Онлайн чтение книги Пятая печать
3

На кухне у Ковачей все блистало чистотой. Жена его, маленькая, хрупкая женщина, была почти незаметна рядом со своим мужем. Одевалась она тщательно и красиво — на голове косынка в горошек, воротничок белой блузки выпущен наружу, поверх юбки ситцевый передничек, на ногах суконные домашние туфли со шнуровкой. Поистине: картинка, да и только! На столе белоснежная скатерть, возле каждой тарелки бумажная салфетка, на углу стола расписанный цветами сервиз для воды — кувшин со стаканами на небольшом подносе, посредине — разрисованная фруктами нарядная фарфоровая супница с ручками, чуть в стороне хлебница, накрытая камчатым полотенцем.

— Ну как — вкусно?

— Да! Очень… — сказал Ковач.

Женщина ела опрятно, неслышно. Проглотив несколько ложек, посмотрела на мужа, пододвинула к нему хлеб и соль, налила воды. Снова принялась за еду. Когда она ела, взгляд ее на миг становился задумчивым, неподвижным. Ложка замирала в воздухе. На лоб набегали тонкие, легкие морщинки. Потом она снова начинала есть, едва зачерпывая ложкой, и снова смотрела на мужа, не надо ли ему чего.

Ковач молча сопел над своей тарелкой.

— Совсем подкосило старика? — спросил он, отламывая себе хлеба.

— Можешь себе представить… — Женщина опустила ложку в тарелку. — Серьезно говорю, я еле его узнала. Все стояла и смотрела! И даже не нашлась, что сказать… Щеки ввалились, круги под глазами, да и не только в этом дело, бог его знает, сам человек стал другой — и походка, взгляд, и манера держать голову… Я так и не смогла подыскать слов.

— Бедняга, — вздохнул Ковач.

— Ты только подумай! Еще летом была у него жена, дом, а теперь единственный сын, и тот… Не знаю, что сталось бы со мной, если бы привелось испытать такое? Наверное, я бы этого не пережила…

— Как он письма от сына ждал! Помнишь, в тот раз, когда здесь был?

— Помню! А сына уже тогда в живых не было… Разве не ужасно?

— Что же он говорил?

— Господи… Что он мог сказать? Да и не давала я ему касаться этой темы. Он тебя хотел дождаться, я сказала — лучше не надо, дядя Киш, никакой в этом надобности нет, он непременно зайдет к вам… и вообще, не беспокойтесь ни о чем, пожалуйста!

— Правильно сказала! — одобрил Ковач.

Женщина помолчала. Потом спросила:

— Не могли бы мы что-нибудь для него сделать?..

Ковач пожал плечами. Вздохнул:

— Как-никак целых шестьдесят пенгё…

— Да, — сказала женщина. — А если бы не так много, если бы речь шла о десяти-пятнадцати пенгё?..

— Сорок пенгё за один материал…

— Так-то оно так, и все же ты на всякий случай зайди к нему завтра, поговори.

— Утром зайду…

— Вот ведь как бывает! Человек целую жизнь прожил, сам работал, не зная отдыха, и жена тоже трудилась, лишь бы вырастить ребенка. А только и дожила до той поры, как сына на фронт забрали. Схоронил старик жену, а теперь у него и сына нет, и вообще ничего в жизни не осталось. За один год исчезло все, чем он жил. А почему? Ты мог бы объяснять почему?

— Нет! — сказал Ковач. — У меня никто не спрашивал, хочу ли я войны, как и у старого Киша… Ничего у пас не спрашивают, только забирают наших сыновей да бомбы на наши дома бросают, в общем — делают с нами, что хотят…

Дальше они ели суп молча. Потом Ковач отодвинул от себя тарелку:

— Все оттого, что потом человек все забывает…

— Больше не хочешь? — спросила жена.

— Нет, спасибо. Забывает, что сам выбрал, кем из двоих ему стать, а от этого так много зависит. Ты не согласна?

Женщина, собирая тарелки, тряхнула головой:

— Нет! Можешь мне поверить, это ничего не меняет. Потому как не в том трудность, что произойдет потом и что ты тогда будешь делать, а в том, что ты говоришь теперь.

Ковач, помедлив, согласился:

— Пожалуй, да — это ничего не меняет…

Он отщипнул немного мякиша и, помяв между пальцами, скатал в шарик:

— Странное создание — человек!

Женщина отнесла тарелки к печке и поставила рядом с кастрюлей, в которой уже была подогрета вода для мытья посуды. Вернувшись, убрала со стола. Воду оставила на клеенке — скатерть она уже сняла раньше и, стряхнув, спрятала в ящик комода, — взяла с подоконника высокую стройную стеклянную вазу с дешевыми раскрашенными бумажными цветами и поставила в центре стола. Тихо сказала:

— Конечно, если бы человек был один, сам по себе…

— Как?.. — переспросил Ковач, наблюдая за тем, какую форму принимает под его пальцами хлебный мякиш.

— Ну, если бы у человека не было мужа, жены, детей, одним словом — близких, тогда другое дело.

— Почему другое?

— Ну, если б он решал только за себя!

Ковач пожал плечами:

— Какая разница…

— А то ведь он тянет за собой и мужа, и детей…

— Это все едино! Я уж пробовал себе представить, будто я один. Ни жены, ни детей, один как перст… — все равно ничего не выходит!

Госпожа. Ковач вынула миску для ополаскивания. Достала другой передник и расстегнула на запястье рукава. Помедлив, спросила:

— А что, нашелся такой, кто смог выбрать?

— Не знаю! Этот фотограф или кто он там, ну этот инвалид, сказал, что он может, и выбрал судьбу того несчастного. Ты бы ему поверила?

— Не знаю! Не смею судить… Вот если бы познакомиться поближе, узнать, что за человек, что у него за жизнь, есть ли семья, что он вообще думает…

— Стало быть, он мог сказать и правду?

— Не знаю. Как бы там ни было, Дюрице не надо бы на него набрасываться и грубить ни с того ни с сего… К чему это?

— Он не набрасывался, а спокойно говорил. Как обычно.

— И все равно, — возразила женщина. — Не важно, как говорил. Представь, что человек сказал правду, не солгал! Каково ему было в такую минуту? Когда в глаза говорят, что он лжет!

Ковач кинул хлебный шарик. И следил, как он катится по столу.

— Коллега Бела был того мнения, что, если бы этот человек и вправду сделал такой выбор, он не стал бы обижаться на Дюрицу за его слова, будь они и впрямь обидны. И еще прибавил: ежели кто так возмущается и из себя выходит из-за того, что усомнились в его словах, то и я уже тому человеку не поверю!

— Доля правды в этом есть. Но ведь люди такие разные! Поди узнай, что у кого на душе?

— Я, во всяком случае, не такой, каким всегда себя считал, каким хотел бы… и каким мне следовало стать.

Женщина подошла к столу и присела на краешек стула рядом с Ковачем:

— Откуда тебе это знать?

— А вот оттуда… Только и твержу, что про честность — то честно, другое честно, а стоит меня завести, и я как баран у новых ворот — стою и не могу из себя слова выдавить, просто не знаю, что сказать.

— Ну к чему ты сейчас это все говоришь? Ты ведь знаешь Дюрицу — человек он странный, с причудами, любит подразнить своих друзей, раззадорить их, вот и эту историю придумал, чтоб вам досадить… Не придавай этому большого значения…

Ковач поднялся, снял с вешалки пальто. Вынул сигарету, закурил и, набросив пальто на плечи, пошел к двери.

— Загляну в мастерскую…

Когда он открыл дверь, в лицо ему ударил колючий туман. Остановившись у порога, он выпустил вверх струйку дыма. Потом зашагал в глубь двора, к мастерской.

«Надо будет завтра попробовать где-нибудь политурой разжиться, — подумал он. — Только сможет ли кто одолжить и сколько. Ежели не получится, придется на Телеки топать, хотя там за нее сдерут, не дай бог… Вот ведь странное дело! Бывает, наш брат столяр собственной политурой делится, самому мало, а делится — почему? А бывает, какой-нибудь торгаш на Телеки за политуру, которую черт знает где достал, огромные деньги дерет, — это как? Конечно, люди бывают всякие. У одного политура есть, а ремеслом не занимается, значит, не больно-то она ему и нужна, и все равно хранит ее дома в кладовке, сам не зная зачем. А другой, которому она тоже не нужна, продает за нормальную цепу, не собираясь на этом наживаться, хотя, привези он эту политуру на рынок, мог бы огрести за нее немалые деньги. И ведь сам это знает и не гребет! А все потому, что люди бывают всякие! Как любит говорить жена. Одно дело — мастер Дюрица, другое — Кирай, и совсем иное — коллега Бела. А тогда почему бы мне не поверить, что фотограф сказал правду? Я ведь о нем ничего не знаю, и справедливо ли с моей стороны сомневаться, раз он так решительно заявляет? Хорош бы я был, если бы не поверил ему только из-за обиды — он-де может сделать выбор, а я нет… Вот и получается: странная это букашка — человек!»

Он взглянул на замок, висевший на двери мастерской, обошел стороной окно и возвратился к двери; прислонившись к косяку, плотнее запахнул на себе пальто.

«Все в этом мире вверх тормашками! И это одно — истинная правда, в чем можно убедиться с полной достоверностью. Ежели бы все было так, как должно быть среди людей, в мире и во всех государствах, разве пришло бы Дюрице на ум задавать подобные вопросы? Ежели человек задает такие вопросы, значит, он над ними размышляет. А ежели кто над такими вопросами размышляет, значит, не без причины. И раз люди о подобных вещах спрашивают и думают, то такое потому и возможно, что на свете и впрямь должны быть и Томоцеусы, и Дюдю! Неладное на земле творится, и это лучше всего доказывают такие вот вопросы, которые мы задаем друг другу. И человек готов над ними размышлять! Ежели бы все в порядке было, разве взбрело бы это хоть кому в голову? Нет! Никому! Все плохо, все… И самое печальное то, что всякий говорит — да, так жить нехорошо. Сам черт не разберет, печально это или скорее смешно? Сами плохо живем, и сами постоянно твердим, что так жить плохо. Плохо живем и не умеем сделать жизнь хорошей. А из-за кого жизнь становится плохой? Ведь ее люди сами делают. Стоит разговориться за стаканом вина или в компании, и тотчас выясняется, что всякий знает, как все плохо, и всякий знает, как надо вести себя друг с другом. И я тоже знаю! Вот, к примеру, старый Киш. Летом его дом бомбой разрушило, под развалинами жена погибла, а теперь вот и сына на фронте убили. Ничего у него не осталось, от мебели одни обломки; слепил я по его просьбе какой-никакой стол, шкаф, кровать. Хорошо бы теперь деньги с него получить, ведь и мне жить надо! При таких обстоятельствах мне бы рукой махнуть, не надо, мол, твоих денег, потом как-нибудь сочтемся! Только ведь и я лишь на то живу, что за работу заплатят! И добрым не могу быть, а то самому зубы на полку положить придется, ни хлеба не будет, ничего. Как тогда быть? Что это за мир, где человек не может стать добрым, потому что жить хочет? Вот уж поистине дьявольских рук дело! Хороших качеств у всякого хоть отбавляй, а жить согласно с ними не можем, потому как из-за невыносимого устройства жизни изо дня в день забывать о своих хороших свойствах приходится, то есть о том, какими мы можем и на самом деле хотели бы быть…»

Он направился обратно в дом.

«И что из всего этого следует? Получается так, будто по отдельности все мы люди добрые или можем быть добрыми, и только когда вместе — злые или по крайности не умеем быть добрыми! А что это значит в свой черед? А то, что всякий раз, когда мы злимся и срываем злость на своих ближних, после чего все у нас идет прахом, в нас говорит нечистая совесть, беспрестанно грызущая нас! Из-за того нечистая, что мы с каждым днем и каждым часом что-то в себе теряем. А на что способно множество людей с нечистой совестью? Чего от них ждать, если они не сочувствуют друг другу? Ведь если мы хоть что-то можем — это поверить друг другу, что каждый из нас сам по себе хотел бы стать добрым!»

Не докурив и до половины, он бросил сигарету и затоптал ее.

Жена на кухне мыла посуду. Ковач не стал ее ждать, как делал обычно, прямо прошел в комнату, зажег ночничок и начал раздеваться.

Уже сев на край постели, чтобы стянуть подштанники, он задумчиво покачал головой:

«Разве мы так уж привязаны к жизни? Или так сильно боимся страданий? Я бы вовсе не сомневался насчет того, что выбрать, ежели бы не был убежден, что родился для счастья. Только правда ли это? Пожалуй, я просто боюсь страданий! Но ведь как раз об этом и речь… Из-за этого, конечно, и нельзя жить, как Дюдю, как бы это ни было честно и порядочно. Вот до чего боязнь страданий сильнее честности…»

Он влез в ночную рубаху.

«И все же не такие уж мы, видать, безнадежные подонки. Разумеется, мы знаем, чего остерегаться и чему радоваться! Но все-таки правильна лишь та прежняя мысль: мы на земле для того, чтобы быть счастливыми! Это цель всего живого на земле! Главное веление жизни! Это же ясно как день! Ежели так повелел Творец, то этому нужно следовать прежде всего прочего. А ежели так велит не Творец, а природа, то и тогда все справедливо. С какой стати противиться, когда мне велят жить счастливо? Я согрешил бы перед лицом всяческих законов, если бы сам выбрал для себя горе и страдание».

Он положил сигарету на тумбочку, лег и натянул на себя одеяло.

«Как бы там ни было, первое требование порядочности я выполнил. Я не пропустил мимо ушей вопрос мастера Дюрицы, а размышляю над ним, не могу успокоиться, терзаюсь, ищу объяснения, но мимо ушей не пропустил… Стало быть, в общем, я не подонок!»

Помедлив немного, он добавил: «Разве что чуть-чуть… самую капельку, я все же — один из мелких негодяев!»

Когда вошла жена, он притворился спящим.

Госпожа Ковач легла рядом.

— Спишь? — спросила она.

— Нет, — ответил он. — Только стыдно самого себя, вот и делаю вид, будто это и не я вовсе…

— Ты все про то же?

— Да! Вернее сказать — уже нет… теперь столяр Ковач уже не думает, теперь он слушает…

Женщина тихо произнесла:

— Знаешь…

— Что?

— Я смогла бы сделать выбор…

Ковач в темноте повернулся к ней:

— Ты это серьезно?

— Да!

Они помолчали, потом жена Ковача сказала:

— Наверное, потому смогла бы, что слишком уж много несчастий выпало на мою долю — на три жизни хватило бы…

— В этом все дело?..

Конечно… — Женщина приподнялась на локте. Помолчала, потом снова опустила голову на подушку. — Я знаю, у вас дома тоже трудно жилось, но, когда вспоминаю нашу жизнь, уже и сама не понимаю, как мы вообще выдержали? Мне еще только двенадцать было, а я зимой ли, летом ли — уже с рассветом бежала в отдел доставки, и, когда другие дети, мои сверстники, еще только отправлялись в школу, я, полузамерзшая, уже кончала разносить газеты. Вниз по лестнице, вверх по лестнице… Понять не могу, как я это вытерпела? Один наш родственник на скотобойне работал. Так я каждое утро к половине восьмого к нему бегала, и он выносил для нас три литра сыворотки, они там ею свиней и телят кормили. Это и был наш завтрак. На девятерых-то детей! Боже мой, какая нищета! Сыворотку я носила в кастрюле, дужку к ней мы из шпагата связали, с этой кастрюлей, бывало, и таскаюсь, пока все газеты не разнесу, а на обратном пути смотрю, как другие дети в школу идут. На этом — одно зимнее пальто, на том — другое зимнее пальто, иной и в шубе шагает, а у меня рваные калоши на ногах и какой-то старый-престарый мужской пиджак, в хорошем платке и то теплее. В витринах выставлялись куклы с прическами, они всегда распродавались, покупатель всегда находился, только и они больше стоили, чем отец получал не знаю уж за какое время, пока у него была работа и не нужно было бродить в поисках случайного заработка — чтобы прокормить нас. У кого бы я ни работала, на меня лишь кричали, ругали мою мать, потому что я вечно ходила сонная, хотелось лечь и уснуть… И чтобы теперь самой стать одной из тех, кто кричит на обездоленных? Я-то помню, что тогда чувствовала!.. И что переживала, глядя на тех, кто меня бранил, хотя у них-то всего было вдосталь!

Помолчав, она заговорила снова: — Вот почему я смогу выбрать. Лучше уж любые лишения… в этом я, увы, разбираюсь! Но выбрать твоего Тиктаку или как его там — нет, лучше умереть!

Ковач не проронил ни звука. Оба долго молчали. Потом женщина вдруг сказала:

— Нет, все-таки я не смогу выбрать!

— Но ты ведь только что говорила, что уже выбрала?

— Да. Уже и выбрала… И все-таки не смогу! Я уже ясно чувствовала, вот как теперь, что предпочитаю участь Дюдю и никакую другую, — но тут вспомнила про вас! Ты не прав, будто не важно, одни мы или нет. Будь я сама по себе, я бы выбрала Дюдю, это так же верно, как то, что я вас люблю… А вот хватит ли у меня сил вынести, чтоб и вы страдали, как я? Разве моя мать не мучилась еще больше, глядя на мои муки? Разве не ей было хуже всех? И разве бы она не отдала все, что могла, лишь бы не видеть, как мы бедствуем?

Они опять помолчали, и лишь через некоторое время женщина заговорила снова:

— Все мы связаны с жизнью других людей и не можем решать, как подсказывает сердце! Иногда ради них мы способны быть сильными, а иногда из-за них же бываем совсем слабыми!

И прибавила:

— Очень, очень сильными… и совсем-совсем слабыми!

Она не сказала, что окончательно выбрала Тиктаку.

Хотела сказать, но не повернулся язык.

Ковач лежал неподвижно, вглядываясь в окружающую тьму.

«Счастливый человек! — мелькнула мысль. — А я только о себе думал…»

Позднее, уже далеко за полночь, услышав ровное дыхание жены, он осторожно слез с кровати и прямо тут же опустился на колени. Уткнувшись головой в кровать, сложил вместе руки. И стал молиться, как привык с детских лет, но на этот раз исповедуясь в своей слабости; чувствуя, как комок подкатывает к горлу и как пылает лоб, молил бога простить его за то, что он окончательно выбрал Томоцеускакатити, — увы, слаб человек, и никому это не известно лучше, чем богу!


Читать далее

Ференц Шанта. Пятая печать.
1 25.08.16
2 25.08.16
3 25.08.16
4 25.08.16
5 25.08.16
6 25.08.16
7 25.08.16
8 25.08.16
9 25.08.16
10 25.08.16
11 25.08.16
1 25.08.16
2 25.08.16
3 25.08.16
4 25.08.16
5 25.08.16
6 25.08.16
7 25.08.16

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть