Глава шестая

Онлайн чтение книги Пнин
Глава шестая

1

Начался осенний семестр 1954 года. На мраморной шее невзрачной Венеры в сенях здания Гуманитарных Наук снова появился малиновый отпечаток губной помады, имитация поцелуя. В «Уэйндельских Ведомствах» снова дебатировалась «Проблема Паркования» автомобилей. Усердные первокурсники снова вписывали на полях библиотечных книг полезные пояснения вроде «Описание природы» или «Ирония»; а один особенно искушенный школяр уже успел подчеркнуть лиловыми чернилами в прелестном издании стихов Малларме трудное слово «oiseaux» и нацарапал сверху «птицы». Осенние вихри снова залепили палой листвой одну сторону решетчатой галереи, которая вела из Гуманитарных Наук во Фриз-Холл. Снова в безоблачные дни над асфальтом и газоном парили огромные янтарно-коричневые бабочки-данаиды, медленно уплывая на юг, не совсем подобрав черные лапки, довольно низко свисавшие из-под черного в белую крапинку тельца.

А в университете все шло, скрипя, своим чередом. Неутомимые аспиранты со своими беременными женами по-прежнему строчили диссертации о Достоевском и Симонне де Бовуар. Литературные отделения все еще пребывали под бременем уверенности, что Стендаль, Галсворти, Драйзер и Манн великие писатели. Все так же были в моде синтетические слова типа «конфликт» и «модель». Как всегда, бесплодные инструкторы успешно занимались «производительным трудом», рецензируя книги более плодовитых коллег, и как всегда, те из профессоров, кому повезло, пожинали или собирались пожинать плоды различных субсидий, присужденных им в начале года. Так, например, забавное маленькое пособие доставило разносторонне одаренной чете Старов (Христофору Стару с младенческим лицом и его молоденькой жене Луизе) из Отделения Изящных Искусств уникальную возможность записать послевоенные народные песни в Восточной Германии, куда эти поразительные молодые люди каким-то образом получили разрешение проникнуть. Дуглас В. Томас (для друзей — Том), профессор антропологии, получил десять тысяч долларов от Мандовильского фонда для исследования гастрономических обычаев кубинских рыбаков и пальмолазов. Другое благотворительное учреждение поддержало д-ра Бодо фон Фальтернфельса, чтобы он мог завершить «библиографию, обнимающую опубликованные и рукописные работы последних лет, посвященные критической оценке влияния последователей Ницше на современную мысль». И наконец, особенно щедрая стипендия позволила прославленному Уэйндельскому психиатру, д-ру Рудольфу Аура, испытать на десяти тысячах учащихся начальной школы так называемый «Пальцемакательный Тест», в котором ребенку предлагают окунуть указательный палец в чашки с цветной жидкостью, после чего отношение длины пальца к его намоченной части измеряется и вычерчивается на разных увлекательных диаграммах.

Начался осенний семестр, и д-р Гаген оказался в трудном положении. Летом один старый приятель неофициально запросил его, не хотел ли бы он принять исключительно доходную профессуру в Сиборде, гораздо более значительном университете, чем Уэйндель. Эта часть проблемы разрешалась сравнительно просто. С другой стороны, его расхолаживало то, что созданное им с такой любовью отделение, с которым куда более богатое средствами Французское отделение Блоренджа не могло соперничать в культурном значении, попадает в когти коварного Фальтернфельса, которого он, Гаген, вытащил из Австрии, и который теперь подкапывался под него — например, с помощью закулисных маневров прибрал к рукам Europa Nova[33]"Новая Европа" (лат.), влиятельное квартальное издание, основанное Гагеном в 1945 году. Предполагаемый уход Гагена — о котором он пока еще ничего не говорил своим коллегам — должен был иметь и еще более печальное последствие: внештатный профессор Пнин неминуемо оставался за бортом. В Уэйнделе никогда не было постоянного Русского отделения, и академическое существование моего бедного друга всегда зависело от эклектического Германского отделения, которое использовало его в своем как бы подотделе Сравнительной литературы, в одном из своих разветвлений. И уж, конечно, Бодо просто назло обрубит эту ветвь, и Пнин, у которого не было постоянного контракта с Уэйнделем, вынужден будет уйти — если только его не приютят при какой-нибудь другой литературно-лингвистической кафедре. Отделениями, где такая возможность как будто имелась, были только Английское и Французское. Но Джек Коккерель, глава Английского, относился с неодобрением ко всему, что делал Гаген, Пнина всерьез не принимал, и сверх того, неофициально, но не без надежды, торговался о приобретении услуг одного известного англо-русского писателя, способного, если нужно, читать все те курсы, которые необходимы были Пнину, чтобы остаться. И Гаген обратился к Блоренджу как к последней инстанции.

2

У Леонарда Блоренджа, возглавлявшего кафедру Французской литературы и языка, были две интересные особенности: он не любил литературы и не знал по-французски. Это не мешало ему покрывать огромные расстояния, чтобы присутствовать на съездах современного языковедения, на которых он щеголял своим невежеством так, словно это была какая-то царственная причуда, и парировал любую попытку завлечь его в сети «парле-ву» мощными выпадами здорового масонского юмора. Высокочтимый добыватель денег, он незадолго перед тем уговорил одного престарелого богача, которого безуспешно обхаживали три больших университета, ассигновать фантастическую сумму на целую оргию изысканий, проводимых аспирантами под руководством канадца д-ра Славского, для сооружения на холме в окрестностях Уэйнделя «Французской деревни», двух улиц и площади — точной копии древнего городка Ванделя в Дордони. Несмотря на всегдашнее присутствие грандиозного начала в административных озарениях Блоренджа, сам он был человек аскетических вкусов. Случайно он учился в одной школе с Сэмом Пуром, президентом Уэйндельского университета, и в продолжение многих лет, даже после того как тот потерял зрение, они регулярно ездили вместе удить рыбу на унылое, взъерошенное ветром озеро в конце немощеной дороги, окаймленной иван-чаем, в семидесяти милях к северу от Уэйнделя, в какой-то тоскливой местности — карликовые дубы и сосновые питомники — которые в мире природы соответствуют городским трущобам. Его жена, милая женщина из простых, за глаза называла его в своем клубе «профессор Блорендж». Он читал курс под названием «Великие французы», который он дал своей секретарше списать из комплекта «Гастингского Исторического и Философского Журнала» за 1882— 1894 годы, найденного им на чердаке и не представленного в университетской библиотеке.

3

Пнин только что снял маленький дом, и пригласил Гагенов, Клементсов, Тэеров и Бетси Блисс на новоселье. Утром этого дня добрейший д-р Гаген сделал отчаянный визит в контору Блоренджа и открыл ему, и только ему одному, всю ситуацию. Когда он сказал Блоренджу, что Фальтернфельс — убежденный анти-Пнинист, Блорендж сухо заметил, что он разделяет это убеждение, более того — познакомившись с Пниным в обществе, он «положительно почувствовал» (прямо удивительно, до чего эти практические люди склонны чувствовать, а не думать), что Пнина нельзя даже близко подпускать к Американскому университету. Стойкий Гаген сказал, что в течение нескольких лет Пнин великолепно справлялся с Романтическим Движением, и уж наверное мог бы совладать с Шатобрианом и Виктором Гюго под эгидой Французского отделения.

— Этой братьей занимается д-р Славский,— сказал Блорендж.— Вообще я иногда думаю, что мы чересчур напираем на литературу. Посудите сами — на этой неделе мисс Мопсуестия начинает Экзистенциалистов, этот ваш Бодо взял Ромэна Роллана, я читаю о генерале Буланже и де Беранже. Нет, с нас решительно довольно всей этой музыки.

Гаген, ставя на свою последнюю карту, сказал, что Пнин мог бы преподавать французский язык: как у многих русских, у нашего друга в детстве была француженка гувернантка, и после революции он прожил более пятнадцати лет в Париже.

— Вы хотите сказать, — строго спросил Блорендж, — что он может говорить по-французски?

Гаген, отлично знавший особые требования Блоренджа, заколебался.

— Говорите прямо, Герман,— да или нет?

— Я уверен, что он сможет приноровиться.

— Так что же — он говорит или не говорит?

— Ну, говорит.

— В таком случае,— сказал Блорендж,— мы не можем использовать его на начальном курсе французского. Это было бы несправедливо по отношению к нашему Смиту, который в этом году ведет элементарный курс, и от которого, естественно, требуется быть только на один урок впереди класса по учебнику. Правда, нашему Хашимото нужен помощник для его переполненной переходной группы. Может быть, этот ваш приятель не только говорит, но и читает по-французски?

— Повторяю, он может приноровиться,— увильнул Гаген.

— Знаю я, что значит приноровиться, — сказал Блорендж нахмурясь.— В 1950 году, когда Хаш был в отъезде, я нанял одного швейцарского лыжного инструктора, так он контрабандой протащил мимеокопии какой-то старой французской антологии. Нам пришлось потом потратить чуть ли не целый год, чтобы вернуть класс к первоначальному уровню. Словом, если этот, как его, не умеет читать по-французски —

— Боюсь, что умеет,— со вздохом сказал Гаген.

— Тогда он вообще нам не годится. Как вы знаете, мы верим только в граммофонные записи разговоров и прочие механические пособия. Никаких книг не допускается.

— Остается еще курс Совершенствования Языка,— пробормотал Гаген.

— Его ведем мы с Каролиной Славской,— ответил Блорендж.

4

Для Пнина, который пребывал в полном неведении относительно этих забот своего покровителя, новый осенний семестр начался особенно удачно: никогда еще у него не было так мало студентов, то есть так много времени для собственных изысканий. Изыскания эти давно уже вступили в ту волшебную пору, когда поиски перерастают конечную цель, и образуется новый организм, паразит, так сказать, на созревающем плоде. Пнин отвращал духовный взор от конца своего труда, который виделся ему так отчетливо, что можно было различить шутиху астериска и вспышку «sic!»[34]Так! (лат.). Этого берега надо было избегать, как всего, что убивает наслаждение бесконечного приближения. Справочные карточки постепенно заполняли коробку из-под башмаков своей плотной массой. Сопоставление двух легенд; драгоценная подробность обычая или одежды; ссылка, проверенная и оказавшаяся фальшивой по невежеству, небрежности или недобросовестности автора; мурашки в хребте от счастливой догадки; и все бесчисленные радости бескорыстной эрудиции — все это развратило Пнина, превратило его в счастливого, одурманенного сносками маниака, готового потревожить книжных клещей в каком-нибудь скучном, в фут толщиною, фолианте только затем, чтобы найти в нем ссылку на другой, еще скучнее. А в другом, более человеческом плане, имелся кирпичный домик, который он нанял на Тоддовой улице, на углу Утесного проспекта.

Прежде там жила семья покойного Мартина Шеппарда, дяди прежнего хозяина Пнина на Ключевой, многие годы управлявшего имением Тоддов, которое теперь приобрела Уэйндельская городская управа, чтобы превратить его просторный дом в модерную санаторию. Плющ и хвоя скрывали запертые его ворота, верхушка которых была видна Пнину по другую сторону Утесного проспекта из северного окна его нового жилища. Проспект этот был перекладиной буквы «Т», в левой части которой он обитал. Напротив фасада его дома, сейчас же за Тоддовой улицей (вертикаль этого «Т»), старые ильмы отгораживали песчаную обочину ее заплатанного асфальта от кукурузного поля на востоке, а вдоль западной ее стороны, за забором, полчище молодых елок, совершенно одинаковых выскочек, шагало в направлении кампуса чуть не до самой соседней резиденции, большого сигарного ящика-дома тренера университетской футбольной команды,— стоявшего в полумиле к югу от дома Пнина.

Чувство, что он живет один в отдельном доме, было для Пнина чем-то до странного упоительным и удивительно отвечало наболевшей старой потребности его сокровенного существа, забитого и оглушенного тридцатью годами бесприютности. Одним из самых восхитительных достоинств этого места была тишина — ангельская, деревенская и совершенно непроницаемая, составлявшая блаженную противоположность бессменной какофонии, осаждавшей его с шести сторон в наемных комнатах его прежних пристанищ. А до чего этот крохотный домик был поместителен! Пнин с благодарным удивлением думал, что если бы не было русской революции, ни эмиграции, ни экспатриации во Франции, ни натурализации в Америке, то все — и то в лучшем случае, в лучшем случае, Тимофей! — было бы точно так же: профессура в Харькове или Казани, загородный дом вроде этого, внутри старые книги, снаружи поздние цветы. То был, говоря точнее, двухэтажный дом вишнево-красного кирпича, с белыми ставнями и гонтовой крышей. Зеленый участок, на котором он стоял, с палисадником аршин в пятьдесят, оканчивался сзади отвесной стеной мшистого утеса с коричневым кустарником на вершине. Едва заметная колея вдоль южной стороны дома вела к выкрашенному мелом гаражику для жалкой машины, которой Пнин обладал. Странная, корзинообразная сетка, несколько напоминавшая сублимированный кошель биллиардной лузы — впрочем без дна — свисала зачем-то над гаражными воротами, на белую поверхность которых она отбрасывала тень — такую же четкую, как и ее плетеный узор, но только крупнее и синее. На пустырь между гаражом и утесом захаживали фазаны. Сирень — эта краса русских садов, весеннюю роскошь которой, сплошь из меда и гуда, так предвкушал мой бедный Пнин — теснилась сухими рядами вдоль одной из стен дома. И одно высокое лиственное дерево, которого Пнин, привычный к березам-липам-ивам-осинам-тополям-дубам, не мог определить, роняло свои крупные, сердечком, ржавого цвета листья и тени бабьего лета на деревянные ступени открытого крыльца.

Подозрительного вида нефтяная печь в подвале что было сил подавала сквозь отдушины в полах свое слабое теплое дыхание. Кухня была здоровая и веселая на вид, и Пнин долго разбирался во всякой утвари, котелках и горшках, тостерах и сковородах, которые достались ему в придачу к дому. Гостиная была меблирована скудно и серо, но в ней имелась довольно привлекательная ниша с окном, где обитал огромный старый глобус, на котором Россия была бледно-голубая, с выцветшим или стертым пятном по всей Польше. В очень маленькой столовой, где Пнин задумал устроить для своих гостей ужин a la fourchette, пара хрустальных подсвечников с подвесками запускала по утрам радужные блики, которые обаятельно загорались на стенке буфета и напоминали моему сантиментальному другу цветные стекла на террасах русских усадеб, окрашивавшие солнце в оранжевые, зеленые и лиловые тона. Всякий раз когда он проходил мимо посудного шкапа, тот принимался дребезжать, и это тоже было знакомо по смутным задним комнатам прошлого. Второй этаж состоял из двух спален, служивших некогда обителью множеству маленьких детей и случайных взрослых. Полы были в длинных царапинах от оловянных игрушек. Со стены комнаты, которую Пнин сделал своей спальней, он открепил картоновый красный вымпел с загадочным словом «Кардиналы», намалеванным на нем белой краской; но крошечной качалке розового цвет — для трехлетнего Пнина — было позволено остаться в своем углу Отслужившая свое швейная машина занимала проход в ванную, где по обыкновению короткая ванна, созданная для карликов племенем великанов, наполнялась также медленно, как бассейны и резервуары в русских задачниках.

Теперь он был готов устроить прием. В гостиной был диван, на котором могли поместиться три человека, имелись два вольтеровских кресла, одно туго набитое глубокое кресло, кресло с камышовым сиденьем, пуф и две скамеечки для ног. Просматривая список приглашенных, он вдруг испытал странное чувство неудовлетворенья. Основа была, но не было букета. Да, он был несказанно рад Клементсам (настоящие люди — не то что большинство университетских чучел), с которыми он имел столько оживленных бесед в те дни, когда был у них жильцом; да, он был весьма признателен Герману Гагену за множество добрых услуг вроде того повышения оклада, которое Гаген недавно устроил; да, г-жа Гаген была, на Уэйндельском жаргоне, «чудный человек»; да, г-жа Тэер всегда приходила к нему на помощь в библиотеке, а ее муж обладал отрадной способностью доказывать, насколько человек может быть молчалив, если он решительно уклоняется от обсуждения погоды. Но в этом сочетании людей не было ничего необычайного, оригинального, и старый Пнин вспоминал дни рождения своего детства — пол-дюжины приглашенных детей, почему-то всегда одних и тех же, и тесные башмаки, и боль в висках, и ту тяжкую, безрадостную, давящую скуку, которая овладевала им, когда все игры уже переиграны, и хулиган-двоюродный брат начинал выделывать пошлые и глупые штуки с чудесными новыми игрушками; ему вспомнился тоже звон одиночества в ушах, когда во время затянувшейся, однообразной игры в прятки, он, просидев битый час в неудобном укрытии, выбрался из темного и затхлого шкапа в комнате служанки и обнаружил, что все его товарищи давно разошлись по домам.

При посещении знаменитого гастрономического магазина между Уэйндельвилем и Изолой он наткнулся на Бетти Блисс, пригласил ее, и она сказала, что все еще помнит тургеневское стихотворение в прозе о розах, с припевом «Как хороши, как свежи», и, разумеется, с радостью придет. Он пригласил знаменитого математика профессора Идельсона с женой-скульпторшей, и они сказали, что с удовольствием придут, но потом телефонировали, чтобы сказать, что им ужасно жаль, но они совсем упустили из виду, что уже приглашены в другое место на этот вечер. Он позвал молодого Миллера, теперь уже адъюнкта, с Шарлоттой, его хорошенькой, веснущатой женой, но оказалось, что она вот-вот должна родить. Он позвал старика Кэрроля, старшего швейцара Фриз-Холла, с сыном Франком, единственным одаренным студентом моего друга, написавшим блестящее докторское сочинение о взаимоотношениях русского, английского и немецкого ямба; но Франк был в армии, а старик Кэрроль откровенно сказал, что «нам с хозяйкой не след якшаться с профессорами». Он позвонил по телефону в резиденцию президента Пура, с которым он однажды беседовал (об усовершенствовании учебной программы) во время церемонии на открытом воздухе, покуда не пошел дождь, и пригласил его, но племянница президента Пура ответила, что ее дядя теперь «никого не посещает, кроме нескольких близких друзей». Он уже хотел было отказаться от намерения оживить свой список, когда ему пришла в голову совершенно новая и просто замечательная идея.

5

И Пнин, и я давно примирились с тем неприятным, но редко обсуждаемым фактом, что в среде университетских преподавателей всегда можно найти не только человека, необычайно похожего на вашего дантиста или на местного почтмейстера, но и двойников в одном и том же профессиональном кругу. Мне известен даже случай тройни в одном сравнительно небольшом колледже, причем, по словам его наблюдательного президента Франка Рида, коренным этой тройки был, как это ни странно, я сам; и я вспоминаю, как покойная Ольга Кроткая однажды рассказала мне, что среди полусотни профессоров Школы Ускоренного Изучения Языков, где во время войны этой бедной даме об одном легком пришлось преподавать летейский и гречневый языки, было целых шестеро Пниных, помимо подлинного и, на мой взгляд, уникального экземпляра. Поэтому не приходится удивляться, что даже Пнин, в повседневной жизни человек не особенно наблюдательный, не мог не заметить (на девятом году своего пребывания в Уэйнделе), что долговязый пожилой господин в очках, с профессорской, стального цвета прядью, спадавшей на правую сторону его небольшого, но морщинистого лба, с глубокими бороздами, сбегавшими от его острого носа к углам длинной верхней губы — человек, известный Пнину как профессор Томас Д. Войницкий, занимающий кафедру орнитологии, с которым он как-то в одной компании беседовал о веселых иволгах, меланхолических кукушках и других русских лесных птицах,— не всегда был профессор Войницкий. Временами он, так сказать, перевоплощался в кого-то другого, кого Пнин не знал по имени, но окрестил, с характерной для иностранца склонностью к каламбурам, Двойницкий. Мой друг и соотечественник скоро смекнул, что никогда он не может сказать наверное, действительно ли этот похожий на филина, быстро шагающий господин, с которым он каждый день сталкивался в разных точках своих хождений между кабинетом и классной комнатой, между классной комнатой и лестницей, между питьевым фонтанчиком и уборной,— был его случайный знакомый, орнитолог, с которым он полагал своим долгом здороваться, проходя мимо, или то был похожий на Войницкого незнакомец, отвечавший на эти унылые приветствия с точно тою же машинальной любезностью, с какой бы это делал и любой случайный знакомый. Самая встреча обыкновенно бывала очень краткой, потому что и Пнин, и Войницкий (или Двойницкий) шагали быстро; и порою Пнин, чтобы избежать этого обмена учтивым лаем, делал вид, что читает на ходу письмо или изловчался улизнуть от быстро приближавшегося коллеги и мучителя, сворачивая на лестницу и затем продолжая свой путь по корридору нижнего этажа; но едва успел он обрадоваться остроумию своей уловки, как, воспользовавшись ею однажды, он чуть не столкнулся с Двойницким (или Войницким), тяжело топавшим по корридору нижнего этажа. Когда начался новый осенний семестр (для Пнина десятый), неловкость положения еще усугубилась тем, что изменились классные часы Пнина, упразднив тем самым некоторые маршруты, на которые он рассчитывал в своих усилиях избегать Войницкого или того, кто прикидывался Войницким. Казалось, он должен будет навсегда примириться с этим положением. Припоминая некоторые другие раздвоения, случавшиеся в прошлом — приводившие в замешательство сходства, которые, однако, он один замечал,— озабоченный Пнин не сомневался в том, что было бы бесполезно просить посторонних помочь ему разобраться в этих Т. Д. Войницких.

В день назначенного раута, когда он кончал свой поздний завтрак в Фриз-Холле, Войницкий, или его двойник (ни тот, ни другой никогда прежде не появлялись там) вдруг подсел к нему и сказал:

— Давно хотел спросить вас кой о чем — вы ведь преподаете русский, не правда ли? Летом я прочитал в одном журнале статью о птицах —

(«Войницкий! Это Войницкий!» — сказал Пнин про себя и тотчас решился действовать).

— Так вот, автор этой статьи — забыл его фамилью, кажется русская — говорит между прочим, что в Скофской губернии — я правильно произношу? — местные пироги выпекаются в виде птицы. В основе тут лежит, конечно, фаллический символ, но мне интересно, знаете ли вы об этом обычае?

И тут у Пнина мелькнула блестящая мысль.

— Сударь, я к вашим услугам,— сказал он с ноткой восторга, задрожавшей в его горле,— ибо он теперь знал, как наверняка установить личность хотя бы первоначального Войницкого — любителя птиц. — Да, сударь. Мне известно все об этих жавронках, об этих alouettes, этих — надо посмотреть в словаре английское название. И вот я пользуюсь случаем сердечно просить вас посетить меня сегодня вечером. Половина девятого, после полудня. Небольшая soiree[35]Вечеринка (фр.) по случаю новоселья, не более того. Приведите также супругу — или, может быть, вы Кандидат Сердцеведения?

(О, каламбурщик Пнин!)

Его собеседник сказал, что не женат. Он с удовольствием придет, Какой адрес?

— Дом девятьсот девяносто девять, Тодд Родд, очень просто! В самом-самом конце Тодд Родд, там, где она соединяется с Утесной авеню: Маленький кирпичный дом и большой черный утес.

6

Вечером этого дня Пнин едва мог дождаться начала кулинарных операций. Он приступил к ним вскоре после пяти, и прервал их только для того, чтобы облачиться для приема гостей в сибаритскую домашнюю куртку синего шелка, с кистями и атласными отворотами, выигранную на эмигрантском благотворительном базаре в Париже двадцать лет тому назад — как время летит! С этой курткой он носил пару старых штанов от смокинга, тоже европейского происхождения. Разглядывая себя в треснувшем зеркале шкапчика для лекарств, он надел свои массивные черепаховые очки для чтения, из-под седловины которых гладко выпячивался его русский нос картошкой. Он обнажил свои синтетические зубы. Исследовал щеки и подбородок, чтобы удостовериться, что утреннее бритье еще держалось. Оно держалось. Большим и указательным пальцами он ухватил в ноздре длинный волосок, повторным сильным рывком выдернул его и смачно чихнул, завершив залп здоровым «А!».

В половине восьмого явилась Бетти, чтобы помочь с последними приготовлениями. Бетти теперь преподавала английский язык и историю в Изольской гимназии. Она не изменилась с той поры, когда была полненькой аспиранткой. Ее близорукие серые глаза с розовой каемкой смотрели на вас с той же чистосердечной симпатией. Она носила все те же густые волосы, уложенные, как у Гретхен, тугим кольцом вокруг головы. Тот же самый рубец виднелся на ее нежном горле. Но на ее пухлой руке появилось обручальное колечко с миниатюрным бриллиантом, и она с жеманной гордостью продемонстрировала его Пнину, и тот смутно почувствовал укол грусти. Ему подумалось, что было время, когда он мог бы поухаживать за ней — и даже начал было, но душой она была горничная, и это в ней тоже не изменилось. Она по-прежнему пересказывала какую-нибудь затяжную историю способом «она говорит — я говорю — она говорит». Ничто в мире не могло разуверить ее в мудрости и остроумии ее любимого женского журнала. У нее по-прежнему была занятная манера — общая еще двум-трем молодым мещаночкам в ограниченном кругу знакомых Пнину женщин — легонько, выдержав паузу, похлопывать вас по рукаву, скорее признавая, чем отклоняя ваше замечание, напоминающее ей о какой-нибудь ее мелкой провинности: вы говорите «Бетти, вы забыли вернуть мне книгу» или «Мне кажется, Бетти, вы говорили, что никогда не выйдете замуж», и прежде чем ответить, она пускает в ход этот якобы учтивый прием, отдергивая короткие пальцы в то самое мгновение, когда они прикасаются к вашей кисти.

— Он биохимик, он теперь в Питтсбурге,— сказала Бетти, помогая Пнину разложить намазанные маслом ломти французской булки кругом горшочка свежей, глянцевито-серой икры и вымыть три крупные виноградные грозди. Имелась также большая тарелка холодного мяса, настоящий немецкий пумперникель[36]Ржаной хлеб из грубой муки (нем.) и блюдо совершенно особенного винегрета, в котором креветки соседствовали с пикулями и горошком, и крошечные сосиски в томатном соусе, и горячие пирожки с грибами, с мясом, с капустой, и четыре сорта орехов, и всякие интересные восточные сласти. Напитки были представлены бутылкой виски (Беттин вклад), рябиновкой, гренадиновым ликером и, конечно, пнинским пуншем, пьянящей смесью охлажденного Шато Икем, помплимусового сока и мараскина, которую хозяин уже начал торжественно приготовлять в большой чаше сверкающего аквамаринового стекла с декоративным орнаментом из переплетающихся жилок и листьев кувшинок.

— Господи! Какая прелесть! — воскликнула Бетти. Пнин оглядел чашу с приятным удивлением, как-будто видел ее в первый раз. Это, сказал он, подарок Виктора. Вот как, а как он поживает, как ему нравится Сент-Барт? Так себе. Начало лета он провел с матерью в Калифорнии, потом два месяца работал в Йосемитской гостинице. Где? В отеле в горах Калифорнии. Ну и вот, он вернулся в школу и вдруг прислал мне ее.

По какому-то трогательному совпадению чаша прибыла в тот самый день, когда Пнин, пересчитав стулья, начал готовиться к приему. Она пришла в коробке внутри другой коробки, которая лежала в третьей, и была упакована в массе обильной мягкой стружки и бумаги, разлетевшейся по кухне как буря карнавального серпантина. Появившаяся, наконец, чаша была одним из тех подарков, которые с самого начала вызывают в душе одаренного цветной образ, геральдическое пятно, обозначающее милую сущность дарителя с такой символической силой, что матерьяльные признаки вещи как бы растворяются в этом чистом внутреннем сиянии, но внезапно и навеки обретают сверкающее бытие, когда их похвалит посторонний человек, которому неведома истинная прелесть подарка.

7

Домик огласился музыкальным звоном, и вошли Клементсы с бутылкой французского шампанского и охапкой георгин.

Коротко остриженная, с темно-синими глазами и длинными ресницами, Джоана была в своем старом черном шолковом платье, которое выглядело наряднее всего, что могли придумать другие профессорские жены, и как всегда было одно удовольствие смотреть, как почтенный, лысый Тим Пнин слегка наклоняется, чтобы коснуться губами легкой руки, которую Джоана, единственная из всех Уэйндельских дам, умела подать как раз на уровень удобный для поцелуя русского джентльмена. Лоренс, еще больше располневший, в элегантном сером фланелевом костюме, тяжко погрузился в мягкое кресло и сейчас же схватил первую попавшуюся книгу, которая оказалась англо-русским и русско-английским карманным словарем. Держа на отлете очки, он посмотрел в сторону, пытаясь вспомнить что-то, что он всегда хотел проверить, но теперь не мог припомнить, и эта поза еще усилила его поразительное сходство, несколько en jeune[37]Молодецкое (фр.), с Ван-Эйковым Каноником ван дер Пэлем, с его массивной челюстью и с пушком нимба вокруг головы, застывшим перед удивленной Богородицей, к которой какой-то статист, наряженный Св. Георгием, пытается привлечь внимание почтенного Каноника. Все тут было: и узловатый висок, и печальный, задумчивый взор, и складки, и борозды лица, и тонкие губы, и даже бородавка на левой щеке.

Едва Клементсы уселись, как Бетти впустила человека, интересовавшегося птицеобразными пирогами. Пнин хотел было сказать «Профессор Войницкий», но на его беду Джоана прервала его возгласом: «Ах, да мы знаем Томаса! Кто же не знает Тома?» Тим Пнин вернулся на кухню, а Бетти предложила гостям болгарские папиросы.

— Мне казалось, Томас,— заметил Клементс, закладывая одну жирную ногу на другую,— что вы теперь в Гаване интервьюируете лазающих на пальмы рыбаков.

— Я и поеду, только во второй половине года,— сказал профессор Томас.— Собственно, большая часть полевых исследований уже выполнена другими.

— А все-таки признайтесь, приятно было получить эту субсидию? — На нашем отделении,— невозмутимо ответил Томас,— нам приходится предпринимать много трудных путешествий. Меня может даже занести к Наветренным островам. Если,— добавил он с глухим смешком,— сенатор МакКарти не прикончит заграничные путешествия.

— Он получил пособие в десять тысяч долларов,— сказала Джоана Бетти, лицо которой сделало реверанс, когда она скорчила ту особенную гримасу (медленный полукивок и натянутые подбородок и нижняя губа), которая на мимическом языке женщин, подобных Бетти, автоматически означает, что она почтительно, поздравительно, с примесью благоговения принимает к сведению такие грандиозные события, как обед с начальником, появление в справочнике «Кто-что» или знакомство с герцогиней.

Тэеры, прибывшие в новом автомобиле семейного типа, преподнесли хозяину изящную коробку мятных леденцов в шоколаде. Д-р Гаген, добравшийся пешком, триумфально подымал вверх бутылку водки.

— Добрый вечер, добрый вечер, добрый вечер,— сказал добродушный Гаген.

— Доктор Гаген,— сказал Томас, пожимая ему руку,— надеюсь, Сенатор не видел, как вы расхаживаете с этим по городу. Бравый Доктор заметно постарел за последний год, но был как всегда крепок и прямоуголен, со своими сильно подбитыми плечами, квадратным подбородком, квадратными ноздрями, львиной переносицей и прямоугольной копной поседевших волос, несколько напоминавший подстриженную купу дерева. На нем был черный костюм, белая нейлоновая рубашка и черный галстук в красных молниях. Г-жа Гаген в последнюю минуту, увы, не смогла прийти из-за ужасной мигрени.

Пнин принес коктейли, «или лучше сказать — фламинго-тейли, специально для орнитологов»,— лукаво сострил он.

— Благодарю вас,— пропела г-жа Тэер, принимая свой стакан и поднимая выщипанные в нитку брови, с той радушной жеманно-вопросительной интонацией, которая должна была означать смесь удивления, признательности за незаслуженное внимание, и удовольствия. Привлекательная, чопорная, розовощекая дама лет сорока с жемчужными искусственными зубами и волнистыми позлащенными волосами, она была кузиной-провинциалкой элегантной, непринужденно державшейся Джоаны Клементс, которая изъездила весь мир, бывала даже в Турции и Египте, и была замужем за наиболее оригинальным и наименее любимым ученым Уэйндельского университета. Тут следует помянуть добрым словом и мужа Маргариты Тэер, Роя, унылого и неразговорчивого сотрудника Английского отделения, которое за вычетом его кипучего главы Коккереля было прибежищем ипохондриков. Внешность у Роя была вполне заурядная. Если нарисовать пару старых желтых башмаков, две бежевые заплаты на локтях, черную трубку и два набрякших глаза под тяжелыми бровями, то прочее легко будет заполнить. Где-то посередке маячила какая-то редкая болезнь печени, а где-то на заднем плане была Поэзия Восемнадцатого Века, отъезжее поле Роя, сильно общипанный выгон с еле слышным ручьем и с островком деревьев с вырезанными на стволах инициалами; это поле по обе стороны отгорожено было колючей проволокой от владений профессора Стоу (предыдущее столетие), где ягнята были побелей, дерн помягче, ручей говорливей, и от Раннего Девятнадцатого Века д-ра Шапиро, с его дымкой в лощинах, морскими туманами и заморским виноградом. Рой Тэер, избегавший говорить о своем предмете, и вообще избегавший разговоров о чем бы то ни было, потратил десять лет однообразной жизни на ученый труд о забытой группе никому не интересных рифмоплетов и вел подробный зашифрованный дневник в стихах, который, как он надеялся, когда-нибудь смогут разобрать потомки, и по трезвом размышлении, задним числом объявят его величайшим литературным достижением нашего времени,— и почем знать, может быть, вы и правы, Рой Тэер.

Когда все принялись уютно потягивать и похваливать коктейли, профессор Пнин присел на охнувший пуф подле своего нового друга и сказал:

— Я желал бы доложить вам, сударь, об этих скайлярках (по-русски — жаворонках), о которых вы изволили спрашивать меня. Возьмите вот это с собой домой. Я тут настукал на пишущей машинке сжатое резюме с библиографией. Я думаю, мы теперь перейдем в другую комнату, где нас, кажется, ожидает ужин a la fourchette.

8

Вскоре гости с полными тарелками снова переместились в гостиную. Явился пунш.

— Боже, Тимофей, да где вы достали эту просто божественную чашу! — воскликнула Джоана.

— Мне подарил ее Виктор. — Но где он достал ее?

— В антикварном магазине в Крантоне, я думаю.

— Да ведь она, должно быть, стоила целое состояние.

— Один доллар? Десять долларов? Меньше, быть может?

— Десять долларов — вздор какой! Две сотни, я бы сказала. Да вы только взгляните на нее! Взгляните на этот вьющийся узор. Знаете что, вам надо показать ее Коккерелям. Они знают толк в старинном стекле. У них есть Дунморский кувшин, который выглядит бедным родственником этой чаши.

Маргарита Тэер в свою очередь полюбовалась чашей и сказала, что в детстве ей казалось, что стеклянные башмачки Золушки именно этого зеленовато-синего оттенка, на что профессор Пнин заметил, что, primo, он хотел бы, чтобы каждый сказал, так же ли хорошо содержимое, как и контейнер, и, что, secundo, башмачки Сандрильоны сделаны не из стекла, а из меха русской белки — по-французски vair. Это, сказал он, типичный пример выживания более жизнеспособного из слов, ибо verre[38]Стекло (фр.) лучше запоминается, чем vair, которое, по его мнению, происходит не от varius, разнообразный, а от веверицы, славянского слова, означающего красивый, бледный, как у белки зимой, мех с голубоватым, или лучше сказать, сизым, колумбиновым оттенком — от латинского columba, голубь, как кое-кому здесь должно быть хорошо известно — так что видите, госпожа Файр, вы были, в общем, правы.

— Содержимое превосходно,— сказал Лоренс Клементс. — Этот напиток просто упоителен,— сказала Маргарита Тэер. («Я всегда думал, что «колумбина» — это какой-то цветок»,— сказал Томас Бетти, и та не задумываясь согласилась.)

Затем был пересмотрен возраст нескольких детей присутствовавших. Виктору скоро будет пятнадцать. Эйлин, внучке старшей сестры г-жи Тэер, было пять. Изабелле было двадцать три, и ей страшно нравилась ее секретарская должность в Нью-Йорке. Дочери д-ра Гагена было двадцать четыре года, и она должна была вот-вот вернуться из Европы, где великолепно провела лето, разъезжая по Баварии и Швейцарии с очень милой старой дамой, Дорианной Карен, знаменитой фильмовой звездой двадцатых годов.

Зазвонил телефон. Кому-то нужно было поговорить с г-жой Шеппард. С совершенно необычной для него в таких случаях обстоятельностью непредсказуемый Пнин не только отбарабанил ее новый адрес и номер телефона, но и присовокупил те же сведения о ее старшем сыне.

9

К десяти часам, благодаря пнинскому пуншу и виски Бетти, иные из гостей заговорили громче, чем это им казалось. Карминовый румянец залил одну сторону шеи г-жи Тэер под синей звездочкой ее левой серьги, и, сидя очень прямо, она угостила своего хозяина повествованием о распре между двумя ее коллегами по библиотеке. То была банальная служебная история, но трансформация ее голоса при переходе от мисс Пищалкиной к мистеру Басову, а также сознание того, что вечер удался, заставляли Пнина склонять голову и восторженно хохотать в ладошку. Рой Тэер слабо подмигивал самому себе, глядя в пунш вдоль своего серого пористого носа, и вежливо внимал Джоане Клементс, которая, когда бывала немного навеселе, как сегодня, имела прелестную привычку быстро-быстро моргать или даже вовсе прикрывать свои отороченные черными ресницами синие глаза и прерывать течение фразы (чтобы отделить придаточную или заново разогнаться) глубокими добавочными придыханиями: «Но не кажется ли вам — хо — что он — хо — практически во всех своих романах — хо — старается — хо — показать причудливое повторение некоторых положений?». Бетти сохраняла присутствие своего небольшого духа и умело следила за распределением закусок. В нише Клементс мрачно вращал неторопливый глобус, между тем как Гаген, тщательно избегая некоторых традиционных интонаций, к которым он прибег бы в более интимной компании, рассказывал ему и ухмыляющемуся Томасу свежий анекдот про г-жу Идельсон, поведанный г-жой Блорендж г-же Гаген. Пнин подошел к ним с тарелкой нуги.

— Это не вполне годится для ваших целомудренных ушей, Тимофей,— сказал Гаген Пнину, который всегда говорил, что не в состоянии понять пуанты «скабрезных анекдотов»,— тем не менее —

Клементс отошел и присоединился к дамам. Гаген начал заново рассказывать свою историю, а Томас — заново ухмыляться. Пнин с отвращением махнул рукой на рассказчика русским жестом «ах, бросьте, право», и сказал:

— Я слышал точно такой же анекдот тридцать пять лет назад в Одессе, и даже тогда не мог понять, что тут смешного.

10

В еще более поздней стадии вечера опять произошли некоторые перемещения. На тахте в углу скучавший Клементс листал альбом «Фламандских шедевров», подаренный Виктору его матерью и оставленный им у Пнина. Джоана сидела на низкой скамеечке у колена своего мужа с тарелкой винограда в подоле широкой юбки, прикидывая, когда можно будет уйти, не огорчив этим Тимофея. Остальные слушали Гагена, обсуждавшего современное образование.

— Вы будете смеяться,— сказал он, бросая острый взгляд на Клементса,— который покачал головой, отводя это обвинение, и затем передал альбом Джоане, показывая там что-то, что вызвало у него внезапный приступ веселья.

— Вы будете смеяться, но я утверждаю, что единственный способ выбраться из тупика — одну каплю, Тимофей, достаточно — это запереть студента в звуконепроницаемой келье и упразднить лекционный зал.

— Да, это то самое,— тихонько сказала Джоана мужу, возвращая ему альбом,

— Я рад, что вы согласны со мной, Джоана,— продолжал Гаген.— Тем не менее, меня называют enfant terrible[39]Букв. "ужасное дитя" ­ возмутитель спокойствия (фр.) за то, что я проповедую этот взгляд, и, может быть, вы не так легко согласитесь со мной, когда дослушаете до конца. В распоряжении изолированного студента будут граммофонные пластинки по любым предметам —

— Да, но индивидуальность лектора,— сказала Маргарита Тэер,— она ведь тоже что-то значит.

— Ничего! — крикнул Гаген,— Вот в чем трагедия! Кому, например, нужен он ,— он указал на сияющего Пнина,— кому нужна его индивидуальностью Никому! Они без колебаний откажутся от великолепной индивидуальности Тимофея. Миру нужна машина, а не Тимофей.

— Можно было бы показывать Тимофея по телевизору,— сказал Клементс.

— О, это было бы чудесно! — сказала Джоана, озаряя улыбкой своего хозяина, а Бетти энергично закивала.

Пнин низко поклонился им, разводя руками со значением «обезоружен».

— А что думаете вы о моем бунтарском проекте? — спросил Гаген у Томаса.

— Я могу вам сказать, что думает Том,— сказал Клементс, разглядывая все ту же репродукцию в раскрытой у него на коленях книге. Том думает, что лучший метод преподавания чего бы то ни было — это устраивать в классе обсуждения, то есть позволять двум десяткам юных оболтусов и паре нахальных неврастеников обсуждать в продолжение пятидесяти минут что-то, о чем ни они, ни преподаватель ничего не знают. Я вот уже три месяца,— продолжал он без всякого логического перехода,— ищу эту картину, и вот нашел. Издатель моей новой книги о Философии Жеста просил у меня мой портрет, а мы с Джоаной знали, что у какого-то старого мастера мы видели чрезвычайно на меня похожий, но не могли припомнить даже его эпоху. И вот он здесь, прошу. Единственно, что тут нужно подретушировать, это добавить спортивную рубашку и убрать руку этого воина.

— Я решительно протестую,— начал Томас.

Клементс передал раскрытую книгу Маргарите Тэер, и та прыснула.

— Я протестую, Лоренс,— сказал Том.— Непринужденная дискуссия в атмосфере широких обобщений — это более трезвый подход к проблеме образования, чем старомодная формальная лекция.

— Конечно, конечно, — сказал Клементс.

Джоана с трудом поднялась и прикрыла свой стакан узкой ладонью, когда Пнин предложил снова его наполнить. Г-жа Тэер посмотрела на свои часики и потом на мужа. Мягкий зевок растянул рот Лоренса. Бетти спросила Томаса, не знает ли он человека по фамилии Фогельман, специалиста по летучим мышам, который живет в Санта-Кларе, на Кубе. Гаген попросил стакан воды или пива. «Кого он мне напоминаете — вдруг подумал Пнин.— Эриха Винда? Почему? Внешне они совершенно не похожи».

11

Место действия финальной сцены — прихожая. Гаген не мог отыскать трость, с которой он пришел (она завалилась за сундук в чулане).

— А я, кажется, оставила свою сумочку там, где сидела,— сказала г-жа Тэер, легонько подталкивая своего задумчивого мужа в направлении гостиной.

Пнин и Клементс, разговорившиеся в последнюю минуту, стояли по обе стороны двери в гостиную, как две раскормленные кариатиды, и втянули животы, пропуская молчаливого Тэера. В середине комнаты стояли профессор Томас и мисс Блисс — он, заложив руки за спину и то и дело подымаясь на носки, она — с подносом в руками говорили о Кубе, где, как ей казалось, довольно долго жил двоюродный брат ее жениха. Тэер неуверенно переходил от кресла к креслу и обнаружил у себя в руках белую сумку, абсолютно не зная, где он ее подобрал, потому что голова его была занята еще смутным очертанием строк, которые ему предстояло записать позднее этой ночью:

Сидели, пили; всяк в себе таил прошедшее, и каждому судьбою на свой особый час будильник был поставлен. Кисть взметнулась; муж с женою переглянулись...

Тем временем Пнин спросил Джоану Клементс и Маргариту Тэер, не хотят ли они взглянуть, как он устроил верхние комнаты. Эта мысль привела их в восторг. Он повел их. Его, так называемый, kabinet выглядел очень уютно теперь, когда его исцарапанный пол был аккуратно покрыт более или менее пакистанским ковром, который он когда-то приобрел для своего служебного кабинета, а недавно молча и решительно выдернул из-под ног огорошенного Фальтернфельса. Клетчатый плэд, под которым Пнин пересек океан, покинув Европу в 1940 году, и кое-какие местного происхождения подушки задрапировали неустранимую кровать. Розовые полки, на которых он нашел несколько поколений детских книг — от «Тома Чистильщика Сапог, или Дороги к Успеху» Горация Алджера (1889), через «Рольфа в Лесах» Эрнеста Томсона Ситона (1911), до «Комптоновской Иллюстрированной Энциклопедии» издания 1928 года, в десяти томах, с расплывчатыми маленькими фотографиями,— теперь были нагружены тремястами шестьюдесятью пятью томами из библиотеки Уэйндельского колледжа.

— Как подумаешь, что я их все проштемпелевала,— вздохнула госпожа Тэер, закатывая глаза с притворным ужасом.

— Некоторые зарегистрировала госпожа Миллер,— сказал Пнин, убежденный сторонник исторической правды.

В спальне посетительниц более всего поразила большая складная ширма, защищавшая двуспальную кровать с четырьмя колонками по углам от пронырливых сквозняков, а также вид из ряда маленьких окошек: темная стена скалы, круто поднимавшаяся футах в пятидесяти, с полоской бледного звездного неба над черной растительностью на ее вершине. На задней лужайке Лоренс прошагал в тень, пересекая отражение окна.

— Наконец-то вы в самом деле удобно устроились,— сказала Джоана.

— И знаете, что я вам сейчас скажу,— отвечал Пнин конфиденциальным тоном с ноткой торжества, зазвеневшей в его голосе.— Завтра утром, под покровом тайны, я увижусь с господином, который хочет помочь мне купить этот дом!

Они снова сошли вниз. Рой вручил жене сумку Бетти. Герман нашел свою палку. Маргаритину сумку разыскивали. Снова появился Лоренс.

— До свиданья, до свиданья профессор Войницкий! — пропел Пнин, и его щеки были румяными и круглыми под фонарем крыльца.

(Бетти и Маргарита Тэер еще любовались в прихожей тростью польщенного д-ра Гагена, недавно присланной ему из Германии,— узловатой дубиной с набалдашником в виде ослиной головы. Голова эта могла шевелить одним ухом. Трость раньше принадлежала баварскому деду д-ра Гагена, сельскому священнику. Механизм другого уха сломался в 1914 году, согласно оставленной пастором записке. Гаген брал ее, по его словам, для защиты от немецкой овчарки в Муравчатом переулке. Собаки в Америке не привыкли к пешеходам. Он же всегда предпочитает пешие прогулки автомобилю. Ухо починить нельзя. По крайней мере, в Уэйнделе.)

— Хотел бы я знать, почему он меня так назвал,— сказал Д. В. Томас, профессор антропологии, Лоренсу и Джоане Клементс, пока они шли сквозь синюю тьму к четырем машинам, запаркованным под ильмами на другой стороне дороги.

— Наш друг,— отвечал Клементс,— пользуется собственной номенклатурой. Его словесные причуды придают жизни новый трепет. Ошибки его произношения мифотворны. Его обмолвки достойны оракула. Мою жену он называет Джон.

— Все же это как-то странно,— сказал Томас,

— Вероятно он принял вас за кого-то другого,— сказал Клементс.— И, как знать, может быть, вы и в самом деле кто-то другой.

Прежде чем они пересекли улицу, их догнал д-р Гаген. Профессор Томас, все еще недоумевая, простился.

— Ну вот,— сказал Гаген.

Стояла ясная осенняя ночь, снизу бархатная, наверху стальная.

Джоана спросила:

— Вы в самом деле не хотите, чтобы мы вас подвезли?

— Тут десять минут ходьбы. А в такую великолепную ночь пройтись пешком просто необходимо.

Втроем они постояли с минуту, глядя на звезды.

— И все это миры,— сказал Гаген.

— Или,— сказал Клементс, зевая,— страшный ералаш. Я подозреваю, что на самом деле это флуоресцирующий труп, а мы сидим внутри него.

С освещенного крыльца донесся сочный смех Пнина, кончившего подробно рассказывать Тэерам и Бетти Блисс о том, как он сам однажды возвратил чужой ридикюль.

— Идем, мой флуоресцирующий труп, пора ехать,— сказала Джоана.— Очень рады были повидать вас, Герман. Передайте привет Ирмгарде. Какая чудесная вечеринка! Никогда я не видела Тимофея таким счастливым.

— Да, благодарю,— рассеянно откликнулся Гаген.

— Надо было видеть его лицо,— сказала Джоана,— когда он сказал нам, что завтра собирается говорить с агентом о покупке этого волшебного дома.

— Вот как? Вы уверены — он так и сказался — резко спросил Гаген.

— Именно,— сказала Джоана.— И уж, конечно, никто так не нуждается в собственном доме, как Тимофей.

— Ну, покойной ночи,— сказал Гаген.— Рад, что вы пришли. Покойной ночи.

Он подождал, пока они дойдут до машины, поколебался и зашагал назад к освещенному крыльцу, где стоя, как на сцене, Пнин во второй или третий раз принимался пожимать руки Тэерам и Бетти.

(«Никогда бы,— сказала Джоана, пятя машину и вращая руль,— никогда бы я не разрешила своей дочери поехать за границу с этой старой лесбиянкой».— «Тише,— сказал Лоренс,— может быть, он и пьян, но он еще достаточно близко, чтобы тебя услышать».)

— Я вам не прощу,— говорила Бетти своему хозяину, который был чуть-чуть навеселе,— что вы не дали мне вымыть посуду.

— Я помогу ему,— сказал Гаген, всходя по ступеням крыльца и стукая по ним палкой.— Вы, детки, ступайте теперь.

Еще один, последний круг рукопожатий, и Тэеры с Бетти ушли.

12

— Прежде всего,— сказал Гаген, когда они с Пниным вернулись в гостиную,— я бы, пожалуй, выпил с вами еще стаканчик вина.

— Чудно, чудно! — вскричал Пнин.— Мы допьем мой крюшон.

Они удобно уселись, и д-р Гаген сказал:

— Вы великолепный хозяин, Тимофей. Это приятнейшая минута. Мой дедушка говаривал, что стакан хорошего вина всегда следует растягивать и смаковать, как если бы он был последним перед казнью. Хотел бы я знать, что вы положили в этот пунш. Я хотел бы также знать, правда ли, как утверждает наша милейшая Джоана, что вы собираетесь приобрести этот дом?

— Не собираюсь, а просто высматриваю потихоньку возможность,— ответил Пнин с журчащим смешком.

— Не уверен, что это было бы разумно,— продолжал Гаген, обхватив ладонями стакан.

— Конечно, я надеюсь, что получу наконец штатное место,— сказал Пнин не без лукавинки.— Я теперь ассистент профессора уже девять лет. Годы бегут. Скоро я буду заслуженный ассистент в отставке. Гаген, почему вы молчите?

— Вы ставите меня в крайне затруднительное положение, Тимофей. Я надеялся, что вы этого вопроса не поднимете.

— Я не поднимаю вопроса. Я просто говорю, что я рассчитываю, что — о, не в будущем году, но например, к сотой годовщине Освобождения Рабов — Уэйндель сделает меня адъюнктом.

— Да, но, видите ли, мой дорогой друг, я должен открыть вам печальный секрет. Это покамест неофициально, и вы должны обещать мне никому не говорить об этом.

— Клянусь,— сказал Пнин, подымая руку.

— Вы не можете не знать,— продолжил Гаген,— с какой любовью и заботой я создавал наше великолепное Отделение. Я также уже не молод. Вы говорите, Тимофей, что вы здесь уже девять лет. А я отдавал этому университету все, что было в моих силах, в продолжение двадцати девяти лет! Все, что было в моих скромных силах. Как написал мне на днях мой друг д-р Крафт — вы, Герман Гаген, один сделали в Америке для Германии больше, чем все наши миссии в Германии сделали для Америки. А что получается теперь? Я пригрел на своей груди этого Фальтернфельса, эту змею, а теперь он пролез на главные роли. Я не буду пересказывать вам все подробности этой интриги!

— Да,— сказал Пнин со вздохом,— интрига ужасная вещь, ужасная. Но, с другой стороны, честный труд всегда докажет свою ценность. В будущем году мы с вами будем читать превосходные новые курсы, которые я давно задумал. О Тирании. О Сапоге. О Николае Первом. Обо всех предшественниках современных злодейств. Гаген, когда мы говорим о несправедливости, мы забываем об избиении армян, о пытках, изобретенных в Тибете, околонистах в Африке... История человека — это история боли!

Гаген нагнулся к своему другу и похлопал его по костлявому колену.

— Вы великолепный романтик, Тимофей, и в более счастливых обстоятельствах... Однако могу сообщить вам, что в весеннем семестре мы, действительно, устроим нечто необычное. Мы намерены поставить Драматическую Программу,— сцены из произведений от Коцебу до Гауптмана. Я рассматриваю это как своего рода апофеоз... Но не будем забегать вперед. Я также романтик, Тимофей, и потому не могу работать с такими людьми, как Бодо, как этого хотят от меня наши попечители. Крафт в Сиборде уходит в отставку, и мне предложено со следующей осени занять его место.

— Поздравляю вас,— тепло сказал Пнин.

— Благодарю, друг мой. Конечно, это очень хорошая и высокая должность. Я смогу применить бесценный опыт, который я приобрел здесь, на более обширном поле научной и административной деятельности. Так как я, конечно, знал, что Бодо не оставит вас при Германском Отделении, то я в первую очередь предложил им взять и вас, но они сказали, что у них в Сиборде и без того уже довольно славистов. Тогда я поговорил с Блоренджем, но здешнее Французское Отделение тоже переполнено. Это скверно, ибо Уэйндель чувствует, что было бы слишком тяжелым финансовым бременем платить вам за два или три курса русского языка, которые перестали привлекать студентов. Политическое положение в Америке, как всем нам известно, не поощряет интереса ко всему русскому. С другой же стороны, вам приятно будет узнать, что Английское Отделение приглашает одного из самых блестящих ваших соотечественников, действительно, увлекательного лектора — я слышал его как-то раз, кажется, он ваш старый друг.

Пнин прочистил горло и спросил:

— Это означает, что меня выгоняют?

— Не надо принимать этого слишком близко к сердцу, Тимофей. Я уверен, что ваш старый друг —

— Кто этот старый друг? — спросил Пнин, сощурившись.

Гаген назвал фамилью увлекательного лектора.

Подавшись вперед, опершись локтями о колени, сжимая и разжимая руки, Пнин сказал:

— Да, я знаю его тридцать лет или больше. Мы друзья, но одно я знаю наверное. Я никогда не буду работать под его началом.

— Ну, утро вечера мудренее. Может быть, какой-нибудь выход и отыщется. Во всяком случае, у нас еще будет много возможностей все это обсудить. Мы с вами будем продолжать работать, как будто ничего не случилось, nicht wahr[40]Не так ли? (нем.)? Мы должны мужаться, Тимофей!

— Значит, меня выгнали,— сказал Пнин, сцепляя пальцы и покачивая головой.

— Да, мы в одинаковом положении, в одинаковом положении,— сказал жовиальный Гаген, поднимаясь. Становилось уже очень поздно.— Я теперь иду,— сказал Гаген, который хотя и не был таким приверженцем настоящего времени, как Пнин, но все же оказывал ему предпочтение.— Это был великолепный вечер, и я никогда не позволил бы себе отравить вам радость, если бы наш общий друг не уведомила меня о ваших оптимистических планах. Покойной ночи. Да, кстати... Вы, разумеется, полностью получите свое жалование за Осенний семестр, а там посмотрим, сколько можно будет раздобыть для вас в Весеннем, особенно если вы согласитесь снять с моих бедных старых плеч часть глупой канцелярской рутины, а также если вы примете деятельное участие в Драматической Программе в Новом Холле. Я даже думаю, что вы должны играть в ней под руководством моей дочери; это отвлечет вас от печальных мыслей. Теперь сразу ложитесь и усыпите себя хорошей детективной историей.

На крыльце он потряс неотзывчивую руку Пнина с энергией, которой хватило бы на двоих. Затем он помахал тростью и весело сошел по деревянным ступеням.

Позади гулко хлопнула решетчатая самозахлопывающаяся дверь.

— Der Arme Kerl[41]Бедняга (нем.)! — бормотал про себя добросердечный Гаген по дороге домой.— По крайней мере, я подсластил пилюлю.

13

Пнин отнес в кухонную раковину грязную посуду и серебро с буфета и со стола в столовой. Он убрал всю оставшуюся снедь в освещенный ярким арктическим сиянием ледник. Ветчина и язык, как и маленькие сосиски, были съедены дочиста, но винегрет успеха не имел, а икры и пирожков с мясом осталось и на завтрак, и на обед. «Бум-бум-бум»,— сказал посудный шкап, когда он проходил мимо. Он оглядел гостиную и начал приводить ее в порядок. В прекрасной чаше блестела последняя капля пнинского пунша. Джоана сплющила в своем блюдце запачканный помадой окурок. Бетти не оставила следов и успела отнести все стаканы на кухню. Г-жа Тэер забыла на тарелке, рядом с кусочком нуги, книжечку красивых разноцветных спичек. Г-н Тэер прихотливейшим образом скрутил полдюжины бумажных салфеток; Гаген потушил намокшую и растрепанную сигару о нетронутую кисточку винограда.

На кухне Пнин приготовился мыть посуду. Он снял свою шелковую куртку, галстук и зубы. Чтобы не замочить рубашки и смокинговых штанов он надел крапчатый субреточный передник. Он соскреб с тарелок разные лакомые объедки в коричневый бумажный мешок, чтобы со временем отдать их паршивой белой собачонке с розовыми пятнами на спине, которая иногда навещала его под вечер — человеческое несчастье вовсе не должно лишать собаку радости.

Он приготовил в раковине мыльную ванну для посуды, стекла и столового серебра, и с бесконечной осторожностью опустил в теплую пену аквамариновую чашу. Когда она полностью погрузилась, ее звучный английский хрусталь издал приглушенный мелодичный звук. Он прополоскал под краном янтарные бокалы и серебро и утопил их в этой же пене. Потом он выудил ножи, вилки и ложки, сполоснул их и начал вытирать. Он работал очень медленно, с каким-то отрешенным видом, который в человеке менее методическом можно было бы принять за дымку рассеяния, он собрал вытертые ложки в букет, положил их в кувшин, который он вымыл, но не вытер, а потом стал доставать их оттуда по одной и заново перетирать. Он пошарил под пеной, вокруг бокалов и под мелодичной чашей,— не осталось ли еще серебра — и вытащил оттуда щипцы для орехов. Щепетильный Пнин вымыл в их и уже начал вытирать их, когда эта голенастая штуковина каким-то образом выскользнула из полотенца и упала, как человек с крыши. Он почти поймал ее на полпути — даже коснулся ее кончиками пальцев; но это только ускорило ее паденье в хранившую бесценное сокровище пену раковины, откуда тот

час раздался непереносимый хряск. Пнин швырнул полотенце в угол и, отвернувшись, постоял с минуту, уставившись в черноту за порогом распахнутой двери. Бесшумное маленькое зеленое насекомое с кружевными крылышками кружилось в слепящем свете сильной голой лампочки над глянцевитой лысой головой Пнина. Он казался очень старым со своим беззубым полуоткрытым ртом и пеленой слез, туманивших его пустой, немигающий взгляд. Потом со стоном мучительного предчувствия он вернулся к раковине и, собравшись с духом, глубоко окунул руку в пену. Укололся об осколок. Осторожно извлек разбитый бокал. Чудесная чаша была невредима. Он взял свежее полотенце и снова принялся за работу.

Когда все было вымыто и вытерто, и чаша стояла, равнодушная и невозмутимая, на самой надежной полке посудного шкапа, и маленький ярко освещенный дом был наглухо замкнут в большой черной ночи, Пнин сел за кухонный стол и, достав из его ящика лист желтой дешевой бумаги, отцепил автоматическое перо и начал сочинять черновик письма:

«Дорогой Гаген, — писал он своим ясным, твердым почерком,— позвольте мне подвесить (зачеркнуто) подвести итог нашему сегодняшнему разговору. Он, я должен признаться, несколько поразил меня. Если я имел честь правильно вас понять, вы сказали —


Читать далее

Глава шестая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть