Онлайн чтение книги Пятая печать
5

Господин Швунг, книготорговец, распростившись через несколько кварталов с Дюрицей, подождал, пока часовщик скроется в клубах тумана, и, вместо того чтобы повернуть направо, в сторону дома, осторожно, чтобы не услышал удалявшийся Дюрица, пошел назад, откуда они пришли.

Вскоре он услышал, как трактирщик спускает штору, после чего на улице все стихло.

— Вот и прекрасно, — пробормотал он. — Мало приятного в такой туман по улицам кружить, чтоб не попасться на глаза коллеге Беле…

Он быстро прошмыгнул мимо кабачка, посмотрел на свои наручные часы. До десяти оставалось десять минут.

— Поспешим, Лацика, поднажмем…

Прижимая локтем портфель, он надвинул шляпу на лоб.

«Надо сделать так, чтобы она не заметила в портфеле грудинку! Иначе непременно ее отберет и отдаст этому подлецу. Мерзкий тип! Один жрет мяса больше, чем шестеро остальных. Мне бы надо явиться как-нибудь без портфеля и сказать: послушай, мой ангел! Ты — дрянь! Или так: послушай, дорогая… А, все равно, что говорить — послушай, мяса нет, так и скажи своему мужу! Ни мяса, ни яиц, ни сала, ни вина и вообще ничего. Ты меня поняла? И пусть твой дражайший муженек подыхает, где хочет, сладкая жизнь кончилась, поняла? А ты как думала, до каких пор мне в дураках ходить? До коих пор быть дядей Робертом для твоего борова? Ошибаешься, мой ангел… У человека еще и самолюбие есть, не говоря уже обо всем прочем. Ты думать, самолюбием можно играть безнаказанно? Глубоко ошибаешься, дорогая! Да, человек, как это ни прискорбно, порочен, совершает массу мерзостей, но унижать его самолюбие — это уж нет… то есть не слишком долго… не до бесконечности! Если твой муж хочет жрать, пусть сам и промышляет. Промышляйте, господин инженер, нечего проедать чужих Гомбоц-Мелихов, Петрарок я греко-римские мифологии… дудки, мой ангел! Всему есть предел! Сегодня же и покончим! Кто тебе нужен? Я или мои Гомбоц-Мелихи? И вообще, не стыдно ли ублажать аппетиты своего супруга тем, что ты выманиваешь у любовника? Но теперь этому конец! Пожалуйста — вот мой портфель, только он пустой! В нем ничего нет. Ни корейки, ни грудинки! И впредь ничего никогда не будет! Никогда! Кто тебе нужен — я или сало? „О, вы земли богатства; про вас я позабыл, с тех пор как обнял милую и песни ей пою!..“ Может, это пустяк? Тогда что же такое любовь, как не тот миг, когда мы забываем обо всем остальном?»

Он поднял воротник и вышел на главную улицу:

«На этом меж нами все кончено! …Да, да… — вздохнул он, — так и надо бы сделать! И пусть бы она стояла тогда передо мной, опешив, как не знаю кто… И в этот бы момент хлопнуть перед ее носом дверью и удалиться! Как подобает мужчине! Пусть тогда скажет: вот это да!»

Перед ним прогромыхал трамвай, пришлось на секунду остановиться:

«Разумеется, сегодня я так еще не поступлю… Пусть еще раз сегодня увидит, с кем имеет дело. Чтоб не могла отмахнуться: так, мол, себе человечишка… Пусть лучше поднесет ручку к губам, — господи, что за ротик у стервы! — и скажет: ой-ой-ой! И ото все ты достал?! Уж и не знаю, ты просто чудо что за человек! А ведь у нас уже много недель никто ничего подобного не видел, никто в целом доме! Пусть сегодня еще разок так скажет! И ведь, между прочим, это правда. Попробовал бы кто-нибудь и наше время обеспечить две семьи мясом, грудинкой, корейкой, салом и прочим. Может, это так легко? Значит, сегодня так и быть… Сегодня… точнее… завтра… пусть дорогой муженек последний раз нажрется до отвала. На будущей неделе он все равно работает до обеда, стало быть, к его дражайшей не зайдешь, зато через неделю заявимся уже с пустым портфелем. Заявимся непременно… Только бы она теперь еще и корейку не обнаружила! Грудинку уж пусть забирает. Но корейка не про нее. Хорош бы я был! Моя жена ничего так не любит, как корейку, и чтоб я еще и корейку тому мерзавцу оставил? Ну уж нет, почтеннейший, обойдетесь!»

Он сплюнул под ноги.

«На этой неделе я уже дважды объяснял дома свои отлучки тем, что не успел до комендантского часа. Просто фантастика, дорогая… вот уже второй раз за неделю приходится ночевать там, где этот комендантский час застигнет, черт бы побрал всю эту войну! И каждый раз беспокоюсь, как ты, наверное, за меня волнуешься… — фу, Лаци, фу, неужели не стыдно?! Знаешь, что делает сейчас твоя жена? Уже бог весть в который раз смотрит на часы, набрасывает на плечи пальто и бежит вниз к воротам — посмотреть, не идешь ли. Прислушивается к шагам, и ей все кажется, что это ты. Фу! Потом, полная разных страхов, подымается обратно по лестнице, говоря себе: „Господи боже!“ Ты ведь поступаешь с ней как последний хам, разве этого она от тебя заслужила? Фу! И что ты после этого за человек? Коллега Бела небось уже поглощает свой ужин вместе со своей бабищей, эта двуногая… ставит перед ним жратву, а сама меж тем к нему своими ляжками прижимается. Разве можно сравнять эту бестию с моей женой? Моя жена — какая это женщина!.. Небось поднимается теперь по лестнице, семенит с пальтишком на плечах — совсем как маленькая девочка! А Ковач как раз начинает молиться, голову на отсечение даю, если теперь возле постели на коленях не стоит или же не складывает молитвенно руки над тарелкой; посуда звякает, а жена… Нет, ты, Лаци, все-таки негодяй!.. Мастер Дюрица… Господи… Конечно, это враки, будто он растлитель несовершеннолетних и тому подобное. По всей вероятности, кто-то у него есть, какая-нибудь особа чуть моложе его, и только. Ковыряется небось теперь в своих часах… Одним словом, все — народ приличный, один ты — грязный мерзавец. Исключительный мерзавец и последний негодяй, вот ты кто, Лаци…»

Сделав глубокий вдох, он плюнул далеко перед собой и вытер губы.

«Как будто таким вот плевком можно все разрешить? Он пожал плечами. — Так вот плюнуть — и все решить? К любовнице идешь, а сам плевками развлекаешься? Это уж настоящая низость! Конечно, это и трагедия, в первую очередь трагедии, и только после этого — низость… „И, барахтаясь в путах порядка, которые создал не я, вырождается в грех доброта, обращается в срам красота!“ Как верно! Поэзию, все величие и правдивость поэтических слов не дано понять тому, кто на собственной шкуре не испытал великих борений жизни. Какие головокружительные глубины таятся там, в том удивительном устройстве, которое мы, со слов поэта, называем человеческой душой! Какую цену приходится уплатить, чтобы пойти на подлость! И не превращается ли всякий грех в добро благодаря той огромной концентрации мысли, которую я создаю, пытаясь объяснить себе, почему, несмотря на подобные поступки, меня можно еще считать порядочным человеком? Не говоря уже о том, сколько грехов прощается мне за те огромные усилия, которые я прилагаю, чтобы содержать и кормить сразу две семьи? Пробовал кто-нибудь следовать моему примеру? Вот иду я по улице с портфелем, в котором самое малое килограммов на десять-двенадцать книг, а люди говорят — поглядите-ка на этого пижона с портфелем! Только и всего! А если бы они могли заглянуть в его лихорадочно работающий мозг? Если бы видели мечущиеся в нем мысли: мясо — жир, мясо — жир, масло — мука, масло — мука!.. И сколько мяса, сколько муки, сколько жира?! И это в нынешнем мире, в тех условиях, которые всем нам знакомы! Смотри, вот бежит человек — жалкая серая душа, — одно плечо ниже другого от многих лет таскания тяжестей, пальто порой застегнуто наперекосяк, потому что, размышляя над великими вопросами бытия, человек становится рассеян, шляпа надвинута на глаза, чтобы слепых зрачков его не резал свет, порой он шмыгает носом, потому что дождь, туман и сырая погода насквозь пронизывают его на долгих дорогах, кидающих его туда-сюда — от одного клиента к другому, да побыстрей, ибо время деньги, и он первым здоровается со всяким — ведь даже случайный знакомый или просто промелькнувший прохожий в один прекрасный день могут стать его клиентами, и потому лицо у него расплывается в любезную, подобострастную улыбку, и он, снимая шляпу, сворачивает со своего пути и проходит несколько шагов с тем, кого приветствовал, и лишь после этого снова надевает шляпу на голову… Одним словом, так вот и бежит по улице этот серый человечек, и тот, кто заметит его, скажет: вон опять семенит этот книжный чудак со своим портфелем… Только и всего! А что у него внутри, в мозговых извилинах — ведь в этих извилинах у нас все и происходит, как установил гений Дарвина вопреки учению духовно-исторической школы, — так вот, что за мысли у него там кипят, этого они вовсе не видят! А может, кто-нибудь видит угрызения совести, что его терзают? Полную сомнений и стыда борьбу, дабы очиститься от грехов, и в то же время… бессилие отказаться от маленьких радостей, которые отпускает ему скупая рука жизни в виде утешения в его тяжкой и трудной судьбе… „Почему нельзя мне тебя любить, почему я должен тебя забыть?..“ Разве человек становится от этого хуже?»

Он переложил портфель под другую руку и покачал головой.

«Ну и лицемер же ты, Лаци! К чему ж эти мудрствования? Уже и себя самого обмануть хочешь? Фу! Дело-то ведь просто в том, что ты грязный тип. Думаешь, и не знаю про твои делишки? Про твои грязные, жалкие проделки? Знаю наперечет, детка, от первой до последней! Не забывай этого! Таскаешь этой бабе мясо, яйца, сало и все такое прочее, в то время как этого очень не хватает дома. Вернее… будем все же справедливы! Не будем бросаться из одной крайности в другую. Ты тащишь ей то, чего дома могло бы быть больше… вот именно могло бы быть больше! Ведь и то правда, что ты добываешь и для дома. Но если бы ты приносил домой все, то семье не пришлось бы перебиваться со дня на день, всего бы хватило. Что правда, то правда! В том-то и дело, что ты обкрадываешь свою семью… А почему ты ее обкрадываешь? Чтоб у этого бездельника было побольше жратвы, чтоб он мог и на завод с собой жаркого прихватить, а потом и дома жиром заплывать… „Кушай, мой ангел… гляди, какой вкуснятинкой кормит тебя твоя крошка, гляди, что дает тебе твоя женушка, это мой дурень любовник для меня от собственных детей отрывает!..“ О бестия!»

«Ну нет! — проговорил он вслух и рубанул рукой по воздуху. — Хватит! С сегодняшнего дня всему конец! Никакой грудинки! Сегодня эта грудинка отправится в мой добропорядочный дом, о чем я сразу объявлю этой бестии — и все. Что, не по вкусу? Тогда адьё!.. С нынешнего дня все пойдет туда, где это заслужили, в руки преданной и честной женщины, и конец этой пакостной истории. Хватит этой грязи… но прежде поговорим начистоту. Стало быть, для себя вы завели любовника, а мужа пичкаете тем, что любовник засунул вам под пуховое одеяло?! Немножко сала, немного грудинки, яичек? Что же это за женщина?»

Он остановился и зажмурил глаза. На лице его отразились искренние переживания. И он громко и раздельно произнес слова:

— Если в тебе осталась хоть капля человечности и добропорядочности, ты сегодня же положишь этому конец! То, что ты проделывал до сих пор, — недостойно!

Он зашагал дальше, продолжая бормотать про себя:

«Прости меня… Прости своего мужа, он такой слабовольный, но бесконечно любит тебя, любит так сильно, как только умел любить прежде… И вы тоже, коллега Бела, господин Дюрица, мастер Ковач… простите меня!»

Пройдя еще два-три дома, он остановился, оглянулся вокруг и вошел в слабо освещенный подъезд, на цыпочках прокрался на второй этаж и, прижавшись к двери, позвонил.

— Господи, — прошептал он, — хоть бы раз, только на сегодня дай мне силы, господи! — Он услышал, как в замочной скважине тихо повернули ключ. — Один только раз, сегодня!

— Войдя, он поставил портфель у стены.

— Тебя никто не видел? — услышал он рядом с собой.

— Нет… — ответил он, чувствуя, как бешено колотится сердце. И остался недвижим.

— Ну?.. — снова послышался женский голос. Голос был тихий, вкрадчивый и вместе с тем недовольный, капризный и требовательный, как у ребенка.

«Ничего ведь не изменится, если я ее поцелую, — подумал он. — Хотя, наверное, надо бы проявить решимость с первой минуты. А, ладно…»

Он наклонился и поцеловал женщину.

— Я ждала тебя… — женщина прижалась к нему.

Швунг ощутил, как к его губам прильнули губы женщины, как ее шепот щекочет ему рот. И почувствовал, как все в нем перевернулось.

— Сними пальто…

Он снял шляпу, потом пальто и отдал женщине.

— А портфель?

— Здесь, душенька… здесь… у стены…

— Зачем ты его там оставляешь?.. Ой, да ты весь мокрый! Неужели дождь?

— Нет… — ответил он, — только туман… туман на улице…

Он почувствовал, как губы женщины касаются его подбородка:

— Ну, шалунишка… чем ты опять занимался? Это ведь, наверно, так трудно!..

— Да! — ответил Швунг, а про себя думал: «Господи! Боже праведный!..»

— Ну, пойдем… Небось весь продрог…

— Довольно прохладно… — пробормотал он.

Он не противился, когда женщина взяла его за руку и, отворив дверь, ввела в комнату.

«Господи… господи…»

Возле постели горел маленький ночничок. Мурлыкала печка, распространяя по комнате волны приятного тепла.

— Ну?.. — сказала она и встала напротив него. Это была высокая, хорошо сложенная женщина. Белокурая, с серыми глазами, полными, крепкими губами, на шее у нее висела тонкая золотая цепочка, в вырезе над грудью из-под платья выглядывал краешек черной кружевной рубашки. — Так и не поздороваешься со мной?.. Ты, чудак…

«О… господи… — думал Швунг. — Вот бестия… Но корейку я ей нипочем но отдам… Об этом и речи быть не может!»

Женщина прильнула к нему.

«Корейку нипочем», — мелькнуло у него в голове, и он обнял женщину. И снова все поплыло перед ним… Когда женщина вывернулась из его рук, он еще несколько мгновений стоял на месте — у него кружилась голова. Взгляд его упал на кровать, освещенную мягким теплым светом ночника.

«Господи… господи…»

Женщина подошла к столу и принялась открывать портфель. Высоко подняв брови и втянув сложенные сердечком губы, отщелкнула застежку:

— Боже мой! Да ведь это… Лацко, это невозможно!

И захлопала в ладоши:

— Лацко! Это невозможно… Неужели все мне?

Подбежав к мужчине, она обняла его за шею:

— Лацко! Ты чудак!..

И стала осыпать мелкими поцелуями его лицо, глаза, уши, потом звонко чмокнула в губы:

— Это невозможно… Грудинка!

Оставив мужчину, снова подбежала к портфелю. Распахнула его, присев на корточки, заглянула внутрь. И вытащила наружу еще один сверток:

— Корейка! Лацко, милый… Это же корейка?!

Швунг застыл на месте, у него было ощущение, будто мир рухнул вместе с ним.

— Душа моя… — проговорил он, чувствуя, что ему изменяет голос. — Душа моя… — еще раз начал он.

— Лацко, милый! Это просто невозможно…

Она снова порхнула к нему и обхватила за шею.

— Ты всех милее…

— Душа моя…

— Ты милее всех… ты мой сладкий Лацко!

Взяла его лицо в ладони:

— Чей Лацко? А? Чей Лацко?..

Поцеловала его в лоб.

— Ну, иди же, сядь сюда, к печке. Видишь, как я ее для тебя натопила…

Она подтащила его к печке и усадила в кресло. Села к нему на колени и снова поцеловала в лоб.

— Я отнесу это мясо в кухню… и мигом вернусь к тебе… — говоря это, она поцеловала его в шею.

Швунг откинулся на спинку кресла и закрыл глаза:

«Господи… Господи…»

— Только выйду, — повторила женщина, — и вернусь обратно, чтоб тебя согреть. Ладно? Ты хочешь, чтоб я тебя согрела?

— Я пропал!.. — сказал Швунг, оставшись один. — Пропал… окончательно…

Он вытянул ноги и закрыл глаза.

— Пропал окончательно…

Он встал, подойдя к столу, оперся о него руками и уронил голову:

— В конце концов, как я уже говорил на улице, сегодня я еще подожду, на сегодня обойдемся без скандала! Сегодня я это уж действительно заслужил! Чтоб сегодня еще раз… последний раз… А уж завтра я снова раздобуду грудинку… и корейку… и отнесу домой. За одного Маколи уж как-нибудь разживусь у ветеринара грудинкой…

Он обернулся и поглядел на кровать. Подходя к ней, снял часы, затем сбросил пиджак и повесил на спинку стула.

— Боже, — произнес он, присев на край кровати снять ботинки. — Господи боже… истинно говорю тебе — нет более несчастного создания, чем человек!..

Он посмотрел перед собой, и рука его, развязывавшая шнурок, застыла неподвижно. Он почувствовал резь в глазах и понял, что вот-вот заплачет. Быстро повернулся головой к двери и крикнул:

— Ради всего святого, иди же, о бестия!

«Наше главное несчастье в том, что мы из всего делаем слишком большую проблему! Вот и сейчас я чувствую себя как распоследняя паршивая собака… Но разве можно сравнивать безмерность моих угрызений с тем грехом, что я совершил, и тем более с характером этого так называемого греха? Так ли уж тяжко я согрешил, чтоб чувствовать себя отъявленным подлецом? Если кто честно — именно так, — честно терзается угрызениями совести, то это я. Но за всяким моим самоосуждением и самообвинением всегда теплится сомнение, а точно ли я грешен? И действительно, так ли велик мой грех, чтобы чувствовать к самому себе отвращение?»

В ранний утренний час Кирай торопливо шагал сквозь туман, который, пережив ночь, упрямо заволакивал улицу мглистой пеленой; он шел, подняв ворот пальто, глубоко надвинув на заспанные глаза шляпу, зажав под мышкой полегчавший портфель и то и дело шмыгая носом.

«Давай наконец спокойно подумаем, чем вызвано это самобичевание? С тех пор как я себя знаю, я только и делаю, что приспосабливаюсь к разным законам, причем именно к таким законам и правилам, которые не я принимал и о справедливости которых меня даже не спрашивали. Бог весть сколько лет или веков назад жила на земле кучка людей, которые принимали законы и объясняли, что хорошо, а что плохо, что можно, а чего нельзя; и вот теперь — теперь, а не тогда! — мне приходится, жить так, как они в свое время нагородили! Все уши этими правилами прожужжали: нам-де неинтересно, что ты думаешь, как рассуждаешь, лишь бы жил по нашей указке. Так вот и идет, с самого моего рождения, и мало-помалу до того дошло, что своей головой я уже ничего и подумать не могу, только глаза на эти обычаи пялю, словно глупый младенец, на старца, — а нет ли в них насчет того, что я как раз делаю или собираюсь делать? В точности так! Будь я человек откровенный, я должен бы спросить: ответьте мне, почтенные господа и дамы, что плохого, если здоровый человек провел ночь с женщиной? Есть ли что-нибудь нормальнее этого? Нужно быть круглым дураком, чтобы считать это гадостью! Сама природа сотворила нас годными на то, чтобы мы каждую ночь спали с женщиной и хорошо себя с ней чувствовали. Ну, а кто же способен изо дня в день заниматься этим у себя дома? С одной стороны, в этом заключается, очевидно, природа человека, то есть сама природа, а с другой стороны, существует правило или установление — не знаю уж, как это назвать, — которое гласит: вести себя так — значит совершать гадость! Другими словами, я должен противиться велениям природы, иначе обычай объявит меня отступником. И довершается вся эта история тем обстоятельством — собственно, трагедией, к тому же нашей общей трагедией, — что теперь уже и не нужно сверяться с установлениями обычая, поскольку этот треклятый обычай сам внедряется в мельчайшие поры нашего существа, пропитывает его насквозь, как чернила промокашку, переселяется в меня и становится такой же неотделимой частью меня самого, как, скажем, почка, или родимое пятно, или сама желудочная кислота. И такие мы во всем! Придет мне, к примеру, охота запеть на улице — нельзя, будут смотреть как на дурачка. Захочется сладко потянуться — нельзя, обо мне складывается мнение. Или возникнет желание, как, скажем, сегодня — именно сегодня, — не вскакивать с постели, а подольше поваляться под теплым одеялом, разумеется, нельзя. Ибо обычай гласит — нельзя лодырничать. Хотя для всякого из нас безделье — самое милое занятие. Как будто и впрямь есть у нас долг важнее, чем хорошее самочувствие! И кто скажет, что это не так, тот уже не просто рядовой дурак, а образцовый осел. Хорошо себя чувствовать! Чувствовать себя как можно лучше! Надо совсем уж отупеть, чтобы не замечать величия этой мысли!»

Он остановился и, чуть повернув голову, устремил взгляд к небу.

«Я утверждаю, — поднял он палец, — утверждаю со всей решительностью, что совершаю противоестественный поступок, испытывая угрызения совести из-за того, что чувствовал себя хорошо и действовал согласно велению природы. И заявляю, что испытывать угрызения совести мне приходится лишь по следующим причинам: первая — когда у меня нет возможности во всем следовать поясняю природы, то есть жить так, как того требовали бы мои желания! Вторая, совсем уж мерзкая и отвратительная — когда у меня не хватает денег на то, чтобы иметь возможность пренебрегать в своих действиях законами и обычаями. Всю свою жизнь я только и делал, что гонялся за деньгами да вечно старался вести себя так, чтобы всем соответствовать. День за днем держишь себя в ежовых рукавицах и день за днем вертишься во все стороны, как дурацкий манекен у всех на виду: хорошо ли вот так, подойдет ли? Фу! Иду вот теперь по улице, а на душе кошки скребут — оттого только, что с женщиной ночь приятно провел да килограмм мяса до дому донести не смог. А что такое мясо! Шесть мешков золота, само блаженство или философский камень? Почему я вынужден придавать ему такое значение?! Только и есть, что омерзительное животное, разрубленное на еще более омерзительные куски, и мне, человеку, приходится лезть из кожи вон, чтобы такой кусок раздобыть! Неужели мы этим живем, неужели в этом наше достоинство и за это нам достался венец, выделивший нас из прочей твари?

О вы, люди, могущие поступать, как сами считаете удобным и приятным! Осмеливающиеся вести себя так, чтоб чувствовать себя хорошо! О вы, смеющие быть такими, какими бы вы хотели! Люди, способные жить так, чтобы быть самими собой — полностью и без оговорок! Провозглашающие закон, приговаривая — таково мое желание! Если у этой гнусной жизни есть какой-либо смысл, он именно в том, чтобы поступать так, как мы хотим, и беспрепятственно делать то, на что мы способны! Честь и слава всем тем, кто осмеливается и умеет жить, следуя своим желаниям, несмотря ни на что! Честь им и хвала! Что на того, что ценой чужих лишений? Зато они воплощают человека во всем его совершенстве! Ради них мы, собственно, и живем! Они те, на кого можно указать — се человек! „Ессе Homo“ — как сказал Мункачи. „Покажите мне человека!“ — попросит какой-нибудь житель луны. „Вот! — сможем сказать мы. — Вот, смотри! Это он! Он — Свобода! Он — Воля; он — Сила, он тот, кто Чувствует Себя Хорошо!“ Если сто миллионов существуют лишь дли того, чтобы он мог появиться, то и сто миллионов не дорогая цена. Он — человек!»

В этот момент ему вспомнился Дюрица с его Томоцеускакатити.

Он на секунду остановился, затем махнул рукой и торопливо зашагал дальше.

«Ха-ха!.. Хо-хо!.. Мастер Дюрица! Не о том вы нас спрашивали… Напрасно вы думали, будто тут есть о чем спрашивать! Вы и сами-то, пожалуй, дурак, мастер Дюрица. Иначе вы бы знали, что тут и спрашивать-то не о чем! Вы бы знали то, что я прочел у одного многими высоко ценимого французского писателя; по его мнению жизнь наша — сплошные терзания насчет того, что делать и как поступать! Вы бы знали и то, что другие выдающиеся писатели не соглашались с ним. И справедливо! Чтоб человек не знал, как ему правильно поступить, — такого, мой дорогой, не бывает! Конечно же, не бывает, уважаемые господин Дюрица и господин французский писатель. Все мы всегда очень хорошо знаем, как нужно или нужно было бы поступить! Что выбрать! Вы думаете, мы не знали ответа сразу же, как только вы прохрюкали вашу сказку? Глубоко ошибаетесь! Знали, и только потом уже начали раздумывать. Принялись растягивать себе уши наподобие антенны, стараясь расслышать: а что гласит правило, к которому подобает и даже необходимо прислушиваться! Что говорит этот несчастный, оглупленный мир, это жалкое общество… Верьте тому, господин часовщик, что вам и самому пришло в голову в тот же момент, как вы придумали этот ваш вопрос. Не дожидаясь, пока вытянутся уши! Вот где истина! А все остальное — жульничество и ханжество, которых в этом мире хоть отбавляй…»

Он перешел через магистраль и направился к улице, где находился кабачок коллеги Белы.

«Задумайтесь-ка над тем, что это значит, когда люди, наклонившись друг к другу, начинают рассказывать сальные анекдоты? Как вы и сами этим занимаетесь, усевшись за накрытый белой скатертью стол. Задумайтесь, что за этим стоит? А когда люди рассматривают похабные картинки или, того хуже, открытки? Понимаете, что это такое? Когда вы, господин Ковач, покупали ту обнаженную из коллекции моего друга, вы ведь знали зачем? Знали, что это значит? А когда мимо окон кабачка проходит девочка, юное невинное создание, и вы, сгрудившись, начинаете подмигивать друг другу и кто-нибудь непременно скажет: „Ах… мать твою!“ Потом вы, конечно, пытаетесь выкрутиться — ах, дескать, какой прелестный ребенок, а сами пялитесь ей вслед — глаза из орбит вылезают, и сразу начинаются похабные истории насчет того, что делал Морицка со своей младшей сестрой и что сказала на это горничная… Понимаете, что это значит? Ну, еще бы… В таком случае, уважаемые други, еще минутку внимания! Вот пьете вы в кабачке шипучку — почему не у себя дома? По какой такой причине? Дома ведь и хорошо, и тепло, и любящая супруга рядом! Так почему же в кабаке лучше, по-позвольте вас спросить? Только будьте осторожны, ведь дядя Кирай и сам тоже не с луны свалился! Разумеется, за шипучкой вы рассказываете о своих галантных приключениях. Галантных? Полно шутить! Истории, как обычно, следуют одна за другой, и, когда кто-нибудь досказывает очередное похождение, что означает этот вздох: э-э-х! и прерывистое дыхание, и затуманенный взгляд, устремленный вдаль, как у того типа на известном рисунке Домье, и глаза, как у молочного теленка или мартовского кота! Кто просил вас об этих историях? Кто жаждал услышать — ах, что была за женщина! И вот вы, неприлично выставив руку, прищелкиваете языком, а кто-то часто сглатывает слюну, словно у него пересохло в горле. Может, вы не знаете, что значит, когда за дружеским ужином сосед обращается к соседке со словами: „За вас, Розика! За вас готов на все! Вы такая прелестная женщина!“ И спохватывается: „Ай-яй, жена слышит…“ И хихикает, надо же после этого что-то делать. А что на это женщина, эта самая Розика? Наклоняется к соседу и отвечает: „А вы, Гезука, дождитесь, когда никто не услышит, тогда и скажете…“ Оба краснеют, смущенно оглядываются кругом, хихикают, но еще миг — и настроение у обоих пропало, так ведь? Что это такое, позвольте вас спросить? А когда после шипучки кто-нибудь кладет ладони на стол и произносит: „Что ж, Друзья, пора и по домам!“ — как надо понимать это „что ж“? И почему остальные отвечают: „Что ж, конечно, пора!“ Разумеется, вы знаете, в чем тут дело. Об этом уже высказал свое мнение Фрейд — только не ватерполист, как вы подумали, а известный венский писатель, которого очень хорошо раскупают! А помните, коллега Бела читал вам вслух про случай с одним мошенником — Виктором Самоши, что среди бела дня украл на почте шестьдесят тысяч пенгё?! Что вы на это сказали! „Ах, мать твою!..“ — вот что вы сказали. „Ну, теперь у него никаких забот!“ — так и сказали, ребятки. „Если только не поймают!“ — „А-а, не поймают!“ И снова появилась мечтательность во взгляде. „Мать твою!..“ И вы уставились друг на друга, моргая глазами, как всегда, когда узнаете подобную новость, и долго еще моргали глазами, так-то, голубки! Моргали, это точно! Почему? — хотел бы спросить у вас дядя Кирай. Почему вы с таким жаром убеждали друг друга, что его не поймают? Одним словом, друзья, поспешишь — людей насмешишь… Не будем торопить событий, вот что я скажу… И поостережемся судить других!»

Он проходил уже мимо кабачка коллеги Белы. Жалюзи были опущены. На тротуаре виднелись крошки — здесь стряхивали скатерть. Трактирщик все еще спал сном праведника, обычно лишь около шести утра он посылал жену подмести перед домом.

«Это я говорю вам и всем остальным. — Он взглянул в сторону кабачка. — Это я и вам говорю, коллега Бела, — нечего раздумывать над вопросом, который задал ваш друг Дюрица! Да и вы, мастер Дюрица, отлично ведь знаете, что нам все ясно! Что касается меня… господи… слишком долго я жил в бедности и слишком зависел от других, чтобы хоть на секунду задуматься над тем, какой сделать выбор. Свободным и ни в чем не ограниченным человеком — вот кем я хочу стать, мастер Дюрица! И я никому не советую спешить с вынесением мне приговора… Только без спешки, букашечки! Не торопитесь, ведь я всех вас видел такими, как только что рассказал! Ведь и вам страстно хочется все того же. Все вы хотите стать Томоцеускакатити, и тем сильнее протестуете, тем яростнее это отрицаете, чем больше понимаете, что вам такими не стать!»

Вот показалась улица, а вскоре и его дом. Он так быстро повернул за угол — в конце концов, недаром же его прозвали Швунг, — что должен был в миг очнуться от своих мыслей и вдруг осознать, что уже через несколько секунд переступит порог своей квартиры. Он резко остановился, вспомнив, что портфель его пуст, нет в нем ни грудинки, ни корейки, ничего…

— Фу! — произнес он, вздрогнув. Плечи у него поникли, Померк в глазах огонь беззвучной полемики, он вернулся к действительности. «Дорогая… комендантский час… не мог выйти… Так неожиданно, что я даже не сообразил…»

— Фу! — повторил он еще раз и зашагал к дому — Впрочем, я уже вчера вечером знал, что не смогу получить за Маколи ни грудинки, ни корейки — по той простой причине, что Маколи у меня уже нет; и, чтобы получить за него грудинку, его еще нужно сперва достать, а теперь за него запросят не меньше, чем «Венгерские алтари» или малое издание «Клопов»! И поэтому… на эту неделю все кончено. Неделю? Не станем обманываться, дружок… Целых десять дней в доме не будет мяса, потому что последнюю порцию я отнес этой бестии! И никакие мудрствования не в счет, и вообще неважно, кто какой анекдот рассказал и что квакнул Розике, ведь у них только это и есть, большего им ждать не приходится, — а вот ты последний мерзавец!

Сгорбившись и втянув голову в плечи, он повернул к воротам.

«Да, мастер Дюрица… Для ремесла Какатити достойное, чем я, по сыскать мерзавца…»

Когда он тащился вверх по лестнице, его глазам предстало Зрелище массивного трона. Трон был из золота, такой, как в приложении к изданиям «Пропилеев»; с него свисали куски грудинки, а корейкою он был увешай сверху донизу… И люди с наголо обритой головой подползали на коленях к трону, протягивая сало и муку, грудинку и корейку, жир и мясо, и огромные амфоры с вином, и масло на серебряных подносах. А следом мускулистые рабы, взяв за руки, вели прелестных девушек и пышнотелых женщин. Чуть дальше, одетые в шелка, танцевали баядерки, звучала музыка, звенели струны арфы, и ворковала флейта… Вверху, под самым потолком, блиставшим синевой и золотом, меж салом и салями висели туши и окорока; на пол, украшенный мозаичной вязью, под ноги женщин, слуг и прочих смертных сплошным потоком струилось золото, разбрызгивая повсюду звонкие монеты…

Он зажмурился и, ухватившись за перила, подумал, что хорошо бы умереть теперь, в это мгновение. И пусть теперь, в этот миг, ни секунды не медля, поскорее явится, придет, примчится Чириби-Чуруба…

Он открыл глаза и, склонив голову набок словно прислушиваясь к далеким звукам, громко спросил:

— Ты это серьезно?

Снова прислушался ненадолго… потом сник и тоскливо покачал головой:

— Воистину… бог да простит мне мои грехи!..


Читать далее

Ференц Шанта. Пятая печать.
1 25.08.16
2 25.08.16
3 25.08.16
4 25.08.16
5 25.08.16
6 25.08.16
7 25.08.16
8 25.08.16
9 25.08.16
10 25.08.16
11 25.08.16
1 25.08.16
2 25.08.16
3 25.08.16
4 25.08.16
5 25.08.16
6 25.08.16
7 25.08.16

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть