев, скрипел громоотвод. Упрямая сова билась о стекло, и странно каркала какая-то ночная птица.

Эхо доносило из деревни праздничный звон колоколов.


Читать далее

Хуан Гойтисоло. Печаль в раю
Глава I 16.04.13
Глава II 16.04.13
Глава III 16.04.13
Глава IV 16.04.13
Глава V 16.04.13
Глава VI 16.04.13
Глава V

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть