На берегу Равки

Онлайн чтение книги Пепел
На берегу Равки

Вторая рота первого эскадрона улан полка Дзевановского рано утром выступила в головной патруль. Дождь лил всю ночь. Утих он только под утро. Низкие тучи поднимались с мазурских равнин, открывая на горизонте полосу лесов.

Рота получила приказ спуститься по болотистому берегу речки Равки пониже трех озер в Михаловицах, и у первой же запруды, в том месте, где стоял последний пикет, вступить в леса, прочесать их и выйти на соединение со своим шестым полком и с кавалерийской бригадой Беганского. Сто семьдесят кавалеристов с капитаном, поручиком и двумя подпоручиками быстро удалялись от Варшавского тракта. Через каждые двести – триста шагов они пробовали найти проход, но безрезультатно.

После весеннего половодья и дождей всю долину Равки поняла вода, доходившая до самых полей. Сразу же под Пухалами начинались торфяники, где лошади даже на самом краю уходили по тебеньки в болото. Единственное место посуше, с мостом, около огородов фольварка в Михаловицах, был получен приказ обойти. Поэтому рота продвигалась дальше. Между дорогой, по которой она шла, и Пенцицами стояла топь, предательская трясина чуть ли не в версту шириной, залитая поверху водою. Длинные ржавые болота тянулись до деревень Творки и Прутков. Огромный парк, разросшийся у озер Пенциц в целый лес, скрывался еще в темной мгле. Порой из тумана выступали купы деревьев и снова прятались в таинственном полумраке. Только аллеи старых лип на песчаных пригорках, ведущие в сторону Коморова, виднелись уже в голубом просторе.

На заливных лугах уже повсюду пробивалась свежая травка, и аир так упруго выбрасывал снизу целыми рядами светлые побеги, словно снопы пламени вырывались из недр земли.

Прибрежные ольхи, которые на болоте росли купами и рощами, стояли еще обнаженные и среди молодой зелени казались какими-то хилыми и опухшими; но и у них вершины уже оделись, как дымкой, желтенькими сережками. По рвам и бороздам с журчаньем и плеском бежали в долину потоки полой и дождевой воды. Над длинными плавами и топями торфяного болота, которое дымилось, прея в тепле проснувшегося дня, с радостным криком носились веселые пигалицы.

Солдаты тихонько подражали их родным голосам, причем некоторые так искусно, что вся рота покатывалась со смеху. Даже воинственный и грозный капитан Францишек Катерля, лучший кавалерист во всей армии, быстро ехавший впереди, не мог скрыть улыбки под пышными усами. Он строго покашливал и, озираясь, смотрел зверем; но солдаты хорошо знали, что в сердце у него такая же весна, как и у всех.

Подпоручик Рафал Ольбромский в это утро был весел. Конь под ним пофыркивал от избытка здоровья и легко нес всадника в седле. Каждый крик пигалицы напоминал подпоручику что-то приятное, какую-то давнишнюю, казалось, уже чуждую и навсегда забытую радость.

На правом, высоком и ровном берегу Равки крот вырыл десятки свежих черных кротовин.

– Хорошая будет погода, – шептали солдаты.

– Этот сапер перед дождями не станет рыть землю. Он только, как уверится, что уже весна, тогда хватает лопату и давай рыть!

– Такой за костелом в Опаче мигом бы вырыл окоп длиной в сто локтей.

– Небось и без него обойдутся…

На песчаных пригорках от земли уже остро и сильно тянуло весенней прелью. Вдали, в стороне Варшавы, серели нетронутые помещичьи поля, и пески по другую сторону речки выставляли напоказ свою наготу, но кое-где уже ярко зеленели всходы озимой ржи.

Доехав до деревушки Регул, солдаты наткнулись на мужиков, пахавших свои нивы. Сырые, только что отваленные пласты земли блестели, как полированное железо. По временам ветерок приносил с южной стороны запах навоза, ударявший в нос и тотчас пропадавший в чистом воздухе.

Рота вышла на грунт посуше и ехала прямо по парам. Копыта коней то и дело еще уходили по самые бабки в подсыхавшую землю и, вырываясь, ритмично чмокали. Под деревней Прушковом рота переправилась вброд через Утрату и поехала дальше песками на юг в Коморовские и Геленовские леса. Сразу же за речкой капитан Катерля остановил роту и построил ее для патруля. Двадцать пять человек кавалеристов, с поручиком во главе, он пустил в головной дозор. Из них десять человек должны были патрулировать, а пятнадцать – следовать за ними на расстоянии двух тысяч шагов от роты. Двадцать человек с первым подпоручиком он оставил в тыльном дозоре, тоже на расстоянии двух тысяч шагов от роты. В таком порядке вступили в лес.

Смешанный лес был тих и безмолвен.

Лесная поросль – грабы, дубки, орешник – едва подавала признаки жизни. Увядший прелый лист шуршал под конским копытом.

По узкой тропе, ведшей от Новой Веси к Надажину, пробирался головной дозор. Рота со старшим вахмистром, четырьмя вахмистрами, фуражиром, капралами и горнистами по бокам двигалась сомкнутым строем. Солдаты ехали по лесу ровным шагом. Все сохраняли немое молчание и настороженно прислушивались.

Солнце уже взошло, и обнаженный лес словно потягивался и разминался со сна. Тут и там открывалась поляна, вдававшаяся в лес, как залив, и взгляд скользил тогда по пустой, тянувшейся на целые мили мазурской равнине. На одной из таких полян приютилась одинокая деревушка, десятка полтора мазанок под соломенной кровлей. Усадьбы тянулись по обе стороны песчаной дороги. Над стрехами высились обнаженные липы и раскидистые ивы. Пусто и тихо… На вершине самого высокого дерева клекотал аист. Захватив первого попавшегося мужика, командир велел ему вести отряд ближайшей дорогой к Надажину. Куча ребят в рубашонках выбежала поглазеть на славное войско и долго, долго шла за солдатами, не сводя с них глаз. Собаки лаяли без конца, хотя отряд давно уже скрылся в лесу.

Рафал отъехал в сторону с дороги и пустил коня лесом, бок о бок с шеренгой солдат. С наслаждением слушал он, как конь взрывает подковами бурые, истлевшие прошлогодние листья бука и ломает сухие сучки. Мысли его летели вдаль, как и взор, которым он пронизывал густой лес.

Словно наяву, словно собственными своими глазами он видел отца… Почти никогда он не думал о старике и, кажется, ни разу в жизни не вспоминал о нем с тоскою. Почему же вдруг сейчас он увидел его?… Нащупывая палкой дорогу, идет сгорбленный, будто покрывшийся желтой плесенью старичок. Как всегда, шапчонка на нем, бекеша, стоптанные сапоги. Старый скряга Ольбромский из Тарнин. Какая странная, какая удивительная, непонятная грусть!

Ох, и бил же его всегда отец с раннего детства, оскорблял всегда, мучил, докучал, глумился, обманывал. Из дому, из под крова выгнал на дождь и непогоду. А брата, брата! Навсегда прогнал со двора… Навсегда, навсегда… Сердце у него не забилось ни разу, не дрогнуло, когда сын в походах скитался по свету, по бивакам и лагерям. Не почуяло оно. когда, простреленный пулями, лежал он полумертвый на поле сражения, не разорвалось от тоски, когда умер, не примирившись с отцом, не обняв его. Тлеет теперь брат далеко, далеко…

Откуда же вдруг эта странная, непонятная грусть? Ему кажется, будто это не он думает об отце, будто это он сам – дряхлый старик из Тарнин, и в душе его все мысли старика, глубочайшие корни их и тончайшие нити всех ощущений и чувств. Он слышит, как роятся они, трепещут, терзают его. Но это не он грустит, о нет! Это старика мучат смутные, неотвратимые, непостижимые чувства.

Пришла новая весна, новое весеннее тепло коснулось каждого комка земли и пробудило его ото сна, теплым ветром повеяло из-за Вислы на Сандомирскую долину. Всюду, куда ни кинь глазом, рождается жизнь. Сколько лет уже рождается все та же жизнь… Только Петр уже не вернется.

Нет его больше. Обратился он в прах, в тлен, в пепел. Ни единой косточки не осталось уже от него. Если бы хоть знать, сколько осталось от него пепла! Рукой пощупать. Если бы лежал он на кладбище, что виднеется вон там посреди поля, пошел бы сейчас к нему тайком от всех и поведал бы ему над могилой свою отцовскую волю. А так… Как это ужасно пережить родного сына! Сердце сжимается у старика, щемит, ноет, но ни единой слезинки он не может уже уронить…

Он окинул глазами поля. Обнял их взглядом… Остановился. Смотрит вдаль. Нет уже и второго сына. Кто знает, вернется ли он? Да и когда вернется? С холодной решимостью старик отогнал прочь тревоги. Весенний ветер осушил одинокую слезу на отвислом нижнем веке. Железной волей укротил старик волнение. Идет он опять быстро, быстро, на палочку опирается. Начинает думать о будничных, обыденных, хозяйских делах. Что посеять на этом вот поле? Что вон на том? Боронить ли еще раз эту пашню? Пахать ли вон ту полосу под лугом?

Но вот, словно из неприметной щели, снова выползает прежний дух упрямства, своевластия, которому нет границ, который рассекает надвое, как тонкая и острая дамасская сталь. Нет, не простит он сыну, никогда не простит! Пускай погибает! Пускай пропадает! Если даже сын придет, как выгнанный пес, и будет лизать ему сапоги, – он не приласкает его. Выхватить шпажонку из ножен против отца? Ха-ха!.. Коли так, пусть навек пропадает!

Отваленные плугом пласты земли стремительно надвигаются на его пылающие красные глаза. Отгадай, в какой из них обратился теперь сын… Отгадай, отгадчик…

Тоска раздирает душу Рафала, пропасть легла между ним и отцом, и от страшной муки, проклятой муки, равной которой нет на свете, исказилось лицо юноши. Жалко ему старика, страдает он за отца, и жалость эта пронзает болью сердце, мешаясь с чувством обиды, оскорбления, отвращения и гнева.

Он изумленно огляделся по сторонам.

Солнце сияло. Золотисто-белые блики скользили по лесу. Они легли на обнаженные, жалкие и прелестные березки, похожие на обесчещенных прекрасных девушек, С которых грубая рука сорвала одежды… Они легли, потухли, отлетели. Скользнули в зеленую чащу сосен и под прелым листом, под сухими иглами усердно искали задыхавшиеся от трудов ростки весенних трав.

Вдруг перед отуманенными думой глазами засияла беспредельная лазурь. Открылись широкие поля, которые на целые мили тянулись к югу. Вдали среди песков серели риги Надажина и поблескивала большая медно-красная крыша костела с невысокой колоколенкой.

Рафал равнодушно смотрел на песчаные поля, следя за чуть приметной колеей просохшей уже дороги, когда вдруг услышал хриплый, сдавленный голос капитана:

– Рота, стой!

При звуке этого голоса кони остановились как вкопанные, прежде чем рука всадника успела натянуть поводья. Золотисто-гнедые покрылись темными пятнами. Пар шел от всех. Некоторые уже были в мыле.

– Смирно! С коней!..

Ольбромский с чувством физического наслаждения перебросил поводья на правую сторону, накрутил гриву на пальцы левой руки и чуть-чуть высунул из стремени правую ступню. Опершись левой рукой на луку седла, он продолжал еще мечтать:

«У нас там поля зазеленели. На заре по оврагам дымятся туманы…»

– Слезай! – скомандовал капитан.

Сам он с неподражаемой легкостью занес правую ногу носком вниз, шпорой вверх и перекинул ее через хребет своего прекрасного мерина. Вся рота как один человек спешилась и стала навытяжку, пока не раздалась команда:

– Вольно!

Рафал закинул на седло поводья, пустил своего Братца на траву, а сам вышел из строя, чтобы размять ноги. Однако капитан остановил тут отряд не только для отдыха. Он прошел мимо головного дозора, бормоча себе под нос какие-то не совсем цензурные выражения, выбрал одного из солдат, стройного как сосна, мазура, и кивнул ему, чтобы тот вышел вперед. Затем он выбрал еще одного солдата и тоже кивнул ему. Капитан приказал обоим отстегнуть палаши, положить пики на землю, снять шапки и осторожно влезть на две самые высокие сосны, стоявшие на опушке леса.

Оба, словно белки, поскакали с сука на сук с северной стороны стволов, как было приказано, и взобрались на самую верхушку сосен.

– Что там видно? – тихо спросил капитан.

Оба молчали.

– Да глядите же, вороны! Большая дорога, что идет из леса на Надажин, видна?

– Видна, пан капитан.

– За Надажином дорога видна еще или нет?

– Видна, пан капитан.

– Поля все кругом осмотрите. Видите?

– Видим, пан капитан.

– Пусто?

– Пу…

Вдруг оба солдата, звеня шпорами и торопливо отцепляя от сучьев аксельбанты, как по команде, стали спускаться с сосен.

– В чем дело? – прикрикнул на них капитан.

Оба спрыгнули с высоких сучьев на землю и кинулись к лошадям, хватая по дороге шапки и пики и взволнованно шепча:

– Конница, конница!

Капитан бросился туда, куда они показывали. Сначала он ничего не увидел. Поля были изрезаны березовыми рощами и сосняком. Со стороны большого леса, который назывался Дембаком, доносился с полей мерный гул, бряцание и звон. Сердце у Рафала заколотилось и медленно стихло.

– Тук-тук, тук-тук…

Мелькнула мысль в пылающем мозгу:

«Серны, что ли, идут с Лысицы?»

– По коням! Смирно! – чуть слышно скомандовал капитан.

– Садись!

Устремив глаза вдаль, Рафал безотчетным движением перекинул ногу через хребет коня, вдел ее в стремя, перебросил концы поводьев на левую сторону. Поправившись в седле, он подтянулся, врос в седло и стал как вкопанный.

Братец похрапывал и стриг ушами.

Далекая музыка конских копыт, ступавших по сырой мягкой земле, глухо неслась по полям. Глаза офицеров, вахмистров, капралов, горнистов, солдат, как натянутая до предела тетива, напряженно устремились в ту сторону, откуда долетал отдаленный топот. Но вот на расстоянии по меньшей мере версты из-за леска медленно, плавно, чудно переливаясь красками на солнце, показался отряд австрийских гусар. Капитан замер на коне, словно окаменел. Лицо его было точно высечено из мрамора. Взгляд стал пронзителен.

Австрийский дозор шел в сторону Надажинского тракта, возвращаясь очевидно с разведки. Ему предстояло пересечь наискосок поле перед фронтом польского отряда. Когда весь дозор выехал на открытое место и стало ясно, что по численному составу он значительно превосходит польский отряд, с уст капитана слетела громовая команда:

– Пика к бою!

Правая рука с молниеносной быстротой скользнула вниз по древку пики до того места, до какого можно было опустить ее, не сгибая корпуса. В этом месте заскорузлая рука мазур обхватила пику. Пятку пики солдаты вынули из кожаного башмака у стремени. В первой шеренге они наставили пики острием в грудь врага, древко на расстоянии половины локтя от конца взяли под мышку и прижали к боку. Во второй шеренге солдаты стиснули древко рукой – и ждали.

Положив руку на эфес палаша, капитан покрепче уселся в седле. То же самое сделали остальные офицеры. Все затаили дыхание…

Свистнули выхваченные из ножен офицерские сабли.

– Натяни поводья!

Капитан решительным взглядом окинул солдат.

– Вперед!

– Марш, марш!

Шпоры вонзились в бока коням. Отряд рванулся и выскочил из-за деревьев. Сначала он шел неровными скачками, словно кони сразу не могли попасть в ногу. Но скоро они пошли ровным аллюром. Люди и кони превратились в монолитную массу, как бы в цельную громадную глыбу, в скалу, которая, оторвавшись от гребня горной цепи, летит в бездонную пропасть. По мере того как ускорялся бег, солдаты в первом ряду все ниже пригибались к шее коней. В воздухе засвистели значки пик. Комья земли, взрываемой конскими копытами, взлетали на воздух.

– В атаку!

Рафал испытывал безумное наслаждение от этой бешеной скачки.

В прищуренных глазах юноши мелькала синяя блестящая полоса. Услыхав последнюю команду капитана, он открыл глаза. Шагах в восьмидесяти от него был неприятель.[537]Речь идет о начавшейся весной 1809 г. войне между Францией и ее союзниками – в том числе Княжеством Варшавским, с одной стороны, и Австрией – с другой. В Княжество Варшавское вторгся 36-тысячный австрийский корпус под командованием эрцгерцога Фердинанда и двигался по направлению к Варшаве.

В полуэскадроне кайзеровских гусар, одном из шести, шедших в авангарде генерал-фельдмаршала фон Шаурота,[538] Шаурот Карл-Август (1755–1810) – австрийский фельдмаршал-лейтенант. С 1800 г. – генерал-майор, в войне 1809 г. – командир кавалерийской дивизии. давно уже заметили разъезд. Выстроившись в колонну, дозор во весь опор мчался навстречу полякам. Офицеры с криком скакали на флангах, вытянутыми саблями указывая направление атаки. Когда первые дне шеренги польской роты были прижаты задними так, что конские головы вклинились между всадниками и лошади грудью нажали в галопе на крупы передних лошадей и втиснулись между их ляжками, гусарский полуэскадрон, мчавшийся под углом к польскому отряду, сразился с ним. Уланы как снаряд врезались в полуэскадрон. Сомкнутая первая шеренга сразу рассыпалась. Десятка полтора австрийцев, выбитых пиками из седел, кричали под конскими копытами.

Но в то же мгновение с железной силой налетели вторая и третья шеренги и стали с плеча рубиться саблями. Подпоручик Ольбромский врезался в плотную толпу солдат. Среди свиста сабель он с яростью и восторгом стал тоже рубиться саблей. Вокруг сощуренные глаза, сдвинутые брови, раздувшиеся ноздри. Сверкают белые зубы. Свистят и лязгают сабли. Гремят выстрелы, и кругом слышен дикий крик.

Выдержав первый натиск вооруженных пиками улан, все гусары бросились в сабельную атаку. Рафал прекрасно заметил, как сбились, сомкнулись только что рассеянные фланги австрийцев, как старые, обученные и проворные солдаты наместника с ловкостью и злобой разят отточенными на бруске саблями польских улан, еще не побывавших в бою. Увидев впервые старого рубаку, размахивавшего саблей, Ольбромский бросился на него. Стоя в стременах, он с молниеносной быстротой замахнулся раз, другой. Австриец отвел удары и как будто отступил. Вместо него на Рафала наехал другой солдат, сущий двойник первого. Сшиблись кони, и всадники рубнули с плеча так, что с лязгом ударились сабли. Улучив время, Рафал уперся ногами в стремена и, привстав, размахнулся, готовясь нанести сокрушительный удар. Но австриец вдруг притворился, будто удирает, и, дернув удила, так вздыбил своего коня, что тот, оскалившись, рванулся вперед и стремительно обрушился на юношу.

– Вавжек! Руби же! Да руби же этого сукиного сына! – рявкнул где-то сбоку фланговый вахмистр.

Рафал чувствовал себя достаточно сильным и уверенно отражал все удары. Палаш его сверкал, как молния, разил вокруг и выбивал искры. Вдруг юноша перегнулся на бок под страшной тяжестью.

«Переломил мне руку», – успел он только подумать.

Сабля падала у него из руки, из похолоделых пальцев. Напрягая все мышцы, все силы все внимание, он схватил ее еще раз и поднял одеревеневшую тяжелую руку, но не смог уже нанести удар. Мурашки побежали по кисти к локтю, к плечу…

Гусар откинулся в седле и ткнул его тогда острием в грудь. Острие вонзилось до самой кости и огненным жалом впилось в бок. Австриец дернулся назад и вылетел из седла от удара, который нанес ему саблей фланговый вахмистр. Через минуту он сидел на корточках на земле, обеими руками держась за размозженную челюсть. Его страшные белесые глаза смотрели в пустоту, из груди вырывался звериный рев. Ольбромский тихонько вытащил из кобуры пистолет и. сверху пустил ему пулю прямо в обезумевшие глаза. Бросив после этого взгляд на свои рейтузы, он с изумлением и злобой увидел, что левая нога, колено и сапог до самой ступни залиты кровью.

«Кто это, черт бы его Драл, так меня искрошил?» – подумал он точно сквозь сон.

Он заметил, что все поле желтеет и на нем рядами вспыхивают зеленые огоньки. Опустив поводья, он стал левой рукой протирать глаза.

Орудуя пиками, стреляя и рубясь саблями, его с криком и топотом окружила беспорядочная кучка улан. В толпе Рафал слышал все время крик капитана, поручика и подпоручика: «Стой! Равняйсь!» Как ошалелый, то же самое кричал старший вахмистр. Отряд отступал к лесу, изо всех сил отражая натиск гусар. В поле отдельные всадники преследовали кое-где друг друга. Рота, которая в конце концов снова начала строиться на опушке леса, уводила с собой десятка полтора пленных.

Рафал сейчас не мог дать себе отчета в том, что происходит вокруг. Ему было неприятно, нехорошо, тошно. Дать изрубить себя как трусу… Когда шум битвы, лязг сабель и крики начали стихать, к опушке стали съезжаться рассеявшиеся по полю уланы. Разгоряченные, они скакали на обезумевших, взмыленных конях. Одни из них вели за собой венгерских скакунов, другие тащили раненых или изувеченных гусар. Наконец все заметили, что подпоручик Ольбромский что-то уж очень окровавлен.

Рафал отговаривался, пытаясь держаться молодцом. Однако его сняли с коня. Когда старший вахмистр, по приказу капитана, расстегнул на нем изодранный мундир, кровь ручьем хлынула из-за пазухи. Белье было в крови, мундир пропитался ею насквозь. Рафала положили на землю, сняли с него одежду и наскоро перевязали рану. Юноша был ранен в грудь и в бок. Рана шла снизу к подмышке. Сам капитан стал ощупывать ее шершавыми пальцами, ища пули. Когда Рафал уверил капитана, что это не огнестрельная рана, юноше промыли ее водкой и перевязали. Затем его подсадили на коня; забинтованный так крепко, точно его затянули в корсет, он уселся в седле, как в кресле. Поместив в середину своих раненых и пленных, рота медленно двинулась по опушке Коморовских лесов к тракту. Вдали, у Надажина, среди толп австрийцев было заметно движение. Конница выдвигалась вперед. Слышен был отдаленный гомон, гремели орудия.

Оставалось еще порядочно проехать до большой дороги, когда показался прямой широкий строй австрийской кавалерии, которая все быстрей и быстрей неслась на рысях вдоль дороги к лесу. Заметив это движение, капитан укрыл свою роту в лесу, а сам с открытого места стал наблюдать с офицерами за врагом.

Конь Рафала стоял в лесу и нетерпеливо бил копытом, разбрызгивая воду. С мимолетной грустью всадник окидывал взглядом край поля, поросшего буйными травами. В душе юноша вспоминал свой весенний сон: поездку в Выгнанку. Так живо представилась ему та минута, так явственно увидел он те края, что реальная действительность исчезла. Предаваться мечтам мешали возгласы солдат и нечаянный, несмотря на запрет, звон сабель, шпор, пик, упряжи. Толпа дрогнула и подалась к лесной опушке.

Рафал поднял глаза.

Навстречу гусарам уже давно выскочил из лесу второй уланский полк под командой Тадеуша Тышкевича. После дождей в воздухе не осталось ни единой пылинки, и весь полк был виден как на ладони. Сначала он шел ровно, резвой рысью'. Но вот на глазах у всех он сросся, скучился, сжался. Кони и люди слились в одно целое. Осталось только красочное пятно, которое быстро летело по полю. Вот полк понесся во весь опор…

Капитан Катерля не выдержал. Он вздыбил коня, повернулся на месте и, став перед своим отрядом, быстро отдал приказы. Старший вахмистр с тремя десятками рядовых отведет пленных и раненых через лес, прямо к постам под Сенкоцином и в главную квартиру. Остальные – на поле боя.

Мигом выделили конвой, и полуэскадрон в уменьшенном составе вышел из лесу. Он построился в поле и, подняв коней в галоп, ринулся в бой. Этот отряд в сто с небольшим сабель, промчавшись наискосок к дороге, весьма ощутительно поддержал в бою главные силы и помог разгромить австрийцев, потерявших, кроме раненых и убитых, двести человек пленными. Рафал не видел уже этого успеха. Окруженный своими солдатами, он ехал по лесной дороге. Уланы шептались, с большим любопытством посматривая на пленных, оглядывая и оценивая пойманных коней и трофеи. Старший вахмистр посмеивался в усы, но в присутствии Рафала не решался заговорить. Наконец, имея, должно быть, в виду состояние подпоручика, он не выдержал и обратился к ближайшему немцу:

– Нечего тебе тут так скулить, на вертеле тебя не жарят. Сабли, сукины дети, небось на брусках отточили, чтобы рубить нас без всякой пощады.

Гусар поднял на него налившиеся кровью глаза и показал на свою разбитую голову. Действительно, кровавая корка на спутанных волосах становилась у него все больше и больше.

– Так бы и сказал! – проговорил вахмистр. – Болит, что ли?

Солдат что-то пробормотал не то по-венгерски, не то по-румынски. Рафал догадался, чего он хочет, но молчал. Когда он смотрел на этого окровавленного мужика, его душила холодная, жестокая злоба. Чтобы отвязаться от пленного, который бросал на него умоляющие взгляды, юноша сухо приказал:

– Вахмистр, перевязать ему рану и увести в тыл отряда, чтобы он мне тут глаз не мозолил.

– Слушаюсь!

Вахмистр спешился и обратился к гусару:

– Есть у тебя какая-нибудь тряпица? А?

Раненый пожал плечами, показывая, что не понимает.

– Эх ты голодранец, и говорить-то ни по-каковски не умеешь! Дай-ка мне тряпицу, так я тебе башку перевяжу, ферштанден? Небось отдам тебе твою тряпицу, только башку починю.

Солдат опять показал, что не понимает, чего от него хотят. Тогда один из улан вынул из ранца чистую тряпицу и торжественно подал ее вахмистру. Тот наскоро, не задерживая отряда, обмыл австрийцу водкой голову и перевязал ее. При этом, глядя пленному в глаза, он все время толковал ему:

– Сабли небось как бритвы отточили! А я тебе и не точивши одним махом башку снесу. Знаешь ты это? Коли попался улану в когти, молись богу да поскорее! Только ты и про молитву, верно, в первый раз в жизни слышишь, немецкий холоп. Ах, черти! На поляков пошли, сукины дети? Да что поляки вам сделали? Обидели вас когда, что ли? Черт тебя знает, кто ты такой? Может, и венгерец… Но только я тебе скажу, что вовсе ты не венгерец, а свинья угреватая, раз с немцами заодно прешь на нас. Не будь у меня сердце мягкое, взял бы тебя да тут на месте и прикончил. Понял теперь?

Уланы ехали быстро, с любопытством и с каким-то особым почтением и благосклонностью поглядывая на своих пленных. Рафалу было не по себе. Нехорошо, худо. Неприятная сонливость охватывала его точно после пьяного разгула. Голова была тяжелая, руки и ноги горели.

Было уже после полудня, когда отряд выехал из лесу и направился в Сенкоцин. Он попал в самую гущу войск. Из-за песчаных холмов у Лешноволи и Лазов показывались и мгновенно исчезали из глаз головные дозоры бригады генерала Спета. Объезжая лес кругом, они проносились даже через Мокроволю. Бригада генерала Рожнецкого[539] Рожнецкий Александр (1774–1830) – польский генерал. С 1799 г. – в польских легионах и во французской армии, в войне 1809 г. – командир бригады. с четырьмя орудиями стояла под Янчевицами, около корчмы под названием «Уют», на дороге из Фалент в Лешноволю. От шума боя, от ружейных залпов и криков конницы Тышкевича Фалентский лес гудел как колокол. Весь варшавский тракт у Фалент был запружен войсками самого разнообразного рода оружия. По направлению к Михаловицам шел в колоннах, по колено в густой грязи, третий стрелковый полк, другие полки возвращались из Коморова или Пенциц в Пухалы. Адъютанты, забрызганные грязью до самых султанов, мчались к кавалерии Рожнецкого. По направлению к Яворову проскакал во весь опор какой-то унтер-офицер. Все войска давали дорогу медленно подвигавшемуся конвою. Целые батальоны сходили с дороги во рвы. Честь отдавали даже офицеры высшего ранга.

Первый раз в жизни Рафал понял, что такое слава. Трепет восторга, незнакомого ему, пробежал по телу юноши, как лев по пуще. Глаза заблестели от счастья и гордости. Он дал бы изрубить себя на куски, сжечь живьем, привязать к конскому хвосту и волочить по полю за те почести, какие оказывали ему на протяжении двух верст между Сенкоцином и Фалентами. В самой деревушке Фаленты совершенно не было войск. Не было их и в ольховом лесу позади нее, и в окрестностях разрушенного помещичьего дворца, и на плотине, и на дороге, ведущей в Рашин. Только в Рашине, около костела, в домах по правую сторону дороги и особенно за костелом, где несколько сот крестьян рыли окопы, было столько войск, что конвою едва удалось пробиться. Там тоже везде, где только это было возможно, отряду уступали дорогу. Пехотинцы вытягивали шеи, чтобы посмотреть на пленных; кавалеристы подъезжали поближе, офицеры выходили навстречу отряду.

Все бежали в надежде увидеть пеших пандуров с косицами около ушей. Все было там в движении. Никто не знал, тронется ли небольшая армия дальше, навстречу неприятелю, или останется на месте. Никто не мог сказать, где разместить раненых. В самом Рашине места не хватило, а о Фалентах не могло быть и речи.

Подвернулся, наконец, врач и взялся за Рафала. Он с особым рвением принялся за дело, так как Ольбромский в этой кампании был первым раненым офицером. Врач отвез его в Опачу, расположенную в двух верстах от Рашина, по дороге на Варшаву. Тем временем вахмистр взял пленных и повел их в главную квартиру своего полка, чтобы доложить генералу, представить рапорт и получить дальнейшие приказания.

Видимо, от большой потери крови Ольбромский был очень слаб. Безучастно смотрел он на помещичью усадьбу в Опаче, которую показывал ему врач, безучастно слушал заверенья, что здесь ему будет гораздо лучше, чем в полевом госпитале, устроенном в рашинской корчме. Усадьба в Опаче стояла в небольшом глухом саду. Со стороны Варшавского тракта и поля она была обнесена забором. Рафалу запомнился этот полуразрушенный забор, который подгнил уже местами и обвалился. А с ним вместе и лужок… Юноше стало лучше и веселее, когда он увидел побеленный помещичий дом. Точно родное гнездо открылось его взору. На парадной половине, где, наверно, находилась гостиная, которую редко открывали, висели на окнах муслиновые занавески. Из-за дома выглядывала голубятня. В глубине виднелось гумно, обветшалые хозяйственные постройки и кучи недавно выброшенного навоза, который дымился, как костер из ветвей можжевельника. Входная дверь была на запоре.

По грязной дороге тянулись вереницей обозные повозки, двигались в беспорядке воза со снаряжением. Врач ссадил своего пациента с коня, побежал во двор и стал громко звать кого-то. Рафал тем временем сидел на крыльце и думал. По полям шли колонны войск.

Далеко, под Яворовом, в стороне Пясечного рисовались в весенней мгле шеренги батальонов, маршировавших под командой Яна Каменского.

Наконец загремел ключ в замке, и раненого ввели в сени. Врач громко ругал какого-то человечка, не то эконома, не то дворецкого, который, причмокивая губами, все время исподлобья неприязненно посматривал на Рафала. Когда ему приказали отпереть дверь в самую лучшую комнату на парадной половине, он упирался до тех пор, пока врач не схватил его за шиворот.

В гостиной, странно пустой, как будто из нее только что вывезли всю мебель, воздух был очень спертый. За первой комнатой находилась другая, отворенная настежь комнатушка, которая была обставлена гораздо уютней. В ней оказалась кровать с совершенно чистой постелью, атласным одеялом, мягкими перинами и целой горой подушек в вышитых наволочках.

– Вот этого нам и надо! Этого нам и не хватало, – обрадовался доктор. – Здесь подпоручику будет лучше…

– Я сюда никого не пущу! – проворчал дворецкий.

– Не пустите?

– Не пущу. Это постель самой пани помещицы. Мне strictissime[540]Строго-настрого (лат.). приказано немедленно увезти эту кровать.

– Ну, а я strictissime отменяю этот приказ.

– Гм…

– Сбегайте, сударь, поскорее да принесите в большом чистом тазу горячей воды. Чтоб через пять минут была вода! – рявкнул благодетель Рафала и, схватив дворецкого за плечо, ткнул его носом в дверь, которая при этом распахнулась настежь.

Из сеней послышался голос, в котором отнюдь не слышалась покорность:

– Иду, иду, только я вам это попомню, молокососы!

– Лошадь там у забора отвяжите! Да отведите в конюшню! Овса полную кормушку засыпьте! Слыхали?

– Как не слыхать, слыхал, – буркнул тот из угла сеней.

Вскоре врач сделал Рафалу перевязку. Юноша немало намучился при зондировании и промывании раны, но был очень обрадован, когда врач заверил его, что острие гусарской сабли перерезало не очень много связок… Сабля скользнула будто бы по костям и накромсала много мяса на боку и под мышкой. Забинтованный и успокоившийся улан улегся на пуховики. Врач предписал ему покой и на прощанье пообещал навестить на следующее утро.

День тихо растаял и перешел в' ночь. Никто не приходил зажечь свет. Рафал не был в претензии за это: он отлично отдыхал в уютной спаленке.

Юноше было необыкновенно хорошо. Приятные и веселые мысли слетались к его изголовью, как желанные гости, и тешили его, как любимые и самые сладкие виденья, как ароматы цветов, знакомых с детства по родным местам. Самые трудные дела, самые неприятные события своей жизни он впервые за столько времени усилием воли оживил в памяти и обозревал их в сиянье блаженного душевного покоя. Он осмелился бесстрашно вступить в Татры, пойти по знакомым дорогам, с улыбкой полусостраданья, полунасмешки шагать на скалистые кручи. Он заглянул в прозрачные лазурные озера. С наслаждением услышал он шум потока, наполнивший долину до самых разбойничьих гнезд на утесе. Он кротко улыбался и снисходительно жалел обо всем. Даже звук ее имени не потрясал уже его сердце. Мелодические звуки – нет, вернее, тихие слезы, которые капают одна за другой, одна за другой… Голубые глаза смотрят из темноты этой спаленки… Но они уже ничего не увидят, ничего.

«Что между мной и тобой, женщина? – вопрошает он с благодушной житейской мудростью. – Ты уже прах и пепел не только как плоть и кровь, не только как красота, не только как живое воспоминание о красоте, ты прах и пепел как чувство, а я – молодость, сила и страсть. Ничто не длится вечно. Налетит еще последний порыв ветра и развеет последнюю горсточку пепла».

Он отстранил от себя эти мысли, как знакомых, с которыми уже поразвлекся. Перешел к другим. Ах, да, это он, великий мастер де Вит! Рафалу ясно представилась крупная фигура, корпус, голова, глаза… Он вспомнил вступление в Гданьск и незахваченный блокгауз…

Он вспомнил разрушенные подкопами стены, вырванные рамы окошек и дверей и, наконец, последнюю схватку на развалинах.

«Майор де Вит, офицер прусской пехоты…» – читает по списку офицер, когда из форта выносят раненых. Рафал все еще видит бледное лицо, обильную кровь в спутанных курчавых волосах, потухшие глаза. Глаза эти смотрят на него, когда раненого начальника блокгауза несут на носилках. Они смотрят внимательно, смотрят снизу вверх. Спокойные, холодные, мужественные глаза!

Но вот рот командира искажает гримаса презрения, и большая голова с неприязнью отворачивается при виде «брата». Глаза закрываются, чтобы не видеть лица «ученика».

Сумрак спаленки в Опаче как будто шепчет: «Это он узнал тебя тогда…»

Мечется раненая душа Рафала. Жгут его сердце угрызения совести, которые он не может заглушить.

«Нет, нет, об этом еще нельзя вспоминать с улыбкой», – думает раненый, отстраняя от себя образ мертвого великого мастера, каким он увидел его в морге на следующий день после взятия Гданьска. Терзает ему душу теперь спокойствие мертвеца, язвит сердце неподвижная голова и гордо сжатые губы…

Рафала вызвал из задумчивости непонятный шум.

Кто-то ходил по сеням с огнем, громко ругался, говорил, наконец вошел в соседнюю комнату. Там он, ворча, осмотрел всю мебель, толкая и передвигая ее с места на место. Крупными шагами он подошел к кровати. Рафал с яростью смотрел на нахала и хотел было уже прогнать назойливого гостя вон, но увидел его мундир и умолк. На офицере был короткий темно-синий уланский фрак с генеральским шитьем на лацканах, длинные малиновые рейтузы. Генерал снял конфедератку с высоким черным плюмажем и богатой позументовой обшивкой и держал ее в руке. Высоко подняв сальную свечку в жестяном подсвечнике, он, тяжело дыша, склонился над пуховиками.

– Черт тебя сюда принес! – проворчал он сквозь зубы.

Лицо у генерала было продолговатое, бритое, цвета порыжелого песчаника. Выражение холодных как лед глаз на выкате, с мешками, было умное и пренебрежительное. С тонких, сурово сжатых губ, казалось, вот-вот сорвется оскорбительное слово. Раненый не раз уже видел эту голову с длинным мясистым носом и продольными складками, избороздившими лицо, но сейчас он смотрел на него с удвоенным любопытством. Генерал некоторое время постоял со свечой, глядя на Рафала пронзительными глазами. Затем он стремительно повернулся и вышел в первую комнату. Там он стал шумно передвигать столик и стулья, пока, наконец, не уселся. На единственном оставшемся столике генерал разложил большую карту и, подперев голову руками, погрузился не то в изучение ее, не то в расчеты. По временам он то бормотал что-то про себя, то делал какие-то записки в блокноте.

Рафал не мог больше думать о сне. Он видел колеблющийся круг света, черную, растрепанную, курчавую шевелюру генерала и огромную тень, которая падала от его головы на противоположную стену. Рафал был уверен, что его сейчас выбросят из пуховой постели. Это нимало не огорчало юношу, так как он успел уже отдохнуть и повеселеть. Рана не очень его беспокоила, а общая слабость совершенно прошла.

Генерал изучал карту больше часа. Закончив, очевидно, какие-то расчеты, он сложил карту, закрыл блокнот и, опершись руками на столик, положил на них голову… Он подремал так некоторое время, но, когда сон стал совсем одолевать его, встал и, тяжело ступая, стал искать места, где бы прилечь.

Лечь было негде, разве только на полу. Генерал сдвинул два колченогих стула, но не поместился на них. Вдруг он повернул голову и посмотрел в темную комнатку Рафала. Немного погодя он вошел туда. Нашарив раненого, генерал отодвинул его к самой стенке и лег на освободившуюся половину постели.

Рафал почтительно отодвинулся к стенке и хотел уступить генералу часть одеяла.

– Не надо! – буркнул Сокольницкий. – Лежите, если вам так хорошо. Доктор говорил, что вы ранены. А? Где?

– Да, у меня рана в боку.

– Я спрашиваю: в каком деле вы ранены? Пускай доктор возится с вашей раной. Это не мое дело!

– Под Надажином, то есть…

– Что то есть?

– То есть под Геленовским лесом.

– Так где же в конце концов? Ведь Надажин – это городишко, а лес – это лес.

– Под лесом, пан генерал.

– Ваша фамилия? – пробурчал тот уже сквозь сон.

Рафал назвался.

– В кавалерийской школе был кадет Ольбромский, потом, во времена Речи Посполитой, он служил офицером.

– Это мой старший брат.

– Ага! – зевнул генерал.

В ту же минуту он захрапел на всю усадьбу. Голова его лежала на краю подушки, огромная, продолговатая, взлохмаченная. Ольбромский не спускал с нее глаз; в такой странной позе он пролежал, вернее просидел часа два. Свечка, оставленная в первой комнате, догорела и погасла.

Была еще глубокая ночь, когда раздался глухой конский топот. Послышались шаги людей, нетерпеливо ходивших вокруг дома, и громкий говор. Кто-то стучал в окна, искал дверей. На время все стихло; но, когда Рафал решил уже, что люди ушли, дверь в первую комнату отворилась, и кто-то крикнул во весь голос:

– Monsieur le général[541]Господин генерал (франц.). Сокольницкий!

Генерал не пошевельнулся. Ольбромский стал расталкивать его, сначала осторожно, потом все сильнее, пока, наконец, Сокольницкий не проворчал:

– Кто там? Что случилось? Атака?

– Генерал Сокольницкий! – звал голос в темноте.

– Vite, vite![542]Живо, живо! (франц.)

Наконец сонный генерал вскочил с постели. Пошатнувшись на ногах, он потянулся так, что, казалось, затрещали все кости, и высек огонь. Зажгли новую сальную свечу, и в тусклом ее свете на пороге первой комнаты показалось несколько фигур. Это были старшие офицеры в забрызганных по самую шею теплых плащах, перепачканные в грязи до колен. Одному из них подали стул. Когда он уселся за свечой, лицом к Рафалу, перед ним разложили карту, и снова раздался тот самый голос, который звал Сокольницкого.

Сидя за столиком, генерал с любопытством пристально посматривал на говорившего. Время от времени он украдкой позевывал. Это был мужчина лет сорока пяти – сорока шести, с полным, круглым и еще красивым лицом, хотя уже расплывшимся и обрюзгшим. Особенно хороши были у него глаза: бархатные, огненные, под широкими бровями дугой. Чтобы скрыть зевоту, он то и дело поглаживал усики. Пеллетье[543] Пеллетье Жан-Батист (1777–1862) – генерал французской и польской службы. В 1808 г. приглашен в польскую армию в качестве генерального инспектора артиллерии. В этой должности участвовал в войне 1809 г., получил звание генерала. продолжал излагать по-французски свою точку зрения.

– Что касается меня, – проговорил князь Юзеф, обращаясь к Сокольницкому, – то я не перестану сожалеть о том, что не пошел прямо и где-нибудь за Надажином не бросился на них со всеми своими силами. Я не перестану сожалеть об этом! Только ходкевичевская атака могла бы дать нам шанс на победу.

Сокольницкий с притворным сочувствием поклонился сделав вид, будто соглашается с князем. Помолчав, он сказал, чертя пальцем на карте длинную линию:

– Хотя, с другой стороны, не следует пренебрегать этими ржавыми болотами и трясинами. Они тянутся длинной полосой и отличнейшим образом спасают нас от окружения. Никакие окопы не помогли бы нам так…

– Ах, оставьте!

– Нет, вы только посмотрите. За Яворовом чуть ли не от самого Пясечного начинаются непроходимые топи и тянутся бог весть куда. Человек через эти мочажины не пройдет нигде, кроме Рашина и Михаловиц, конь достанет дна разве только за Прутковом и под Пясечным. К Пясечному австрийцы не пойдут, побоятся, чтобы мы не прижали их к Висле. В Рашине у нас укрепления, в Михаловицах…

– Ах, оставьте! Стоять на этом болоте и ждать, когда решится судьба родины, раздумывая о том, в каком месте нас обойдут и окружат…

– У нас до самого Блоня, до Воли и до Пясечного везде расставлены кавалерийские бригады. Обойти нас…

– Ну что это значит! Эти бригады могут только предупредить нас, в каком месте неприятель перешел болота.

Молодой тридцатилетний француз ловил ухом чуждые ему слова. По-видимому, он кое-что понимал, так как время от времени вдруг поддакивал. Но вот и француз стал говорить то же, что Сокольницкий. Он все излагал свои доводы, пока не появилось новое лицо.

Это был Фишер. Увидев его, князь встал со своего места и, порывисто протягивая ему руку, сказал:

– Все уговаривают меня выжидать на этой мерзкой позиции. Даже Сокольницкий, которого всегда нужно tenir par la basque,[544]Держать за полу (франц.). чтобы он не зашел слишком далеко. Что нового, генерал?

– Я из Михаловиц. Озяб, – проговорил маленький генерал, энергично потирая руки. – Попался мне там, – продолжал он, помолчав, – один fygas Samios…[545] Fygas Samios – Самосский беглец (греч.).

– Ну, ну, и что же? – спросили слушатели.

– Один галицийский полячок бежал к нам через леса на Коморов, Янки, Волицу. Он пришел в полночь в Михаловицы, одетый мужиком, весь в грязи, так что невозможно было даже разглядеть его. Я допросил его с пристрастием, думал, не пройдоха ли какой-нибудь, – нет, ничего – человек хороший. Рассказал мне все подробности.

Фишер подошел ближе к столику с картой. Холодными, как будто безжизненными глазами генерал посмотрел на нее. Наконец он произнес, как будто про себя:

– Мало нас, очень мало. Знаете, сколько нас, милостивые государи? – один на четырех.

– Не может быть! – воскликнул Сокольницкий.

– Один на четырех, – повторил Фишер. – Девяносто четыре орудия уже вышли из Надажина. Это значит, три орудия на наше одно.

– Я говорил, что надо идти вперед, – нахмуря лоб, с глухим отчаянием в голосе заговорил князь Юзеф. – Что вы скажете? – помолчав, решительно спросил он Фишера.

– Ну, теперь уже поздно идти. Надо было не пускать их за Пилицу, напасть на них со стороны Иновлодза или Червоной Карчмы. Теперь уже не о чем говорить…

– Нечего сказать, выиграл я: Гартенберг разогнал мне пограничников в Раве, захватил казну и провиантские склады. Я получил донесение. Бои идут в Новом Мясте… В Садковицах, в Бялой все разграблено…

– За Равку мы теперь не пойдем, а то нас загонят в нее и утопят. Даже Рожнецкий должен остерегаться и, отступая, идти на запад, к Коморову. к Геленову, песками. А здесь, ваша светлость, место хорошее.

Генерал провел костлявой рукой по исхудалому лицу, протер светлые глаза и спокойно сказал:

– Если бы это зависело от меня, я остался бы на месте и дрался насмерть.

Пеллетье, которому Сокольницкий перевел слова начальника штаба, с удовлетворением махнул рукой и стал собирать в портфель свои бумаги. Князь сидел в задумчивости и смотрел на пламя свечи. Фишер продолжал, погруженный в свои мысли:

– Если бы это зависело от меня… Я вышел бы с авангардом за плотину. Австрийцы этого места не знают. Рашин со стороны Надажина можно принять за пригорок на равнине. Они стали бы бить по Фалентам и Пухалам, не подозревая, что захватить Рашин можно, только овладев топями Равки. Эти топи так густо поросли ольхой, что, только погибая, можно убедиться в том, какая там предательская и бездонная трясина. Фаленты выдались вперед. Халупы этой деревни образуют самые дальние angles saillants[546]Углы бастионов (франц). всей нашей позиции. Надо занять эту деревню, ввести туда сильный гарнизон, укрепиться в ней и драться не на жизнь, а на смерть. Плотина будет вторым этапом, а Рашин – третьим. С вала за Рашинским костелом наши пушки господствуют уже над плотиной и могут бить по ольшанику.

Князь Понятовский очнулся от раздумья и с улыбкой сказал:

– Что до сражения в Фалентах, то это, пан бригадный генерал, кажется, вас имеют в виду…

– Я готов, – с поклоном ответил Сокольницкий.

– Да, да, вы всегда готовы, когда нужно скакать вперед, – прибавил Фишер.

– Итак, – решил Понятовский, – генерал Беганский[547] Беганский Лукаш (1755–1839) – польский генерал. Участник войны 1792 и 1794 гг. В войне 1809 г. командовал пехотной бригадой, в битве под Рашином начальствовал над правым крылом. с третьим пехотным полком и четырьмя пушками стоит в Михаловицах и защищает там около усадьбы проходы между тремя озерами. Каменский стоит в Яворове с двумя батальонами восьмого и вторым батальоном первого полка. У него шесть пушек. Вы, пан генерал, сегодня на рассвете займете Малые и Большие Фаленты, дворец, ольховый лес, дороги и плотину. Вы знаете эти места?

– Знаю.

– Какие бы следовало взять батальоны? – обратился князь к начальнику штаба.

Фишер вынул из портфеля списки и вместе с Пеллетье углубился в изучение их. Немного погодя начальник штаба прочел:

– Первый батальон первого пехотного полка, первый батальон восьмого полка, только что прибывший из Модлина под командой Годебского, один батальон шестого полка. Батарея молодого Солтыка.[548]Солтык Роман (1791–1843) – польский политический деятель, в 1808–1813 гг. – артиллерийский офицер. В войне 1809 г. – капитан конной батареи, в 1812 г. – адъютант генерала Сокольницкого. В дальнейшем, в Королевстве Польском, посол в сейме, деятель тайного «Патриотического общества», участник восстания 1830–1831 гг.

Сокольницкий слушал, стоя навытяжку. Князь по пальцам считал батальоны.

– Итак, пан генерал, в вашем распоряжении четырнадцать стрелковых рот, две гренадерские и две роты разведчиков. Всего две тысячи пятьсот человек. Шесть пушек. Вы можете упорно защищаться.

– Особенно имея в тылу озеро и болото, а для отступления, в случае неудачи, плотину, – насмешливо и заносчиво сказал Сокольницкий.

– Больше нельзя дать, – проворчал Фишер. – Если вас окружат и возьмут в плен, Рашин останется без защиты.

– Ну, до сражения дело дойдет не скоро. Австрийцы – народ не очень решительный, – проговорил князь. – Я ведь их знаю. Что касается плотины, то, конечно… Но мы вам окажем поддержку. Мы тем временем будем рыть дальше наши окопы в Рашине. Я хотел бы вывести их за варшавскую дорогу к Михаловицам и по берегу Рашинского озера в другую сторону. Укрепим костел с оградой и еврейские дома, раз уж приходится тут обороняться.

Сокольницкий сел за стол и под диктовку Фишера и Пеллетье стал писать приказ по армии. Князь подписал его и, торопливо попрощавшись, тотчас же ушел. Вслед за ним ушел и Пеллетье. Фишер собрал свои бумаги, накинул плащ на плечи и тоже собрался уходить. Уже в дверях он сказал бригадному генералу:

– Дай бог счастья!

– Дай бог! – ответил бригадный генерал.

Когда все ушли, Сокольницкий тотчас же вернулся к постели, на которой Рафал сидел на корточках и слушал.

– Не спите? – буркнул Сокольницкий.

– Не сплю, пан генерал.

– Умирать не собираетесь?

– И не думаю.

– А как же ваша ужасно тяжелая рана?

– Все в порядке.

– Теперь будете спать или нет?

– Не буду, пан генерал.

– Наверняка?

– Наверняка, пан генерал.

– Так послушайте. Приказ о выступлении отдаст начальник штаба, а я подремлю еще до рассвета. Понимаете? Подремлю до рассвета. Как только начнет светать, прошу разбудить меня. Разбудите?

– Разбужу, пан генерал.

– Подумайте. А то если заснете…

– Разбужу, пан генерал!

Сокольницкий бросился на постель. Рафал решил воспользоваться случаем и сделать карьеру.

– Пан генерал, – смело сказал он, – соблаговолите выслушать меня.

– Только покороче, покороче!

– Разрешите мне сопровождать вас в этом походе.

– В качестве?

– В качестве… в качестве…

– Короче!

– В качестве… простого подпоручика â la suite.[549]Свиты (франц.).

– Я не имею права на это, да и не знаю такого чина. Я только бригадный генерал, а вы раненый офицер. Когда стану главнокомандующим in partibus infidelium,[550]В стране неверных (лат.)  – выражение часто употребляемое, когда речь идет о человеке, который, обладая каким-либо званием, не имеет фактически никаких прав. не забуду, что мы с вами спали под одним одеялом.

– Я уже здоров, но не знаю, где мой эскадрон. Кажется, за Равкой. Разрешите, пан генерал, находиться в этом сражении при вашей особе без всякого чина, пока я не найду свою часть.

– Ладно, разбудите меня, как только забрезжит свет. А теперь, будьте добры, помолчите и… ну вас к дьяволу!

Через минуту генерал уже храпел.

Как только тьма настолько поредела, что из мрака выступили окна в большой комнате, Рафал перелез через спавшего мертвым сном генерала и кое-как надел поскорее свою форму. Из-за толстого слоя бинтов на боках он не смог застегнуть мундир. Рафал стал дергать генерала за плечо.

– Кто это? Чего тебе? – сердился генерал.

– Светает, пан генерал!

– Уходи, не то убью!

– Ни минуты не дам вам спать, пан генерал. Светает!

Видя, что слова не действуют, Рафал прибегнул к силе. Сокольницкий раскрыл, наконец, глаза и стал ругаться на чем свет стоит. Еще не совсем очнувшись от сна, он спросил:

– Что, атака?

– Атака! Атака!

Наконец генерал очнулся и сел на постели. Через минуту он встряхнулся и вскочил на ноги.

– Ну, слава богу, хоть немножко поспал! Черт! Я уже никогда в жизни не высплюсь как следует. Ну! Начинаем!

– Пан генерал, разрешите сопровождать вас…

– Ах да, вы ведь мне об этом что-то говорили. Что же мне с вами делать?

– В качестве обыкновенного зрителя…

– В сраженьях нет зрителей. Должен вам сказать, что мы не на bal paré[551]Бал-маскарад (франц.). идем на эту плотину. Где стоит ваш полк?

– Не знаю.

– Погодите. Вы говорите по-немецки?

– Говорю.

– В самом деле?

– В самом деле, пан генерал.

– Ну, ладно. Вы мне понадобитесь как переводчик… в случае, если мы захватим пленного. Чего же это вы ходите, как мамка, с расстегнутой грудью?

– Перевязка.

– Перевязка. Ну-ка покажите. Шестой полк. Первого набора. Под Тчевом были?

– Был.

– Под Гданьском?

– Был, пан генерал.

– В качестве «зрителя»?

– Собственно…

– Понятно! Только имейте в виду, что я вас лечить не буду. Можете оставаться при мне и делать что хотите. Ольбромский. Помню его! Хороший был офицер, хотя кисляй и мечтатель. Ну, в путь-дорогу!

Они вышли на воздух. Поля тонули еще во мраке. Бесконечной равниной простирались они на восток и на запад. В стороне Яворова на широко разлившейся реке, на озерах чуть заметно алела заря… Пронизывающим холодом тянуло с юга, от долины Равки.

Рафал сбегал во двор, быстро достучался к людям, и те моментально подвели ему оседланного Братца. Генерал велел запрячь себе лошадь в небольшую бричку. Вскоре он ехал в Рашин с грязным батраком на козлах. Ольбромский сопровождал его верхом…

Еще издали на дороге и около укреплений, перед Рашинским костелом, они увидели ровные шеренги солдат. Черные конфедератки с орлами и одинаковые помпоны, короткие мундиры с белыми нагрудниками, белые штаны, гамаши и башмаки рисовались во тьме длинными линиями. За церковным домом на низком берегу озера пушки и обоз образовали темный неровный бугор. Вправо и влево от дороги, между Опачей и Рашином, белели в поле палатки. Кое-где стлался еще дым догоравшего костра. У дороги по всей долине стояли конные уланские пикеты со значками в чехлах, с пистолетами, наготове, неподвижные, синие в тумане и тишине. Трепет и печаль охватили Рафала при виде этих войск, объятых сном. С нетерпением ждал он тревоги, выстрела…

Но тишина царила невозмутимая. Над озером стал клубиться и стлаться туман. Замаячили темные ольхи, ивы…

Сокольницкий сидел на бричке и говорил больше сам себе, а не слушателю:

– Это ведь батарея конной артиллерии Солтыка… Верно ведь? Четыре восьмифунтовые пушки, два шестидюймовых единорога. Шесть снарядных ящиков к батарее да лошадей сто, нет, сто четыре. А кто это спит направо в этих дьявольских белых палатках?

– Саксонцы, пан генерал.

– Ты прав, это саксонцы. Три батальона, сто пятьдесят гусар. Двенадцать пушек. А вон те пушки около Михаловиц… Видишь? Это рота молодых франтов, Островского и Влодзя Потоцкого.

Бричка медленно подвигалась по лужам и колеям грязного варшавского тракта. Не доезжая до укреплений, Сокольницкий сошел с брички. Три батальона, увидев его, выровнялись. Из рядов вышли адъютанты и, отдавая честь, обступили генерала. Командиры батальонов, полковники Годебский, Малаховский[552] Малаховский Казимеж (1765–1845) – польский полковник, с 1813 г. – генерал. Участник войны 1792 г. и восстания 1794 г. В Княжестве Варшавском участник войны 1809 и 1812–1813 гг. В дальнейшем – участник восстания 1830–1831 гг.; затем был в эмиграции. и Серавский;[553] Серавский Ян Канты Юлиан (1777–1849) – польский полковник, с 1812 г. – генерал. Участник восстания 1794 г. В эмиграции вступил в польские легионы, затем служил во французской армии. В Княжестве Варшавском – участник войн 1809 и 1812–1813 гг. В дальнейшем – генерал в армии Королевства Польского, участник восстания 1830–1831 гг. в этот день, девятнадцатого апреля,[554]19 апреля 1809 г. под Рашином произошло сражение между польскими и австрийскими войсками. Хотя австрийцы имели двойное превосходство, в битве, продолжавшейся целый день, польские солдаты сражались с исключительной храбростью и упорством, не взирая на значительные потери. сели на коней и заняли свои места. Раздалась команда, трижды повторенная. Сверкнули офицерские шпаги. Боевые порядки сделали на караул. Сокольницкий выпрямился. Твердым шагом медленно прошел он перед фронтом. Проходя мимо полковника Годебского, который добыл эполеты кровью и ранами, проявив благородное мужество в итальянских и немецких кампаниях, генерал приветствовал героя, обратив на него рыцарский взор и поклонившись ему как полководец. Проходя мимо полковника Малаховского, который командовал братьями поляками в Италии, на океане и на острове, который видел все от начала до конца и вернулся с Сан-Доминго, генерал приветствовал героя, поклонившись ему как полководец и поклоном воздав ему почести. Проходя мимо полковника Серавского, который, как и те двое, разделил с солдатами радости и невзгоды, генерал приветствовал героя, обратив на него рыцарский взор и поклонившись ему как полководец. Подвели коня. Генерал грузно сел на него. В молчании всматривался он несколько минут в свои батальоны.

Уже заря от восходящего вдалеке солнца скользнула на гладь Рашинского озера. Чудно колыхались синие волны, плясали с мелодическим плеском вокруг сухих стеблей тростника. Из прозрачных глубин как живое пламя брызнули светлые побеги аира. Было так тихо, что войска услышали далекий шорох сухих прошлогодних камышей.

Горько, жалобно, уныло шумели камыши. Их светло-желтые золотистые листья, касаясь друг друга, рождали в пустоте то ли стон, то ли песнь. Над топью колыхались острые султаны. Множество их уже сбил ветер, сорвал вихрь, а синие волны прибили к плотине и уложили на краю ее ровными, зигзагообразными могильными холмами.

Дикие утки выплывали то и дело из зарослей очерета и покачивались на синих волнах. Водяные курочки покрикивали в гущине. Над далекими болотами Яворова стоял густой туман.

По другую сторону плотины из мрака выступало болото, еще не затянутое травой. Сухими болотными травами, рыжим ракитником, темно-бурыми ольхами с красными дуплами густо зарос весь овраг, перерезанный потоком, лившимся из водоспуска на противоположном конце плотины, со стороны Фалент. Словно призрак из могилы, поднимался над ним холодный туман. Вытянув щупальцы, он сжимал ими строй. Склонив страшную голову, он приникал ледяными устами к молодым здоровым лицам.

Сокольницкий медленно подъехал к батальону, которым командовал полковник Годебский. Вполголоса он отдал приказ:

– Через плотину – вперед!

Командиры двух соседних батальонов дали команду батальону, стоявшему на правой стороне, выйти полувзводами влево, а батальону, стоявшему на левой стороне, – вправо. Одновременно батальон Годебского вышел полувзводами влево и вправо. Два полувзвода, стоявшие на дороге между костелом и каменными домами, где помещался генеральный штаб, двинулись вперед на двойном расстоянии друг от друга. Увидев, что правые и левые фланговые заняли свои места в первом ряду полувзводов, генерал Сокольницкий скомандовал:

– Колонна – вперед!

Командиры повторили команду. Сокольницкий повернул коня и скомандовал:

– Шагом марш!

Когда прогремела эта команда и ее снова повторили командиры, полувзводы, стоявшие у входа на плотину, мерной поступью двинулись вперед. В момент, когда последний из них вступил в аллею, капитан Роман Солтык, командир артиллерийского парка, назначенного в авангард, скомандовал:

– Смирно! Направо, к бою! Фланговые, направо, шагом марш!

Ездовые тронули лошадей. Тяжело загудели орудия. ß утренней тишине ужасающе загремели пушки, дула, вертлюги, казенники, зеленые лафеты, передки и колеса. Глухо застонала под конским копытом потрясенная земля. Словно объятые темным страхом, затрещали стволы и ветви деревьев, росших шпалерами на плотине.

Сокольницкий медленным шагом ехал поодаль от всех, в одиночестве. Перед взором его справа и слева открывались в двух низинах озеро и болота за плотиной. В ушах звучал неприятный шорох камышей. Из-под полуопущенных век спокойно глядели неподвижные глаза. На губах зазмеилась привычная едкая усмешка. Генерал закрыл глаза и предался размышлениям:

«Это я вас веду в эти гнилые места, это я вас веду… Это я вашими трупами завалю эти низины…

Приказывай, полководец! Твой подчиненный слушает. Тебя не было, полководец, в далеких боях на реке По, на реке Тибр, на реке Рейн, на итальянских озерах, в ущельях Тироля, в пропастях Швейцарии. Ты спал на пуховиках в те дни, наш полководец. Прощайте, прощайте, мои молодые годы! Ты, старый шведский окоп под Гродно, где я, молодой, напрасно связал пять тысяч фашин, сплел три тысячи кошей, две тысячи плетней… Где я служил в генеральном штабе бок о бок с Сулковским… Привет тебе, тень…»

Генерал поник головой. Рукой он оперся на луку седла. Туманится взор его, туманится голова.

«Варшава… Под Торунем, под Сохачевом, под Джевицей, под Радошицами… Одинокая долгая ночь. Тишина. И картина присяги в Ковно!

Когда же я саблей проложу тебе путь, отчизна?

Когда придешь ты, день моего могущества, начало моей посмертной славы?

О боже, смири мое сердце…

В нынешний день я жду твоего веленья, исполненного мудрости, дабы, я, как валом, защитил им братьев. Дай мне совет в самую трудную минуту. Дай мне мужество в последний час, когда солдаты разбегаются в страхе, как ватага детей.

Отврати смерть от меня. Боже, будь милостив ко мне, грешному!

Ты, который вывел меня из Оффенбаха и Бергена, спас от града пуль под Гогенлинденом, от жерла пушек в Зальцбурге, от штыков на Инне, на Аахене, ты, который спас меня под Стольпой, под Гейбурцем, во Фридландском сражении…

Ты, который укрепил мой дух в переходах через Альпы, когда один я остался непреклонным полководцем, когда все бежали, кроме Фишера, когда тысяча верных солдат шла без сапог, две тысячи полубосые, когда у половины легиона не было рубах и у двух тысяч – мундиров.

По милости твоей я сражался на этих полях…

Храни руку мою, укрепи сердце мое!

Но если, о всемогущий, на то твоя воля…

Дай мне умереть смертью Жолкевского…

Ты, который видишь в эту минуту тайныя моя…»

Вторая конная артиллерийская батарея проехала всю плотину, миновала шлюз и вышла на равнину.

Рафал дал шпору коню и поскакал из Рашина вперед, минуя за плотиной все войска. Он подъехал к командующему. Сокольницкий мельком взглянул на него и отдал приказ:

– Поезжайте в деревню Большие Фаленты, которая лежит в полуверсте за фольварком, у Надажинской дороги. Туда идет рота пехоты. Велите бабам и детям немедленно убраться из деревни. Они могут захватить с собой всю скотину. Мужиков задержите всех до единого. Чтобы мне ни один не ушел! Через час я сожгу деревню дотла. Скажите им об этом. Приказ вы должны выполнить немедленно.

Направленная в Фаленты рота гренадер в медвежьих шапках с белым кантом и красными погонами с гарусным шнурком тронулась по грязной дороге за Фалентский дворец. Она вышла из болот, поросших ольхой, и очутилась у околицы деревушки. По обе стороны старой и грязной дороги там стояло двадцать дворов, вытянувшихся в прямую линию по направлению к лесам и ближайшей деревне Ляски. В тумане виднелись деревья соседнего селения Янчевицы.

Рафал пустил поводья. Через минуту он был в центре деревни.

Разбуженные жители Фалент высыпали из своих хат. Это были все бревенчатые мазурские хижины, выбеленные известкой, с соломенными кровлями. Около двух лет фалентские крестьяне имели право «по доброй воле переселиться в пределах Княжества Варшавского туда, куда они пожелают»,[555] «Переселиться…туда, куда они пожелают…» – Слова из указа 1807 г., принятого в Княжестве Варшавском. Указ упразднял личную крепостную зависимость крестьян. Оставаясь на земле, которая считалась помещичьей, крестьянин обязан был исполнять барщину и различные повинности по усмотрению помещика. Но, покинув деревню, крестьянин совершенно лишился бы средств к жизни и поэтому предпочитал оставаться на земле. но оставались на старом месте. Из-за плетней, из-за углов, из темных сеней они смотрели теперь на маршировавших солдат.

Ольбромский зычным голосом стал сзывать мужиков. Те подходили медленно, боязливо, неохотно.

Когда Ольбромский объявил им в самой решительной, грубой и категорической форме, что бабы и дети должны немедленно убраться из деревни, поднялось ужасное смятение, раздались стоны, плач и рыдания. У его стремени как из-под земли выросли косматые, полуодетые, грязные ведьмы, дети с нечесанными головами, гадкие, хилые старики. Все в один голос скулили:

– Смилуйтесь!..

Офицер, выхватив палаш, отогнал их прочь и показал на роту пехотинцев с ружьями наперевес.

– Если кто из баб сию же минуту не уведет скотину, не выгонит птицу, то потеряет их навсегда. Через час мы подожжем деревню с четырех концов, и она сгорит дотла.

Все кинулись к коровникам, к конюшням, к хлевам. В одно мгновение всю улицу запрудили люди со скотиной и птицей. Мычали коровы, ржали лошади, визжали свиньи, кудахтали куры, гоготали гуси. С бранью и ужасными мужицкими проклятиями, чудовищными как само многовековое мужицкое рабство, с молитвами, заклинаниями и мольбами народ тащил на веревках кормилиц-коровушек, гнал поросят с такой заботливостью, точно это были родные детки, с плачем ловил разбегавшихся петухов, уток, гусей. Рафал смотрел на эту картину угасшими глазами. Вот баба из ближайшей хаты, привязав платком за спину одного плачущего ребенка, тащит в колыбели другого. Плачет баба, заливается в мужицком, зверином отчаянии.

Рафал поехал по деревне, махая мужикам направо и налево обнаженным палашом, чтобы поторапливались. В первом дворе по правую руку он увидел сильного мужика, в портках и рубахе, который, едва успев проснуться, с застрявшими в косматых волосах соломинками, выбрасывал в дверь рухлядь, посуду, лавки, косы, вилы, горшки, почернелые от дыма и грязи образа, вырывал в отчаянии наглухо забитую гвоздями раму с потемневшими стеклами и тащил ее куда-то в поле, как самое драгоценное сокровище. Около другой хаты Рафал увидел босого ребенка, выброшенного за дверь… Ребенок был покрыт струпьями. Вышвырнутый из постели, он дрожал, прислонившись спиной к полусгнившему столбу плетня и, сжимая коленки, переступал с ноги на ногу в фиолетовой навозной жиже. Тусклый, отуманенный жаром взгляд его упал на Рафала. С запекшихся губ срывались мучительные стоны. На пороге третьей хаты старуха, охая без конца, запихивала перья в разорванную перину, то и дело обеими руками хватаясь за отупелую голову. Там мужик бегом бежал за околицу, унося свои перины, там выкатывали бочки с капустой, выносили мешки, сдирали с крыш солому посвежей и вязали ее в снопы.

Угнав лошадей и скотину, унеся из халуп все, что только было возможно, мужики принялись разбирать плетни, вырывать из земли колья, вереи, срывать петли…

Пехотная рота прошла по деревенской улице. Командир запретил мужикам уходить. Им приказано было взять заступы, лопаты, вилы, топоры.

Выстроенные в шеренгу, мужики ждали. Особый патруль, выделенный из состава роты, сопровождал толпу баб и детей, скотину и птицу по направлению к Малым Фалентам, лежавшим на дороге в Пясечное. Было уже совсем светло, когда плач и крики стали удаляться и постепенно затихли. В грязи, размазанной солдатами по всей улице, валялись остатки рухляди, в воздухе носились облака перьев. Тут и там с недоумелым видом бродили осиротевшие куры. За сломанными плетнями в огородиках перед хатами открылись уже вскопанные и засеянные грядки.

Рафал проскакал еще раз через всю деревню, заглянул в некоторые хаты и галопом вернулся к генералу. Сокольницкий тем временем разместил уже свои силы. В ольшанике, который длинной полосой тянулся от Малых Фалент, заслонял усадьбу помещика и фольварк и, отделяя их от Больших Фалент, доходил до деревни Пухалы, генерал поставил пехотный батальон Годебского. Часть этого батальона должна была занять Большие, или Великие, Фаленты, деревню, выдавшуюся мысом в поле. Между деревней Малые Фаленты с пересекавшей ее дорогой в Пясечное и деревней Большие Фаленты генерал поставил перед фольварком и как бы у основания опустошенной деревушки батальон шестого полка под командой Серавского и батальон Казимежа Малаховского. Батальону первой линии, защищавшей лес с поля, со стороны Надажина и более близкого Сенкоцина, он придал две гаубицы и два зарядных ящика с ездовыми, то есть треть своей артиллерии. Четыре орудия Солтыка генерал поместил у дороги, ведущей из Фалент в Рашин, между двумя флангами своих войск, на сухом пригорке так, что жерла их были обращены на открытое поле и орудия могли обстреливать деревню. Позади батареи был подступ с твердым грунтом к плотине и скрещение дорог к Пясечному, Янчевицам и Надажину.

Две пушки в любое время могли быть присоединены к тому или другому батальону. Зарядные ящики стояли неподалеку, в каких-нибудь двухстах шагах, под защитой деревьев. Ближе, в какой-нибудь сотне шагов, стояли на дороге пороховые ящики, а в тридцати шагах высились строения фольварка.

– Выгнали? – издали спросил генерал у подъезжавшего улана.

– Согласно приказу.

Сокольницкий во главе нескольких взводов сам направился в деревушку. Как только пехотинцы вошли в нее, был отдан приказ поставить ружья в козлы и приняться за работу. Солдаты под руководством офицеров и мужики под руководством солдат стали быстро срывать солому с крыш и уносить ее далеко за околицу. В поле солому укладывали в ряд, чтобы засыпать ее землей и сделать таким образом бруствер. Когда стропила всех хат были обнажены, мужикам приказали таскать на накаты хат навоз, приготовленной для удобрения, и обильно поливать его водой и навозной жижей. За час напряженного труда все накаты были покрыты толстым слоем разжиженного навоза. Тогда мужики стали таскать туда сорванные с петель двери, шкафы, лавки, бочки и устраивать из них убежища и укрытия для стрелков. Одновременно они разобрали все плетни, которыми с обеих сторон была обнесена дорога при въезде в деревню, и вырубили деревья, которые могли служить неприятелю прикрытием в поле. В самой деревне, на южном конце ее, мужики под надзором вооруженных штыками солдат поспешно рыли на всем протяжении дороги два широких и глубоких рва.

Вырытой из рвов глиной мужики покрывали уложенную солому, делая наскоро траншею. Они вкатывали во рвы по самые оси телеги с высокими грядками, наполненные камнями, рухлядью, навозом и засыпанные доверху землей. Сбив крест-накрест срубленные за деревней толстые осокори, мужики в промежутках вкапывали их в землю. Пространство между осокорями они тщательно заполняли фашинами, землей, навозом, плетнями, которые были снесены в деревне перед хатами, чтобы они не загораживали проходов и не мешали быстрому передвижению войск.

В проходах между хатами и густо настроенными ригами мужики тоже копали траншеи, насыпали валы, ставили позади них двойные палисады, вкапывали засеки из брусьев и балок. Хаты, стоявшие на отшибе, разобрали совершенно, так как их невозможно было включить в район укреплений.

Когда южный конец деревни со стороны поля был уже более или менее укреплен, Сокольницкий направил десять рот для разрушения дороги в Надажин. Солдаты сравняли с полях все рвы и канавы, снесли все изгороди, срубили все деревья. Остальные восемь рот были посланы на другую работу. После того как все проходы в деревню, особенно с южной стороны, были закрыты, остались еще неиспользованные бревна, балки и половины ворот, которые приказано было прислонить к стенам хат, выдавшихся на улицу, и обложить снаружи толстым слоем мокрого навоза Солдаты с мужиками продолжали разбирать отдельные риги, укрепляли места послабее, подпирали снаружи засеки и насыпали, насыпали землю без конца.

Батальон шестого полка под командой легионера Серавского, стоявший ближе всего к Малым Фалентам и плотине, был лучше всего прикрыт лесом, поэтому он больше всего работал по укреплению деревушки.

Было уже после полудня, когда подготовка к отражению нападения была более или менее закончена. Пока солдаты таскали на крестьянских носилках землю и навоз, переносили бревна и другие тяжести, они измазались в грязи, вспотели, а главное проголодались. Был дан сигнал на отдых. Солдатам разрешили подкрепиться. Те уселись на земле и принялись было расстегивать ранцы и добывать манерки, когда вдруг через поле по вспаханной земле прискакал офицер из кавалерии Рожнецкого. Он быстро отдал рапорт командующему и во весь опор через Пухалы помчался к Михаловицам. Сокольницкий спокойно ел кусок хлеба с холодным мясом. Он поискал глазами Ольбромского и приказал ему:

– Скачите вдоль ольшаника и болот к Пухалам. Там будет дорога, которая ведет на кладбище. Обогните кладбище с той стороны и как можно дальше выезжайте в открытое поле, на небольшие пригорки прямо против Рашина. Оттуда внимательно смотрите по сторонам, особенно на Ляски, Янчевицы и Лешноволю. Как только заметите что-нибудь интересное, скачите ко мне с рапортом.

Рафал послал коня в указанном направлении и вскоре выехал за кладбище. Грунт там был полегче, песчанистей. Земля не липла к копытам, даже немного пылила. Конь бежал резвой рысью, а в душе всадника словно медный голос могучего набатного колокола, пела радость жизни.

Юноша окреп духом, воодушевился. Он узнал особое упоение, неизъяснимое, наивысшее упоение опасностью и разрушением, как при виде пожара, охватывающего в темную ночь бревенчатые строения деревни, ее частые соломенные кровли и обезумевших людей. Ему как будто и жаль, и страшно, и больно, а на самом деле им владеет неслыханная радость. Человеческий стон окрыляет душу, крик отчаяния возбуждает ее, как ветер птицу, а зрелище высоких огненных столбов дыма доставляет ей бесстыдное наслаждение.

Около корчмы под названием «Уют», на дороге, ведущей к Янчевицам, так же, как и накануне, стояла конница Рожнецкого. Часть ее можно было еще увидеть под Надажинским лесом, за Сенкоцином. Не обнаружив никакого движения этой конницы и выждав довольно долго, Рафал проехал дальше, чтобы с небольшой возвышенности окинуть взглядом более широкий горизонт. В эту самую минуту польская конница стала медленно-медленно рассыпаться эскадронами и отступать по направлению к Соколову, Коморову, Пенцицам. Краски вдали переливались в чудных лучах апрельского солнца, в густой дымке, которой окутались, подсыхая, поля. Вдруг клубы тумана, дымившегося над полями, дрогнули, точно рассеченные надвое ножом. Огромный сизый столб взлетел над уходящими эскадронами и вслед за ним над всей окрестностью, словно раскатистый окрик, пронесся громозвучный гул. Рафал весело рассмеялся. С радостью он воскликнул:

– Ага! Наконец-то!

Второй раскат, третий. Потом два почти одновременно.

– Ну! Ну! – вызывал их всадник. – Бей же, бей!

Точно отвечая на его призыв, грянули снова залпы: раз, два, три, четыре! Минута тишины – и опять, все чаще и чаще. Столбы сизого дыма и удивительно круглые или продолговатые его кольца тяжело понеслись по направлению к Лешноволе. Ряды польской конницы быстро расстраивались, снова соединялись и, все время отступая, мерным шагом шли по направлению к Пенцицам. Ольбромский увидел среди ровных полей покинутый «Уют». Напрягая зрение, он вгляделся и в далекой дымке заметил серые, движущиеся тучи. Казалось, далекий-далекий, изрезанный просеками лес приближался к нему по полям.

– Идут… – прошептал Рафал.

Сердце забилось у него в груди при виде необозримых толп. Какие-то слова, лишенные смысла и связи, звучали в ушах. Глаза не могли наглядеться. Ноги до того одеревенели, что он не в силах был дать шпору коню.

Рафал оставался на этом поле до тех пор, пока конница Рожнецкого не отошла настолько, что стала казаться таким же движущимся серым лесом. Орудийные залпы смолкли. Только ряды становились все более и более явственными. Юноша уже ясно видел сверкающий лес штыков, движения ног, краски… Кавалеристы выдвинулись вперед. Сначала можно было различить только масть коней; но вскоре обозначились цвета мундиров гусар наместника с ротами пандуров и кайзеровскими гусарами на флангах под командой генерала Шаурота, и, наконец, показалась бригада генерала Шпета.[556] Шпет фон Цвифальтен Себастиан Солан (1754–1812) – австрийский фельдмаршал-лейтенант. В войне 1809 г. – командир кавалерийской дивизии. Вся кавалерия на рысях мчалась к «Уюту».

Рафал дал шпору Братцу и во весь опор понесся прямо к ольшанику. Изумленными глазами искал он батальоны. Юноша не видел их нигде. Лишь около самых зарослей он заметил между деревьями развернутый строй… В Фалентах тоже никого не было. Все спало вокруг в глухом безмолвии… Ни живой души… От странной боли у всадника сжалось сердце… Конь его летел по истоптанной, изрытой копытами пашне, уходя по колено в глину. На грязной дороге, между деревьями, вблизи помещичьего дворца и резервов Серавского Рафал увидел верхом на коне Сокольницкого. Генерал смотрел в полевую подзорную трубу. Он не обратил внимания на Ольбромского, когда тот остановился перед ним, ловко, с большой силой осадив коня. Конь дышал тяжело, со свистом, а офицер обливался потом. Он чувствовал, что рана под мышкой и в боку открылась и кровь обильно течет в бандаж. Юноша был так счастлив…

Рядом со снятыми с передков пушками, повернувшись к ним лицом, стояли канониры с помощниками. Первые два помощника – рядом с жерлом, следующие два – рядом с осью, канониры – против винграда, третья пара помощников – рядом с осью передка, четвертая пара – на шаг дальше в сторону дышла и пятая еще на шаг дальше. Одиннадцатый помощник занимал место справа около самого конца дышла. Упряжные лошади неподвижно стояли, повернувшись в сторону Рашина, и пряли ушами. Зажженные шнуры фитилей горели в руках у канониров живыми, сильными и острыми язычками.

– Видели нашу конницу? – спросил у Рафала Сокольницкий, и голос его в напряженной тишине прозвучал надменно и грубо.

– Видел, генерал.

– Где?

– У корчмы, на распутье. Потом в поле, когда она уходила на Соколов…

– Вся отступила?

– Так точно, пан генерал.

Сокольницкий повернул трубу в другом направлении. Через минуту он придержал ее покрепче, потом опустил и сложил. Лицо его потускнело, казалось озябшим. Генерал чмокнул губами… Он лениво окинул взглядом деревушку Фаленты, являвшую собой странную карикатуру на селение, рвы, засеки, волчьи ямы, наскоро вырытые в разных местах и закиданные хворостом… Потом он перевел взгляд на притаившихся в леске солдат восьмого полка, которые в первый раз шли в бой, на линию старых прусских карабинов с расшатавшимися кремнями…

Как гром, грянул в тишине пушечный выстрел. Вслед за первой ахнули сразу чуть ли не десять пушек. Деревья задрожали от верхушек до самого корня, их обнаженные ветви и нежные сережки затряслись, словно ручонки испугавшегося ребенка. Из Рашина сразу начали пальбу все двенадцать саксонских орудий Дигеррна,[557]В Княжестве Варшавском постоянно находилось соединение саксонских войск, поскольку Фридерик Август был королем Саксонии. артиллерийский эскадрон Антония Островского и рота Влодзимежа Потоцкого.

Сокольницкий повел бровями в сторону Рафала, и оба они тронулись по дороге к Фалентам. На аллее, ведущей через плотину прямо к Рашину, они увидели польских застрельщиков, притаившихся на самом краю болота. Дым из Рашина стлался уже над светлой озерной гладью и тяжело полз в камыши.

– Теперь они попробуют сунуться прямо через болото на Рашин, с поля… Не знают дороги, – заговорил Сокольницкий, стряхивая хлыстом брызги с рейтуз и сапог. – Увидят, что не пробраться, и тогда обрушатся на нас в Фалентах. Какое же вы думаете принять участие в этой забаве, улан? Ваша роль окончилась…

Несмотря на ужасную канонаду, Рафал услышал эти веселые, насмешливые слова. Ноги у него дрожали, как вчера, когда он почувствовал слабость в Надажинском лесу. Сердце билось с неудержимой силой… Дыхание спирало в груди… Сверкнули белые зубы генерала.

– Страшно, когда стреляют не в вас. Не любите? Что же вы будете делать, когда станут целиться в ваши икры?

– Я не боюсь, генерал! – надменно и гордо крикнул Рафал.

– Я вижу.

Треск ружейных залпов врывался в гром канонады; он раздавался все ближе и ближе, усиливался в клубах дыма, становился все оглушительней. Сокольницкий привстал на стременах, протянул руки…

В ту же минуту на повороте дороги показался адъютант и, на всем скаку отдавая честь, показал на поле перед деревней.

Генерал, не дожидаясь рапорта, скомандовал:

– Повзводно!

Оба они с Рафалом медленно съехали с дороги и нога за ногу приблизились к батальону Годебского. Вскоре они услышали команду:

– Двумя шеренгами!

– Взвод!

– Готовьсь!

– Целься!

– Пли!

Грянул залп батальона.

Тотчас же вокруг всадников зажужжали австрийские пули, которые неслись издалека, срезая ветки ольх, и с протяжным визгом скользили по воде. Сокольницкий въехал в ряды стрелков и весело, громко стал сам командовать, похлопывая в воздухе хлыстом.

– Заряжай!

– Возьми заряд!

– Откуси заряд!

– В запал!

– За прибойник!

– Забей!

– Прибойник на место!

– Повзводно!

– Целься! Пли!

Генерал врезался на коне все глубже и глубже в ряды конфедераток, продвигаясь вперед к голове батальона и опушке леска. Рафал, оставшийся позади, видел его, окутанного сизым дымом, и, несмотря на гром выстрелов, все время слышал короткую команду.

– Заряжай!

– Два!

– Три!

– Четыре!

– Целься! Пли!

Рафал находился в состоянии небывалого возбуждения, но не дрожал уже так всем телом, как за минуту до этого. Его терзала одна мысль: почему у него нет карабина? Ах, если бы у него был карабин! Приставить его к ноге, забить заряд, поднять, прицелиться – и так без конца. Стоять в шеренге! Слушать команду этого властного голоса, как приказ родного отца: два, три, четыре!..

Вдруг одно из деревьев в ольшанике заскрипело, точно невидимая рука подрубила его у корня топором до самой сердцевины. В то же мгновение в жидкое болото шлепнулось тяжелое пушечное ядро, рассекло его и выбросило вверх два фонтана, точно две уродливые губы. Тут же неподалеку от Рафала пронеслась сильная воздушная волна, и ядро, ухнув, угодило в плотину, вырыв в ней воронку.

Конь под уланом испуганно затоптался, прижал уши и замотал головой.

В дыму, далеко в полях, по которым недавно летел его конь, Рафал увидел вспышки огня и вздымающиеся вверх клубы дыма. Огни и дым стлались по земле, огни и дым… После каждой вспышки он слышал глухой гул, точно кто-то бил по земле огромным пестом.

Хаос был вокруг него. Гул со всех сторон…

Ближе, ближе. Казалось, за окружавшим юношу леском то и дело трескалась земля и из недр ее вырывались огонь и дым.

Сердце успокоилось, и тревога сменилась изумлением. Юноше стало любопытно, что из этого может выйти, что может еще случиться, и он забыл обо всем. Кругом валились в болото подсеченные ядрами ольхи.

Невидимые силы швыряли в болото ветви, сучья, щепы, даже целые деревья. В рядах все время раздавались ужасные стоны, точно кого-то резали ножом. Дым заслонял линию пехоты. Чтобы лучше увидеть все, Рафал тронул шпорой коня и подъехал к орудиям.

Командир батареи лениво прохаживался между пушками, установленными на расстоянии восемнадцати шагов, одна от другой. Командиры расчетов стояли между пушками около передков.

Офицер у зарядных ящиков и бомбардиры ждали, когда командир батареи подаст знак. Поодаль стояли оседланные кони канониров и командиров расчетов.

Из-за завесы дыма неожиданно выехал Сокольницкий. Он нашел глазами Солтыка и приказал ему:

– Огонь!

Солтык громовым голосом крикнул своим:

– Смирно!

Каждый второй помощник канонира, стоявший слева, ударил фитилем о левое плечо, чтобы стряхнуть пепел, и, вытянув руку, перенес его на четыре дюйма к концу запала…

– Пли!

Помощники коснулись фитилями пороховой подсыпки и отступили на свои места. Четыре орудия дрогнули и откатились назад. Облако дыма окутало их. Рафал только слышал вокруг команду:

– Заряжай!

– За банник!

– Заткни запал!

– Возьми заряд!

И дальше:

– Прочисти!

– За прибойник!

И дальше:

– Забей!

– Заряд в орудие!

Какой-то молоденький офицер со строгим и вдохновенным лицом и холодным взглядом склонился над диоптром.

– На прицел!

– Пли!

В дыму мелькали банники, конфедератки канониров, обслуживавших орудия, золотое шитье и аксельбанты офицеров в зеленых мундирах, хвостовики, оружие – и огни. Тотчас же в это место полетели австрийские ядра из двенадцати пушек авангарда генерала Мора.[558] Мор Иоганн Фридрих (1765–1847) – австрийский генерал от кавалерии. В войне 1809 г. командовал авангардом австрийского корпуса. В дальнейшем – фельдмаршал-лейтенант. От грохота орудий (в это время начали стрелять и два польских единорога, приданных батальону Годебского) в ушах стоял однообразный шум, точно человек носился в колоколе, который раскачал звонарь. Клубы дыма становились все гуще, из сизых они превратились в бурые и были полны пороховой сажи, которая щипала горло и ела глаза. Рафал в оцепенении не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Он слышал кругом страшные крики и стоны. Однако ничто, ничто не могло заставить его сдвинуться с места.

Вдруг какой-то солдат в медвежьей шапке с белым кантом очутился у его стремени и поднял на него страшные глаза, которые так дико вращались, что Рафал сразу очнулся, точно пробудившись от сна. Солдат ткнул его прикладом карабина и загнал между лошадьми артиллерии. Один из артиллеристов в расстегнутом мундире, из-под которого виднелась окровавленная бархатная жилетка, крикнул на него, другой поднял саблю. Рафал вздыбил коня и медленно двинулся направо; но конь сделал несколько шагов и споткнулся о лежавших на земле людей.

Ольбромский наклонился, чтобы рассмотреть в дыму, что это за люди; но конь его прянул и шарахнулся всем корпусом, словно потрясенный ужасным зрелищем. Он захрапел, как когда-то издыхающая Баська, встал на дыбы и грянулся с размаху на передние колени. Рафал вырвал из стремян ноги и соскочил на землю. Конь его дрожал всем телом. Задние ноги у него сводило судорогой, кожа на них вздулась. Мордой он тыкался в землю, а языком лизал воздух. Тут только Рафал увидел, что из брюха у животного вываливаются внутренности и ручьем льется кровь. Он оставил коня и побрел, сам не зная куда. Вскоре он очутился в рядах разведчиков. В глаза ему бросились знакомые цвета: желтые воротники, желто-зеленые погоны и зеленые перья на шапках.

Разведчики стояли почти по колено в болоте. Они заряжали карабины без команды. Стреляли. Любопытство Рафала было так возбуждено, что он спотыкался о кочки, пни, сучья, перелезал через тела убитых, но упрямо подвигался вперед. Он не видел ни одного лица. Так Рафал дошел до взводов, которые стреляли, почти не целясь. Это происходило в нескольких десятках шагов от него. За дымом ничего не было видно. За каждым толстым деревом прятался солдат, он заряжал ружье и стрелял, заряжал и стрелял.

Рафал схватил лежавший на земле карабин и стал в строй.

– Равняйсь! – все время кричал молоденький офицер, пытаясь выстроить колонну и двинуться с нею вперед.

Все попытки его были тщетны. Люди падали ежеминутно. Град пуль косил их. Из-за деревьев показались солдаты с бледными лицами и испуганными глазами. Это были батальоны Вукасовича под командой полковника барона Пабельковена. Сомкнутым строем, насколько это было возможно между деревьями, шли они вперед. Рафал в остолбенении смотрел на их высокие шапки и скрещенные на груди белые ремни.

«Да ведь это, черт возьми, они…» – успел он только подумать.

При виде неприятеля солдаты батальона Годебского схватились за оружие и бросились вперед. Рафал, охваченный диким порывом, пошел с ними…

Солдаты напали на пехоту Вукасовича с мужицкой яростью. Они кололи пехотинцев штыками, били прикладами просто, без всяких военных затей, по-мужицки…

Рафал, не владевший штыком, схватил старый прусский карабин за конец ствола и стал изо всех сил колотить им врагов. Его примеру последовали остальные. Увидев вокруг себя кучу своих, Рафал стал не командовать, а распоряжаться, как шляхтич мужиками на пожаре:

– Да бей же! Ведь это немцы! Не сдавайсь!

Солдаты врезались во вражеские ряды, бросались на окровавленные штыки, на дула, с которых стекала кровь.

Недолго длился этот мужественный порыв. Вскоре разведчики вынуждены были отступить. Австрийские солдаты спускались на них с возвышенности, шли сомкнутой, огромной колонной в три тысячи человек. Это были батальоны Вейденфельда, батальон Давидовича и семиградско-волошский полк.

Разведчики отступали, все глубже проваливаясь в болото, отбиваясь, отстреливаясь, устилая трупами поле боя. Австрийцы врезались в ольшаник огромными толпами и захватывали весь лес. Польские стрелки отступали все в большем беспорядке. Волна паники заливала их медленно, словно струи частого, все усиливающегося дождя. Тщетно офицеры саблями гнали их в бой. Тщетно с обнаженной шпагой в руке толкал их вперед своим конем Годебский…

Рафал очутился в охваченной паникой, сбившейся толпе, в которой люди давили друг друга. По пояс в ржавом болоте они, уже переругиваясь, пробивались к плотине. Выбравшись на место потверже и протерев глаза, Рафал увидел впереди дорогу к плотине, на которой он недавно стоял с генералом. Теперь к ней бежал деморализованный батальон. Вскоре солдаты запрудили всю дорогу, сбившись в кучу они что-то кричали хриплыми голосами. Впереди гремели пушки. Снаряды шлепались в озеро и косили желтые камыши.

Вдруг со стороны Рашина прискакал галопом конный отряд. Во главе его ехал князь Юзеф.

За князем мчался Пеллетье и десятка полтора адъютантов. Рафал узнал всех, хотя совершенно не думал о том, кого он видит. Он только смотрел, чтобы его не столкнули в озеро.

«Анизетка, Шпилька…» – подумал он, присмотревшись через минуту к адъютантам.

Князь огненным взором окинул разгромленный батальон. Солдаты, завидев его, опомнились, стали кое-как строиться и поворачивать к ольшанику. Главнокомандующий сошел с коня и, не вынимая изо рта коротенькой трубки brûlegueule,[559]Носогрейка (франц.). шагнул в толпу солдат. У крайнего солдата он взял из рук карабин и крикнул:

– За мной, братцы!

Солдаты только выбрались из вязкой грязи, и все как один двинулись вперед. С бешенством, с яростью, со злобой они так неожиданно ринулись на австрийскую пехоту, точно выросли из-под земли или выскочили из засады. Князь шел в шеренге, сражаясь, как простой солдат. Никогда битва не была более ожесточенной. Первые ряды австрийцев врезались в наступающих и втаптывали их в болото. Негде было сражаться. Всякий, кто находился на поле боя, должен был погибнуть. Сами австрийские офицеры, чтобы выиграть место, вынуждены были отдать приказ задним рядам колонны отступить. В несколько минут ольшаник был отбит до самой деревушки. Там тоже кипела страшная битва. Австрийцы взбирались на укрепленные хаты, отвоевывая каждую пядь земли, каждый ров, каждый засек. Сверху, с потолков, из-за досок, из-за углов, из отверстий и щелей их разил беспрестанно град пуль. Но уже с трех сторон – от Пухал, с поля и Яворова – деревушка была окружена. Весь второй пехотный полк шел на нее сплошными рядами. Австрийцы уже отдирали руками доски, разрушали засеки, вытаскивали бревна. Князь Юзеф вызвал через адъютанта Красинского первый батальон первого полка, который вместе с артиллерией стрелял беспрерывно, и с двенадцатью ротами напал на осаждавших деревушку австрийцев. В первой шеренге шел поручик Скшинецкий. В несколько минут австрийцы были отброшены штыками в поле. Одновременно три легких орудия, доставленные в Фаленты из Рашина, усилили артиллерийский огонь. Стрелки, окруженные а деревушке, которыми командовал сам Сокольницкий, приветствовали князя громкими кликами.

Князь сел на коня и, окруженный своим штабом, объехал ряды. Теперь выступили вперед резервы. Девять орудий стали в ряд и начали беспощадно палить по врагу из-под помещичьей усадьбы в Фалентах.

Князь вернулся в главную квартиру в Рашине. Когда он медленно проезжал через плотину, град пуль свистел вокруг него. Сокольницкий приказал под неприятельским огнем восстановить разрушенные укрепления Фалент и стал выстраивать опять свои три батальона так, чтобы, как и утром, сохранить людей. Но, когда это было сделано и когда австрийская пехота отступила уже в поле, на его пехоту и артиллерию посыпался град шестифунтовых снарядов.

Это подошедший корпус австрийской армии, а именно первая бригада под командой генерала фон Чивалярда[560] Чивалярд фон Гаппаннур Карл (род. в 1766 г.) – австрийский генерал от кавалерии. Участник войны 1809 г. В дальнейшем – фельдмаршал-лейтенант. и Пфлахера, поддержала авангард Мора. Стреляли теперь двадцать четыре пушки, шесть новых батальонов присоединили свой огонь к прежним пяти. Им отвечало только девять пушек. Рафал находился вблизи своей батареи. Он слышал грохот утомленных орудий при отдаче. Вся батарея судорожно работала, металась, как скорпион в огне. Улан дрожал теперь не так, как в начале битвы, а как при поисках убитой Гелены. Крики и стоны раненых, которые звали на помощь, плач и рыдания их придавили его душу. Сжимая руками голову, он слонялся по полю боя. Кто-то из артиллеристов велел ему носить воду; он принес несколько ведер. Когда Рафал в третий раз побежал в ольшаник за водой, в нескольких шагах от него взорвался пороховой ящик. Со столбом огня взлетели на воздух и разбились об землю зеленые обломки, убитые лошади, взрывом расшвыряло колеса, постромки, хомуты. Стонали люди, получившие ожоги. Ольбромский не успел еще набрать ведро воды, как взорвался второй ящик. Через минуту третий… Какой-то канонир в дыму кричал Ольбромскому:

– Единорог сбросили на землю!

Страшный грохот гранат раздался в том месте. Взлетевшей на воздух землей Рафала ударило в спину и швырнуло в грязь разбитой дороги.

Оглушенный, он лежал на земле в полубессознательном состоянии, втягивая в себя воздух, который при земле не был так дымен.

Клубы дыма от снарядов, рвавшихся сразу целыми десятками, вздымались все ближе и ближе, и польские батальоны вынуждены были отступить. И вдруг выстрелы сразу стихли. Но в ту же минуту из клубов бурой сажи показались необозримые ряды пехоты.

Лесок со стороны Пухал опять перешел к австрийцам. У дороги кипел штыковой бой.

Сокольницкий, который в течение всего сражения прятал солдат за жалкими прикрытиями, и сейчас половину своих войск втиснул в забаррикадированную деревушку. Резервы он укрывал между деревушкой и помещичьей усадьбой, а батальон Годебского – в лесу. Артиллерию генерал все время держал на дороге и сосредоточил свое внимание на обороне пути отступления через плотину. Вся австрийская артиллерия обрушилась теперь на деревушку. В то время как пехота Мора снова рвалась в глубь леска, коля штыками пехоту Годебского, австрийцы позади своей пехоты повернули пушки жерлами на восток, перпендикулярно к Большим Фалентам, и стали бить по остаткам крестьянских хат.

Рафал попал в Большие Фаленты вместе с колоннами, сдавшимися под командой Серавского.

В толпе грянула весть, что Годебского вынесли с поля боя смертельно раненного и что его место занял неустрашимый Фишер.

Улан сам не знал, когда он вместе с толпой солдат очутился между ригами. Он вздохнул с облегчением. Снаряды тут не сыпались градом… До времени… На накатах хат, в ригах, за сорванными с петель воротами солдаты, опустившись на колени, сидя, стоя, лежа, отражали оружейной стрельбой приступ австрийской пехоты, которая ударила на деревушку с юга. На некоторое время зарядов еще хватило. Каждый солдат выпустил их штук шестьдесят. Когда пушечные снаряды разносили какую-нибудь ригу, вышибали из углов балки, выворачивали бревна, вырывали из земли столбы, солдаты кучкой перебегали к следующей риге, взбирались на верх ободранных хат и снова палили по врагу. Сокольницкий сам составлял группы. Он все время находился на середине деревенской улицы и руководил обороной. Через северный, незащищенный проход он видел в тылу свой свежесформированный резерв и артиллерию. Определенная часть солдат все время носила воду в ведрах, кувшинах, лоханях и заливала пожары. То тут то там вспыхивал огонь. Когда артиллерия под обстрелом стала отступать за дворец, к плотине, все двадцать четыре неприятельских пушки обрушились на Фаленты.

Австрийцы открыли ураганный огонь.

Балки, стропила, решетины трещали и ломались, разлетались в щепки. Стены коробились и плашмя падали на землю. От пожара спасали мокрый навоз и земля… Груды развалин солдаты обливали жидким коровьим навозом, громоздили друг на друга опрокинутые строения. Они тотчас же становились за этим прикрытием и продолжали разить врага, который стоял в поле и все еще надвигался с юга и с востока.

Рафал поднял карабин убитого гренадера, надел его патронташ и, спрятавшись за стеной, стал заряжать карабин и палить. Дикая страсть вспыхивала в его душе, как заряд в раскаленном дуле. Юноша забыл, где он находится и что с ним творится. Минутами ему казалось, что он в снежном сугробе бьет по морде волка, когтями впившегося ему в грудь.

Рафал слышал хриплый голос Сокольницкого:

– Подсыпай, братцы, подсыпай! Патронов не теряй! Покрепче забей! Не жалей! Не пройдешь, немчура! Ишь куда тебя занесло, немецкая свинья! Что это, твоя земля, злодей? Бей, братцы, не жалей!

То тут то там в опасную минуту усиливался шум, раздавался отчаянный крик. В деревушку, вернее, в ее руины, стали попадать зажигательные мортирные бомбы. Разрываясь на земле или в воздухе, мортирные бомбы разбрасывали огонь во всех направлениях. Это были огромные, полые внутри железные шары, наполненные порохом. В них были сделаны отверстия, заткнутые втулками длиной чуть ли не в четверть локтя, в которых помещались трубки, наполненные горючим веществом.

При взрыве мортирных бомб загорались груды дерева, мундиры на живых и убитых. Солдаты заливали огонь, гасили его навозом; но бомбы, начиненные горючим веществом, летели все чаще и чаще, словно стаи огненных птиц. В деревушке Фаленты огонь вспыхивал и потухал сразу в сотне мест. Широкие снопы пламени виднелись спереди и сзади, над головами и у ног. Восьмифунтовые бомбы сносили всю деревушку до основания.

Сокольницкий вынул круглые часы, огляделся по сторонам, вытер кулаками глаза, полные песку, дыма и сажи. Глубоко всей грудью вздохнул. Щелкнул пальцами. Было около пяти часов пополудни. Ближайшему офицеру генерал сказал на ухо:

– Батальон в тыл… с правого фланга… Шагом марш…

Разведчики вышли из огня и дыма. Они были черны, закопчены, мундиры на них тлели. Через северный проход они выбирались, толкаясь, из деревушки на дорогу у дворца. Офицеры с трудом строили расчеты и панцирные роты около орудий.

Солтык, получив приказ, кричал в дыму хриплым голосом:

– Смирно! Огонь прекратить! Полубатареями! Шагом марш!

Зарядные ящики въехали на плотину под прикрытием двух скучившихся батальонов, выбитых из ольхового леса. Батальоны эти все время схватывались с неприятелем. Первая полубатарея, состоявшая из трех пушек и единорога, вышла из-за дымовой завесы и через раненых, через груды трупов отступала назад, к зарядным ящикам. Остановившись там, она приготовилась вести огонь. Вторая полубатарея, состоявшая из трех орудий (два разбитых и умышленно поврежденных остались на месте), поспешно направилась к первой.

Грянули новые залпы… Пушки одна за другой въезжали на плотину. За спицы, за оси и винграды тянули их пехотинцы вместе с ранеными лошадьми. Большая часть кадровых канониров пала от пуль сильного неприятеля. Красные аксельбанты заалели на Фалентской дороге. Зеленые куртки покрыли ее, как ковер весенних трав. Лошадей осталось не более половины.

Сокольницкий, получив известие, что и Фишер ранен и вынесен с поля сражения за плотину, выстроил батальон Годебского, который потерял десятую часть своего состава. Генерал сам стал в строй и, загородив бесстрашной грудью подступ, прикрывал отступление артиллерии. Солдаты его шли не только через плотину, но и рядом по болоту, проваливаясь в него по пояс. Неприятель по этому же болоту следовал за ними шаг за шагом, гнался по пятам. Тут среди пней, сухого кустарника, в чаще прошлогодних камышей начался бой не на жизнь, а на смерть. Войска, которые двигались по плотине, поддерживали сражающихся. Мокрые, покрытые болотной ржавчиной, солдаты все были окровавлены.

Рафал вместе с другими прикрывал орудия. Целые кучи земли осыпались с разъезженной плотины. Деревья валились в болота Равки, когда колеса орудий выворачивали из плотины их корни. То и дело приходилось вытаскивать колеса из трещин и ям, напрягая все силы, толкать и тащить бегом орудия.

После тяжких трудов солдаты докатили, наконец, орудия до твердого берега перед рашинской кузницей.

Оттуда лошади уже сами потащили орудия дальше. Сталкивая австрийских пехотинцев в болото, схватываясь с ними врукопашную, пехота выходила на сухое место и направлялась к костелу.

Неприятель продирался той же дорогой. Но теперь ему противостояли все польские силы. Двенадцать орудий саксонской батареи, пушки Влодзимежа Потоцкого и тринадцатая рота пешей артиллерии Островского были установлены на валу шанца позади костела, в поле со стороны Михаловиц и на берегу озера со стороны Яворова. Все жерла обратились на плотину. Австрийским солдатам надо было пробиться вперед по этому узкому проходу. Здесь-то и завязалось самое жестокое сражение.

Польским пушкам мало вредили батареи Мора, Чивалярда и других, установленные в фалентской низине, за плотиной. Между тем каждый польский снаряд, брошенный вдоль плотины с рашинской возвышенности, наносил огромный урон сомкнутому строю движущейся австрийской пехоты.

Костел, обнесенный четырехугольной оградой, и каменные дома на площади около него служили прекрасным прикрытием для польской пехоты. На плотине медленно вырастали горы трупов польских крестьян из-за Пилицы, русин, чехов, словаков, венгерцев, цыган, валахов…

Польские командиры стали к орудиям. Князь Понятовский переходил от одной пушки к другой и целился тщательно, хладнокровно и умело. Он то и дело посылал адъютантов по направлению к Михаловицам и Яворову, так как на обоих этих пунктах была сильная канонада. Донесения все время поступали благоприятные, неприятель нигде не перешел болота.

Уже спускался ранний весенний вечер, когда пехота Вукасовича через горы трупов вторглась по плотине на рашинский берег. Но под могучим напором батальонов Сокольницкого, отдыхавших за костелом, она снова откатилась за плотину и с возвышенности. С удвоенной силой заработали орудия, дым окутал светлую озерную гладь, плотину, деревья и убогий придорожный хуторок.

Ночь надвигалась, а задыхающиеся, раскаленные жерла все еще изрыгали смерть. Только когда воцарилась непроницаемая тьма, они медленно, медленно прекратили свой рев.

В Фалентах над пожарищем догорало зарево. С плотины, с болот, с берега ночной ветер доносил стоны. Седой туман, медленно поднимаясь над сухими камышами, покрыл эти голоса смерти, как мягким саваном.

На плотине пало две тысячи австрийцев, и тысяча с лишком поляков погибла в фалентском ольшанике.

Была уже глубокая ночь, когда Рафал, весь мокрый, в изорванном мундире, без шапки, выбрался из рядов сражающихся. Он брел наугад по вспаханным полям, направляясь к Опаче. Ему казалось, что он найдет еще там свою вчерашнюю постель. В Рашине ступить было некуда, не то что голову приклонить. Уходя, Рафал видел, как в костел и дома сносили раненых. На полях вдоль дороги рядами складывали трупы.

Ольбромский был весь в жару.

Его мучила вчерашняя рана. Только сейчас дали себя знать новые легкие штыковые ранения. Глаза у него горели, голова пылала, и все же он весь трясся в ознобе. В душе он влек смертельное страдание, с закрытыми глазами он видел все поле боя, в руках нес груды тел, извивавшихся на плотине.


Читать далее

Часть первая
В горах 14.04.13
Гулянье на масленице 14.04.13
Poetica 14.04.13
В опале 14.04.13
Зимняя ночь 14.04.13
Видения 14.04.13
Весна 14.04.13
Одинокий 14.04.13
Деревья в Грудно 14.04.13
Придворный 14.04.13
Экзекуция 14.04.13
Chiesa aurfa 14.04.13
Солдатская доля 14.04.13
Дерзновенный 14.04.13
«Utruih bucfphalus навшт rationem sufficientem?» 14.04.13
Укромный уголок 14.04.13
Мантуя 14.04.13
Часть вторая
В прусской Варшаве 14.04.13
Gnosis 14.04.13
Ложа ученика 14.04.13
Ложа непосвященной 14.04.13
Искушение 14.04.13
Там… 14.04.13
Горы, долины 14.04.13
Каменное окно 14.04.13
Власть сатаны 14.04.13
«Сила» 14.04.13
Первосвященник 14.04.13
Низины 14.04.13
Возвращение 14.04.13
Чудак 14.04.13
Зимородок 14.04.13
Утром 14.04.13
На войне, на далекой 14.04.13
Прощальная чаша 14.04.13
Столб с перекладиной 14.04.13
Яз 14.04.13
Ночь и утро 14.04.13
По дороге 14.04.13
Новый год 14.04.13
К морю 14.04.13
Часть третья
Путь императора 14.04.13
За горами 14.04.13
«Siempre eroica» 14.04.13
Стычка 14.04.13
Видения 14.04.13
Вальдепеньяс 14.04.13
На берегу Равки 14.04.13
В Варшаве 14.04.13
Совет 14.04.13
Шанец 14.04.13
В старой усадьбе 14.04.13
Сандомир 14.04.13
Угловая комната 14.04.13
Под Лысицей 14.04.13
На развалинах 14.04.13
Пост 14.04.13
Отставка 14.04.13
Отставка 14.04.13
Дом 14.04.13
Слово императора 14.04.13
Комментарии 14.04.13
На берегу Равки

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть