Книга четвертая. Проклятье

Онлайн чтение книги Пламень
Книга четвертая. Проклятье

I

Город Старгород — древний город.

Когда-то это была колыбель торговых гостей заморских, вольных ушкуйников. Теперь там: по одну сторону в дворцах — заводчики-толстосумы, доролупное начальство, по другую в лачугах-рабочий люд. Надо всем — каменные корпуса, трубы, гудки, машинный гул:

это и его фабрично-заводской новый Старгород.

Сюда-то из диких поселков, из приозерных трущоб лесных перебрался Андреи с неразлучной своей тележкой и редкостными пассажирами на ней. Сопутствовала Андрону Власьиха-побирушка.

Неспроста перекочевал сюда бунтарь-красносмертник. Позвали его земляки — фабричные. Готовить голытьбу на штурм чертовых твердынь. Забивать кол осиновый в трещину расколотого шара земли.

Забивали сами доброхоты кол тот словом. А Андрон должен был забивать — убогими, голодными, сиротами, калеками. И Андрон — забивал, глумил, крошил твердыни врага, трещина ширилась, мир раскалывался пополам.

Скоро всем этим миром завладеют обездоленные, труженики, а тунеядцы — да погибнут от лица огня! (Так мнилось голытьбе.)

Но толстосумам-тунеядцам поспешествовали темные, «несознательные» глупцы из своей же братии: странники, богомольцы, скитники, бродяги, монахи, злыдота.

Под Старгородом, на надречной скале, в древнем лесу, ютилась обитель беглых: называлась она Загорской пустынью. Туда и стекались темные, чтоб помогать врагам, а свое счастье продавать за чечевичную похлебку покоя и славы.

* * *

Загорская пустынь — древняя пустынь. В высокой, замшелой, с грозными бойницами каменной ограде, по диким крутым срывам старые теснились, облупившиеся башни, часовни, кельи, обросшие глухой крапивой и бурьяном. Под ними перепутывались подземные, полуобвалившиеся потайные ходы. В древнем, низком узкооконном соборе над литого серебра царскими вратами висела на широкой шелковой ленте темная чудотворная икона Спаса Нерукотворного в золотой, убранной драгоценными каменьями ризе, с двенадцатью хрустальными неугасимыми лампадами перед старым резным кивотом.

Прозорливцы-схимники и старцы в пустыне не переводились исстари.

Но в монастырь, заброшенный в непроходимых глухих лесах, среди отверженцев и язычников, никто не заглядывал. Туда только ссылали провинившихся монахов.

Прежде хоть из дальних краев приходили богомольцы на поклонение древнему Спасу; А теперь и они, Прознав, что игумен монастыря — сатанаил, перестали ходить.

Вячеслава забубенная братия Загорского монастыря избрала-таки игуменом: по Сеньке и шапка.

Но злыдота не давала покою Вячеславу даже и теперь. На миру жгла, клеймила его курвелем, хабарником, чертовым прихвостнем. Харкала ему в глаза всюду, где бы ни встретила.

Чернец бил челом Гедеонову.

И в старую лесную келью по ночам врывались стражники, черкесы. Разоряли амвоны, престолы. Ломали двери, били окна. А злыдоту гнали на все четыре стороны: тюрьмы были попереполнены, забирать некуда было.

Как неприкаянные, бродили злыдотники по глухим дебрям, нигде не находя себе пристанища…

Феофан погиб. Ибо, если бы был жив, стражники побоялись бы трогать его келью, чтобы не накликать на себя бед, не разозлить мужиков и не раздуть пожара. Без Феофана же расправа с злыдотой была легка.

Ушел Феофан из мира. Открывать солнце Града толпе двуногих зверей — для него было все равно, что отдавать пьяным и смрадным блудникам чистое тело девушки. И он ушел в скалы, замкнув душу свою навеки…

За ним ушла из мира и Дева Светлого Града: куда ушла — никто не знал.

А Неонилу, духиню Феофана, Вячеслав, отыскав тайком в моленной лесовика, увез в монастырь.

Говорил, что к мужу. Но Неонила, хоть и знала» что в монастыре Андрон был звонарем и сторожем собора (это говорил ей чернец), не верила все-таки Вячеславу. И ждала от него каверз.

Так и вышло.

* * *

В первую же ночь игумен, справляя в потайной каменной подземной келье, вделанной в древнее основание собора, по Феофану тризну, задал с забубенной своей братией и гулящими девками такую пирушку, что чертям стало тошно.

Как ведьмы, крутились по келье и топали лихо красные, потные, пьяные девки. Хватали на перегиб монахов. Падали с ними на пол. Лазили на корячках, гогоча дико и ярясь…

Только недвижимая Неонила сидела в углу, пригорюнившись и низко опустив голову.

— А-а… — потягивался на диване Вячеслав лениво. — Аль по старику Фофану взгоревала?.. Издох ведь, пес, — колом ему земля!.. И другой твой хахаль издох, Поликарп. Ать?.. Да и разве не знашь?.. Стражники забират в тюрьму, кто за него-Брось его!.. Право… А то гляди… Дух живет, где хощет… Забудь, а?.. Лучше Тьмяному поклоняться. Тоже Бог — не хуже других… А Андрон не узнает… Он сторожит монастырь — некогда ему узнавать.

Но горела в сердце Неонилы незаходящим светом древняя радость.

— Чтоб я да отреклась?.. — встав, подступила она строго к деверю и суровые вскинула на него гневные глаза. — Да ты в своем ли уме?.. Нету благодателя… Так что ж?.. Мне ли, полонянке, горевать?..

Грузный какой-то, саженный монах, схватив ее в охапку, пустился с ней в дикий громовый пляс, ахая железными каблуками о пол, словно десятипудовыми гирями, и выкрикивая какую-то присказку под шум и визг свирепой оравы…

— Отвяжись, курвель!.. — хляснула его Неонила наотмашь. — Постылы вы все мне, обломы!.. С вами только вешаться, а не любиться…

— А Поликарп не постыл?.. — подскочил к ней осклабившийся Вячеслав, скосив на нее узкие глаза потаскушки. — Чем наш брат хуже хлыстов, а?..

Толстый чернец, наахавшись вволю, бросил Неонилу на диван. И, уже расстегнув ворот и длинные подхватив полы мантии, пошел в лихую присядку, загрохотал и закрякал:

Эк, ты ж меня сподманила,

Эк, ты ж меня сподвела!

Д'молодова полюбила,

А за старова пошла!

— За Поликарпа пошла, шкуреха!.. — скрючившись и вцепившись в подол Неонилиной рубахи, прохрипел Вячеслав.

— Это я вовсе про тебя, батя… — ухмыльнулся толстый монах. — Ты ей не пара, ей-богу.

И загремел, подскакивая к Неониле:

Ой, ты ж моя писаная,

Ой, на что ж ты меня высушила!

Привязала сухоту к животу,

Рассыпала печаль по ночам!..

Поставлю я в келью

Поделью,

Стану я в той келье спасаться,

Кривому-слепому поклоняться,

Чтоб меня девки любили,

Сметану да яйца носили,

Сухоту от сердца отшили!

— От так сухота! — реготали валявшиеся на полу пьяные монахи. — В десяток-то пудов, почитай, и не уберешь?..

А толстяк, не унимаясь, тряс пузом:

Эх, хорошо тово любить,

Кто жалобно просит!

Праву ногу поддевает,

Левую заносит!

Вячеслав тормошил Неонилу. Пытал ее:

— Ты скажи-ка хоть… тяготу маешь ли, а?.. Бледная и напохмуренная, дрожала та медленной дрожью, колотилась люто.

— Маешь?.. — приставал игумен.

Неонила молчала упорно, безумея и ярясь.

Тогда Вячеслав, как тать, впившись в вишневые, горячие губы ее кровожадным своим, широким слюнявым ртом, хмыкнул:

— Порадуем Тьмянаго!..

Черная остервенелая орава, вихрем носясь вокруг онемевших, смертельно бьющихся в судорогах Вячеслава и Неонилы, дико и жутко пела Феофану анафему…

II

За монастырем, в глухом лесу, в душном безоконном скиту, обнесенном высокой оградой, в полночь чистого четверга, после страстей Господних, кровавую правили монахи литургию сатане.

Смертно, истошно выли в тишине, взрывая безумие и хаос. У черных, с черепами стен, на высоких железных подсвечниках чадили серые, топленные из человеческого жира свечи… Мутная; тяжелая плавала под низким закоптелым потолком удушливая гарь.

В засиневевшем круглом пределе, перед высеченным из суровца, перевернутым вниз распятием, на окровавленном каменном жертвеннике колдовские возжигал Вячеслав ересные корни, выкрикивая свирепо какие-то заклинания, ворожбы и хулы.

Из щелей захарканного грязного пола, зачуяв гарь человеческого жира и заклятых, острых, дурманящих трав и подсух, глухой истошный вой чернеца заслышав, выползали бурые, покачивающиеся лениво змеи. Окружив жертвенник сатаны, сцеплялись острозелеными, сыплющими мутные искры глазами с прожженным взглядом чернеца, шипя на своего заклинателя…

А тот ближе и ближе подводил к змеиным непонятным глазам заплеванные, сумасшедшие свои зрачки. Каменел над головами гадюк, перекликаясь с ними страшными молчаливыми голосами бурь и хаосов…

Но вот зрачки Вячеслава сузились, пропали. Ведовской, истошный вой затих. Змеи, рассыпав мутные зловещие искры, припав головами к полу, медленно поползли в тесные щели…

Из-за черных завес, повисших над черепами, нагую выводил Неонилу. На бурый от шматьев запекшейся крови жертвенник сатаны клали, рубили, полосовали пышное ее, тугое бело-розовое тело железными прутьями до кровавых фонтанов. Жгли ей сосцы горящими свечами. Запускали иглы под ногти… Зубчатыми рвали ей клещами плечи и грудь…

Безропотно и молча, лишь вздрагивая и вздыхая немо, окровавленная лежала на жертвеннике Неонила. Терпеливо возносила огненным режущим прутьям страстное свое тело, боль и кровь свою непереносимую…

В маете, ужасе и безумии закрыв глаза-ножи, глаза-бури, голубые бездонные омуты, над головами зловещие вскинув остромья рук и в жутких, сладострастных окаменев выгибах, крутились сатанаилы вокруг жертвенника черными языками огня… Охватывали Неонилу гремящим смертоносным буруном…

— Тяготу — маешь?.. — глухо, сквозь жуть и вихрь припадал Вячеслав. -

Совал Неониле в руку нож, крича свирепо:

— Крепче держи!..

Молча та брала косой смертный нож. Гремела им грозно, сыпля огонь. И колотилась, сотрясаясь в кровавом буруне страсти… А над изгибающимся крестом ее рук белых, застыв в ледяном огне, ангелоподобный маячил отрок, готовый принять страсть и смерть…

Когда, черные над головами взметнув саваны, завихрились, зазмеились сатанаилы сладострастными сверлами-взглядами и жуткими выгибами, в объятья огненные крестообразных Неонилиных рук, сгорая, нежный упал, овеянный желтой пеной кудрей отрок.

И вскрикнула страшно и страстно Неонила, смертно замкнув в сады свои знойное отроческое тело… И застонала:

— А-ах… Ме-рть мо-я-а!..

* * *

Перед поруганным, опрокинутым распятием, на жертвеннике сатаны, под лютый вой, шепот и маету сатанаилов, огненно-бледные слились отрок и духиня, в предсмертном трепете страсти закрывшие глаза.

Неонила, кривой держа в правой руке нож, смертельно жгла кровяными своими ласками, объятьями и поцелуями замученного отрока… В хаосе огня и крови корчилась…

А Вячеслав, перед жертвенником упав на колени, завыл псом жуткий вой полночи:

— Хва-ла-а!..

Тебе,

Ма-ти — пусты-ня- но-очь,

Ма-ти — воля…

Хва-а-ла-а…

Когда Вячеслав и монахини притихли, Неонила, дрогнув, со всего размаха ударила любимого своего в сердце. И раскинулась перед ним мертво…

Встрепенулся чистый, бездыханный отрок под ножом, простерши руки, вытянулся во весь свой юный рост да так и застыл… Желтый зловещий свет отливал на светлых кудрях его жженым золотом…

Безумный Вячеслав и суглобые, чадные, зловеще молчаливые друзья его — сатанаилы, подставив низкую железную чашу под хлещущий из-под отрока кровавый поток, собирали кровь. И выли:

— Здра-вствуй, воля безмерная!..

— Отец!..

— Кровь тебе приносим!

— Сокруши, отец!

— Окаянного!.. царя рабов…

— И свет… отец!..

— Победи!..

Из щелей бурые выползли змеи. Окунув юркие головы в чашу, лакали кровь…

А за ними, припав с оскаленными зубами и сухими высунутыми языками остервенело к чаше, пили горько-соленую липкую кровь сатанаилы…

* * *

Через два дня, в пасхальную ночь, торжественно и величаво, в древнем соборе, в белые облачившись ризы, правил Вячеслав светлую заутреню. Свет и победу жизни над смертью пел… Но сердце его полно было зовов тьмы.

III

За потайным чертовым скитом, в дремучем лесу, в пещере, охраняемой красносмертниками и злыдотой, загадочный жил прозорливец-затворник.

Потому-то и прятались сатанаилы в чертовом скиту. Откройся тайна Загорской пустыни — им несдобровать: красносмертники-душители с злыдотой разнесут монастырь в пух и прах, монахов же попередушат от первого до последнего.

Точило Вячеслава… Так ли уж страшен затворник? Не бабьи ли это только россказни?..

Набравшись храбрости, поехал игумен, переодетый послушником, на мужицкой телеге, в дремучий лес взглянуть на ненавистного прозорливца хоть мельком.

* * *

В проходе перед глухим окном толпились мужики. Низкий, юркий, растолкав посохом толпу, подошел к окну Вячеслав. Подал сладкий голосок:

— Как спастись… отче праведный?..

Но, смутно маяча в пещере, за окном темной тучей волос, молчал заросший мхом затворник зловеще и грозно.

Извиваясь, отскочил согнутый Вячеслав от окна. Спрятал сучьи глаза под белесые ресницы… Пробурчал робко:

— Я ничего… Я так.

…Перед чернецом встал вдруг великаном, точно из-под земли вырос — Андрон.

— Держи ответ, сатанаил! — гукнул он. — Давно ищу тебя — выкладывай свои карты. Буде в прятки играть.

— Ать? Я — к затворнику, чтоб обрести свет.

— Конец вашему свету!.. Мир весь — наш, трудящиеся которые, пролетаристы. А вы — смерды, дармоеды и тля. За кого ты теперь?.. Говори. А я скажу тебе сам, как тебе, скоро всем вам — и тебе — красная смерть. Но ежели перейдешь к нам — помилуем…

— Да ведь я же ваш, брат Андрон… — заюлил чернец… — Одному Тьмяному все служим… Сообща всем миром владеть будем… Только — через русского бога — Тьмяного… Нет богов, равного ему!.. Скоро весь мир уверует в него! Планета будет наша!.. У нас есть союз…

В ступай в союз, Андроша: губернатором сделаем… Министром… Премьером будешь!.. Сам батя обещал.

Он о тебе наслышан… Хо-хо!.. Шар земной весь будет — одна сплошная держава!.. А во главе — русские… Ты разве не слыхал про союз шара земного? Это ж — наш русский союз!.. Дух живет, где хощет… А пролетары — враги русских!..

— У-у, гнида русская!.. — отхаркнулся Андрон свирепо. — Ты это, наш пролетарский шар на свой лад поворачиваешь, пес… Нет тебе милосердия, коли так. Сгинь, аспид! Лизоблюдничать с барами, а своего брата, пролетариста, топить?.. Видал безрукого невалида?.. Байстручат Власьихиных убогих?.. Всю голытьбу голодную — голодраную — видал?.. А в вашем союзе русском палец о палец не ударят, чтоб помочь голытьбе, хлебом накормить голодного… А еще шар земной завоевывать собираетесь, гниды!..

— Не завоевывать!.. Ловить!.. — визжал Вячеслав. — Мы уловили ужо Европу, теперь черед — за Америкой, А почему? Потому — Тьмяному поклонилась Европа… русскому богу скрытых сил и наслаждений, богу жизни, а не смерти… А Восток — давно ужо наш… Там дракон и Магомет — суть ипостаси Тьмяного… И вы, пролетаристы, не сознавая того, поклонились Тьмяному — материи. Так о чем же спор?..

— Богатеев предавать надо красной смерти, — и русских, и прочих!.. — гукал Андрон, тряся красной бородой. — А вы, тля, прихлебатели богатеев, — своего же брата…

— Отнюдь! Наградить бедноту! Только сперва — русскую бедноту, потому как бог — русский, а не чей иной — Американская беднота сама о себе промыслит… и прочая — европейская. Пойми, голова! Тут не один хлеб, тут глубина глубин… Свобода, какой не ведал человек от начала мира… Што хлеб?.. Набил брюхо, — а от скуки — издох… Нет, браток, Тьмяный такую тебе штуку загнет на радость всем, что мертвые из гроба встанут!.. Вот и рассуди, с кем лучше: с русским ли богом аль с заморской Карлой…

— Карла — земли даст, а Тьмяиый твой — жулик: тонет — топор сулит, а вытащишь его из воды, ему и топорища жалко.

— Землю дадим мужикам! Дай срок! Только, черт ли в ней, в земле, коли свободы нет, разума нет…

— Сам несознательный, а туда же…

— Я — сознательный! — подскочил чернец. — А сюда пришел, чтоб узнать от затворника, в чем суть света. Свет мешает Тьмяному… в чем его заманка — неведомо, но все бегут за ним… Меж тем это — сплошной обман… Ваши это знают не хуже наших… У всех нас, братьев по Тьмяному, есть свой свет — темный, невидимый, по-ученому — ультрафиолетовый… Его-то мы и водрузим над нашей и вашей — общей планетой… Только чтоб во главе — русские…

— А красный свет?

— Дурак красному рад.

— Не миновать тебе красной смерти, пес, с твоими русскими костоглотами…

— Договор крови — идет?

— Какой договор крови?

— А вот: отдадим всю власть пролетаристам, фабрики, заводы… Мужикам — землю, — только чтоб предавать красной смерти не русских, а иных прочих… Передай это вашим комитетчикам… Согласятся — мирный договор на крови… Не согласятся — кровь за кровь, до седьмого колена… месть на истребление! Но ежели ты уладишь все — министром сделаем… простой водовоз в министрах — это и будет первый пункт мирного договора… А дальше, шаг за шагом — бедноту наверх, а богатеев — вниз. Сделать это бате — как пить дать. А там — и восток, и запад, небо и земля, подземная Америка — весь земной шар во власти русских… то бишь русского бога, Тьмяного. Избавление миру! Свадьба без меры, без предела!

— Жди избавленья от псов.

— Жди.

— Жди лучше ты красной смерти!

— Я жду ответа на предложенье.

— Уходи, красная смерть близко! — топнул Андрон. Так и ушел чернец ни с чем.

А затворник молча раздавал толпившимся у окна мужикам ломти черного хлеба и крынки ключевой живоносной воды.

В глуши дикого леса шли от пещеры потайные подземные ходы, соединявшие затворника с далекой лесной пашней, затерянной в непроходимом темном бархате хвои; заросшую травами ароматными, тучную свежую землю взрывал затворник тяжелым заступом, разбивал бивнем глыбы и сеял озими — рожь и ячмень.

Хлеба вырастали обильные, пышные и чистые, словно золото. Затворник убирал рожь и ячмень. Обмолачивал цепом и молол на ручном жернове. В пещере пек хлеб. В весенние зори раздавал его из глухого окна приходящим, исцеляя болезни и недуги.

Под крепкими вековыми кореньями сосен у пещерыбил живоносный белый ключ. Из ключа черпал затворник воду целебную. И, разлив в тыквины, раздавал из окна страждущим и недугующим.

Источника живой воды, как и хлебодатной целины, никто не знал. Мир не верил, что и хлеб жизни, и живоносная вода — суть плоды родной людям земли, а не бесстрастного и безвестного неба. Не верил же мир земли оттого, что затворника почитал сыном неба, дерзнувшим соединить небо и землю, земных с небесными.

Когда в гневе и ярости Сущий повелел навеки умертвить Сына земли. Сына Человеческого, спасавшего мир любовью, вестник неба, ослушавшись Сущего, пощадил великого праведника. И, взяв его воскресшим от земли, соединил небесных с земными, дух с плотью, любовь с ненавистью. За дерзновенное ослушание свергнул Сущий сына неба на землю, где оставил его бессильным и отверженным…

Но это только и нужно было ему. Ибо липкую, росную полюбил он ароматную землю и ее низины.

В весенние зори, в пещеру, уходящую под корнями вековых сосен в неисследимые недра земли, стекались к затворнику кликуши, недужные, больные, расслабленные, отверженные, нищие, калеки.

Под обрывами в душных проходах пещеры толпы кишели, словно муравейники. В толчее больные задыхались, падали в обморок. Но над ними, вверху, молодые туманы цвели, ароматы хвои с зеленым светом смешивались и багряные над вершинами кровавились зори… Из сумрака смерти нетленным загоралась жизнь светом…

* * *

В навьи проводы в гулкий подземный свод затворниковой пещеры, расстроенный и больной, пришел Никола. Могутными растолкал, широкими плечами недужную, охающую толпу.

Гукнул резко и гневно, так что стены прохода зазвенели, словно медь:

— Душно!.. Никто меня не успокоит!.. Никакие затворники!.. Га! Где гнев Бога?.. Где месть?.. Эй, жулье!.. Отвечайте!.. Хорошо вам жить или нет?.. Пойдете в битву с двуногими зверями?

В кучке стариков у стены веял пургой Поликарп, веще и слепо улыбаясь в широкую, длинную, ниспадающую на грудь, словно каскад, бороду.

— Микола?.. — шершавые протягивал он, пахнущие полынью и рыбой руки. — Хо-хо!.. Все к радости, сердцо!.. Ненилу украли, а я радуюсь… Мария ушла, а я веселюсь… Мукам веселюсь, так-тось!.. И некому мене и мстить… Микола… Плюнь!.. Я и пошел бы в битву какую, да на кого пойду?.. Хо-хо!.. Мене равного подавай!.. А об шушеру не хоцца рук пачкать… Пропадает сила моя задаром, сердцо!.. Ты ча тут?..

Обнимал радостно и горячо Николу. Тряс его за плечи любовно. Целовал в макушку. А Никола, горько опустив голову, маялся:

— Где Люда?.. Нету Люды!.. А без Люды мне и жизнь не в жизнь, дед!.. И не жалко было б, коли б с Крутогоровым одним она путалась… А то… Эх!.. Дед!.. Душно!.. Нету мне места на земле!..

— Хо-хо! Огонь мой?.. Людмила?.. — блестел белыми крепкими клыками лесовик. — Никому ей не понять, Микола… Земля — радость?.. И Людмила радость!.. А и муки… Кого полюбит Людмила, того и замучит… Так-тось!.. А ты как хотел?.. Без мук — штот-то за радость! Шалтают, на небе радость… рай… Не! такого рая, какой даден на земле, не получить ужо на небе… Без мук ежели, это для мене будет не рай… а тошнота!.. Так-тось… Земля — веселие! Хо-хо!

— Дыть, земля у господ уся?.. — фыркнул сзади оборванный какой-то, свирепый мужик. — Ить нас не пускают по госпотской земле ходить!.. А коли ежели земли нету, какая тут жись, а?..

— Земля — будет!.. — лихо взметнул белой гривой Поликарп. — Хо-хо! Будет глад, трус, мор, война… а потом земля!.. Ей, хлеборобы… Радуйтесь! Веселитесь!.. земля — радость!

Низкая, юркая старуха с горящими, выжженными солнцем глазами, подвернувшись молчком, вцепилась в широкую лесовику бороду. Заверещала:

— У-у, слепой черт… греховодник!.. У раю хрусталь-ны дворцы… золоты палаты… Молочны да медовы реки… А туто што?.. Што мы туто видим, а?..

— Хо-хо-хо!.. — захохотал Поликарп, подняв густые седые брови, нависшие над черными пустыми ямками, словно лес. — Выжги сабе глаза… Вот и увидишь… Чудо увидишь!.. Так точь. А золото ето да хрусталь вылетит у тебя из головы… Како тако золото?.. Хрустальны палаты?.. Слышь, шумит-гудет уверху?.. Вот те и палаты!.. А запахи чуешь сердцем?.. Тут тебе и рай…

Светло и радостно улыбаясь, посадил старуху бережно к стене. Взял седую ее, крохотную голову в огромные свои мозолистые руки. Поцеловал ее в макушку, закрывая лицо ее белой широкой бородой, пересыпанной рыбьей чешуей и тмином…

— Так-тось, старух!.. А и то хорошо, что ты на небе рая ждешь… Хорошо!.. Коли люди маются, тоскуют оп царстве… иншем… Хо-хо! Тут радость есть… Ух. И рад же я!.. Всему рад… Ух!.. — ухал неугомонный, веселый, вешний кудесник, древней землей вея, запахом диких лесов.

* * *

За проходом, толпы кликуш, смятенного, бушующего Николу облепив, рвали его за ковнер остервенело. Бредили:

— Ай!.. Красавчик!.. Царевич!.. Ай, цалуй!.. Горячей!..

— Га-а!.. Жулье!.. — гремел, люто метаясь под душными срывами, глузжа кулаком кликуш, Никола. — Все кровопивство!.. Собрались идить на двуногих зверей… А идить не с кем!.. Все разбрелись… Эх, Крутогоров, Крутогоров!.. Затеял ты, да… Эх… Земли!.. Земли! черт вахлатый!.. — совал он в грудь сонного косматого мужика. — Земля, думаешь, сама к тебе придет?.. Землю надо взять!.. Коли пойдут мужики на города… сокрушат живоглотов — будет земля!.. А так, не будет до скончания века!.. Чего губы развесил, мурло? Медюлян! Га! С бою, говорю, надо взять, землю-то!.. Ракло!

— А ты ча лаешься? — сонно водил мужик впалыми, мутными глазами. — Ето б надо вумственно… Што б без смертовбивства… без озорства… може, земля И досталась бы нам… А то, бают, и в Думе таперь собрались озорники… На царя лаются… Ну, царь оттово земли и не дает… Надо б тишком да ладком… А ужо, коли ладом не дадут… можно и с смертовбивством… Вумственио надо только ето…

Никола, в упор глядя на мужика, молчал, угрюмый. И вдруг, сорвавшись, загрохотал, словно гром:

— Га-а… Его душат, а он тишком да ладком… У-у, шишига лесная! Кру-ши-ть! Га-а!.. Взорвать проклятую эту планиду!.. Сжечь!..

* * *

В далекой и темной глуби пещеры рдяный вспыхнул огонь. Больные и одержимые, задыхаясь, давя друг друга и карабкаясь по уступам пещеры, двинулись к глухому окну затворника.

А из-за окна, сквозь сумрак, прорезываемый красно-зеленым светом лампад, из неведомой застенной пещеры, откуда слепым и жутким несло холодом, вахлатый, черный, обросший мхом затворник подавал древний неведомый голос:

— Кто мне верит?.. Кто меня любит?.. За мною!.. В низины!.. То-то любо будет!.. В сердцевину земли!..

Толпы, притаив дух, молчали сокрушенно. Не шевелились. Только сонный мужик сзади робко и низко кашлянул:

— О-о-о… На небе был… В самом что ни на есть Божьем чертоге… Ай в землю прострунул… К нашему брату, мужику… Вумственно надо об этом говорить!..

— Любите сердце земли! — суровый и вещий раздавался в глубине пещеры клик. — Кто не познает земли, тот не увидит и неба… Не бойтесь зла! Не бойтесь ненависти! Это зажигает любовь… Вы мне верите?.. Дети!.. Верьте всему и всем… То-то любо будет!.. То-то верно…

Неугомонный Никола могутными ломал, крепкими руками острые выступы камней вокруг окна, брызгая на стены горячей раскрытой кровью…

— Га-а!.. Не в-ерю!.. — маялся он. — Все кровопивство!.. Ты тут пособрал к себе народ… А Крутогоров… с кем пойдет!.. Ты слыхал про Крутогорова?.. Живоглотов идет Крутогоров крушить!.. Двуногих зверей… Тебе это любо али нет?..

— Крутогоров — сын мой родной!.. — дрогнув сердцем, вскрикнул затворник глухо. — Крутогоров и я — одно. Благословляю его на битву! Дух мой с ним всюду…

Уткнувшись русой окровавленной головой в окно, впился Никола раскаленными, налившимися кровью глазами в черного обросшего затворника.

— А Люда?.. Жонка Крутогорова? Не верю!.. Кто ты такой, штоб тебе верить?..

— Я — Феофан!.. — глухо проговорил затворник. В бледном сумраке ближе земляной, замшелый затворник подступал к окну, застя собой зеленый свет лампад и вея древними снами:

— Я — предтеча Светлого Града!.. А путь ко Граду — через низины… Я — дух низин! Я — Феофан!.. А сын — Крутогоров — свет… Крутогоров — сью мой возлюбленный!..

Больные встрепенулись, вздохнув тяжко, отхлынули от глухой стены с окном. Никола же, круша крепкими руками каменья, просовывал взлохмаченную голову в окно. Сверлил раскаленным синим своим взглядом черный взгляд затворника, — что-то веще знакомое и близкое чуялось ему в этом взгляде, — и пытал страхоту, обросшую мхом и землей:

— А ты веришь?

— Верю…

— В Сущего… веришь?..

— В Него, может, и не верю… — жутко и древне вещувал затворник. — Но Ему — верю!..

Гремел Никола исступленно и страшно, обводя толпу гневным горящим взглядом, а пальцами указывая на затворника.

— Га-а… Не верит и сам… Жулик!.. Отцом Крутогорова называет себя… Убью-ю!.. — Метался он у окна и рвал на себе волосы, перепачканные кровью. — Эй, отвечай! Кем нам быть?..

— Богами, — древний шел из глубины пещеры, глухой голос.

Притих вдруг Никола. Отошел от окна, сраженный. Сжал голову.

В барахле, в вонючих лохмотьях копошились по уступам прохода больные, расслабленные. Мужики подымали их. Подносили к окну, откуда подавал вещий затворник ломти хлеба и крынки живоносной воды.

В толпе все так же корчились и бесновались кликуши. Никола молчал. Ибо вещая поразила его, великая тайна затворника — Феофан.

IV

С тревожным, что-то роковое заслышавшим Поликарпом Никола вышел в чертополошье поле. За глухим старым терновником с ними расставалось сонное растрепанное мужичье.

— Крутогррову от нас поклон всем миром! — кланялись в пояс бородачи. — Да. И Людмиле Поликарповне! Кабы-то землю отбить у животоглотов!

Дикий ветер, вырвавшись из-за терновника, рвал на них спутанные, пыльные волосы, трепал свирепые бороды, развевал полы зипунов…

— Эх! Россия!.. — махнул гневной рукой Никола. — Несдобровать тебе с своим мужичьем…

И повернул на шлях, не простившись с земляками.

— Сердцо!.. Куды ж ты!.. — шагал за ним, вея седой вьюгой, лесовик. — Хо-хо! Мене тулько до монастыря… А там Егорка ждет… поводырь! Не знаешь, будем говорить, чем обрадовал ты… а коли б узнал… — улыбался в белую, развеваемую ветром бороду Поликарп, догоняя Николу. — Хо-хо! Ты не устрашился того, кого и Бог устрашился!.. А?.. Бог сложил оружье духа… Так-тось. А ты — нет!.. Перед затворником-то.

Шли по берегу шляха, заросшего боярышником, молочаями и чертополохом. Поликарп, спотыкаясь о засохшие старые колеи и стуча грушевым посохом, клокотал глухо:

— Тольк тебе, сердце, мому, открою ето… Тайна сия велика есть… А, чать, затворник и тут тяготу эту распускает… Хо-хо! Зло, грыть, делают, вольно аль невольно — все… Невольно, может, больше, чем вольно… Иншие и не знают о зле сном-духом… А делают… Вот и должен, грыть, всяк муки от духа несть…

Тади Град обряшшем… А веешь мудрует он больно. Глаза б ему нужно выжечь себе… Зряч больно!..

Но все же затворника любил Поликарп. Только верил неколебимо, что никакого зла, как и блага, нет. А есть нутро, жизнь. Это-то и нужно брать. Без жизни, с благим-то добром или злом, — тошнота, смерть… А все — от губящей жизни зрячести. Ее-то и нужно искоренять.

Тревожно молчал Никола и веще. Поликарп все так же глухо клокотал что-то позади, стучал о сухую землю посохом. Весело да лихо покрякивал.

* * *

Когда уже темным вечером подошли путники к ограде Загорского монастыря, на старой зубчатой бойнице караульщики заколотили в чугунную доску. За воротами тревожно вспыхнули огни. У каменной стены вкрадчивые зашмыгали, согнутые фигуры монахов-чернецов.

— Кто идет?.. Говори, эй, не спи!.. — грозно окликал из-за ворот стражник. — Из Знаменского?.. Назад!

Загрохотал глухо замок. Железную клетку стражник запер наглухо.

В сумраке на ощупь под ельник разбитые побрели путники. Но лихо стучал о коренья костылем лесовик.

— Эка! Теперь каждый кустик ночевать пустит… Под елями в темноте возилось что-то и кряхтело, тупо и гнусно переругиваясь. Должно быть, укрывались побирайлы.

В рваном зипуне и разбитых лаптях на мягком седом мху раскинувшись, задрал на еловый сук Поликарп ноги. Гикнул и свистнул, — матерый залихват, да и только:

— Хо-хо! Эк! Тут тебе и хоромы!.. Тут тебе и рай!.. А завтря откутают и ворота… Утро вечера мудренее!

В ельнике, жутко развевая полами чекменя, пропал Никола.

А около Поликарпа шмыгали уже монастырские следопыты. Настырно что-то жужжали ему в уши. Тащили за полы зипуна.

— Да отлезь, погань! — огромными бодаясь осметка-ми, гудел лесовик. — А? Што?..

— Откеда, дед?.. — суетились слежки. — Опрашивать велено… Давно ты тут?.. А пачпорт есть?.. На что! На что! Надо!.. Встань-ка!.. Тебе говорят?

— Отле-зь!.. — гукнул Поликарп сердито. — Расшибу!..

Завернул в зипун голову. Зажимал уши корявыми пальцами. И, путаясь в ускользающих обрывках яви, поплыл в голубой провал сна…

В полночь в еловом лесу загудела буря. Под темными, лапчатыми, подвеваемыми ночным вихрем ветвями, раздетое, в замашной рубахе, теле Поликарпа тряслось и костенело от холода… В лицо било колкое что-то и мокрое: шел липкий снег…

Где-то вблизи глухо барахтались, охая и кряхтя, пьяные какие-то хрипачи, должно быть, побирайлы, застывшие на бую…

В вое вершин, с пыткой, а поднявшись, ощупью набрел Поликарп на ствол огромной ели. Припал от бури к стволу. Растер о кору окостеневшие руки.

В лесу протяжный и страшный ахал буюн. Поликарпу чудилось, что сон все-таки не прошел: весна, цветы, лесные запахи и — снег…

V

За день перед тем, как прийти Поликарпу в Загорскую пустынь, в глухую полночь в безоконном чертовом скиту черную служил Вячеслав литургию на живой человеческой крови…

Кровь разжигала монахов-сатанаилов. Из чертова скита перли они прямо в слободку к гулящим девкам.

Вячеслав же, пьяный от крови и от человеческого жара, шел к себе в монастырь, в потайную келью…

В келье, увидев его, ярые потаскушки в диком порыве похоти бросались на него, донимая кровавыми своими ласками и поцелуями взасос, да в прикуску, язык под язык…

А трясущийся, разгоряченный Вячеслав, остервенев, сразу же на пороге кельи схватывал оголенных барынек поперек. Валял на пол. С диким ревом сек их, извивающихся, розгами из засушенных березовых веток — сладострастно и яростно, до густых кровавых потоков…

Под едкими огненными ударами в смертной палящей боли корчась, грызли себе потаскушки руки… Рвали свое тело, иссиня-красными кровавыми шматьями повисшее на ляжках и ягодицах… Но молчали, судорожно сжимая стучащие зубы…

Кровь ручьями текла по ягодицам, по спинам… Но потаскушки терпели, да и было за что: монастырскую казну давно уже посулил им игумен, а сегодня был последний срок. И они старались…

А Вячеслав, с засученными рукавами и высунутым языком, рубил и рубил, глухо, свирепо рыча. Жадно ловил немые, протяжные хрипы… Насыщал слизлую душу свою навеки: ведь сегодня был последний срок…

— Добирай! — сипло гнусили девки. — Ну и-мзду ж выставляй на кон! Сейчас же…

Передернуло вдруг Вячеслава, холодным обдало потом: а где ж взять мзду потаскушкам? Казна монастырская у казначея, да и пуста она. Поверить дальше не поверят… Удушат, стервы, коли узнают, что платить нечем… Надо улепетывать.

Бросив под стол красные от крови прутья и узкие закатив под лоб мутные зрачки, юркнул, точно вор, Вячеслав в порог… Но девки, все так же душно хрипя и ползая на карачках, загородили голыми своими, иссиня-багровыми тушами дверь, будто нечаянно, а вовсе нарочно, чтоб не выпустить «игумена». И уже прижимаясь к нему ласково, облизывались. Подставляли наперебой, не жалея, еще не окровавленные плечи, руки, груди. Богатой ждали мзды и не шевелились, не дышали: старались. И только когда Вячеслав, пригнувшись и сжавшись в комок, прыгнул козлом через тела к щеколде, вздыбились девки.

— Эй, батько, деньги! Не уйдешь! На дне моря достанем. Глухо Вячеслав охнул, хватаясь за бок и приседая.

— О-ох… Мзды нету…

— Ага, черт долгогривый!.. — понесли потаскушки, вцепившись в полы игуменовой мантии. — Срок-то пришел!.. Жи-во!.. Казну монастырскую!..

— Деньги! А то сейчас на двор выбежим! Голыя!

— Пришли, мол… на исповедь… А он — сечь?..

— На виселицу его!.. Жульничать, курвель?..

— Я ничего… Я так… — чмыхал Вячеслав, тревожно юрко озираясь.

Жгло у него под сердцем, точило: некуда уйти. А и-уйдешь, так повесят. Подымут девки бузу, голые выбегут на народ — с них сдеется! А от мужиков, известно, спасенья нет.

— Казну! — напирали потаскушки.

— Деньги?.. А ежели… брильянты? — трусился Вячеслав. — Чего взъерепенились?.. Мзду достану… У казначея… у черта… а достану! Подождите тут…

* * *

Осторожно, прячась от девок, достал в сундуку громадный ключ от собора. Взял в углу железный посох и вышел, прикрадаясь, из кельи. Девки следили за ним зорко.

Когда в тускло освещенную каменную сторожку, приделанную к собору обок алтаря над низкой чугунной потайной дверью, — вошел Вячеслав, навстречу ему лежавший на лавке краснобородый Андрон загудел спросонья:

— Хто там? Аль дубины отведать захотелось?.. Што тебе?

— Поговорить с тобой надо… — стрельнул Вячеслав сучьими своими щелками по стенам. — Ты не спал?.. Ать?..

— А! Взорвал уж это гнездо, — сердито гукнул Андрон. — Подковыривай! Взлетишь на воздух, пес.

— Я ж тебе кусок хлеба дал… Перезвал сюда… — зафыркал Вячеслав, стуча железным посохом о пол… — А ты… все фордыбачишь!

Темным и недобрым сверкнул взглядом, загрохотал Андрон глухо, отрывисто:

— Знай: сам я перебрался сюда… Конец миру чернецов пришел… Затем и послали меня комитетчики». Штоб предать всех псов-чернецов с ихними бабами — красной смерти… Договор отвергаем. Так порешили наши. Каюк вам. Светопреставленье. Первые будут последними, а последние — первыми. Хто был ничем, тот станет всем. Битва не на жизнь, а на смерть.

— Вон как! За. мою хлеб-соль… Кусок…

— Пес!.. Кусок хлеба!.. Ты думаешь… не знаем, хто хлеб достает?.. Мы, хлеборобы!.. А ты с покровителем своим — тля! Смерд. Тяжко на твоей хваленой воле-то, вижу… Земле тяжко от вас… Ну, да я облегчу!.. Взорвем ужо все ваше гнездо.

— Ты потише-то! Душитель!.. Я давно до тебя добирался!.. — ощетинившись, загремел вдруг Вячеслав железным костылем. — Вон отсюда…

Андрон, подняв голову, тряхнул медной широкой бородою грозно. Белые уставил на Вячеслава, острые, как буравцы, зрачки. Подскочив на аршин и крякнув, схватил вдруг его за плечи. Притиснул железными корявыми руками к дивану, давя за горло.

— А-а… — задыхаясь, пустил под лоб мутные глаза Вячеслав. — Подожди ж… Дух жив…

И, взметнувшись, нырнул под диван, оставив в руках Андрона грязную желтую косичку.

— Загадил ты землю, гад. Я те обчистю!.. — глухо дыша, грохотал Андрон. — Ну, да это ж твоя красная смерть. Все равно прикончу!..

— Дух… живет, где хощет… — стучал из-под дивана Вячеслав зубами, — Я ничего… я так — Не губи! Андрон… Ты ж мне брат. Грузно Андрон полез за ним, держа наготове свернутую из полотенца петлю и гудя глухим гудом:

— Брыкайся, пес!.. Об тебе ж пекусь!..

Вячеслав, словно мяч, выскочил из-под дивана. С Оскаленными, залитыми кровью зубами и высунутым языком, посинелый, дико кося глаза, размахнул гулкий свой костыль и со всех рук ахнул по голове Андрона. Глухо тот как-то и сипло, коротко крякнул. И притих. Подломился, упал навзничь… Побелевшее, веснушчатое, с пустыми раскрытыми глазами лицо и огненная борода бурой облились рудою.

Подобрав костыль, прислушавшись, не идет ли кто, уткнул Вячеслав в брата узкие щелки глаз… Кровь била из расколотой головы черной пеной. Острые белые глаза еще горели, но уже были неподвижны. Дрогнуло что-то в сердце следопыта… Брата убил! Но и потухло…

Эка! Не на то ведь волю вольную отдал Тьмяный, чтоб разбираться, что можно, а что нельзя… Все можно!.. Не Вячеслав бы убил Андрона — так Андрон удушил бы Вячеслава. Не Вячеслав бы прикокошил брата — так все равно красносмертники повесили бы его. Не вынес бы он тяготы. Задушил бы десяток-другой, а и его задушили бы… А теперь Вячеслав, решив Андрона, спас его от пекла, себя же — от рая, — этого страшилища, этой тюрьмы света, куда сатанаил попадет разве за особые провинности перед Тьмяным…

Белые мертвые глаза Андрона вдруг повернулись. В груди что-то прохрипело, оборвалось… Залитые рудой под медными усами синие губы раскрылись шире и мертвее, показав белые крепкие зубы.

Шибко забормотал над ним Вячеслав отходную, крестя его и поднося к губам его выхваченную из-за пазухи какую-то ладанку…

Перешагнув через труп, отомкнул низкую чугунную дверь. Вошел в алтарь, прикрадаясь и не дыша…

* * *

Темные низкие своды давили, как могильный камень. Одинокие шаги глухо и жутко отбивались в пустом, душном приделе. В сумном, почти подземном низком соборе странные какие-то ходили тени, укутанные в саваны… А на престоле, черно-зеленые раскрыв крылья, облитые едва зримым адским багровым огнем, восседал… Тьмяный.

Слизлое сердце Вячеслава колотилось, задыхалось в нуде смертной… Но и отходило: Тьмяный сильнее Сущего — с Тьмяным можно смело ходить по святому собору в страшный полуночный час…

За колонной тихий блеснул вдруг, голубой свет лампады. И из-за него строгий выглянул лик Спаса Нерукотворного в терновом венце, над царскими вратами…

Похолодели у Вячеслава жилы… Ноги подкосились… Скорбный страдный лик, чудилось, настиг его, чтобы наказать смертною и ужасною карою… Но лампадка тихо и кротко теплилась голубым огоньком, и под сводами плавала тишина.

Полночные шепча Тьмяному хвалы, подошел Вячеслав, не помня как, к вратам. Окинул икону в ризе с драгоценными каменьями… И чтобы видел восседавший на престоле зеленокрылый, что не петь хочет, а хулить образ — плюнул в него остервенело, отрекшись от Сына света трижды.

— Отрекохся!.. Никто мне ничего не сделает… Я — на вольной воле… — Трясясь от собственного жуткого голоса, выл Вячеслав. — А-а-а-а… Отреко-хся!.. Тьма — выше света! отрекаться!

Кружась, бурой извиваясь гадюкой, спустил на ленте старый резной кивот… Достал тряскими, как бы чужими руками лик… Ломая крючки и обрезывая пальцы, содрал с него золотую, с каменьями ризу. А лик швырнул на пол…

За престолом, в темноте, завернул ризу в полы подрясника. Вкрадчиво, дробной кошачьей поступью шмыгнул в низкую дверь, в сторожку и, перешагнув через валяющийся на пороге, залитый рудою труп брата, ушел, никем не увиденный, как будто его в сторожке никогда и не было.

* * *

В келье потаскушки, окровавленный увидев в руках Вячеслава посох, переполошились. Наспех, кое-как одевшись, разбежались куда попало…

А Вячеслав впервые, должно быть, понял, что сделал что-то непоправимое, за что, точно, повесят… Кованый костыль, ризу, разодранный, забрызганный кровью же подрясник сунул он в подземный, заделанный в углу люк, куда прятались награбленные деньги, лики Тьмяного и свертки с записанными ему хвалами. И уткнулся в диване, пытаемый черными, давящими кошмарами…

За глухой каменной перегородкой спала битым, сном больная, изрубленная Неонила…

VI

Назавтра монастырский лес охватили кутившие в слободке стражники, шныряя по логам и ища убийц-разбойников.

Монахи ободранный лик Спаса вложили в кивот. Отслужили слезный молебен, да обращется риза…

Днем не нашли ризы.

За полночь, перед рассветом, поднялась лютая буря. Над монастырем, клубясь, ползли без конца серо-бурые тучи… Повалил снег. Засыпал сочную молодую мураву.

А на рассвете монахи на чистой нетронутой скатерти снега от собора до кельи игумена нашли свежий след. Кинулись к Вячеславу. Тот перед лежащим на аналое ликом Спаса Нерукотворного исповедовал Неонилу. Остолбенели монахи.

— Откуда… Спас?.. Собор ведь заперт…

— Не видите, исповедую?.. — буркнул Вячеслав, глядя исподлобья на монахов.

— Давно пришла каяться-то? — схватил Неонилу за рукав осадистый какой-то схимник. — Ризу с любовниками-бродягами содрала… мужа, Андрона, укокошила… А теперь каяться?.. Подобрала ключи… так думаешь, и Спаса обведешь?.. Ан Спас-то и проложил след… Ведьма проклятая!..

— К иродову столбу стервугу!.. — заревели монахи.

* * *

Подхватили израненную, оглушенную, побледневшую, как смерть, Неонилу. Поволокли на двор, топча ее коленями.

— Ох, да чито ж ето… — затряслась несчастная духиня, расползаясь на снегу в крови и холодном поту. — Да што ж его… Уби-ла… Батюшки!.. Што ж ето?.. Кого ж я убила?

А Вячеслав, ощипанный, сумасшедший, подкатившись к седому востроглазому казначею, шалтал ему вкрадчиво на ухо, закрываясь ладонями от Неонилы и косясь на нее желтыми кошачьими глазами:

— А я ломаю голову… чего в неурочный час пришла на исповедь?.. Гляжу, тут же на амвоне и Спас… Но не она принесла!.. Не-т!.. Ать?.. Хто?.. Неведомо!.. Дух живет, где хощет…

Нагрянули стражники.

— Где риза?.. Говори, стервуга!.. — понесли они на кулаках Неонилу. — Мы так и знали, что ты содрала ризу… и мужа убила… с кем, говори… Весь день стерву искали, а она ишь — исповедуется!..

Дико глядела истерзанная Неонила на пьяную, остервенелую ватагу стражников, все еще не зная, за что ее бьют… Но, поняв, всплеснула безнадежно руками.

— Голубчики!.. Не я!..

— А перед Спасом каялась — не ты?.. А Спаса вытащила… не ты?

— Не она!.. Не она-а!.. — заверещал вдруг Вячеслав, кидаясь то к одному монаху, то к другому. — Ать?! Сам Спас явился, должно!.. Неведомо как!.. И след по снегу… Бог, видно, навел на нее… Дух живет, где хощет… Ать?.. Может, и не она содрала ризу, а она только подводила… Допрашивайте ее!.. Охо-хо… грехи…

Но больше уже не допрашивали Неонилу. Не пытали. Мужа убила, Спаса разорила — она. Скрутили ее туго едкими веревками. Вывели на лобное место. Прижгли к крепкому дубовому столбу — иродову столбу.

Сбившаяся сбродная толпа, беснуясь и гудя, кинулась кровожадно на отверженную жуткую духиню. Но, встретив ее отрешенный, нечеловеческий синий взгляд, дрогнула… отвалила от столба, боясь наважденья и порчи… И только харкала издали в страдное лицо Неонилы…

* * *

А под вечер из окрестных хуторов и деревень придвинулись кучи мужиков, что давно уже зарились разнести черное гнездо сатанаилов.

Гневным разметавшись по двору потоком, пронесла громада бить терема да лавки. Сбродная толпа метнулась вроссыпь.

Тут-то к Неонилиным ногам, вдруг вырвавшись откуда-то из тревожной расползающейся толпы, одинокий упал, протяжный клик, как будто это был клик старого мятежного леса:

— Да Ненилушка?.. Хо!.. Сердце» мое. Учуяло вещее сердце духиня, чей это клик… Затрепыхалась она смертно, кровавым забилась недугом, не двинув прикрученными к столбу руками и только качнув безнадежно головой…

— А-а-а…

Поликарп, топча кишащий у столба сброд, ринулся на вопль возлюбленной своей… И вещей прогремел буцей зов нежной его великой любви:

— Люба моя!.. Аиде ж ты!.. Сердцо мое!.. Пойдем!.. млада!

Но грузные навалились на него, обезумевшие кряжи. Скрутили его, глухо клокочущего и смятенного. Потащили за ограду…

А громада крушила дома, металась по двору и гудела грозно у иродова столба, с прикрученной к нему Неонилой. И с гулом громады перемешивался тревожный шум старого многовекового леса.

* * *

На пыльной мостовой Старгорода средь базарных объедков копошилась куча нищих. Это — безрукий инвалид с поседелой, оборванной Власьихой и двумя ее ребятами. Один из этих ребят доходил голодом. Тут же валялась опрокинутая тележка Андронова с поломанным колесом.

Прохожие, цепляясь за тележку, чертыхались. А нищих грозили отправить в полицию. И только воробьи бойко чирикали у ног калек: подбирали базарные крохи в пыли.

Какой-то храбрец-воробушко, стащив где-то кусочек булки, прилетел с ним сюда, чтоб похвастать и поделиться добычей с приятелями, с нищими. Но тут встряли уличные мальчишки. Храбро защищал воробей и себя, и нищую братию (а главное — кусочек булочки) от уличных сорванцов (и от прохожих). Трепыхал ощеренными крылышками, надрывался криком. Сорванцы были неумолимы: принял бой.

Кончилось все тем, что воробейчика убили. Кусочек его булочки съели. А труп воробьишки понесли под горку жарить на вертеле,

Нищих же, безрукого инвалида и Власьиху с ее больными ребятами, оттащили в каталашку городовые. Некто прохожий в утешение бросил вслед калекам:

«Блаженны нищие»…

VII

Жизнь — это звон звезд и цветов, голубая, огненная сказка, так говорит земля.

Но окаменевшее, озверелое, кровожадное двуногое зверье погасило ее. И на мертвой, проклятой земле воздвигли каменные гробы.

Как капища сатаны, высились они над долом, залитые багровым, адским светом. И нечисть всей вселенной справляла в них свой черный шабаш…

Перед ясным высоким солнцем, в знойный полдень, по разожженному дорожному камню к городу призраков приблизившись, кровной клялись сыны земли клятвой:

— Солнце! Ты видишь? Земля — наша мать — полонела. Солнце! Клянемся перед тобою! Помоги нам! Ты видишь наше сердце.

Красным нестерпимым жаром обдавало прогневанное солнце серые пустыри, мостовые, закоптелые горы домов и далекие провалы улиц… В раскаленной буро-желтой мгле чахлые вяли больные сады. Выбившаяся меж каменьев трава в хрупкие сухие кольца сворачивалась. Ломалась кострикой — так немилосердно палило прогневанное солнце…

На берегу реки, перед городом, мучимый жаждою, подошел Крутогоров к волнам. Нечаянно взглянул под валявшуюся на песке гнилую колоду. И окаменел: из-под колоды, покачиваясь и водя приплюснутыми шершавыми головами, ползли на него черные клубки матерых змей… Сиплым обдавали его и жутким свистом… Зачарованный, глядя расширенными, таящими ужас зрачками, как черные холодные гады раскрытыми пастями нацеливаются в лицо. Крутогоров отпрыгнул в сторону, на камень. Но сердце его похолодело, остановилось: под камнем на солнцепеке ворочались кругом и сонно водили раскрытыми пастями сплетшиеся буро-желтые змеи… Подкатывали под него свистящими кольцами. Обвивались уже вокруг ног…

Но, отряхнув их с ног, выбрался Крутогоров из западни смерти на крутой обрыв.

Поднял отдыхающих на камнях у дороги земляков. Черноземной несокрушимой силой двинул их на серый мертвый город двуногих зверей и призраков…

* * *

В рабочем квартале сняли землеробы флигель. В первую голову обзавелись планами города.

Через две недели Крутогоров знал уже все входы и выходы в сборищах двуногих зверей.

В раззолоченном, гранитном дворце был сбор ехидн. Готовились козни на мужиков. Крутогоров, перекупив у какого-то красноносого дружинника пропуск, прошел во дворец! Он должен был мстить в молчании. Но не стерпел, и уже перед всем капищем раскрыл карающей грозой душу свою — душу земли и огня.

Грозным встал сын солнца перед сборищем ехидн вестником мести, подняв гневный свой голос, как власть имеющий:

— Вы веселитесь… Но вы заплачете, когда мы будем мстить! За муки, за кровь… За землю — мстить! Не отдаете земли — так ждите!..

У колонн сидевшие на мраморном выступе главари, подхватившись, вытаращились на Крутогорова тупо. Забурчали что-то, кивая один на другого.

Поднявшиеся грохот, шум, свист — смешали все в какой-то ад… Откуда-то из-за колонн выгрудились дружинники — пьяные ковыляющие уроды: у одного недоставало ноги — передвигался на какой-то деревяшке, вроде лестницы; у другого горб был наравне с головою; у третьего кисли, как язвы, заплывшие гноем глаза. Без конца лоснились мясистые, иссиня-багровые носы…

— Красный!.. Вот он!.. Держите его!..

— Дозвольте… ваша-сясь… морду побить?.. — козырял толстому какому-то купцу куцый хромоножка. — За первый сорт… отчищу!..

— К-ка-к?.. Как ты смеешь?.. — выпятив грудь, встряхнул кулаком купец. — Да я тебя… В порошок и по ветру!..

— Не-т, ваша-сясь… — окружили купца уроды, громыхая костылями-лестницами. — Тому вон, што шкандал поднял… А хоть бы и тебе?.. — ухмыльнулись они, ворочая свирепо белками.

Купец размахнул кулак. Но дикий хромоногий, вцепившись, как клещ, в его кафтан, так изловчился, что откусил ему острыми зубами нос…

Рассвирепел купец. Хватил со всего размаха хромоногого. Но тот и ухом не повел.

Дружинники наседали на купца. А тому было уже не до них: кровь хлющила из носа фонтаном. Надо было замывать. Но обросший, волосатый горбун, перегородив проход? тузил своими руками-обрубками в толстое пузо купца так, что пузыри летели изо рта.

Когда купец, взяв пару-другую дружинников под мышки, понес их в боковую комнату, хромоногий, держась за ворот купеческого кафтана, брыкаясь, заверещал:

— Убери-те его!.. А то я за себя не ручаюсь… Уберите эту пузатую сволочь!..

А кругом крутились уже, топая каблуками и горланя, обнявшиеся красные носы плясали:

Не ходи бочком,

Ходи ребрушком!

Не зови дружком,

Зови зернушком! —

подсвистывали, нося зобы, ехидны.

* * *

В углу Крутогорову вязала руки стража. Отбирала от него спрятанные за воротом одежды — нечто «скрижали огня» (как передавали потом). Барыньки и девицы в красных парчовых сарафанах и высоких кокошниках — в гнезде ехидн так любят все русское, даже одежду! — всплескивали руками.

— Негодяй!.. Подлец! Как онемел? Кто его пустил?.. Скажите, кто?! Красный!.. А-а!..

— Н-да… Невелика птичка, а ноготок востер. Ну, да мы его сейчас… — прошмыгнул, косясь на Крутогорова, какой-то военный туда, откуда лилась музыка.

Белоснежный заливал электрический свет хрустали, колонны из малахита, позолоту, шелка, парчу и бархат… За колоннами рыдала, с нежными арфами и скрипками переплетаясь, томная виолончель, будто серебряная луна плыла в жемчужных тучах, словно голубой пел ветер… а кругом этот чертов кавардак сытой толпы…

Из-за колонн, оттуда, где томилась и безумствовала виолончель, в красных трубочках, туго обтягивающих ляжки, и в красных же мундирах вышли под руку с легкими, хрупкими, как лилии, женщинами военные. И навстречу им багровые носы, махая руками, свирепо что-то загорланили и дико…

Крики стихли. Выскочивший из толпы военных, высокий, сухой, зеленокожий Гедеонов окинул толпу ницым взглядом. Увидев в углу связанного Крутогорова, вздрогнул. Но, набравшись храбрости, кинулся сломя голову к нему с выступа.

— Эт-то… что?.. Это, наконец… Что за чер-рт?! Вылинявшие зелено-желтые глаза торчали из-под жестких рыжих бровей, как ножи.

Толпа смыкалась все теснее и теснее, пытая Крутогорова:

— Ты один сюда приехал, а? Что вы затеваете?.. Умрем, а земли мы не отдадим вам. Договор отвергли — вы, красные, первыми. Значит — война?.. Месть на истребление! Говори, что еще затеваешь?!

— Что затевает солнце, когда оно всходит?.. — откинул назад голову Крутогоров, меряя двуногих взглядом. — Но не одно солнце обрушится на вас… Вам, гадам, будет мстить и земля… Через землю вы погибнете.

Круто повернувшись на каблуках, трясясь, вытянул длинную жилистую шею Гедеонов. Выскалил гнилые зубы:

— Ого!.. Да он… не робкого десятка! А еще говорят, что мучили… мужичье-то… Нет, когда б взаправду вымуштровать… не заговорили бы больше! А договорятся! Чем бы это их попотчевать, а?

— В-ешать!.. — подхватила сыть. — Вешать сиволапую сволочь! Виселицей их потчевать…

— А работать кто будет на вас?.. — жег их Крутогоров черным огнем. — Ну да все равно… Чем больше повешенных, тем скорее месть… И лютее… Все из-за земли, знайте!..

Орава кинулась на него с простертыми скрюченными руками и свирепыми криками. Схватила его за шею.

— Решить!

Гедеонов, обнажая гнилые желтые клыки, уговаривал ехидн:

— Не горячитесь. Какой прок, если мы его убьем сразу?.. Надо его немножко попотчевать… В секретку его!..

* * *

Но хрупкая, нежная и светлая, словно сказка, вышла откуда-то девушка (это была Тамара).

— Я прошу… не трогать его… — повернула она пылающее лицо к Гедеонову.

— Ты-ы?.. — воззрился на нее Гедеонов грозно.

Девушка, нежно и светло улыбаясь, взяла под руку отца. Увлекла его в соседний зал.

За колоннами тяжко зарыдала и забилась печаль песни, — точно луна, похожая на смерть в белом саване, мчалась за черными разорванными тучами, разбрасывая бледный серебряный свет по дороге, устланной гробами…

Орава, бросив Крутогорова, таращила вослед хрупкой Тамаре гнойные глаза с ужасом…

В углу же шушукались и судачили холеные тупые барыньки: что это за девица Гедеонова укротила? Говорят, она его дочь… А все ж…

Какой-то старичок-генерал подскочил, шаркая подметками, к дамам. Закрутил старый храбрый ус: это весьма понятно-с, княжна Тамара, видите ли — дочь Гедеонова, — точно. Оно, хоть Гедеонов и давний бездетный вдовец, ну да ведь княгиня — тихоня — хе! хе! — женщина с темпераментом-с, не одному… пришлось убедиться в этом, — и Гедеонов живет с ней, как с женою, уже восемнадцать лет… С мужем, князем Сергеем, у княгини были нелады с первых же годов супружества, и она тогда же сошлась с Гедеоновым — поразил ее, знаете ли, необыкновенный характер генерала. Свяжется же черт с младенцем! От Гедеонова у ней и родилась дочь, хотя Тамару и знают, как дочь князя Сергея…

* * *

Виолончель смолкла — серебряная луна упала и разбилась на острых скалах…

Но что-то светлое цвело в сердце Крутогорова и пело… Не хрупкая ли, огненная Тамара, воздушная и нежная, как сон, окутанная светлым газом?

Тамара прошла около, остановив медленный, долгий взгляд. Маячил и манил хрупкий огненный кубок счастья… Кто выпьет? Кто возьмет огненную красоту?

Ибо не знала Тамара красоты своей, богатства своего.

Из-за толпы на нее взглянул Крутогоров. Она вздрогнула и опустила голову.

И, лишь слегка приподняв багряное, пылавшее лицо, повела искоса серым медленным взглядом, неведомым, как судьба. И, остановившись, шире раскрыла ресницы, глубже заглянула в солнечные глаза Крутогорову, погрузилась в них. И вздох ее был — вздох шумных вершин, омоченных весенним дождем, всплеск ночных волн…

Ушла и не вернулась больше.

VIII

В зале — блеск позолоты, суматоха, музыка, звон бокалов, давка — все смешалось в одну сплошную искру зеленого огня ненависти. Сыпались зеленые искры диких глаз золотой толпы, сливаясь с позолотой стен, с музыкой, с жутью пьяных холеных морд.

Извернулся Гедеонов. Сквозь сутолоку грудей, рев, сквозь изгородь жадных костлявых рук протащил Крутогорова в боковой проход.

— А ты знаешь, — гнусил он над ухом невольника в проходе меж залом и уборной, — знаешь, кто такая Тамара?.. Не догадываешься?.. По фотографиям хотя бы…

Из перекошенного гнилого рта темная била пена. Костлявые руки сжимали Крутогорову горло. Но молчал посланец — точно не было его здесь, — да и впрямь был он не здесь, а Там, на окраине города, с земляками-пламенниками.

— Ты что ж молчишь?.. — извивался Гедеонов. — Тамара — дочь, слышишь?.. Тут одна загвоздка… мать бы… Но она — моя дочь… Потому что ведь… от меня зачала ее… и не нашла нужным скрывать это… Вот почему Тамара считает меня своим отцом, а не… Впрочем, нелепо было бы звать ее Гедеоновой… Так-то вот… с огнем баба!.. и сейчас еще у ней хахали водятся… из мужиков сиволапых даже…

— К чему это? Гад — о гадах!.. — простонал Крутогоров.

— К чему — узнаешь в конце разговора! Пойдем в… Это и есть секретка. Отвечай напрямик — убить меня пролез?..

— Да, я пришел, чтоб убить… гада.

— Знаю. Грозы не избежать. Ежели не принять мер — всем нам будет крышка. Да ведь хватит средств укротить!

Впихнул связанного в боковую комнату. Тут охорашивался перед зеркалом — мешковатый, бородатый, суглобый чернец-лихач в синем балахоне. Юлил в шелковой, заанафемствовал вдруг навстречу связанному (это — Вячеслав).

— Анафема богоотступнику!.. А навстречу Гедеонову:

— Осанна, властитель подлунный! Бог спас тебя от явной смерти.

Буркнул себе в бороду вдруг:

— Черт колеса все побил, за ним ездивши!

— Заткни хайло, черт!.. — захохотал визгливо генерал в бороду лихачу. И, повернув искривленное лицо в сторону, выпалил: — В морду дам, батя, пошел ты к черту с богами, сам я себя спас!.. Ха-ха-ха!.. Вот что я скажу вам, друзья, мать бы… Вы — три свидетеля: бог (кивок в потолок), черт (кивок на лихача) и ублюдок (кивок на связанного). Потому что человек — вообще ублюдок: ни черт, ни бог. Так вот, дорогие свидетели: надо покончить с революциями. Ведь все революции сводятся к тому, чтобы диавола признать богом на земле… Дьявол — это жизнь, движение, ломка, страсть, а бох — вечный покой, благость, тихий свет… Два стана сражаются, мать бы… один — во имя бога, но дьявольскими средствами (исторические религии, священные монархии, пропитанные кровью); другой — во имя дьявола и тоже дьявольскими средствами, впрочем, иногда и божескими… Так вот — кто лучше?.. Оба лучше!.. Через определенные периоды станы эти меняются ролями, но суть остается та же: толпа жаждет избавления от страданий и этим самым нагромождает гору еще больших страданий, мать бы… А бог и дьявол — это только лики двуединой правды жизни, стороны одной и той же монеты — орел и решка. Кто же выигрывает, мать бы?.. Тот, у кого монета с двумя орлами по обе стороны — или там с двумя пентаграммами, с двумя, словом, знаками выигрыша по обе стороны, мать бы… Не так ли?.. Короче — ложь — вот мерило вещей, а правда — это только одна из дочерей лжи.

— Еретическая мысль, что вы, ваше превосходительство!.. — возопили кругом. — Христос победил дьявола!.. Крестом!..

— А по-моему, — крутился Гедеонов, — дьявол победил Христа… крестом!.. Ибо раз Христос признал, что нужно принести себя в жертву, что нужно расплачиваться собственной кровью и ребрами за неудачное творение свое, за мир (ибо Христос считал себя творцом вселенной) — тем самым признал он, Христос, правоту и победу Дьявола… В идее искупления есть признание вины… Так кто же виноват в страданиях людей? Конечно, искупающий свои ошибки, а не Дьявол, побеждающий. преодолевающий даже чужие ошибки и неудачи творческие… Вот оне, обратные стороны медали, мать бы… В космосе: начало есть конец, конец есть начало (замкнутый круг); в религии: Бог есть дьявол, дьявол есть Бог; в общественности; деспот есть народоизбранник, народоизбранник есть деспот; в морали: ложь есть истина, истина есть ложь, и т. д. Так что в известный период и в известной мере грех будет святостью, а святость — грехом. Вы поняли, к чему я клоню?.. Лихач, бодаясь шишкой, гукнул:

— В мою ты сторону гнешь, вижу… Плевать! Крутясь и лютуя дико, продолжал Гедеонов:

— Не в Тамаре дело… Не плюй в колодец, лихач… ты только черт, а не дьявол… Ты думаешь, за шишку твою ты взыскан… Тут математический расчет: предупреждение великого бунта… Узнают сиволапые, что вот, дескать, нашему брату, мужику, сама… отдается или там дочки ее… Тамару нет, не думай, анафема, убью!.. Мать бы…

— Тамара тожеть моих рук не минет!.. — шмурыгнул носом лихач Вячеслав.

— Убью, черт!.. — скрежетал Гедеонов, извиваясь. — Вот что; тут риск, мать бы… страшный риск!.. Или через тебя, сиворожего черта, мы все спасемся (Россия то есть, да и весь мир), или погибнем окончательно… По-моему, погибнем — все мы через тебя погибнем, лихач!.. Дело обстоит так: насущный хлеб (земля — мужику) и вино новое, не от камня, от сердца чудодеемое (с дочерьми — мужику)… Поняли меня?..

Вячеслав кивнул головой утвердительно:

— Конечно, мужику, не все же вам, сухопарым. Мужик — всему голова. Это я очень хорошо понимаю. И чую, к чему гнешь — в отставку меня хочешь, чтоб вот этого замухрышку… (кивок на Крутогорова). Не бывать этому!..

— Вот и дурак!.. — горячился Гедеонов. — Не твоего это ума дело… Пойми: земля (хлеб) землей, а вино новое (любовь царицы, скажем) — вином новым… Пока существует тайна вселенной, до тех пор и будет мучиться человечество со всеми своими революциями, достижениями, хлебом, свободой, счастьем. Но если тайна откроется? Тогда что?.. Тогда от великой скуки люди подохнут, мечтая о страданиях и чуде тайны… Ибо счастье человечества (и несчастье) — в искании, в созидании тайны, в творении вина нового… Пусть это вино новое — рабство — но человечество страшится вечной свободы, как и вечной жизни, как и вечной смерти. Любо ему умирать — и воскресать… и пить вино новое!.. Если победишь и убьешь смерть — открытие тайны тайн — можешь ли ты потом воскресить ее (смерть) для духа неутолимого вечной бездны твоей? И не адом ли твоя вечная жизнь тебе будет?.. Твой рай?.. Твоя свобода?.. Вот почему в тысячный раз повторяю — плюньте на жизнь и смерть — творите в вечном воскресении вино новое, не от камня, от сердца чудодеемое!

.. Ныне вино это — страсть, любовь ее и ее дочерей к мужику…

— Но это… Это кощунство!.. — завопил кто-то… — Это разврат, апокалипсический зверь!..

— А о чем же я говорю, как не об Апокалипсисе?.. — не унимался Гедеонов. — Сроки приблизились… Гибель неизбежна, если для человека и его творческий взлет не победит и Бога, и дьявола. Встретились лицом к лицу: Бог, дьявол и человек (до этого они блуждали где-то в потемках, прячась друг от друга). И встретились в России, мистическое значение которой в современном Апокалипсисе дано для всего мира (крушение царства через крушение духа в прелюбодеянии — и воскрешение в вине новом). Вот он, лихач, то есть вычеловечившийся черт (кивок на Вячеслава). Он взял ее, взял ее дочь (но не Тамару, врешь, анафема!) — претвори воду в вино. Мужик берет богиню и ее дочерей — ха-ха-ха!.. Но вино не было бы вином, если бы его не обновляли… если бы оно не бродило… И я говорю: вот Бог, вот черт, вот человек: бери, человек, жену земного Бога — бери и дщерей ее, царевен, твори вино новое, спасай положение!.. Слышишь, Крутогоров?.. Это к тебе относится. Все тебе прощу. Возвеличу тебя, небесный Бог благословит тебя сейчас. Царем —

в душах — будешь. Ну, так отвечай, согласен договор вина нового — страсти?

Загадочно молчал Крутогоров. Лихач-Вячеслав ерзал у зеркала, охорашиваясь. Рыдал в углу духовный, закрыв лицо руками и содрогаясь.

Тогда Гедеонов бросил в пустоту глухо:

— Значит, быть великому бунту. Вино новое будет творить сам Сатана. Оно и лучше. У Сатаны я пристроюсь, как у родного… Чтоб жить и душить мужиков (без этого я не могу). Эй, стража!.. Сюда!..

Стража тут как тут.

IX

Из раззолоченного гранитного дворца Крутогорова ночью же увезли в старую, облезлую крепость, в подземный каземат.

Везли Крутогорова шумными улицами. Жуткие вились за ним, с горящими глазницами, призраки. Острым западали в сердце ножом предсмертные ночные голоса и зовы: город гудел и выл, как стоголовое чудовище… заливал багровым заревом небо, кровавым заревом. Выбрасывал из своих пастей тучи смрада. И жрал, жрал молодые трепетные жертвы, разбросанные по заплесневелым мертвым каменным трущобам… Гул улицы не заглушал стонов людских.

Только двуногие веселились, разодетые, в раззолоченных, пропитанных кровью дворцах и капищах… Из-за огромных зеркальных окон, из-за дверей кабаков неслись визги, крики и песни скоморохов, публичных девок и актерш, пьяные голоса и грохот. А по улицам, черным развертываясь свитком, текли реки все тех же праздных, сытых, тупых и хищных двуногих животных. Но кто-то клял: о город, логовище двуногих, проклятье тебе! За слезы, за поругание чистых сердцем… Проклятье, проклятье тебе, палач радости, красоты и солнца! Проклятье тебе, скопище человекодавов, кровопийц и костоглотов, грабящих, насилующих и убивающих не как разбойники, дерзко и смело, а как тати — исподволь, скрытыми от глаз путями, во всеоружии знания и закона…

Проклятье же тебе, ненасытимый кровожадный вампир, вытачивающий теплую кровь из жил трепетных юношей и дев. Проклятье тебе, растлитель детей — цветов земли…

Проклятье! Проклятье тебе, город — Старгород…

* * *

Но откуда эти цветы жизни, цветы любви — девушки-русалки? Кто отнял у них зори и росы? Пленницы города, грезят в неволе они о невозможном… А тайная печаль отравляет их сердца: не увидеть им лесного яркого солнца — вечен их плен!.. Придет синяя весна, в далекую цветущую степь поманит и уйдет в лазоревую даль, оставив только синий туман и грусть… Это девушки-работницы дымных фабрик.

А любят же юныя солнце и радость! Любят же зори, шелест леса. Любят в знойный полдень мчаться в свежие луга, в океане цветов тонуть и вольной, сладкой и грозной отдавать себя буре!.. Но нет им надежды…

Пройди города и страны. Ты найдешь царицу-русалку, страстную и гордую. Увидишь плененного и неразгаданного сфинкса. Но не найдешь и не увидишь вольной русалки-работницы.

А они ли не вздыхают по воле? Они ли не тоскуют по невозможной всесожигающей любви, не зовут юношей в тайном и знойном одиночестве, не грозят им гибкими, тонкими руками и не обнимают их наедине страстно?

Ах! Русалки! Русалки! Одарены вы сердцем нежным, огненным и любвеобильным. Но кто отнял у вас зори и росы? Кто полонил вашу любовь?

Под солнцем и в электрическом свете улиц проходили перед Крутогоровым вереницы девушек-русалок, стройных, юных и гордых, одетых бедно и убого опечаленных тружениц, и в пышных мехах и бархате, с загадочными манящими глазами… Но не было среди них русалки-зарницы, дикого цветка, затерянного в темных лесах, — вольной и царственно прекрасной Люды.

Х

Хлеба в Знаменском выбило градом. Мужики голодали. Задумав обратить голодных в православие, поп Михайло с попадьей поехали в Старгород к Гедеонову за помощью.

В родовом гранитном гедеоновском дворце поп с попадьей в первую голову посетили мать Гедеонова, набожную старуху, скуля о лепте. Но старуха, узнав, что поп приехал, собственно, к генералу, побледнела и замахала руками.

— Нет, уж увольте…

Сына своего она прокляла, отреклась от него навеки.

— Если вам он нужен… то идите к нему, — отшатнулась старушка. — А меня… оставьте в покое… Без него я, может быть, и могла помочь… но с ним…

Крепко сжимала голову. Охнув, упала в кресло… (Это, впрочем, она делала всегда, когда дело касалось денег.)

Михаиле, щипля редкую рыжую бородку и моргая лу-патыми белесыми глазами, бормотал картаво:

— Прости-те… сударыня… Крестьяне голодают до того, что… дубовую кору едят… И голод захватил всю волость… Мы и думали, что генерал походатайствует… перед казной… о помощи…

— Нет… нет… — качала головой старушка. — Он скорее повесит голодных, чем накормит…

— Я то же самое говорю… — поддакивала ей, кося темные незрячие глаза на попа, Варвара. — Генерал ведь мужиков ненавидит…

Старуха обрадовалась.

— Вот, вот! Вы меня понимаете. Пожалуйста, останьтесь у меня… А о. Михаила, Стеша проведет к нему… на его половину…

— Что я наделал! — кусал себя за язык поп. — Прогневил барыню… Что я наделал!..

* * *

Когда Стеша огромными золочеными залами провела Михаилу на половину Гедеонова, попа охватил страх: а что, если его схватят да отправят в крепость? Ведь теперь за мужиков хлопотать очень опасно: не ровен час, примут за крамольника, ну, и поминай, как звали! (Вселяла радость только Стеша — землячка. Но — как она попала сюда? И где ее мать — побирушка Власьиха?)

Перед Гедеоновым Михаиле трепетал вечно, так как жизнь его была в руках генерала. И только когда дело доходило до шкуры, случалось, не уступал ему и шел врукопашную. Но, испугавшись угроз, сейчас же падал Гедеонову в ноги. Целовал ему сапоги, лишь бы только простил.

А Гедеонов, сладострастно подставляя попу то один, то другой сапог, гнусил:

— Лижи! Лижи! А то с волчьим билетом пойдешь гулять.

— Поднимите немного повыше сапог, — лебезил поп, ползая по полу.

И лизал подметку.

Теперь, в кабинете Гедеонова, у него затряслись, как в лихорадке, руки и ноги…

— Ну, как дела, батя?.. — скалил гнилые клыки развалившийся в бархатном халате Гедеонов. — Что там такое у вас?.. Чего ты приехал?

— Голод… помилосердствуйте! — упав на колени, лопотал поп. — Помирают прихожане… И хлысты. Я так думаю… ежели накормит их правительство… Они все перейдут в православие… хлысты-то. Ну и мне есть нечего…

— Дохнут? — пыхнул Гедеонов сигарой.

— Помилосердствуйте… Похлопочите перед казной…

— Фю-ить!.. — свистнул Гедеонов. — Держи карман шире!.. Мне самому скоро будет, мать… Новые веяния теперь, знаешь… Я — в опале… А своего у меня ничего нет, мать бы…

Нахмурился, Зажевал уныло губами, соображая. Вдруг, видно, вспомнив что-то давно известное и решенное, хлопнул себя ладонью по лбу. Захохотал скрипуче и едко. Острые бросил на попа серо-зеленые глаза, буркнул как бы шутя, хоть и видно было, что ему не до шуток:

— А моя мать, — ты разве не слыхал? Собирается подписать все… швейке этой… Стешке… А меня оставить на бобах. А Стешка — недавно тут. Из Знаменского она… Власьихи какой-то там сирота… Ну, ей и подписывает. Ханжа.

Поп, дрожа и дергая быстро бороденку, лопотал свое:

— Помогите… Ради бога!.. Смерть… косит… Как-нибудь помогите… Для себя же…

Глухо как-то отозвался Гедеонов и зловеще сверкнул колкими невидимыми зрачками:

— Я-то на все готов… А вот ты, батя, готов ли? Не понял его поп.

— Ты вникни… — заглядывая в самую глубь боязливой Михайловой души, властно околдовывал ее Гедеонов: — Ежели ты возлюбил Бога всем сердцем… То ты не только можешь, но и должен пойти для него на все… Хотя бы, допустим, Бог испытывает твою любовь… посылает голод… и требует, чтобы ты спас голодных от смерти… и от греха… ведь клянут же они сейчас всех и вся, — грешат, стало быть?.. Н-да… Ну, так чтобы спасти, для Бога-то, требуется преступление, мать бы… Но это будет не преступление! А жертва Богу!.. — веяли вокруг попа длинные, как жердь, генеральские руки. — Вроде той, что хотел принесть Богу Авраам…Так вот, говорю… чтобы спасти тысячи людей от голода и тем прославить Бога — согласен ли ты, батя, убить одного только человека?

Каждый раз, когда нужно было сразу же подчинить себе, ошеломить попа, Гедеонов загадочно возвышал гнусавый свой, властный, глухой голос. Не смел поп противиться этому голосу. Без ропота, как обреченный, отдавал он всего себя во власть Гедеонову.

Но теперь, вдруг и непонятно, робкая заячья душа его восстала против властного дьявольского голоса. Чтобы он, Михаиле, да попал в западню, откуда нет выхода и возврата? Холодный пот выступил у него на лице… Да не будет же этого!..

Но в столбняке, цепенея от зеленого неподвижного взгляда Гедеонова, с неотвратимой ясностью Михаиле видел, что падает в пропасть… И молчал.

А ведь в гибели, в страшной и неутолимой тяготе, завещанной попу еще загадочным Феофаном — солнце Града? Ведь не нес еще Михаиле того, что должен понести каждый взыскующий Града, — лютой самоказни, неукротимого самомучительства. Не проходил еще через очистительный огонь несчастный иерей, взыскующий Града, тайный ученик непостижного и неразгаданного Феофана.

Быть может, это сама судьба велит дерзнуть на великое зло и принять за него тяготу, без чего нет солнца Града. Но все-таки какая пагуба: Феофан проповедовал зло бескорыстное, содеянное только ради тяготы и открывающегося через нее солнца Града, а не ради корысти, хотя бы и Божьей!..

Как надмирное, древнее светило маячил в душе Михаилы заклятый Феофан с его жутким заветом об очистительном огне, о тяготе низин и солнце Града… И звал его из глубины:

— За мною!.. Помнишь? Помнишь? Дерзай!.. Очищайся!..

Украдкой торкнул поп Гедеонова…

— Кого?.. А? — Жутко и просто Гедеонов, роясь в бумагах, как будто не его и спрашивали, бросил:

— Кого. Да хоть бы мою мать.

— Не могу! — отскочил вдруг поп.

— Фу, черт, мать бы… — сломал карандаш Гедеонов, хмурясь и кривясь. — Не мо-гу-у!.. Этак и всякая сволочь скажет, не способная ни на что… Не-т! Ежели любишь Бога всем сердцем, должен ты идти для него на все?.. Н-да… Допустим, нашей святой родине — обители избранный, достоянию Бога — грозит гибель… А я не одним каким-нибудь убийством, а миллионом убийств спасаю ее от гибели… Разве я тогда не святой человек?.. Святой!.. Скажу тебе по совести, я во время бунтов поперевешал и обезглавил столько мужиков, сколько на моей голове волос нет, мать бы… Ну, конечно, этим и спас родину… и я — святой!..

Поп протянул глухим упавшим голосом:

— О-о-о… Для Бога убить мо-ожно… Для человека нельзя, а для него… все-о можно!.. Но где божеское… а где человеческое… не дано-о нам знать!..

— Тьфу, мать бы… — плюнул свирепо Гедеонов. — Пойми, ты спасаешь не только тела, но и души заблудших овец… хлыстов-то… Бессомненно, они перейдут в православие — стоит только помазать по губам салом… А кроме того, ты спасешь и ту, которую убьешь… Ведь мать-то моя ведьма! А принявши мученический венец, она спасется, мать бы… Да и ведь, говорю тебе, это — жертва Богу!.. может, даже Бог пошлет ангела… Ну, идет, мать бы… Не пошлет ангела — на швейку все свалим!.. Получим наследство и накормим… хлыстов…

Хныкал Михаиле, дрожа, как былинка:

— Боюсь.

— Для Бога ведь! Для русского покровителя! Да постой, постой! — схватился Гедеонов. — Ты, кажется, Феофана знал? Слыхал про тяготу? Ну вот. Согласен? Русский Бог — особый бог… Тьмяный…

— Тягота?.. О! Это… это… — расцвел вдруг Михаиле. Ибо древнее ослепило его, надмирное неведомое светило небывалым светом… Жертва будет невинная, тягота бескорыстная. Убить, и пройти черед очистительный огонь зол и солнце обрести, солнце Града: вот чем осенило древнее светило.

— Я… того… ну, что ж… согласен… — тихо и безумно, заикаясь, прошептал поп.

Гедеонов лениво, как будто ему от согласия попа — ни холодно ни жарко, буркнул в нос, выпустив изо рта дым:

— Ну… сегодня же ночью и приступим… И вздохнул сердито, бросив на попа исподтишка сухой, недовольный взгляд, как бы говоривший: эхе-хе, для тебя же стараюсь, а ты только и знаешь, что скулить, да хныкать, да фордыбачить, сволочь неблагодарная…

XI

Ночью, когда в особняке все уснуло, потухло электричество, и в гулких, завешанных тяжелыми портьерами комнатах жуткие встали призраки, Гедеонов, отомкнув ящик резного стола, достал тяжелый какой-то сверток и положил перед собою.

— Что это? — вздрогнул оторопелый Михайло.

Про жуткий свой договор с Гедеоновым он давно уже забыл, а если, часом, и вспоминал, то как глупую шутку или полузабытый, тяжелый сон. За обедом, чаем и ужином поп весело балагурил с генералом, хихикая в кулак и ерзая. А когда Гедеонов выходил куда-нибудь из кабинета, разглядывал картины по стенам — каких-то голых девочек с козьими ногами — и радостно потирал руки: дело, кажется, шло на лад, генерал притворился только, будто он в опале, а на самом деле без него и шагу не ступят; значит, помощь голодающим будет дана…

Ждал поп до поздней ночи; радовался, что хоть и ничего не дождался, а все-таки шутка была шуткою…

И только перед самым сном, когда нос клевал уже в угол резного стола, Михаиле, сквозь дрему увидев на. столе тяжелый сверток, похолодел весь. Но не смел пошевелить и пальцами и сидел перед Гедеоновым молча.

— Ты что ж уши развесил — толкнул его тот в, плечо. — Пора, брат.

Узкими потайными ходами, на цыпочках, натыкаясь, перешли они в ту половину дворца, где жила старуха-мать. Вошли в темную какую-то, пустую комнату.

За стеной протяжно и устало, словно отдаленный страж, часы пробили два.

В темноте поп, разомкнув слипающиеся сонные глаза, сладко зевнул, потянулся и радостно потер руки, как будто все было благополучно.

Но вдруг вспомнил, куда пришел… Протяжно, безнадежно ухнул…

А в руку его скользнул уже холодный ловкий нож. Бережно почему-то, боясь упустить, сжимал поп рукоятку. Шатаясь, растопырив руки, тронул Гедеонова за локоть.

— Пустите… — поперхнулся он. — Я так думаю… ничего не выйдет… Насчет ангела я… Никакого ангела… Бог не пошлет…

Но Гедеонов молчал.

Ощупью в темноте нашел какой-то столик Михаиле. Дрогнувшей рукой снял нагрудный крест. Положил на столик, поцеловав в последний раз. Попробовал лезвие ножа… Вот когда суждено пройти через очистительный огонь тяготы!

— Сюда… — гнусил на ухо Гедеонов.

И шли оба, прикрадаясь, на носках.

Но, сдержанные, гулко отдавались по дальним пустым залам шаги. Захватывало у попа дух, колотилось сердце. Ноги то шагали размашисто, то семенили дробными шажками… И одна у попа была забота: чтобы не услышали его, да чтобы удалось зарезать старушку без помехи. Зарезать? Но ведь этого не будет никогда, никогда! Это только шутка. Это только сон…

Перед высокой, отливающей в темноте светом позолоты дверью, вдруг остановившись, пригнулся Гедеонов. Протянул назад смутно болтающуюся, как жердь, руку. Хватаясь за рясу попа, глухо и сипло прошептал:

— За дверью, направо. Спит. Бей прямо в сердце!

Торопливо и швыдко, не помня себя, шмыгнул поп в дверь. Как-то нелепо и громко застучал каблуками.

За дверью, в спальне, ему почему-то сделалось легко и весело. Может быть потому, что все это ему казалось затейливым и душным сном, созревшим в неотгонимой темноте, — а ведь интересно разыгрывать этакую историю, хотя бы и во сне! Стоит только захотеть, конечно, как все точно рукой снимет: сон пройдет, и поп, пробудившись, будет только гадать, что сон значит. Да и теперь поп гадает, что вещует душный этот сон?

Но надо скорей кончать, а то больно уж жутко, дух захватывает, чего доброго, еще задохнуться можно во сне…

Гулко в спальне гремели опрокидываемые стулья, этажерки. Но поп теперь уже не боялся, что его услышат. Коли во сне, стоит ли остерегаться? Не разбирая ничего, повалил поп на белый балдахин в угол…

* * *

В высоких белых подушках под одеялом жутко мутнела в сумраке голова… Михайло, весь в холодном поту, встряхнув шелудивой своей косичкой, поднял высоко тяжелый нож, все еще не веря ничему. С размаху ударил ниже головы, чтобы скорей проснуться…

Но сон проходил. А грузное что-то и свистящее забилось под одеялом и захрипело…

Как гнездо встревоженных змей, зашевелились на голове попа волосы. Ухнуло в преисподнюю сердце.

В надежде на пробуждение, круто и свирепо повернул поп в хлюпающей ране нож: конец его то грузно погружался в хлещущее горячей живой кровью мягкое тело, то, наскакивая на кости, глухо стучал и подскальзывался…

В лицо, в грудь Михаиле теплые били, густые липкие брызги. На руки лилась горячими струями, запекаясь в шматья, руда…

Но вот тело, последний издав хрип, вытянулось. Застыло под ножом…

Бросил нож поп. Важное что-то и последнее припомнил. Надо бежать! От сна, от смерти, от тяготы!..

Но водопадом хлынуло электричество, залив ярко спальню. В пустых залах гулкие замерли, чьи-то удаляющиеся шаги… А за дверью высокий раздался, нечеловеческий вопль:

— Уби-л!.. Мать свою убил!.. А-а-а!..

Пусто и дико глядел сумасшедший поп, растопырив руки с кусками запекшейся крови, на залитый рудою паркет, на темно-бурую пенистую струю, стекающую с белоснежной постели…

А в душе его вставала нескончаемой тучей тягота. Казнила его, лютым попаляла огнем. О, сколько бы отдал поп, только бы проснуться, поправить непоправимое! Но не бывать пробуждению от жизни. Нет возврата минувшему. Не уйти от страшной, как смерть, тяготы.

В смертельной тоске метаясь по спальне, ища места, куда бы спрятаться, — не спастись, а только спрятаться, чтобы не глядеть в глаза людям, в глаза себе, — выскочил поп за дверь… И окаменел: посреди комнаты лежала перед ним старуха-мать Гедеонова. Распластавшиеся руки ее пристыли к залитому рудой паркету. На посеребренной сединами голове дымилась глубокая черная яма. Оттуда била, пена, а по краям висели клочья серого мозга…

Над телом старухи что-то билось и рыдало без слов, без слез…

Помутились у попа глаза. Как-то ничком пополз он в спальню, безумно и дико озираясь… Закружился в лужах крови… Подполз к кровати. Протяжно, тихо захохотал… Но хохот этот был страшнее смерти: с измоченных рудой подушек на него мертво и пусто уставилось искромсанное, синее лицо попадьи.

— Это Варвара!.. — задохнулся поп. — Обманули… А-а-а…

Откатившись от кровати, хриплый, распростерся плашмя… Ждал чуда. Ждал, что придет на землю Судия, уничтожить мир… И поп забудет эту жизнь; эту жуть; хоть и пойдет в ад, а забудет…

Отчего не разрывается сердце? Отчего избавительница-смерть не возьмет его?

Но вдруг крепкая, как железо, рука сдавила попа, расколола ему голову. Кровавые молнии обожгли его сердце…

— Ж-живор-ез!.. — просвистело над виском.

— Луп-пи-и его!.. В харю!..

Какой-то усач в серой шинели носился с крестом и серебряной цепью:

— Эй, батя, крест-то, крест… Когда там еще расстригут — это… а теперь нельзя, надо крестик… Но поп уже ничего не слышал.

* * *

А в кабинете на другой половине особняка, запершись на ключ, трясущийся Гедеонов жадно слизывал с резного подсвечника, которым он убил мать, черную, старую запекшуюся кровь.

— Кровушка. Кро-вушка, — захлебывался генерал… И подмигивал сам себе:

— Своя кровь — горячей!

XII

Над городом, темными, обдаваемыми грозными волнами, словно суровый страж ада, высилась старая заржавевшая крепость, куда замуровывали взыскующих Града, «политиков», богоборцев. В потайных казематах томились хлеборобы: красносмертники, пламенники, злыдота.

В городе ехидны, мстя за кровь, за пытки, за братьев своих, обезглавленных в древнем каменистом поле, тайком жгли огненные мстители суды, притоны, старые дворцы, театры…

Но переловили мужиков. И теперь они ждали суда.

За пыльными, переплетенными чугунной решеткой, узкими, косыми окнами, бросая на крепостную гранитную стену ярые волны, дикая билась вечно и безумствовала буря, словно кто-то неведомый стучал в гроб и хохотал исступленно…

Суда и смерти сына земли ждали изо дня в день, чтобы смертью попрать город.

Ждал смерти и Крутогоров.

За стенами гудели неустанно удары волн, перемешиваясь с печальным, протяжным перезвоном башенных часов. На холодный каменный пол сквозь слюдяные сизые стекла то слепой падал полуденный свет солнца, то острые стрелы ночных звезд…

* * *

Как-то в полдень загрохотал замок чугунной глухой двери. В душный каземат тихо вошла девушка в мехах и бархате; остановившись в пороге, подняла неподвижный, серый и грозный, как ночная туча, взгляд.

А багряный, пышный и нежный ее рот полуоткрывал жемчужины зубов, суля невозможное счастье. Жутко-прекрасна была улыбка любви: она сокрушила, как ураган. А глаза, бездонно-жадные, застланные светло-синим туманом, глядели в глубь сердца — ждали… А светлое девичье лицо пылало, как огонь. На мехах и бархате светлые переливались, дождевые капли…

Гибкая и стройная, откинув назад убранную в сизый бархат и страусовые перья голову с пышными витыми волосами над алыми висками, подошла Тамара, плавно покачиваясь на носках, к Крутогорову.

Тот глядел ей в грозные глаза.

Тамара, вея свежим, росным ароматом леса и юности, горестно и нежно склонила голову:

— Невозможное счастье…

Отступила назад, наводя жуткой своей красотой страх.

На нежном розовом пальце ее кровью горело венчальное кольцо…

— Ты любишь?.. Обручена?.. — упало дрогнувшее, безнадежное сердце Крутогорова.

Глядел он в недвижимые, до последнего предела открытые, бездонные и страшные зрачки ее. И ужас охватывал его: за плечами стояла смерть, касаясь черным своим крылом безнадежного сердца. А впереди, за безвестными далями и у самого сердца, страшно близко и страшно далеко, цвела и манила, суля невозможное счастье, жизнь — сказка — невозможное счастье…

Тамара выше подняла густые выгнутые ресницы. ^Тонкими шевельнула, нежными ноздрями, сомкнув багряные губы в строгом и гордом выгибе. Бросила на пол снятый с пальца перстень, дрожа и замирая.

— Я свободна!.. А ты любишь?.. — безнадежно закрыла она лицо руками. — Да, конечно, ту свою… Люду… А я… Что ж… Счастье мое в том, чтобы… чтобы… Невозможное счастье!..

Весь огонь и боль, наклонил к ней голову Крутогоров. И его обдала волна жуткой ее близости…

— Невозможное счастье!..

Безнадежно Тамара опустила голову на грудь, в сизые пушистые меха, и страусовые перья закачались над ней тяжело.

— Боже мой… — прошептала она, шатаясь, прерывисто, вдыхая воздуха, — Ну… да что ж это я… Я люблю тебя… Боже мой…

Долгий вскинула на Крутогорова упорный, непонятный взгляд, закрыла глаза мехами… И ушла — навсегда, навсегда, навсегда!

XIII

Ждал Крутогоров смерти. Но сердце его цвело радостью. Ибо знал он: чем больше казненных, тем ближе попрание города. Тем лютее месть за кровь… Все это так.

Но и ехидны знали это. Не потому ли медлили они с судом над мужиками и казнью?

Козьма-скопец все же не терял надежд — смертью чтоб смерть попрать.

И надежды сбылись…

Как-то прошел по крепости слух, что не сегодня завтра на крепостном дворе будут казнить четырех политических, осужденных за убийство ехидн. И будет бунт.

Зори проходили в тревожной тишине.

Но вот пришла кровавая заря казни, пьяная от сильных предрассветных рос.

В белом сумраке по двору вдруг молчаливо заметались свирепые суматошные тюремщики. Красным обливая светом выщербленные гранитные стены вверху, из темного закоулка низкий вынырнул фонарь. Зловеще осветил грузный, выструганный гладко помост и над ним два столба с перекладиной.

Под глубокими, узкими впадинами-окнами крепости шумели, кропя росой, пыльные одинокие липы. А за глухими стенами все так же гудели одичало-ярые волны…

Когда на башне часы, рыдая, пробили два, за дальними крепостными воротами заревел автомобильный рог-это подъезжал Гедеонов (он не пропускал ведь ни одной казни…).

Тюремщики кинулись встречать его. В зеленом кителе, с побрякивающими аксельбантами на тощей, впалой груди, прошмыгнул он в калитку. Увидев торопливо укрепляемый на дворе помост с столбами и перекладиной, подмигнул тюремщикам:

— Кормилица?.. А каковы собой эти-то, хлысты-то, мать бы… Молодцы? Красивы? Стройны?

Ибо особая радость, особое остервенение охватывало Гедеонова, когда на смертный помост вели красивых и стройных. Как стервятник, вцепившись костлявыми пальцами в тело врага, обдавал он его ядовитой слюной:

— А-а… Вот мы вам ужо красоту наведем… Языки-то повыпрут у вас, мм-а-ть бы…

Нечто подобное предвкушал Гедеонов и теперь, узнав, что бомбометатели-то — молоды и красивы.

* * *

Виселицу укрепили. Но перед тем, как выводить осужденных, косой, шепелявый палач с красной бычачьей шеей, разорвай себе грудь и бросив свирепо веревку увивающемуся около Гедеонову в лицо, гаркнул:

— В-ве-шайте!.. В-вар'ры, живар'езы!.. У-хр, жить мене зар'ез!..Вешайте!.. Собб'аки!.. Мог'оты нету-ти терпеть…

В поднявшейся суматохе Гедеонов потерял фуражку. Откуда-то бежали согнувшиеся, юркие сыщики, кивая засевшим за углом флигеля жандармам. Два конвойных, волоча ружья, подскочили к палачу. Но тот бил себя в грудь огромными волосатыми руками, дико храпя:

— У-хр', в-вудавы, ирр'ады!.. В-вештайте!.. Все мало вам поперевештанных?.. У-хр', вештайте и мене, матери вашей тысячу… в глотку…

В казематах задребезжали разбиваемые стекла. По коридорам глухие емкие раздались вдруг удары железных ломов: разбивали замки. А из-за несокрушимых стен, сквозь разбитые дыры-окна сплошные неслись крики проклятья, гулы:

— Вс-ех нас вешайте!.. Эй, душители!.. За дело!.. Много работы будет!..

Из раскрытой, словно пасть, черной двери высыпали мужики. Бросились по закоулкам, по крышам и выступам стен ярым шквалом. Тюремщики, словно пьяные, кружились около виселицы с обнаженными шашками. Где-то за флигелем рассыпалась тревожная дробь барабана. В дальнем немом коридоре резко затрещали частые сухие выстрелы… А крики и гулы все росли и росли, переходя уже в протяжный, дикий рев:

— Ду-ши-те!.. Стре-ляй-те!..

(Гедеонов спрятался в флигеле, охраняемом жандармами.)

— Это все скопец, сукин сын… — пыхтел, багровея, толстый, низкий старик, должно быть, начальник. — Эй, сюда скопца!.. Слышите, дьяволы?!

Но тюремщикам было уже не до того. В коридорах и камерах вязали беглецов. Гонялись за ними по двору со штыками. И все же большая часть, в суматохе проскочив в ворота, а то перебравшись через стену по крышам, уходила.

Крутогоров, сбив с ног торчавшего в дверях сонного тюремщика, узким кривым проходом выбрался на кишащий людьми двор и, кликнув клич:

— Помните о земле! — скрылся за полуоткрытыми воротами.

За ним, в дальнем каком-то складе, страшно загрохотал, сотрясая стены, протяжный взрыв…

Было еще полутемно и пустынно. Город спал крепким предутренним сном. За домами, что тянулись от крепости, по старому парку бежали рассыпанные мужики. Крутогоров, собрав их, повел узкими заброшенными переулками в старый рабочий квартал.

* * *

А в крепости все еще шла бойня. Кто-то выл, став на четвереньки, волком. Кто-то, взобравшись на крышу, надевал майдан на себя и гаркал свирепо:

— Эй, задергивайте, псы!.. Ну?.. А то смерть не берет!.. Душите, дьяволы!.. От вас смерть возьмет!..

— Бр-рось!.. — надрывался внизу, задрав голову, тощий синелицый какой-то парень. — Люто оно… да ить человек же ты?.. А коли человек — все вынесешь!.. Бог тово не вынесет, што человек…

— Моготы нету… Вешайте!.. Давайте хоть черную Смерть!..

Низкого толстого старика облепили, словно рой пчел, красносмертники. Трясли его, без памяти, за воротник. Орали хрипло, чтоб их сейчас же поперевешали и да погибнет от смерти смерть — город!

— Смерти, мать бы… — подскочил к толпе с револьвером Гедеонов. — Молодцы! Сами под кормилицу лезут…

— Што-о?! — хрипел синелицый парень. — Не хочу смерти!.. Мук хочу!..

Но мелькнул дымный огонь, смешанный с глухим коротким треском. И парень, вскинув нелепо руки, упал ниц. Медленная скатилась черная кровь с груди огромной каплей.

Вдруг, точно из-под земли выросши, около парня взметнулся Козьма-скопец, достав из-за пазухи склянку, залил ему целительным бальзамом рану. Парень, безумно кружа зрачки, встал.

А Гедеонов заскрипел зубами. И прицелился в Козьму. Тот, подняв недобрый свой рыбий глаз, выставил грудь.

— Ха-а! Ета ты, песья рыла?.. Пали у груть!.. Ну!.. Но трясущийся и стучащий зубами Гедеонов, в испуге бросив револьвер, выскочил на коряченьках из разъяренной толпы, да и пропал за флигелем.

— Покуль я живу, — сиплым ревел Козьма голосом. — Дотуль усе будут жить и чагату несть!.. Смерть тады красна, коли ежели… живой умрешь… Во тяготе… А смерть мертвеца — тошнота!..

Гудели красносмертники:

— Невмоготу-у!..

Бились о камни хряско. Выли жутким, истошным воем. А на них, подкравшись, наваливались уже с веревками да майданами тюремщики и конвойные. Кто-то, точно огнем, обжег Козьму, ахнул его в затылок медным веском…

Сбитого с ног Козьму оттащили в флигель. Там на него горой навалились свирепые, рычащие верзилы с красным косоглазым палачом. Топочущий Гедеонов, желтые оскалив клыки, глузжил Козьму револьвером по голове.

— А-а-э… старый черт… — скрежетал он. Острые зеленые глаза его встретились, сыпля ядовитые огни, с медленным помутнелым взглядом Козьмы. Но не вынесли этого взгляда — закрутились и заметались от жути.

Палач саданул Козьму коленом в грудь. Накинул на него петлю, прорычав:

— Сперва тебе, а там мене!

Но жуткий встретив, ужасающий, взгляд Козьмы, оторопел. Отскочил назад со сбившейся у рта кровавой пеной…

Страшно захрипел Козьма и предсмертно:

— Ха-а!.. крррово-пивцы!.. Навалил чагату… Дык и завыли?! Выйтя теперь!.. Душитя!.. Ре-шььтя!..

— Уби-ить его, подлеца!.. — топнул багровый низкий старик начальник.

— А-а-х!.. Дайте сме-рти!.. Невмоготу-у… — завыл кто-то в пороге. — См-е-ертушки!..

— Ха!.. Чагата-и за смертью!.. — хрипел Козьма.

С размаха Гедеонов хватил его шашкой по ягодице, а хлынувшею черною кровью густо и жирно вымазал себе сапоги…

Подоспевшие тюремщики раздели Козьму догола. Намотали себе на руки… Козьма терпел.

На едком, как огонь, усыпанном битым стеклом и пропитанном ядами ковре, катаемое тюремщиками, сухое желтое тело Козьмы, залитое черной рудой, корчилось в предсмертной судороге и изгибалось, стуча углами костей о каменный пол…

Кровь истекла. Яды, казалось, дошли до сердца. Крепкое сухое тело Козьмы скорчилось, закостенело. Страшные глаза остекленели, пустыми сделались и круглыми…

Изорванного, сломанного Козьму выкинули на двор. И красносмертники ахнули, увидев его: тот, кто убил смерть, был убит.

В бездонном ужасе, в диком, смертном плясе забилась, затряслась толпа над телом Козьмы. Захрипела лютым последним хрипом…

Кто-то на кого-то накидывал петлю. Кто-то в кого-то стрелял… Кто-то кого-то колол штыком…

Киша у перекладины, бились смертным боем конвойные с красносмертниками. Наперебой просовывались в крепкую тугую петлю на помосте, одна за другой, отчаянные головы. Глядели вверх пустыми остекляненными глазами…

А палач дергал каждого по очереди за ноги. Ждал, когда свянет труп, чтобы, вынув его из петли, бросить, словно бревно, на камни…

И, дождавшись черьги, сам накинул на себя петлю. Столкнул с помоста подставку ногой и повис в воздухе…

Кровавая встала над крепостью тишина. Но вдруг в куче трупов, из потоков черной застывшей крови подымаясь медленно, захрипел Козьма-скопец:

— И-ду-у!..

Повесившиеся, хрустя костями, зашевелились. Вытянутые подняли головы. Уставились на Козьму бездонными зрачками мертво…

А тюремщики уже рубили виселицу и заметали метлами кровь.

XIV

В старом рабочем квартале заступал рассвет. Над облезлыми, закоптелыми, вытянутыми к слепому придавленному небу домами бледный разливался, холодный свет. Квартал битым спал сном.

Но чуть зазолотились кресты и яркие копья солнца ударили в окна домов, как, словно чудища, заревели ужасающие безумные гудки, неотвратно и властно созывая грезящих рабочих на смену ночным братьям, без сна томившимся за станками в грязи и копоти.

Над смрадным каменным городом неслись жуткие смертные вопли. Врывались в клетки-гробы, где усталые спали труженики. Грызли мозги.

И рабочие подхватывались в нуде и страхе, кляня смрадный, нерушимый, как судьба, город. Шли на ненавистный зов — закоптелые, сонные, замученные, жизнью…

А город ревел и завывал тысячеголосым ревом, гоня обреченных в черные пасти фабрик и заводов — мертвых чудовищ… Казалось, это земля, поруганная, закованная в гранит и железо, встрепенулась… и видя, что нет ей освобождения, разразилась ужасающим горьким воплем…

Но то ревел вампир-город.

По рабочему кварталу текли потоки мужиков. Перед заводами бредущие к станкам рабочие, встречаясь с хлеборобами, останавливались вдруг. Втихомолку переговаривались о чем-то. Грозили люто кому-то кулаками.

И шли на площадь.

А на площади гудели протяжно и бурлили толпы. Вахлатый и черный от копоти кузнец, взобравшись на бочку, надрывался, размахивал руками над моремголов:

— Пад-д-жи-гать!.. До-ма-а поджигать!. А што?!

Из ворот дальних заводов выходили ночные рабочие. По пустырям и темным переулкам тревожно верещали свистки обезоруженных и разогнанных городовых, метались, как угорелые, сбившиеся с ног, оголтелые сыщики.

А перед каменной кузницей, в толпе землеробов, по несокрушимой наковальне, меся раскаленную добела мягкую сталь, грохотали молотки: под хохот и пляску толпы кузнецы перековывали отнятые у городовых шашки в орало.

Шумно вздыхали, как морской прибой, выгруженные из кузницы и укрепленные у наковальни горна. Столбы красных шкварок сыпались на кузнецов огненным снегом. Но те стройно, друг за другом опуская на раскаленную сталь тяжкие молотки, ахали емко. Выправляли из неуклюжего, спаянного из шашек куска лемеши…

Гудела и клокотала тесная, дымная и пыльная площадь. Черной угрозной волной пенились, точно река в бурю, узкие переулки, запруженные толпами.

Выкованное и загортованное в холодной воде орало мужики подняли над головами.

— Братья! — встав на наковальню, властный бросил зов в толпу Крутогоров: — Мир — наш!.. На чернозем!.. В леса!.. К солнцу!..

— А- то што?.. — загудели рабочие. — Идем!.. Бастуй, робя!.. В деревню!.. Ить ужо поослепли, без солнца-то! Позачичкались…

В утреннем дымном свете города над черным бурливым пологом вспыхнуло красное знамя. Вздрогнувшие несмелые толпы протяжно и грозно запели старую вольную песню… Двинулись через город к выходу. Запрудили улицы двуногих.

— Ж-жечь!.. Поджигать! — взбираясь на фонарные столбы, махали руками какие-то вахлачи. — А што?.. Нас не жалеют, а мы будем жалеть?!

— Не обижайте огня!.. — гудели внизу. — Нерушь их черви жрут… А огонь зачем же сквернить?..

— Да и то сказать: оны сами себя пожрут!.. Как мы уйдем, так и зачнется грызня!..

— Зачуяли смерть, псюганы!..

— Не трожьте!.. Пойдемте своей дорогой… Но вахлачи упрямо и дико все-таки орали. Спрыгивали с фонарей и, хватаясь за карманы, неслись сломя голову по лестницам на чердаки домов: дворники, городовые, сыщики, жандармы попрятались где-то по подвалам.

— Го-го!.. — гоготали внизу. — Красного петуха на насест садить?..

XV

Мосты, улицы, запруженные бурливыми валами рабочих, дрогнули и сотряслись: это вахлачи пошли работать динамитом. С крыш домов, срываясь и сворачиваясь в трубки, летели листы железа, обгоревшие балки, доски, карнизы… А на улицах крошились, дребезжа и звеня, разбиваемые стекла, фонари… В ужасе и тоске двуногие, бросаясь на мостовые с третьих этажей, разбивали головы о стены.

Перед серым гранитным дворцом плотным черным приливом остановились рабочие.

Издали ахнул Крутогоров, увидев за оградой дворца Марию, строгую и суровую, одетую в черный какой-то балахон.

И она, увидев земляков, вздрогнула. Кинулась к ним через открытые ворота.

— И я ухожу! — странно как-то и сурово кивнула она Крутогорову.

Похудевшее, обрезавшееся лицо ее было все? так же, в черных качающихся кольцах, ало. Глаза все так же были огненны, а стан гибок, строен и высок.

— Как ты сюда попала? — подошел к. ней Крутогоров с упавшим сердцем.

Низко-низко опустив голову, молчала Мария. И, вздрогнув, медленные и отверженные подняла глаза. Больно, как будто ее пытали, низким недевичьим голосом бросила:

— Вызвал меня один человек…

— Кто?

Бездонными глядя на Крутогорова и тяжкими глазами, покачнулась Мария. Припала грудью к решетке.

— Ошарин… А что?

Глаза расширились, опустели. Лицо побледнело до снега, пальцы рук медленно разомкнулись. Как-то нелепо присев, грохнулась она на камни.

Напрасно ее и долго подымали земляки.

Когда, открыв глава, увидела Мария над собой печально склоненного Крутогорова, она забилась тяжко и глухо зарыдала…

А кругом сновали уже сыщики, переодетые городовые, жандармы. За оградой мелькали кареты с красными кучерами. У подъезда цепью смыкались солдаты.

В боковом саду под окнами прошел, держа что-то под полой, Никола.

И вот, отступив, вызывающее и грозно вскинул Никола твердый голубой взгляд. Метнув в окно гремучий студень, ринулся сквозь кольцо густых кустов в толпу…

Загрохотали карнизы, стены, рамы… В черных зловещих клубах дыма задребезжали вазы, стекла… Очумелые толпы зевак, торговцев, разносчиков шарахнулись от ограды. Поползли черным валом по бульварам, карабкаясь на деревья и перепрыгивая через ограды…

За окровавленным, опаленным Николою гнались, свистя и гикая, городовые, плюгавые сыщики.

Ахнули землеробы, увидев Николу. Сплошной лавой хлынули навстречу ему, окружили его плотным кольцом. Свернув на площадь, слились с бурным человеческим морем…

— Га-а! — гремел Никола, черный от ожогов и крови, не узнав даже Крутогорова, — все кровопивство!.. Взорвать поганую эту планиду!.. Сжечь… Га!.. И Людмила тут!.. В окне видел!.. Своими глазами!.. Га-а!.. Сжечь!.. Все — кровопивство!.. А землю возьмем?..

Вдруг в толпе перед ним заверещал в свисток Ошарин.

— Гнус проклятый!.. — громыхнул дико Никола, размахивая и круша огромным, крепким, как кремень, кулаком. — Все — кровопивство!..

Оглушенный кулаком, зашатавшись, грохнулся Ошарин на колени, под ноги тесной беспощадной толпы, закатив глаза под лоб…

Мужики и рабочие — двинулись дальше. От серого дворца сквозь толпу, давя стариков, мчались автомобили.

В последнем, черном автомобиле сидела Тамара с женщиной в черном. За зеркальным окном Крутогоров увидел, как, на миг, на один только миг, взглянула на него Тамара… И отшатнулась.

Над вспененными, ярыми волнами бурый расстилался, едкий густой дым от пожаров. По мостам и улицам грохотали, несясь во весь дух, пожарные, конные жандармы, гудели мчащиеся автомобили оголтелых, обезумевших, мятущихся в предсмертной нуде ехидн.

За городом, светлую грянув, вольную лесную песню, шумными ликующими хороводами ушли землеробы и рабочие к цветным полям и лесам, к красному солнцу и синим далям…

Те, что остались в Старгороде, — были мертвецы.


Читать далее

Книга четвертая. Проклятье

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть