В прусской Варшаве

Онлайн чтение книги Пепел
В прусской Варшаве

Как и в первый раз после возвращения под родительский кров, Рафал провел в Тарнинах четыре года. Он пахал, сеял, косил, жал, свозил снопы, молотил и продавал хлеб. В руках у отца, который распоряжался им, как приказчиком, экс-философ превратился в слепое и глухое орудие его высшей, всесильной воли. На свои личные нужды он получал несколько медяков, да и то в случае особого благоволения, а все необходимое выдавалось ему натурой, расчетливо и осмотрительно. Добыть немного наличных, чтобы одеться хоть сколько-нибудь по моде и погулять в городе, Рафал мог только из таких источников, как тайная продажа хлеба из закромов, незаконно налагаемая на мужиков дань, урезывание корма рабочим лошадям. В душе помещичьего сынка родилась в результате глухая злоба против одежды, которую ему приходилось носить, против работы, которую ему приходилось исполнять, против всего, что его окружало. Никто не понимал его, и он никого по-настоящему не ценил. За все это время Рафал если и выезжал из дома, то не дальше соседних деревень. Всего два-три раза ему случилось побывать в Сандомире. Зимой, на масленицу, он ездил на вечеринки в соседние усадьбы, и это было бы для него большим развлечением, если бы не муки, которые он испытывал при встрече с соседями, одетыми по последней моде.

Осенью тысяча восемьсот второго года от одного из этих соседей, который толкался по Галиции и Южной Пруссии, Рафал узнал, что князь Гинтулт вернулся на родину и живет то у себя в Грудно, то в Кракове. В душе у него родилось тогда отчаянное решение. Он написал князю пространное письмо, в котором как будто благодарил его за все оказанные ему благодеяния, а на деле жаловался на свое настоящее положение. Долго, целыми неделями, в величайшей тайне от всех стряпал он поздними ночами это письмо, и когда оно, наконец, было написано, тысячу раз перечитано и переписано набело, почувствовал необычайное облегчение. Он совсем не думал о последствиях этой затеи, знал даже, что ничего из нее выйти не может, но все-таки одна мысль, что письмо это попадет в руки князю, доставляла ему необыкновенную радость. Рафал сам отвез драгоценное послание на почту в Сандомир. Несколько недель он еще думал о письме, а потом, видя, что ответа все нет, стал жалеть, что написал его, и наконец погрузился в прежнюю апатию.

Между тем ответ был получен, но на имя старика Ольбромского. Не упоминая о письме Рафала, князь обращался к кравчему с весьма деликатным вопросом: не противоречило ли бы семейным интересам, если бы Рафал на некоторое время занял место секретаря при его княжеской особе? В самых почтительных выражениях князь заверял, что постарается достойно вознаградить его труд, и в то же время давал туманные обещания заняться судьбой юноши. Если предложение его будет встречено согласием, то князь просил, чтобы Рафал в ту же осень приехал в Варшаву. Старый кравчий несколько дней носил при себе письмо и серьезно обдумывал предложение князя. Оно льстило его самолюбию, удовлетворяло его понятиям о необходимости быть вхожим в барский дом, но, с другой стороны, лишало имение такой рабочей силы, как Рафал. В конце концов взяло верх искушение перед карьерой. В один прекрасный день, после обеда, кравчий задержал домашних и прочел письмо князя. При этом он ужасно важничал, как человек, которому князья пишут familiariter.[273]Запросто, дружески (лат.). У Рафала ноги подкосились, когда он все услышал. Кравчий спрашивал у жены, сына и дочерей, как они смотрят на это дело; но в действительности только оттягивал минуту объявления давно принятого решения. Наконец приговор был объявлен. Вздыхая и разводя руками, кравчий согласился на отъезд сына. С этого дня начались приготовления, шитье белья, стирка, починка и хлопоты о паспорте для въезда в Южную Пруссию.

В ноябре Рафал уехал из дому. Юноша покидал его с радостью. Ему никого и ничего не было жаль. Все кипело в нем от радости, он рвался вперед. До прусской границы Рафал доехал на своих, а оттуда в Варшаву покатил в почтовой карете. Прямо с почтовой станции он направился во дворец князя Гинтулта. Эта была старая магнатская резиденция, прятавшаяся в садах, расположенная вдали от шумных улиц центра. Когда Рафал очутился у подъезда, запущенный дворец с облупившимися стенами, ржавой решеткой ворот и поросшим травою двором, был как-то негостеприимно заперт. Все окна были плотно занавешены потемнелыми полотняными шторами, двери закрыты. Прошло много времени, прежде чем старик швейцар заметил слоняющегося по двору пришельца и спросил, чего ему нужно. Когда Рафал, охваченный неприятным чувством, рассказал ему, кто он и по какому делу приехал, швейцар проводил его во флигель дворца. Они прошли по длинным коридорам, миновали один зал, потом другой, и наконец Рафал увидел князя. Он едва узнал Гинтулта. Лицо у князя потемнело, увяло и покрылось морщинами. Глаза потеряли блеск. Только все та же вежливая улыбка озаряла это лицо, точно искусственный свет, рассеивающий сумерки, которые надвигаются все гуще и гуще.

– Я давно хотел, – промолвил, поздоровавшись, князь, – чтобы ты был при мне. Когда ты мне написал, я искренне обрадовался. Ты мне нужен.

Рафал поклонился; ему было очень приятно слышать, что князь говорит ему «ты».

– Но я должен тебя предупредить, – продолжал Гинтулт, – что тебе придется запрячься в нелегкую и долгую работу. Я много читаю, пишу. Тебе придется каждый день по нескольку часов работать со мной. Потом можешь делать что тебе вздумается. Ну, так как же?

– Я к вашим услугам, ваша светлость.

– Хорошо. Ты знаешь немецкий язык?

– Да. Когда-то знал довольно хорошо, но дома я за четыре года слова по-немецки не выговорил.

– Это ничего не значит. Нужно только, чтобы в случае надобности ты смог написать. Сможешь?

– Смогу.

– Ведь ты, кажется, – продолжал, улыбаясь, князь, – слушал курс философии?

– Да… слушал.

– Латынь тоже знаешь?

– Знаю.

– Это очень важно! Я латыни почти совсем не знаю, а мне сейчас нужно много читать на этом языке. Вот ты и будешь переводить мне.

– К вашим услугам.

– И еще одно. Обо всем, что мы будем тут писать, читать, говорить и делать, ты должен хранить полное молчание. Можешь ли ты дать мне слово шляхтича, что выполнишь это условие? Можешь ли ты дать мне слово?

– Даю честное слово.

– Я предупредил сейчас тебя об этом, чтобы ты с самого начала запомнил, что ты обо мне ничего не знаешь, ничего не слышал и что тебе вообще ничего не известно.

– Слушаю, ваша светлость.

– Теперь ступай ужинать и спать. Комнат здесь к твоим услугам сколько угодно. Можешь выбрать себе любую. Тебе только придется довольствоваться одним слугою, который прислуживает и мне. Когда выспишься после дороги, зайди ко мне…

Ошеломленный Рафал не был в силах собраться с мыслями. Больше всего его манила перспектива выспаться после нескольких дней тряски в бричке и в карете. В соседней комнате старик камердинер приготовил гостю постель и удалился. Проснувшись на следующее утро и не слыша нигде ни малейшего движения, Рафал быстро оделся и стал осматриваться. Широкое окно заслоняли высокие деревья, с которых осыпались золотые листья. Толстая каменная ограда окружала со всех сторон уединенный парк, отделяя его от Вислы. По длинным аллеям, затененным старыми липами и грабами, кое-где скользил бледный луч солнца. Во всем доме царила такая глубокая тишина, что слышно было, как листья с шорохом падают на сухую траву. Рафал отвел глаза от окна и на цыпочках вышел из спальни. Соседние комнаты были пусты. В них царил полумрак, так как шторы на окнах не пропускали света. Мебель была покрыта чехлами, зеркала закрыты, люстры и канделябры тоже закутаны в холст. Рафала обдало холодом и неприятным, нежилым запахом. Минуя комнату за комнатой, Рафал набрел на приоткрытую дверь из кованого железа и вошел в огромный двухсветный зал. Это была библиотека. В стенных шкафах, за дверцами из проволочной сетки или стекла видно было множество книг, уставленных на полках в несколько рядов. На половине высоты этого большого зала шла галерея с изящной резной балюстрадой. Тут и там стояли статуи, глобусы, лежали огромные рукописи и свитки. Рафал тихо ступал, оглядывая эти богатые стены и обстановку, как вдруг из угла послышался голос князя:

– А вот и ты, мой секретарь! Ты пришел как раз вовремя. У меня сейчас несколько свободных минут, и мне хочется поговорить. Итак, в деревне ты сеял пшеницу сандомирку, рожь и даже ячмень.

– Да.

– И тебе надоело это хуже горькой редьки?

– Надоело.

– Захотелось увидеть свет?

– Да, захотелось.

– Ты прав. Нужно непременно стремиться к чему-нибудь новому, переноситься душой на новые места, к новым занятиям, менять самые стремления, иначе земля засыплет и поглотит нас. А у меня, пока ты сеял и жал, родилась мания читать книги. Прежде этой страсти у меня не было. Я удовлетворялся самой человеческой жизнью, нашей, настоящей, а книги считал снедью мышей, червей и лысых старикашек. И вдруг она пришла и держит меня в своей власти… Ты, сударь, не питаешь особенной склонности к книгам? Не правда ли?… Скажи откровенно.

Рафал покраснел, как преступник, схваченный на первой краже.

– Не стыдись только, мой друг. В этом нет ничего зазорного. И меня только известные обстоятельства толкнули на эту пыльную и утомительную дорогу. Последнее время я слонялся по свету, попал случайно в Египет, знаешь, тот, что в Африке…

– О да, знаю! – сказал задетый за живое Рафал.

– Я отправился в это путешествие после войны, которая вспыхнула там. Мне хотелось отыскать могилу друга, погибшего там под безносой головой сфинкса. А тем временем пирамиды, обелиски, сфинксы, пустыня, города, погребенные под землей, все, что творилось там, так меня заинтересовало, что я стал изучать историю Египта по книгам. Мои друзья, из которых я особенно любил одного, были там убиты.

– Убиты! – порывисто воскликнул Рафал.

– Да. Один из них, поляк, генерал, служивший во французской армии, по фамилии Сулковский, был зарублен в бою арабами, когда во главе двух десятков солдат сражался не на жизнь, а на смерть с несколькими полками. Другой из них, француз, некто Вентюр…

– И его зарубили?

– Да, кажется, по воле главнокомандующего, того самого Наполеона, о котором ты, наверно, слышал.

Рафал снова сгорел со стыда, потому что много слышал о Наполеоне, но все самые разноречивые суждения. Князь примолк и сидел неподвижно, подпершись рукой. Губы у него оттопырились, тусклые глаза помрачнели. Наконец он опять заговорил:

– Твой брат умер так рано во время спора со мной… Генерал погиб, едва только я успел сблизиться с ним и узнать его душу. Даже тела его я не нашел. Даже останков. Кровь оросила пески Сахары – и все. Даже цветок не вырастет на том месте, где погасли очи князя человеческого… Так-то, братец. Ну вот, коли есть у тебя охота, мы и будем вместе писать об этих далеких краях, особенно о пустыне, Египте, Святой Земле, Малой Азии, Сирии. Тебе это покажется странным, но ты забудешь и перестанешь думать об этом. Я потом все тебе объясню. А сейчас возьми вон ту тетрадь и на первой странице разборчиво напиши следующее:

«ИЗ ПЕРВОГО ПОСЛАНИЯ СВЯТОГО ИЕРОНИМА [274]Святой Иероним (330–419) – один из учителей христианской церкви. Истолкователь священного писания и богослов-обличитель еретических направлений. ИЛИОДОРУ

О, пуща, яко крин Христов, расцветшая…

О, уединенье, рождающее камни, из коих во

Откровении воздвигается град царя царей!

О, пустыня, со господом возвеселившаяся»…

Таков будет девиз этого сочинения, а сейчас начнем… Но тут кованая дверь скрипнула, в комнату бесшумно вошел слуга и тихо назвал какую-то фамилию. Князь кивнул головой. Камердинер повернулся, открыл дверь и пропустил в библиотеку высокого плечистого господина.

У гостя была огромная голова с необыкновенно резкими чертами лица. Глаза у него были выпуклые и смотрели необычайно пристально, по-детски. Спутанные волосы на лбу, твердом и непоколебимом, словно каменная скала, вились от природы локонами, как у негра. На затылке они были упрятаны в черный тафтяной мешочек, так что получался длинный пучок, завязанный на конце бантом. Одет этот рослый мужчина был в мундир прусского офицера с красными отворотами. Ступал он, держась прямо и громко стуча каблуками по мраморному полу.

Когда гость увидел Рафала, на лице его изобразилось удивление, даже, можно сказать, изумление. Минуту он пристально смотрел на Рафала, вглазах его сверкнуло крайнее беспокойство. Рафал сразу почувствовал к этому человеку безотчетную симпатию и расположение. Князь встал, поклонился гостю и, показывая глазами на Рафала, тотчас же успокоительно проговорил по-французски:

– Мой новый секретарь, Ольбромский.

Затем он обратился к Рафалу:

– Теперь можешь пойти в город развлечься; вообще можешь делать что хочешь. Возьми у Лукаша денег и скажи ему, когда приготовить тебе поесть.

Рафал поспешил удалиться. На улице юноша забыл обо всем. Он понимал только, что закоснел в глуши. Он не умел ходить по городским тротуарам, чувствовал, что неуклюж, сутул, что все движения его угловаты и грубы. Когда мимо него проезжали красивые экипажи с изящными дамами и мужчинами, он старался держаться как можно прямее. Город произвел на него большое впечатление. Рафал был подавлен его громадностью и, как ему казалось, неслыханной величественностью. Юноша переходил из улицы в улицу, минуя домики, окруженные заборами, из-за которых развесистые деревья протягивали свои ветви над грязными колеями улиц, дворцы, сверкавшие кое-где среди садов за железными решетками, костелы, только что отстроенные дома.

Шатаясь так бесцельно по улицам и обозревая городские здания, Рафал услышал вдруг, как кто-то назвал его по имени. Он поднял голову и увидел стоявшую посреди улицы венскую карету, запряженную пятью прекрасно подобранными пегими лошадьми, а в ней раскинувшегося в изящной барской позе товарища по классу философии, Яржимского.

– Рафусь! – воскликнул тот. – Если ты не перестал еще сердиться на меня за школьные проделки, то я не выйду из кареты; но если ты простил их мне в душе, то упаду в твои объятия…

– Выходи же, выходи! – крикнул Рафал, искренне обрадовавшись.

Яржимский выпрыгнул на мостовую и стал обнимать старого товарища. Но тотчас же, окинув его взглядом, он воскликнул:

– По твоему платью, от которого несет Опатовом или Сандомиром, я заключаю, что ты прямо из своего захолустья.

– Верно. А ты?

– Я живу здесь.

– Здесь? В Варшаве? И давно?

– Три года, то есть с тех пор, как вырвался из лап дядюшки и сбросил с плеч ярмо его опеки. Но об этом потом. Прежде всего садись, едем к портному.

– Позволь…

– Ни слова! В таком одеянии можно произвести фурор, но не здесь. Едем к портному и к сапожнику…

– И не подумаю! Сейчас это невозможно…

– Как хочешь, но… По платью видят, кто идет… Ведь мы и в Кракове не давали себя с кашей съесть, даже… Но если ты не хочешь… Домой! – крикнул он кучеру.

Рафал не мог противиться и сел в экипаж. Лошади, которыми правил умелый кучер, шли мелкой рысцой, приплясывая, и выезд от этого казался втройне щегольским. Яржимский, небрежно раскинувшись на сиденье, продолжал разговаривать с Рафалом, который невольно сел бочком. Тут только Рафал рассмотрел всю изысканность наряда товарища. Несмотря на осенний холод, на Яржимском был длиннополый фрак темно-зеленого цвета с черным воротником, золочеными пуговицами и желтой подкладкой, брюки яркого желто-зеленого цвета, жилет – палевого, плюшевый цилиндр и блестящие сапоги с желтыми отворотами. Это был уже не легкомысленный молокосос, тайком обманывающий бдительность своих опекунов, а изящный, холодный и самоуверенный барин. Он пополнел и возмужал, хотя был изнежен, как женщина. Белый, как алебастр, лоб его резко отделялся от смуглого, пышущего здоровьем лица. Это лицо, взгляд, улыбка, жесты – все выражало силу, уравновешенность и спокойствие.

– Скажи, пожалуйста, – медленно, не спеша говорил он, – где ты живешь? В каком-нибудь дешевеньком заезжем дворе? Не правда ли? Сознайся… Я никому не скажу. В каком-нибудь заезжем дворе, о котором между Копшивницей и Завихостом идет добрая слава со времен Великого сейма?[275] Великий Сейм.  – Так назывался четырехлетний сейм (1788–1792), принявший конституцию 3 мая 1791 года. Так ведь?

– Нет, я живу у князя Гинтулта.

– Гинтулта! – изумился Яржимский и даже выпрямился. – Там, в этом пустом дворце, похожем на мертвецкую?

– Да.

– Откуда же, прошу прощения, такая дружба?

– Я давно уже знаком с Гинтултом.

– Да, верно, верно! Теперь я припоминаю, ты как будто даже его воспитанник. Да. да. А то понимаешь, он никого не хочет удостоить… На порог не пускает!

– Ну, я у него секретарем.

– Секретарем! Да ну тебя!

– А что?

– Да ничего. Как-то это…

– Не понимаю, что ты говоришь.

– Да ничего! А что же этот Гинтулт, черт возьми, пишет тайком, что ты должен ему помогать? Ведь постов сейчас никто никаких не занимает, к чему же вдруг такая роскошь?

Рафал вспомнил о приказе князя и ответил:

– Не знаю. Я уже говорил тебе, что только вчера приехал сюда.

– О нем плетут всякие небылицы. Чудак он какой-то, несносный человек. Ни с кем не знается, не входит ни в одно из здешних обществ, ни в одну партию. Сидит один дома, а если и соизволит куда-нибудь явиться, то чванится и нос дерет так, что всякий, кто погорячее, из себя выходит. Недаром здешняя молодежь точит на него зубы.

– Помилуй! За что?

– Как за что! Я ведь тебе сказал, это какой-то сумасброд, несносный всезнайка. Выступает, как павлин, не узнает самых знатных людей.

Немного погодя он прибавил:

– Был, говорят, во Франции, в Италии, ездил в Египет, скитался по Аравиям и Азиям, привез оттуда эти фармазонские бредни и пускает теперь тут пыль в глаза. Так говорят люди знающие. Я этого болвана не знаю, оно, может, и лучше, а то мы бы с ним сразу сцепились.

– Ну, а скажи, что ты тут поделываешь? Как проводишь время?

– Я, дружок… Я живу тут, в Варшаве.

– А кто хозяйничает в Непоренцицах?

Яржимский грустно улыбнулся и свистнул.

– Как так?

– Нету, братец! Тю-тю Непоренцицы…

– Да что ты!

– Да вот…

– Что ты говоришь? Такое имение!

– Правду говорю.

– Ну, а все-таки хватает у тебя на такой экипаж.

– Как видишь.

– Чем же ты живешь?

– Держу экипаж и дом. Живу себе на свете, дитятко мое сандомирское. Знаешь что?… Жаль, что ты какой-то там секретарь. Это звучит так глупо, что прямо тошно слушать, но мы уладим это, уж я постараюсь.

Экипаж въехал на широкий двор и остановился перед зеркальной дверью особняка. Выбежал лакей в ливрее и помог господам выйти из кареты. Через минуту Рафал очутился в квартире, довольно просторной, но убранной как-то странно. Рядом с изящной мебелью там стояла всякая рухлядь. Это был не семейный дом, а мужская холостяцкая квартира. Некоторые комнаты были грязны, как номера на постоялом дворе. Из задних комнат, выходивших окнами на пустыри, слышался шум голосов, крик и споры.

Яржимский взял Рафала под руку и повел туда. По пути им попадались столики с огромными чубуками и сервизами для черного кофе, подносами и бутылками. Табачный дым густыми клубами поднимался по углам. В последней, самой большой комнате были расставлены карточные столы, десятка полтора молодых людей играли там, по-видимому, уже довольно давно. Кучи дукатов лежали перед ними. Одни из игроков были бледны после бессонной ночи, другие раздеты до рубашек. Лица у них были и красивые и безобразные, но большей частью красивые, тонкие, молодые. На Яржимского и Рафала никто не обратил внимания. Кое-кто поздоровался через плечо с хозяином, буркнув себе что-то под нос. У всех были холодные, с виду равнодушные, даже как будто усталые лица, но глаза горели тем сатанинским огнем, в котором, по мужицкому поверью, плавятся золотые деньги, зарытые в землю. Царило молчание. Лишь время от времени раздавался голос кого-нибудь из игроков.

– Va banque![276] Ва-банк!  – восклицание игрока, который делает ставку, равную сумме денег в банке (франц.).

Рафал стоял смущенный и потрясенный до глубины души. У него ком подкатил к горлу. Он уже так давно не играл, а таких гор золота не видывал никогда в жизни. В нос ему ударил запах отборных Табаков, и от дыма затуманилась голова. Яржимский посадил его на стул неподалеку от игроков, а сам исчез в одной из соседних комнат. Некоторое время Рафал чувствовал себя очень смущенным, но мало-помалу освоился – тем легче, что никто не обращал на него внимания. Зато сам он пристально всматривался в лица игроков. Вскоре Яржимский вернулся. Он подсел к Рафалу и прислонился к нему плечом, как делал, бывало, когда они просиживали долгие часы рядом на школьной парте. Сейчас это осязательное воспоминание о школьной дружбе было Рафалу особенно приятно. После минутного молчания Яржимский наклонился к нему и спросил шепотом, совсем как когда-то на уроках старого Немпе:

– Хочешь поиграть, старина?

– Нет, нет! – ответил ему товарищ тоже шепотом. – Я только что приехал… Да и не могу я играть так азартно.

– Ну конечно, а то еще, помилуй бог, дознается старый кравчий!

– Не в этом дело…

– А в чем же?

– Это игра для богачей.

– Мой мальчик, – улыбнулся Яржимский, – да мы бы и не стали играть с этими господами. Я ведь и сам к ним не подсаживаюсь. Ты совершенно прав. У них изрядные куши. Каждый партнер должен принести с собой тугую мошну. Если хочешь, давай сыграем с тобой в вистик, помнишь, как бывало, на Клепаже?

– Ну, в вист… Хотя я столько лет уже не играл…

– Но игры ты ведь не забыл, тут уж не соврешь.

– Да, помню, как играть, это верно.

– Ну вот видишь…

Яржимский вышел, велел проветрить соседнюю комнату и расставить там столики. Он тут же покровительственно шепнул что-то на ухо двум юнцам, которые, так же как Рафал, только смотрели на общую игру. Яржимский познакомил их с Рафалом. Это были литовцы, помещичьи сынки, толкавшиеся по Варшаве. Они уселись вчетвером за столик, и, когда подали карты, Рафал, покраснев до ушей, спросил, какая ставка. Яржимский ответил небрежно:

– Как всегда у нас, – дукат, а вкуп – по три на партию.

У Рафала было с собой несколько дукатов, которые ему, по распоряжению князя, дал камердинер в счет секретарского жалованья. Встать из-за столика было стыдно, но при мысли об ужасно высокой ставке холодный пот выступил у него на лбу.

Яржимский наклонился и шепнул ему на ухо:

– Не беспокойся о деньгах. Я плачу за тебя.

Немного погодя он опять шепнул ему:

– Играй смело.

Но к Рафалу и без ободрения уже возвращались спокойствие и уверенность. От самого процесса игры на него повеяло давным-давно забытым упоеньем. Как звуки музыки, напоминающие прошедшую молодость и связанное с ней счастье, действовал на него вист. Машинально сдавая, принимая и тасуя карты, он в грезах, совершенно безотчетных, озирал минувшие события. Восставали из могил' давно погребенные чувства, и почва колебалась вокруг. По странному капризу судьбы, ему безумно везло. Он ни на минуту не задумывался ни над какой комбинацией, действовал совершенно бессознательно, а все выходило превосходно, точно по указке дьявола.

Литовцы играли хладнокровно, но лица у них вытягивались все больше и больше и глаза затуманивались. Яржимский то и дело смеялся, небрежно пошучивал над Сандомирщиной, над шляхтой из Копшивницы… По временам он пожирал глазами руки и лицо Рафала, желая уловить и на лету открыть тайну такой поразительной удачи. Но через минуту ястребиные взгляды сменялись добродушно-филистерской улыбкой. Все это в счастливом игроке пробуждало лишь смутную радость. Он был так уверен в своем счастье, что готов был ставить самые крупные суммы, в полной уверенности, что получит их обратно втройне. Ему не хотелось только затевать это дело.

Смеркалось. Внесли свечи, и Рафал только теперь заметил, что провел почти целый день за столом. Как раз в эту минуту игра прекратилась. Из десяти робберов он выиграл семь больших со ставками, что дало ему около ста дукатов. Когда он небрежно сгреб в карман эту кучу золота, Яржимский отвел его в сторону и с дружеской улыбкой сказал:

– Ну как, Рафалек? Веселей тут жить, чем под крылышком у стариков?

– Я думаю…

Рафал глупо улыбнулся.

– Теперь ты должен во что бы то ни стало быть принятым в обществе. Уж я постараюсь помочь тебе. Не очень только кричи о своем секретарстве у Гинтулта…

– Да, но…

– Пустяки. Я это устрою. Прежде всего тебе надо по-человечески одеться. Сегодня мы едем в клуб и в театр. Ты бы мог поехать с нами, но в этом платье невозможно. Знаешь что: надень сегодня мой костюм, как бывало. Мы ведь с тобой одинакового роста.

Рафал согласился и пошел с хозяином в гардеробную. Он вышел оттуда в черном фраке и чулках, с модным платком на шее. Картежники уже разъезжались, и вскоре Рафал остался один с Яржимским. Пока запрягали лошадей, они прохаживались по накуренным комнатам и разговаривали. Вскоре маленькая удобная коляска отвезла их к парикмахеру, а оттуда, причесанных по последней моде и надушенных, в клуб. Рафал, чувствуя в заднем кармане тяжесть кучи золота, был так уверен в себе, как будто уже много лет каждый день ездил в клуб. Это пробившееся наружу чувство уверенности в себе было у него точь-в-точь таким же, как у Яржимского. Рафал знал теперь все, что ему еще только предстояло увидеть, понимал все, о чем еще только должен был узнать.

С надменным видом, смело и непринужденно прошел он мимо шеренги лакеев, которые, низко кланяясь, открывали перед ними двери, и очутился в ярко освещенных залах. Старый дворец, превращенный ловким выскочкой камердинером в так называемый английский клуб, носил на себе еще отпечаток Станиславской эпохи. Стены, обои, карнизы, косяки дверей, старинные портреты и мебель остались прежние; лишь местами резал глаз какой-нибудь втируша – сосновый, кое-как покрашенный яркой охрой буфет, раздвижной стол, колченогий шкаф с рюмками. Мебель была ветхая, изломанная, покрытая грязью.

Во всех залах было если не полно, то во всяком случае невообразимо шумно. Клубные гости, разбившись на кучки, сидели за столами и столиками и шумно пировали. В нескольких местах громкий говор переходил в спор и крик, но особенно орали за дверью, к которой направился Яржимский. Торжественно шествуя к этой двери с Рафалом, он на пороге наткнулся на красноносого человека в шитом фраке и с напудренной головой. Устремив па Рафала пристальный, испытующий взгляд, тот стал отвешивать низкие поклоны.

– Бляха пирует,[277]Имеется в виду пир завсегдатаев дворца «под бляхой» (Pod blacha). – Так в обиходе назывался дворец князя Юзефа Понятовского, расположенный вблизи королевского замка. Дворец был покрыт железной крышей, откуда и его название (blacha – листовое железо, жесть). – сокрушенно проговорил он, прижимая руки к груди.

– Мой приятель. Я его веду. Слышишь, Качор.

– Слышу, слышу! Только никак не могу… Есть много маленьких кабинетов. Я дам чудный кабинет графини Розалии, жемчужина…

– Уходи, Качор, с дороги, а то как бы я тебе ребра не поломал, – кротким голосом проговорил Яржимский.

– Боюсь! Сам сознаю, что боюсь. Как бог свят, боюсь… Ротмистр навылет прострелит меня отравленной пулей.

– Ты этого давно, мой друг, заслужил за то, что изгадил такой красивый дворец. Слышишь, что я тебе говорю. Я его веду!

Хозяин клуба поднял глаза к почернелому потолку, точно призывая бога в свидетели своей невиновности, и дал им дорогу. Яржимский с шумом толкнул дверь и прошел первый, ведя Рафала за руку.

Небольшой овальный зал, на пороге которого они очутились, был полон гостей. Посредине стоял широко раздвинутый стол. Батареи бутылок, корзины с фруктами, кубки, пирамиды конфет, опрокинутые огромные букеты осенних цветов громоздились на столе, вокруг которого сидели и стояли собутыльники князя Пепи. Все были острижены à la Titus или à la Caracalla.[278]Как Тит или Каракалла (римские императоры) (франц.). Большинство было в вечерних костюмах. Все эти благовоспитанные люди, наследники огромных состояний и исторических имен, пели и орали, как оголтелые. Как только дверь открылась, плечистый, огромного роста усач встретил вошедших громовым окриком:

– Кто дерзает?

А увидев Яржимского, крикнул:

– С кем это ты, староста пшемысский?

– С другом, пан вельможный, – отпарировал Яржимский так же громко и представил ему Рафала:

– Мой однокашник и ближайший друг, Ольбромский. Помещик из Сандомирщины.

– Из Сандомирщины… – буркнул усач.

– Просим! – послышался голос в толпе.

Рафал обвел всех сверкающим взором, точно ища, кого бы схватить за горло, и лишь после некоторой паузы сделал легкий общий поклон. Крики на мгновение смолкли. Кто-то смущенно кашлянул, кто-то отодвинулся со стулом. У стола оказалось два пустых места.

– Мы говорим тут, – крикнул Яржимскому с другого конца усач, которого звали ротмистром, – о Стасе Войсятиче, который хотел попасть в высший свет, явившись прямо из Кобрина…

– А попал на собрание масонов, – прервал его молодой блондин уже заплетающимся языком, – фармазоны стали водить его по всяким лавкам и погребам. Велели ему – ха-ха! – благоговейно прикасаться к кочнам капусты, повторяя при этом какие-то дурацкие слова, совать руки по локоть в горшки с простоквашей, чертить пальцем кресты на кусках сала. Нет, не могу, умру со смеху…

– Ты его должен знать, Яржимский, этого Войсятича. Ты ведь решительно всех знаешь.

– А ты, ротмистр, не постыдился с такими усищами служить под начальством Зайончека[279] Зайончек Юзеф (1752–1826) – польский генерал. Участник войны 1792 года и восстания 1794 года;, был в это время близок к польским республиканцам. В эмиграции вступил во французскую армию бригадным генералом. Участник итальянской кампании и египетской экспедиции. С образованием княжества Варшавского – дивизионный генерал, участник войны 1809 года и 1812 года. В 1815 году, с образованием Королевства Польского, назначен был наместником, стал послушной креатурой великого князя Константина Павловича. и знаешь только богатых.

– Ты прав. Я не со всеми люблю якшаться… У меня, видишь ли, на шушеру от природы короткая память.

– Особенно когда приходится отдавать долги.

– Карточные, аристократ, – среди общего шума все громче кричал ротмистр, – в которые я влез в твоем atelier…[280]Здесь: «салоне» (франц.).

– Я слышал, что atelier Яржимского помещается вовсе не там, в частной квартире, а совсем в другом месте, – шелестя шелком, процедил вполголоса изысканно одетый и стройный молодой человек с изящными жестами.

– Да это всем известно! – продолжал ротмистр. – Всем известно, что у него два, но я говорю об игорном.

Яржимский слегка покраснел и стал небрежно стряхивать пыль с лацкана фрака.

– Послушай, Шпилька, ты заговариваешься, – бросил он в сторону франта с ироническим лицом.

– Заговариваюсь? Ты шутишь! Я сдержан, как ксендз Бодуэн.[281] Ксендз Бодиэн (1689–1768) – французский монах, переселившийся в Варшаву, где основал приют для подкинутых детей. Известен был своей добротой и благотворительностью. Если я говорю, что баронесса…

– Счастливец, – заорал ротмистр, – вот счастливец: баронесса обдирает старого сенатора, а он…

Яржимский взял со стола огромный мокрый букет. Кто-то рядом схватил его руку и прижал к скатерти. Вся компания не переставала хохотать. Ротмистр, утирая потное лицо, медленно проговорил:

– Завтра станешь к барьеру и ответишь за букет, который ты тронул.

– Уши обкарнаю тебе, старый трус!

– Хорошо сделаешь. По крайней мере я не услышу больше о тебе, твоих лошадях и твоей баронессе. Ну, а пока довольно. Позвать Качора…

– Качор! – закричало несколько голосов.

В дверях показалась напудренная голова хозяина.

– Вина сюда неси, лакейская душа! Ты отъелся и стал толст, как словарь Форчеллини.[282] Форчеллини Эджидио (1688–1768) – итальянский филолог; составил большой «всеобщий словарь латинского языка». Дрыхнешь на гетманской кровати, а о господах своих совсем позабыл! – посыпались на него упреки.

Тотчас же появились новые корзины. Опять рекой полилось шампанское, белое бургундское, старее венгерское.

Кто-то пел:

Je ne trouve rien de charmant

Comme les belles;

Je ne pourrais un seul moment

Vivre sans elles,

Mais sans jamais trop m'engager

Je les courtise… [283]

Милей красавиц молодых

Ничто не может быть,

И разве мог бы я без них

Хотя бы день прожить!

Но душу не обременяй

Всей тяжестью оков… (франц.)

Кто-то пьяным фальцетом закончил:

Toujours aimer, souvent changer —

C'est ma devise… [284]

Всегда люби и всех меняй —

Вот мой девиз каков! (франц.)

– Тебя это не касается, Яржимский, – подтрунил из угла косоглазый юнец. – Ты постоянный.

– Я слышал от почтенных дам, – шепнул ротмистр на ухо приятелю, по прозвищу Шпиц, так, чтобы все в зале слышали, – да, да… что она кормит его с ложечки, три раза в день дает ему сгущенного токайского. И только поэтому…

– И экономит на этом, потому что он ей служит и шляпницей и модисткой, – прошептал Шпиц.

– Ошибаетесь! – закричал косоглазый. – Не это источник главных его доходов. Что это для него! При таком роскошном образе жизни нужно немало денег. Я не хочу делать огласку, но я располагаю точными сведениями. Он – раб долга, человек трудолюбивый, заслуженный. У него есть тайная пивоварня. Я вот только не знаю еще точно – на Клопоцкой или где-то неподалеку от Варецкой улицы. Он варит полпивцо, потому что и сам полушляхтич. Утром, когда мы все спим без зазрения совести, он сам, переодевшись возчиком, развозит пиво по еврейским шинкам. Вот как он трудится!

– Замолчи! Замолчи! – закричали на него.

– Чего вы его дразните?

– Потому что мне так хочется, – взъерепенился Шпиц.

– Вы стали такими подлецами, – зарычал ротмистр, – что хотите выбить последний глаз клубной свободе, заткнуть всем глотку! Не бывать этому! Пускай умру на этом месте, а буду говорить то, что мне нравится!

– Дайте ему выговориться, – сказал Яржимский.

– Буду говорить, и все о тебе. Я знаю, слышал по крайней мере, что на Медовой в Борховском саду ты…

– Он хочет не только сразить меня завтра у барьера своей грозной шпагой, прославленной в двенадцати бегствах с поля битвы, – язвил Яржимский, – но и обесславить меня перед смертью, чтобы не платить долгов…

– Ошибаешься. Я буду плясать на твоей могиле – это верно, но поставлю памятник с подобающей надписью на латинском языке. Перечислю ямбами все твои заслуги.

– Не делай этого, потому что даже в коротком стихотворении не выдержишь, чтобы не соврать.

– Я заметил, – перекричал всех остальных косоглазый, вылезая из своего угла, – что Бенедикт стремится к absolutum dominium.[285]Неограниченной власти (лат.).

– Никто этого не заметил, – возразил тот, кого назвали Бенедиктом, – кроме тебя, потому что ты человек дошлый. Я только не могу понять, почему тебя сейчас огорчает то, чему ты недавно так шумно радовался.

– Что они там городят?

– Я напоминаю этому белесоглазому, что он мещанин, принадлежит к третьему сословию, а не к нам, несущим столько грехов на своих фраках и прическах.

– Докажи ему сей позор, а то заставим тебя заплатить за весь ужин.

– Да ведь это не подлежит никакому сомнению. Я вышел уже из пеленок и даже выделывал первые па на отнюдь не легком паркете флирта, когда сей белесоглазый записался в варшавской ратуше в сословие мещан, в цех добродетельных сапожников, а может быть, даже велеречивых портных.

– Врешь! – крикнул косоглазый.

– Пойдемте в ратушу, проверим!

– Идем в ратушу!

– Попросим Келера показать бумагу.

– Ну а если мы найдем там его подпись с соответственной патриотической завитушкой, что тогда? Где справедливость?

– Ввергнем его в яму к скорнякам, объединенным с сапожниками.

– Они велели ему сунуть руки по локоть в банки с солеными огурцами и трижды возгласить: Mak be nak! – бормотал блондин, сидевший рядом с Рафалом.

Он смотрел на Рафала совершенно осовелыми глазами и хватался руками за его плечи.

Яржимский, нисколько не смущаясь колкими остротами ротмистра и прочих, заботливо ухаживал за Рафалом. Он наливал ему из большой бутылки бургундскою, придвигал тарелки и блюда. Рафал пил охотно, лишь бы не сидеть в неловком бездействии, которое, как он прекрасно понимал, бросалось всем в глаза. Вино придало ему отваги и развязности. Он все нахальнее и небрежнее поглядывал на сидевших, прислушивался к их разговорам, вернее – шумным пререканиям, россказням и сальным анекдотам. Французы-эмигранты держали в этом отношении пальму первенства, хотя местные тоже от них не отставали.

На другом конце стола сидел, развалясь и положа локти на стол, человек лет за сорок, с красным лицом и хмурыми глазами. Он расстегнул рубаху, развязал шейный платок и громко пыхтел. Он устремил на Рафала глаза.

– А позвольте узнать, – обратился он к юноше, – вы из каких Ольбромских?

– Слышал ведь, из Сандомирщины, – буркнул Яржимский, прерывая разговор со своим собеседником.

– Тебя, что ли, спрашивают, философ? Из Сандомирщины! Если из Сандомирщины и Ольбромский, так, должно быть, брат или родственник Петра.

– Я его брат.

– Вот как! Где ж он сейчас живет, этот мизантроп?

– Умер несколько лет назад.

– Умер… – проговорил тот с таким спокойствием, как будто узнал, что брат Рафала взял в аренду другой фольварк. – Жаль парня. Офицер был – что надо, ученый. Хоть педант и проповедник. В моей округе стоял. Жили мы с ним дружно. Его febris[286]Лихорадка (лат.). трясла от негодования, когда мы, местная молодежь, выписывали себе модные пуговицы к фракам, канты к жилеткам, пряжки к башмакам, парижские башмаки и мешочки для волос от Карпентье, когда заводили об этом разговоры, пререкались да спорили. Бывал он у меня в Олеснице, когда они отлеживались под Поланцем.

– В Олеснице! – с живостью воскликнул Ольбромский.

Одно из самых прекрасных воспоминаний его жизни, ночь с соловьями и чудными звездами, каких он никогда после этого не видел больше, промелькнуло в его уме.

– Ну да, в Олеснице, в моем гнезде. Ты, сударь, может, знаешь эти места?

– Да. Я проезжал мимо по дороге к брату под Малогощ.

– Ну – и трудную же дорогу ты себе выбрал… Из Сташова на Броды, так, что ли?

– Да, да! Там большие озера, камыши, широкие луга.

– Да, озера красивые, это верно. Лес там теперь, сударь, голый стоит… Собаки скулят! Того и гляди, первый заморозок побелит сухой лист…

Он встал, протянул руку и, вперив в Рафала свой тяжелый взгляд, проговорил:

– Раз ты добрым словом помянул Броды и Олесницу знаешь, из моих мест будешь, да к тому же брат старого товарища, так и мне будь товарищем и братом. За твое здоровье, брат… как тебя звать-то?

– Рафал.

– За твое здоровье, Рафал! Перво-наперво за него, за Петра. Вечная ему память!

– Вечная память, – проговорил растроганный Рафал и выпил до последней капли большой бокал.

– Iterum,[287]Еще по одной (лат.). брат!

– Iterum atque iterum![288]Еще и еще по одной! (лат.)

– Не был он прэхвостом, собакой, бездельником, как я и ты! Потому что и ты – прохвост, собака и бездельник, коль скоро сидишь тут с этими головорезами и дуешь винище, вместо того чтобы травить собаками зверя. Ты думаешь, что собаки у тебя не обленятся, что хорошую собаку можно годами держать взаперти. Сказки!

Рафал добродушно качал головой и сквозь слезы смотрел на шляхтича.

– Это был политик, умница. Хо-хо! Бывало, как начнет нам рассказывать de publicis,[289]О государственном достоянии (лат.). так мы чуть ли не ревмя ревем… Хотя насчет того, чтобы скрестить шпаги, так нет. Никогда мне с ним, слава богу, не приходилось ни спорить, ни вздорить, зато трезвыми глазами я лучше видел. Изрубил бы я его, как капусту, если бы дошло дело до этого, потому что шпагой, сказать по правде, братец твой не очень владел…

Рафал подумал, что, вероятно, поэтому покойный брат Еыбрал пистолеты после сссры с Гинтултом. Испугался поединка на шпагах. Умер от страха… В сердцу его шевельнулось неприятное чувство разочарования в брате, мелькнула некрасивая догадка о его поведении. Рафал чокнулся с собеседником; он много выпил, чтобы отогнать неприятное воспоминание. Вскоре новый приятель стал ему нравиться. Рафалу захотелось броситься в его объятия, чем-нибудь выразить ему свои чувства. Улучив минуту, он встал и, торжественно подняв бокал, крикнул на всю комнату:

– За здоровье псарни в Олеснице!

– Чего это он? – раздались голоса.

– Слыхали!

– Кто это такой?

– Доезжачий Калиновского…

– За здоровье, – крикнул косоглазый, неподражаемо имитируя дрожащий голос Рафала, – не только псарни в Олеснице, но и курятника в Пацанове!

Оба голоса заглушил неимоверный шум. Рафал, стиснув кулаки, стал пробиваться к косоглазому насмешнику, но не мог растолкать сбившуюся толпу. Оба противника бросались друг на друга с криком:

– В Литве твои земли! Трепещи, лжец! Все знают, что ты разжился, паясничая на Братской улице.

– Ха-ха-ха! – гоготала толпа. – Вот так отчехвостил! Этого пятна даже сам Царей не выведет.

В комнате больше уже не вели общий разговор, да и вообще не разговаривали. Налитые кровью глаза ничего не видели. Одни собутыльники обнимались с чрезмерным жаром, другие исподлобья посматривали друг на друга.

В открытые окна тянуло пронизывающим осенним холодом. Ротмистр перекричал всех.

– Что вы думаете сидеть тут до утра? В театр!

– Верно, – поддержали его, – в театр! Спектакль уже начался. Эй, живей. Собирайтесь! Кончайте!

Как по щучьему веленью, хозяин появился в дверях. Он низко склонил напудренную голову, назвал какую-то сумму, и присутствующие тут же стали бросать на стол новенькие дукаты. Хозяин собирал их с умильной улыбкой, наклоняя голову и закрывая глаза, точно ждал, что на его голову вот-вот обрушится топор палача. Явились лакеи и стали подавать шляпы, тросточки, пальто, плащи. Вся ватага с шумом прошла через зал клуба и высыпала на улицу. Моросил мелкий холодный дождик. Непроглядная тьма царила вокруг. Нигде не было видно ни пролеток, ни проводника с фонарем, и вся толпа с громким шумом побрела по грязной мостовой. Яржимский схватил Рафала под руку и потащил его вперед.

– Идем в театр.

– В театр? Это какой же? Богуславского?[290] Богуславский Войцех (1757–1829) – выдающийся деятель конца XVIII – начала XIX века, «отец польского театра». Актер, режиссер, автор и переводчик многих пьес. Руководил национальным польским театром, на сцене которого ставились первые польские музыкально-сценические произведения.

– Что ты болтаешь?

– А ведь его все хвалят, кто бывал…

– У вас в деревне хвалят?

– Ну да…

– Так знай же, что это балаган, о котором даже говорить неприлично. Это хорошо для кучеров, лакеев, мещанишек и всякой городской черни. Никогда не говори никому, что хочешь туда пойти, а то себя окончательно скомпрометируешь. Ну и меня при сей оказии… Мы идем в théâtre de société,[291]Любительский театр (франц.). в Радзивилловский дворец…

– Ну и прекрасно! Я ведь ничего не знаю…

– Надо знать, коль скоро находишься между людьми, принадлежащими к обществу… И туда, правда, ходит банда Солтыка и Сапеги, чтобы показать, нам назло, свое полякоманство, но главный контингент зрителей – это чернь. Понял?

– Еще бы!

Они плелись по мостовой, сворачивали вслед за другими из переулка в переулок, то и дело попадая в ямы и лужи. Передние пели какую-то залихватскую песню. Рафал, у которого уже в клубе мутилось в голове, на воздухе совсем потерял способность владеть руками и ногами. Если бы не Яржимский, он шлепнулся бы в первую попавшуюся лужу. Долго юноша не мог дать себе отчета, где он. Только когда его повели по лестнице, ведущей в зрительный зал, он пришел немного в себя.

Вся ватага столпилась у закрытых дверей, пытаясь войти, хотя уже первая, небольшая комедия Дора под заглавием «La feinte par amour»[292]В полном составе (лат.). «La feinte par amour» («Притворство из-за любви»; 1773) – комедия французского драматург Дора Клода-Жозефа (1734–1780). уже подходила к концу. Когда Рафал вслед за другими ввалился в зал, он увидел, что там публики битком набито. Очутившись в партере, рядом с ложами, где сидели дамы, компания притихла и угомонилась. Появление ее привлекло общее внимание. Все увидели выражение лиц собутыльников, и шепот пробежал по всем ложам. Ротмистр заметил это и прошептал басом:

– Насквозь нас видят. Мы смешны.

– Уйдем, как только кончится пьеса.

– Уйдем!

– Душно…

– Анизетка, – прошептал ротмистр, – у меня идея: идемте in corpore в балаган Богуславского. Там сегодня тоже представление. Можно будет повеселиться.

– Прекрасная идея!

– Идем!

– Вперед!

Как только упал занавес, вся компания тихонько вышла из зала. Большую часть собутыльников ждали перед театром экипажи, кабриолеты и лакеи с факелами, и все с шумом и песнями тронулись на площадь Красинских. Яржимский ехал в экипаже с Рафалом и еще кем-то, кого звали Бурштынком. Этот собутыльник все время что-то болтал, захлебываясь от смеха.

– Что же они будут там представлять? Яржимский, ты наверно знаешь?

– Скорее всего какого-нибудь «Сида»[293] «Сид» – произведение французского драматурга Пьера Корнеля (написано в 1636 г.). или «Гамлета». Кто их там знает? Может, какую-нибудь немецкую сентиментальную оперу, какую-нибудь «Волшебную флейту».[294] «Волшебная флейта» – опера Вольфганга-Амедея Моцарта (написана в 1791 г.).

– Ах, как хороши декорации художника Смуглевича[295]Смуглевич Антоний – художник (брат знаменитого художника Франтишека Смуглевича). В 1793–1804 годах работал преимущественно в Национальном театре в Варшаве. и вой этих оборванцев на языке их предков… Что же мы будем там делать?

– Посмотрим. Есть буфет.

– Ну буфет… У меня нет ни малейшей охоты пить их лакейское пиво. Прошу прощения, может, там продают полпивцо?…

– Я тебя вышвырну из экипажа!

– Я давно подозреваю, что ты охвачен вулканическим пламенем патриотизма d'antichambre[296]Лакейского (франц.). и потому везешь меня туда, пользуясь моей минутной слабостью.

– Повторяю, если тебе не терпится, я могу вышвырнуть тебя сейчас.

– Нет, уж извини! Не имеешь права, поскольку в перспективе у нас буфет.

Вскоре все очутились в темном, тускло освещенном сальными свечами вестибюле театра. С шумом и гамом они велели привести актера, продававшего билеты, который уже закрыл кассу, и, громко разговаривая, вошли в зал. Там тоже было полно, но публика была совсем иная. Играли трагедию Расина «Британник».[297] «Британник» – трагедия Жан-Батиста Расина (1639–1699), написана в 1669 году. Мрачные рифмованные стихи звучали со слабо освещенной свечами сцены.

– Это ужасно трогательно, господа, не правда ли? – обращаясь к товарищам, громко проговорил ротмистр, как только они вошли в зал и бросили взгляд на сцену.

– Мы тронуты до глубины желудков…

– У меня печенка сорвалась с места и блуждает без призору.

– Растолкайте, будьте добры, этих землячков с Подвалья и Кривого Кола! – кричал Анизетка. – Не за тем я пришел в эту дыру и купил билет, чтобы это хамье наступало мне на мои нежные мозоли.

– Потребуй немедленного удовлетворения от этой сухопарой актрисы, которая окончательно поглупела, увидев твою страдальческую физиономию.

– Господи, спаси и помилуй! Я вижу моего лакея. Великие чувства волнуют его грудь, когда он слушает этот красивый вздор… Но, невзирая на столь высокое зрелище, он по-прежнему крадет у меня табак.

– А где же буфет, обещанный в программе зрелища? – громко вопрошал товарищ, приехавший в экипаже Яржимского.

– Буфет находится в соседнем зале, – громко сказал какой-то мужчина, сидевший в ложе партера.

– Благодарю за столь драматические указания незнакомому товарищу по несчастью, – нахально проговорил ротмистр в сторону этой ложи.

Он растолкал толпу, молча прислушивавшуюся к этому разговору, и направился в буфет. Большинство собутыльников последовали за ним, некоторые остались посреди партера. Рафал пошел в буфет и опять много пил. Он смутно слышал, что где-то кричали, а перед глазами у него плыли то зрительный зал, то закуски и бутылки, расставленные на буфетной стойке. Он вытаскивал из кармана и швырял на эту стойку дукаты, бросался в чьи-то объятия… Ему кололи лицо небритые бороды, щекотали усы, перед ним сверкали пылающие глаза, и дружеские голоса ему что-то говорили, с чем он тут же соглашался.

Через пустой уже зал, освещенный одинокой свечой в фонаре, Рафал с пылающей головой поздно ночью ушел вместе со всеми остальными из театра. Он плелся по уличной грязи, громко крича, как и другие. Вдруг он увидел впереди в непроглядной тьме два фонаря приближающегося экипажа. Кучер грубо кричал с козел, требуя чтобы гуляки посторонились. В ту же минуту в свете правого фонаря Рафал увидел на оси колеса забрызганные грязью сапоги с элегантными желтыми отворотами. Над головами компании раздался грубый окрик ротмистра, и перепуганный кучер с воплем грохнулся с козел в лужу. Ноги в сапогах с отворотами очутились на месте ног кучера. Лошади, подхлестнутые сильным ударом кнута, рванулись вперед, как бешеные, и карета понеслась в переулок. С минуту слышались отчаянные крики сидевших в ней женщин.

Кто-то крикнул вдогонку:

– Ничего с вами, бабы, не случится! Ротмистр отвезет вас куда следует вдвое скорее, чем эта скотина…

Улицы были совершенно пусты и темны, как пещеры. Для ватаги, шедшей до сих пор спокойно, приключение с кучером послужило как бы сигналом к действию. Всех охватило настоящее исступление. Рафал слышал удары тростей, обрушивавшиеся на голову и спину кучера, и хохотал, слыша его крики. Когда кучер вырвался из рук скандалистов, удары тростей обрушились на стены домов, двери магазинов, чугунные решетки садов. Не проходило минуты, как стекло, до сих пор безобидно дремавшее в ночной темноте, разлетаясь вдребезги, издавало девический пронзительный визг. В воздухе свистели сорванные со стен жестяные вывески, гудели плотно запертые ворота, в которые гуляки стучали кулаками, палками и каблуками. Кто-то высек огонь, и с минуту Рафал любовался четырьмя своими новыми товарищами, из которых двое стояли на балконе второго этажа узкого каменного дома. Они взобрались туда по чугунной решетке, окружавшей соседний садик. Двое других стояли еще на верхушке ограды, перегнувшись на улицу. Общими усилиями они срывали со стены вывеску, прикрепленную к железной полосе над запертой дверью лавки. Несколько пар сильных рук дергали эту полосу. Обломки кирпичей сыпались в глаза… Одновременно слышался треск выламываемой двери и оглушительный звон медных тарелок, сброшенных с железного стержня над входом в цирюльню, на которых кто-то вызванивал марш. Тут и там в окнах стал появляться свет. Испуганные белые фигуры сновали за выбитыми окнами.

Еще только половина улицы подверглась подобной обработке, как вдруг в ближнем переулке послышались мерные шаги. Потайной фонарь, точно молния, метнул в темноту внезапный сноп света.

– Zybenknopf'bi![298]Искаженное немецкое Siebenknopfen – семипуговичники. – рявкнул приятель Рафала, владелец олесницкой псарни.

– А, прохвосты, вы тут!

– Бей немчуру!

– Hab Acht![299]Берегись! (нем.) – раздался в темноте спокойный голос.

Пьяная ватага сбилась в кучу. Когда новый пучок света от фонаря прорезал глубокую тьму, Рафал увидел сильные руки, державшие, как знамя, вырванную железную полосу с вывеской. Через минуту в воздухе лязгнула жесть, раздался свист железной полосы и отрывистый рев. За ним второй, третий. Патрульные выхватили шашки и стали рубить сплеча, без разбору. Анизетка, Бурштынек, Шпиц, Шпилька и вся ватага ринулась на них с тростями и поднятыми с земли камнями. Вскоре железная полоса в руках силача из Олесницы перетянула чашу весов на сторону собутыльников. Патруль дрогнул и бросился отступать, крадучись под стенами домов. Послышались свистки, немцы начали звать на помощь, раздались стоны и проклятия.

– В кучу! – кричал кто-то.

– В кучу, господа! – командовал случайный предводитель.

– Беритесь за руки – и назад!

– Нас окружат, назад! – кричали все.

У Рафала не было в руках ничего, даже тросточки. Тем не менее он шел вперед, вытянув руки, поминутно сжимая руками тьму. Все в нем кипело от гнева, он рвался в бой. Шаря в темноте, он ухватился за тоненькое деревце, привязанное к высокому толстому колу. В мгновение ока этот кол замелькал в воздухе, описывая широкие круги. Острие его ткнулось в конце концов в живое тело.

Тут Ольбромский принялся крушить врага по-сандомирски. Солдат, с которым он дрался, двинул его раз-другой шашкой и рассек ему в кровь шею и руку. Это взбесило Рафала еще больше. Коварными ударами нащупав хорошенько врага, Рафал саданул его сверху по голове и сразу обезоружил. Пруссак упал на землю. Тогда победитель нащупал его голыми руками и стал бить в зубы. Когда тот лежал уже без чувств, Рафал потащил его за собой по грязи, бормоча что-то под нос.

По приказу предводителя кучка храбрых собутыльников стала ускоренным маршем отступать в конец улицы. Заметив, что противник отступает, патрульные двинулись вперед, освещая себе путь фонарями, поднимая с земли избитых и приводя в чувство тех, кто потерял сознание.

Тем временем Бляха, сомкнув ряды, уходила быстрым шагом. Дойдя до площади, на которую выходило несколько улиц, все поспешили разойтись в разные стороны, чтобы обмануть погоню. Рафал отрезвел и кое-как разыскал Яржимского. Взявшись за руки, они вместе с несколькими другими товарищами быстрым шагом пошли по боковым улицам, переулкам и проходным дворам. Остановились они только тогда, когда дошли до безопасного убежища. Нашли они его в известных Яржимскому волшебных садах ассирийской Милитты.


Читать далее

Часть первая
В горах 14.04.13
Гулянье на масленице 14.04.13
Poetica 14.04.13
В опале 14.04.13
Зимняя ночь 14.04.13
Видения 14.04.13
Весна 14.04.13
Одинокий 14.04.13
Деревья в Грудно 14.04.13
Придворный 14.04.13
Экзекуция 14.04.13
Chiesa aurfa 14.04.13
Солдатская доля 14.04.13
Дерзновенный 14.04.13
«Utruih bucfphalus навшт rationem sufficientem?» 14.04.13
Укромный уголок 14.04.13
Мантуя 14.04.13
Часть вторая
В прусской Варшаве 14.04.13
Gnosis 14.04.13
Ложа ученика 14.04.13
Ложа непосвященной 14.04.13
Искушение 14.04.13
Там… 14.04.13
Горы, долины 14.04.13
Каменное окно 14.04.13
Власть сатаны 14.04.13
«Сила» 14.04.13
Первосвященник 14.04.13
Низины 14.04.13
Возвращение 14.04.13
Чудак 14.04.13
Зимородок 14.04.13
Утром 14.04.13
На войне, на далекой 14.04.13
Прощальная чаша 14.04.13
Столб с перекладиной 14.04.13
Яз 14.04.13
Ночь и утро 14.04.13
По дороге 14.04.13
Новый год 14.04.13
К морю 14.04.13
Часть третья
Путь императора 14.04.13
За горами 14.04.13
«Siempre eroica» 14.04.13
Стычка 14.04.13
Видения 14.04.13
Вальдепеньяс 14.04.13
На берегу Равки 14.04.13
В Варшаве 14.04.13
Совет 14.04.13
Шанец 14.04.13
В старой усадьбе 14.04.13
Сандомир 14.04.13
Угловая комната 14.04.13
Под Лысицей 14.04.13
На развалинах 14.04.13
Пост 14.04.13
Отставка 14.04.13
Отставка 14.04.13
Дом 14.04.13
Слово императора 14.04.13
Комментарии 14.04.13
В прусской Варшаве

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть