Онлайн чтение книги Золотая рыбка POISSON D'OR
5

Первым делом, сами понимаете, я направилась на постоялый двор, к госпоже Джамиле и принцессам. Прошел уже почти год с тех пор, как полиция поймала меня. И когда я пришла к постоялом двору, ничегошеньки там не узнала. Словно землетрясение все смело. Не было ни высокой стены, ни ворот, а на месте двора, где раньше сидели торговцы, землю заасфальтировали и устроили стоянку для машин и фургонов, которые приезжали на базар. Нижние окна были заколочены или закрыты железными шторами. На втором этаже все осталось почти как прежде, только выглядел он нежилым, обветшалым, заброшенным. С фасада сыпалась штукатурка, ставни были сломаны. Под потолком галереи свили гнезда ласточки. Я стояла ошеломленная, ничего не понимая. Мне казалось что меня предали.

У въезда на стоянку сидел сторож. Высокий, сухопарый, с обветренным, как у солдата, лицом, в длинной серой рубахе, на голове кое-как накручено что-то вроде чалмы. За его спиной какие-то мальчишки старательно мыли стекла машины, макая тряпку в ведро с мыльной водой. Охранник подозрительно уставился на меня. Я не посмела его ни о чем спросить. Побоялась, что он сдаст меня в полицию. Да и что он мог знать? Сердце разрывалось при мысли, что это из-за меня не стало постоялого двора. Владелец выполнил свою угрозу: госпожу Джамилю и принцесс выслали за оскорбление нравственности, а он продал дом банкирам.

Кое-что мне рассказал Роммана, старый торговец, у которого я всегда покупала американские сигареты для Тагадирт. Госпожу Джамилю арестовали и посадили в тюрьму, а все принцессы разъехались кто куда, но он знал, что Тагадирт поселилась на другом берегу реки, в дуаре под названием Табрикет. С ней теперь жила Хурия. Я купила у него сигарет, больше в память о прежних временах. Но долго задерживаться мне было нельзя. Уж конечно, на постоялом дворе Зохра станет искать меня в первую очередь.

Я села на паром. Дело было к вечеру, лиман казался бескрайним. Начинался прилив, возвращались к берегу рыбацкие суденышки, над ними кружили чайки. Очертания города таяли в туманной дымке. Другой берег уже погрузился во тьму, и на той стороне мерцали огоньки. Впервые я почувствовала себя свободной. Ничто больше не держало меня, а впереди было будущее. Я не боялась белой улицы и птичьего крика, и никому, никогда больше не запихнуть меня в мешок и не побить. Мое детство осталось по ту сторону реки.


Дом Тагадирт я нашла с трудом. Дуар Табрикет оказался далеко от реки, на холме, за еще не достроенным шоссе, по которому проносились грузовики. Это был очень бедный квартал, одни дощатые лачуги, крытые жестью или асбестоцементной плиткой, — стены, подпертые камнями, чтобы не рухнули от ветра. Все улицы были одинаковые — неасфальтированные, прямые, окутанные клубами пыли. А от шоссе и вовсе стояло над все поселком красноватое облако.

Я шла, сворачивая в проулки наугад. Лохматая, оборванная — все собаки лаяли мне вслед. У колонки толпились женщины и ребятня, наполняя пластмассовые бидоны. Гоняли на велосипедах мальчишки, повесив на руль пару бидонов с водой или укрепив на нем вязанку хвороста. Какая-то женщина показала мне дом Тагадирт. Она проводила меня до нужной улицы, оставив свой бидон наполняться под струей воды. На углу показала мне домик, выкрашенный зеленой краской: «Здесь».

Сердце заныло: я не знала, как примут меня Тагадирт и Хурия после всего, что случилось. Может быть, и на порог не пустят, закидают камнями.

Мне даже стучаться не пришлось. Кто-то, наверно, успел их предупредить, и Хурия вышла, как раз когда я подходила. Она обняла меня крепко-крепко и все повторяла: «Лайла, Лайла». Слезы текли у нее по щекам. Она изменилась. Побледнела, даже как-то посерела, под глазами темные круги. На ней было замызганное, все в пятнах платье и пластмассовые сандалии на босу ногу — даже ремешки не застегнуты.

Из глубины двора я услышала басовитый голос Тагадирт. Там был навес из зеленой гофрированной пластмассы, какие ставят в садах, а под ним — жаровня. Вышла Тагадирт, одетая тоже в зеленое. Она не очень изменилась. Морщинки в уголках глаз и у рта, которые мне так нравились, стали чуть глубже. Я заметила, что она слегка прихрамывает. Одна нога у нее была забинтована.

Мы обнялись. Я была счастлива, что снова вижу ее, вдыхаю ее запах. Мне казалось, будто я нашла родных, семью, с которой не виделась много-много лет. Тагадирт приготовила свой любимый gun-powder [1]Черный порох ( англ. ), в данном случае — особый сорт чая. ( Здесь и далее примеч. переводчика. ) с мятой, которую она выращивала в горшках возле своей кухни. Столько вопросов вертелось у меня на языке, что я не знала, с чего начать. Хурия рассказала про госпожу Джамилю. Та недолго пробыла в тюрьме, а потом уехала из города. Может быть, в Мелилью или во Францию. Принцессы разлетелись кто куда. Зубейда и Фатима вышли замуж, Селима жила со своим учителем географии, а Айша занялась торговлей. Постоялый двор закрыли, он долго пустовал, а потом стену снесли. Я твердила, что я во всем виновата, меня арестовали, все из-за этого, а добрая душа Тагадирт утешала: «Рано или поздно это должно было случиться. Госпожа Джамиля уже давно не платила аренду, и торговцы тоже. Это был не дом, а табор, поэтому ничего удивительного нет». Я успокоилась, но все же не могла поверить, что не злоба Зохры всему причиной. Зохра была моим демоном.

— Что с тобой? — спросила я Тагадирт, показав на ее ногу.

Она пожала плечами; казалось, ей неприятно, что я об этом спрашиваю.

— Ничего страшного, паук укусил, наверно.

Но позже Хурия сказала мне правду: Тагади заболела диабетом. Врач в больнице осмотрел ногу и сказал Хурии с глазу на глаз: «Она очень больна, у нее гангрена. Ногу придется отнять». Но Хурия ничего не сказала подруге. «Она так и думает, что это от укуса паука, делает припарки из трав и говорит, что ей лучше, уже совсем не болит, но не болит-то потому, что нога мертвеет». Это бы ужасно, но, с другой стороны, может, и лучше, что Тагадирт не говорили правды, поскольку она была обречена.

Жилось в дуаре нелегко, особенно мне — ведь я никогда по-настоящему не знала нужды. Даже у Зохры я все-таки ела каждый день, а в доме были вода и свет. Здесь, в Табрикете, мы всегда голодали, к тому же не хватало самых простых вещей: например, не каждый день можно было помыться, не всегда находился хворост, чтобы вскипятить воду для чая. Хворостом торговали дети, они приносили его издалека, с холмов по другую сторону шоссе. Маленькие девочки в лохмотьях таскали на спине, придерживая за веревку, вязанки, которые были больше их самих.

А ведь наш дом считался далеко не самым бедным. Тагадирт им гордилась, потому что его построил ее сын Иса, один, своими руками, из блоков, которые сам приносил по одному. Иса был строителем, он работал в Германии. В комнате, служившей столовой, Тагадирт повесила его фотографию — большую, чуть подпорченную «снегом». Сын был похож на нее, особенно глазами, слегка раскосыми, как у китайца.

Зеленый цвет для дома выбрала Тагадирт. Это был ее любимый цвет. Она выкрасила в зеленый цветочные горшки, в которых выращивала мяту и шалфей, и стулья в зеленый, и низкий столик, отыскала даже английский чайник цвета бирюзы с плетеной ручкой и круглой, как горошина, шишечкой на крышке.

Места в доме хватало для всех. Во дворе под навесом размещалась кухня, у Тагадирт была своя комната, а в другой спали мы с Хурией, прямо на полу, на подушках. Была даже комната для Исы, с его кроватью и его шкафом, всегда готовая на тот случай, если он вдруг вернется без предупреждения. Рядом с кухней Тагадирт соорудила из досок что-то вроде ванной, там можно было помыться в пластмассовом тазу, поливая на себя из цинкового ведра, а потом в той же воде стирали белье. Мы с Хурией ходили за водой к колонке и по очереди обливали друг друга, визжа от холода. В дуаре не было бани: слишком бедные люди здесь жили, да и воды не хватало. С ванной Тагадирт и цинковым ведром мы жили почитай что в роскоши.

Тагадирт, с тех пор как у нее заболела нога, не могла больше работать. Теперь за нее это делала Хурия. Она зарабатывала шитьем и глажкой в химчистке, обслуживавшей гостиницы. Вставала каждое утро рано-рано, еще шести не было, и отправлялась на пароме в город. «Найди и мне работу», — попросила я Хурию. Та покачала головой. «Нет, это не для тебя. Тебе надо учиться, в школу ходить». Она купила мне учебники по французскому, английскому, испанскому и тетради. Тагадирт соглашалась с ней: «Нельзя тебе быть такой, как мы. Ты должна выучиться, стать важным человеком, талибом , доктором. А не хедимой , прислугой, вроде нас». Почему они так говорят, я не знала. Впервые меня не хотели пристроить замуж. Впервые во мне видели не просто прислугу, чернавку, кухонную девку, только на то и годную, чтобы готовить мужу еду. Что и говорить, меня это тронуло до слез, мои подруги и вправду были добрыми принцессами, и я обнимала и целовала их.

Но сидеть дома и заниматься я не могла. Это было выше моих сил. Я брала книги, перетянутые, как у школьников, резинкой, и уходила искать местечко, где можно было спокойно почитать.

Поначалу, в октябре, пока стояла хорошая погода, я отправлялась на старое кладбище над морем, откуда так хорошо виден горизонт, и полдня читала среди могил. Иногда надо мной парили морские птицы, неподвижно раскинув крылья в потоках ветра. А то хорошенькие рыжие белочки выскакивали из-за могильных холмиков и смотрели на меня, ничуть не боясь. Но я-то как раз побаивалась после того случая со старым кобелем. Он ведь мог и полицию на меня навести в отместку. Я стала искать другое место и нашла городскую библиотеку возле Археологического музея. Читальный зал был маленький, всего несколько столов со старыми тяжеленными стульями. Библиотека бы открыта всю неделю, кроме воскресенья и понедельника, и всегда, за исключением часа, когда лицеисты после уроков приходили делать домашние задания, почти пуста. Там за эти месяцы я смогла прочесть все книги, какие хотела, выбирая без всякой системы, что вздумается. Я читала книги по географии, по зоологии, но больше всего романов — «Нана» и «Жерминаль» Золя, «Госпожу Бовари» и «Три истории» Флобера, «Отверженных» Виктора Гюго, «Жизнь» Мопассана, «Постороннего» и «Чуму» Камю, «Последнего из праведников» Шварц-Барта, «Долг насилия» Ямбо Уологема, «Песчаное дитя» Бен-Джеллуна, «Мой друг Пьеро» Кено, «Клан Морамбер» Эксбрайя, «Остров немых» Башелери, «Наобум» Венсено, «Мораважин» Сандрара. Читала я и переводы — «Хижину дяди Тома», «Рождение Жалны», «Мой мизинчик мне рассказал», «Невинных», «Первую любовь» Тургенева, которая мне особенно нравилась. На улице было еще жарко, а в библиотеке — прохладно и тихо, я чувствовала, что в этом месте меня искать никто не будет. Там, в библиотеке, я познакомилась с господином Рушди, он преподавал французский в лицее. Когда мне надоедало читать, я выходила и присаживалась у дверей библиотеки на оградку пыльного палисадника, а господин Рушди приходил ко мне покурить и поболтать. Он ни о чем меня не спрашивал, но, по-моему, ему было любопытно, почему я глотаю столько книг подряд. Он-то мне и помог выбирать, посоветовал, что читать в первую очередь, рассказал про великих писателей, про Вольтера, Дидро, и про современных тоже, Колетт например, дал прочесть стихи Рембо, в которых я ничего не поняла, и все же они показались мне красивыми. Господин Рушди был беден, но одевался как франт, носил всегда безупречно отутюженный костюм-тройку коричневого цвета и белую рубашку с синим галстуком. Курил он много, его сивые усы пожелтели от табака, однако мне нравилось, как он держал сигарету большим и указательным пальцами, тыча ею, будто указкой.

Когда свет начинал меркнуть, я отправлялась назад в дуар Табрикет. Паром скользил по тусклой воде лимана, а в голове у меня шумело, так она была полна прочитанных слов, героев и пережитых приключений. Потом я шла по улочкам среди лачуг, словно возвращалась из другого мира. У Тагадирт к моему приходу был готов суп, и финики букри , сухие и жесткие, как леденцы, и круглый хлеб, который она пекла в кирпичной печурке, накрывая ее листом железа. Мне казалось, будто я отродясь не ела ничего вкуснее и никогда не жила так беззаботно. Про Зохру и про все, что было со мной раньше, я совсем забыла.

Хурия приходила домой затемно, чуть живая от усталости, с пылающими от раскаленных утюгов и пара щеками, с покрасневшими от долгого шитья глазами. Охая, она выпивала несколько стакан чая и ложилась. Но спать не спала. Мы говорили полночи, как бывало на постоялом дворе. То есть говорила я одна, потому что ее слов не слышала, а прочесть по губам в темноте не могла.

Иногда, субботними вечерами, она уходила. За ней приезжали на машине. Но ей не хотелось, чтобы ее друзья знали, где она живет. Она поджидала их под чахлой акацией на краю дуара. Машина увозила ее, вздымая облако пыли, а мальчишки бежали вслед и швырялись камнями.

Однажды вечером, пока Тагадирт возилась в саду, Хурия шепнула мне в здоровое ухо, что она хочет сделать: как только накопит достаточно денег, сядет на пароход и уедет в Испанию, а оттуда — во Францию. Она показала мне свои сбережения, пачки долларов, скатанные в трубочки и перетянутые резинками, — она прятала их в косметичке у себя под подушкой. Еще несколько таких пачек, сказала она, и можно будет уехать, лишь бы хватило заплатить капитану. Она шептала быстро, лихорадочно, словно выпила. У меня защемило сердце при виде ее денег: ведь это означало, что Хурия скоро уедет.

«Ну что ты?» Она сердилась, потому что я сморщила лицо, собираясь заплакать. «Ты уедешь, а что будет со мной? Я не хочу оставаться здесь с Тагадирт». Хурия крепко обняла меня. Стала утешать ласковыми словами, но я видела, что у нее все давно решено. Сердцем она была уже не с нами.

Уверенности ей было не занимать, а ведь с виду походила на куклу. Росточка Хурия была небольшого, с маленькими ладошками, а на лице с выпуклым лбом написано детское упрямство. Она твердо решила вырваться, бежать прочь от всего этого — от пыльных улочек, рычащего грузовиками шоссе, асбестоцементных крыш, по которым дождь грохотал как лавина, а солнце жгло сквозь них точно каленым железом. И от стен, воняющих мочой и плесенью, от колодцев, в которых стоит черная, ядовитая вода, от детей, играющих на мусорных кучах, от маленьких девочек с перемазанными сажей лицами, сгибающихся, как старушки, под вязанками хвороста. От всего, что напоминало ей о детстве, от нищей деревни, где даже вода, которую пьешь, отдает бедностью. А пуще всего она хотела бежать от гулянок с этими своими господами из хорошего общества, в их черных лимузинах с тонированными стеклами, где надо было через силу смеяться, притворяться веселой, счастливой, никому ведь не нравится горе. И еще она хотела бежать, потому что по-прежнему боялась, что ее ищут, и найдут, и возвратят тому скоту, за которого ее когда-то выдали замуж, а он поэтому считал, что может делать с ней что хочет, даже замучить до полусмерти.

Как-то вечером она вернулась пьяная, глаза у нее были мутные, почти безумные, и мне стало страшно. При свете керосиновой лампы я увидела, что она роется под подушкой, пересчитывает свои контрабандные доллары. Хурия заметила, что я не сплю, и подошла ко мне. «Ты не помешаешь мне уехать, ни ты, никто другой!» Я не сводила с нее глаз и молчала. «Я убью тебя, убью, только попробуй, я и себя убью, если мне придется остаться здесь». Она выпалила это и приставила к свое горлу перочинный ножик, который всегда носила с собой, чтобы защищаться от сутенеров.

Потом Хурия больше об этом не заговаривала, и я тоже ничего ей не сказала. Я точно знала, что она скоро уедет, что уже договорилась с одним капитаном. И тогда мне пришло в голову тоже уехать. Переплыть море, отправиться в Испанию, во Францию, в Германию, даже в Бельгию. Даже в Америку.

Но я была еще не готова. Если уезжать, понимала я, то навсегда, безвозвратно. День и ночь я думала об этом. Ходила по улочкам дуара, а сама была уже где-то далеко. Перепрыгивала через канавы и грязные лужи, обходила стороной стайки мальчишек, наполняла пластиковые бидоны у колонки в конце главной улицы, но делала все это как во сне.

Я стала читать атласы, чтобы знать пути, названия городов, портов. Записалась на курсы английского при ЮСИС[2]Информационная служба США. и немецкого при Гете-институте. Естественно, за них надо было платить, да еще требовали всякие справки и характеристики. Но я надевала все то же голубое платье с белым воротничком — я удлинила его тесьмой и переставила пуговицы, — прятала свою рыжеватую гриву под чистенькой белой повязкой и выкладывала им про себя все: что я сирота, денег у меня нет, да еще глухая на одно ухо и, мол, готова на что угодно, лишь бы выучиться, повидать мир, стать человеком. Вместо платы, говорила, могу у вас убираться, или надписывать конверты, или расставлять книги в библиотеке, что скажете, все могу. В американском культурном центре я приглянулась тамошнему секретарю, толстой даме-негритянке. Когда я в первый раз вошла в ее кабинет, она так и ахнула: «Господи, как же мне нравятся ваши волосы!» Запустила руку в мои лохмы, которые даже резинка не держала, и сразу записала меня, ни о чем не спрашивая.

А у немцев на меня положил глаз господин Георг Шён, долговязый и тощий молодой человек с редкими завитками светлых волос и серыми, серьезными и печальными глазами. Глядя на меня, он улыбался. Господин Шён взял меня на пробу в свой класс. Я шпарила наизусть целые списки слов, склонения. Все это звонким голосом, будто что-то понимала, вроде как читала стихи. Господин Шён сказал, что память у меня редкостная. Наверно, из-за глухого уха.

По вечерам я возвращалась к Тагадирт с учебниками, читала при свечке, делала уроки. Однажды господин Шён показал всему классу мое домашнее задание. Внизу листка красовалось большое жирное пятно.

— Это что такое? Вы ели за работой?

Ученики захихикали.

— Нет, господин учитель. Это пятно от воска.

Господин Шён, видно, не понял.

— У меня в доме нет электричества. Я занимаюсь при свечке. Если нужно, я все перепишу.

Он растерянно уставился на меня:

— Нет, нет, сойдет и так.

Но после этого он стал каким-то странным. Смотрел на меня так, будто все время думал об этом пятне от свечки на моем домашнем задании. Я не понимала, с чего он мается. Часто он просил меня задержаться после уроков, расспрашивал, что это за место, где я живу, что за люди живут там. Я никак не могла взять в толк, куда он клонит. Боялась, как бы он не донес на меня в полицию. Глаза у него были чудн ы е, влажные и всегда печальные, разговаривая со мной, он сцеплял руки, теребил пальцы. Он немного напоминал мне месье Делаэ, только был добрее, мягче. А смотрел так же, чуть искоса, помаргивая ресницами. Он говорил, что выбьет мне стипендию и я поеду учиться в Германию, в Дюссельдорф. Это был его родной город, и он хотел, чтобы я приехала туда к нему. Еще он говорил, что я многого достигну, это уж наверняка. Стану знаменитой и богатой, мое фото будут печатать в газетах.

Про все это знал господин Рушди. Я теперь нечасто бывала в библиотеке из-за уроков немецкого и английского, но, когда я приходила, он был там. Сидел в углу и читал свои книги по философии. Через какое-то время он вставал и выходил покурить, и я шла за ним в садик. Когда я рассказала ему про господина Шёна, он пожал плечами: «Да он в вас влюблен, только и всего». И посмотрел на меня строго. «А вы, мадемуазель? Вы в него влюблены?» Мне стало смешно. «Вам решать, — заключил господин Рушди. — Вы молоды, у вас впереди вся жизнь». А потом он посоветовал мне прочесть «Самопознание Дзено» Итало Свево. «Кто не читал этой книги, тот ничего не читал», — сказал он загадочно. После этого господин Рушди стал говорить со мной по-другому. Читал мне стихи — Шехаде, Адониса. Как-то раз мне захотелось поддразнить его, и я заявила: «Наверно, я и правда выйду замуж за господина Шёна». Он вдруг помрачнел. Сказал: «Я вам не советую». Это тщеславие во мне говорило, я была уверена, что господин Рушди сам в меня влюблен, и забавлялась, глядя, как он меняется в лице, едва я заводила речь о замужестве.

Учеба моя продолжалась целых полгода, до весны. А потом я решила не ходить больше в Гете-институт. Дома было совсем плохо, Тагадирт без конца бранилась с Хурией, кричала, что та сидит у нее на шее, не дает ей денег, даже воровкой называла. Хурия огрызалась, ругалась нехорошими словами, уходила, хлопая дверью. Она пропадали где-то до утра, а я всю ночь не спала, прислушиваясь, как будто могла услышать ее шаги в проулке.

И еще кое-что произошло однажды в классе. Я, по своему обыкновению, осталась после уроков — на улице все равно шел дождь — и повторяла спряжения. Господин Шён стоял сзади и смотрел через мое плечо. На мне в тот день было черное платье, которое дала мне поносить Хурия, с глубоким вырезом на спине. Я надела его в первый раз, пришла весна, а фуфайки и плащи мне за зиму осточертели. И вдруг господин Шён нагнулся, будто нырнул, и поцеловал меня в шею чуть-чуть, совсем легонько. Так быстро, что я и понять не успела, могла ведь просто муха сесть и улететь. Но я увидела господина Шёна у себя за спиной. Он был весь красный и дышал тяжело, словно только что бежал. Я бы сделала вид, будто ничего не произошло, смешно все это было и странно как-то, что он, такой всегда печальный и холодноватый, вдруг повел себя как мальчишка.

Но он так и отпрянул. Теперь он был, наоборот, бледный и выглядел еще печальнее. Он смотрел на меня издалека сквозь серую влагу своих глаз, как на нечистого. Не знаю, что он бормотал, слов я не слышала, но поняла, что мне надо уносить ноги побыстрее. Мыслимое ли дело, такой большой человек, такой важный, преподаватель из Дюссельдорфского университета, вздумал целовать в шею черную девчонку из дуара.

И я собрала книги, тетради и убежала под мелкий дождик, и он заструился по моей спине, стекая в вырез, что так подействовал на господина Шёна.

Через несколько дней я встретила Алину Босутро, девушку с курсов немецкого, встретила случайно, когда гуляла у Врат Ветра. Она сказала мне про господина Шёна: он очень жалел, что я бросила учебу, надеялся, что я вернусь, я ведь была в списке учеников, которых он рекомендовал на стипендию, чтобы учиться в Германии. Уж не знаю, зачем она мне все это выложила. Может, у нее что-то было с господином Шёном и он с ней откровенничал. Но говорила она вроде от души и без задней мысли, быть того не могло, чтобы он ей рассказал о том, что случилось.

Я сказала: да, конечно, я вернусь, скоро, как только смогу, но пока я очень занята. Мне хотелось от нее избавиться, я озиралась по сторонам и думала: если она не отстанет, ищейки Зохры в два счета меня сцапают. Алина, видно, что-то прочла в моих глазах: затравленность, испуг. Она наклонилась ко мне, спросила: «Лайла, у тебя неприятности?» Алина была дочерью крупного французского коммерсанта, ее отец имел монополию на продажу китайских велосипедов в Африке. Что она могла понять про мою жизнь? Я и боялась-то больше всего, что на меня обратят внимание из-за нее, такой белокурой, такой шикарной. Нет, нет, сказала я, все о'кей, и убежала от нее, затерялась в толпе и кружным путем добралась до парома.

После этого случая от города меня как отрезало. Только за рекой я чувствовала себя в безопасности. Я бросила все курсы, не ходила в библиотеку при музее, не виделась с господином Рушди. Неделя шла за неделей, а я все боялась выйти за пределы Табрикета. Сидела во дворике дома Тагадирт под пластиковым навесом, слушала, как стучит дождь по кровле, смотрела, как потоки воды стекают в бочки.

Печальное это было время, и тянулось оно медленно. Хурия ждала ребеночка, потому-то она и ссорилась все время с Тагадирт. Я ни о чем на спрашивала, но про себя думала, что ребенок, наверно, от того самого друга, который приезжал за ней на машине. А Тагадирт становилось все хуже и хуже. Ее теперь днем и ночью мучили боли в паху, там вспухли твердые, черные, вроде маслин, желваки. Больная нога была серая, раздутая и все равно как деревянная — она ее совсем не чувствовала. Целыми днями она сидела в кресле, уставившись на больную ногу, и проклинала укусившего ее паука. И других девушек она бранила — Селиму, Фатиму, Айшу, припоминала все их былые ссоры. Ведьмы они, говорила, колдуньи. Тем же самым словом называла меня когда-то Зохра: сахра . Тагадирт совсем заговаривалась, она вбила себе в голову, что девушки подложили колючку в ее туфлю. А я думала, что рано или поздно виноватой у нее окажусь я.

Впервые мне захотелось уехать прочь отсюда, далеко-далеко. Отправиться на поиски моей матери, моего племени, в край хиляль, что за горами. Но я была не готова. Может, ничего этого и на свете не было и я сама все придумала, глядя на золотые серьги.

Ночью я прижалась к Хурии, прильнула ухом к ее животу, будто могла расслышать, как бьется сердце ее ребеночка.

— Когда мы уедем? — спросила я.

Хурия ничего не ответила, но руками я ощутила, что она плачет, а может быть, беззвучно смеется. Позже она прошептала мне на ухо:

— Уже скоро. Скоро, как только найдется два места на пароходе до Малаги.


Теперь у нас был общий секрет. После обеда, когда Тагадирт отдыхала в своей комнате, мы, забросив работу по дому, строили планы. Хурия говорила, куда мы поедем, кого встретим, перечисляла города, имена. Сама я никого не знала, кроме писателей и певцов. Я назвала их: Хосе Кабанис, Клод Симон и еще Серж Генсбур, я любила его песню «Элиза». «Если хочешь, — сказала Хурия, — мы и с ними встретимся тоже». Она думала, что это такие же люди, как мы с ней, что с ними можно вот так запросто встретиться.

Тагадирт выходила, ковыляя, из своей комнаты и принималась нас бранить. Она уже поняла, что мы скоро уедем. «Убирайтесь куда хотите! — кричала она. — Во Францию, в Америку, хоть к черту на рога! Только чтобы здесь я вас больше не видела!»

Я накопила денег и купила себе радио на контрабандном рынке у реки. Маленький черный приемник, раньше он, наверно, принадлежал какому-нибудь художнику: на нем остались пятнышки белой краски. «Риалистик» — так он назывался. По вечерам на волнах «Радио Танжер» я слушала Джимми Хендрикса. Еще была под вечер передача Джемаа, я любила ее голос, такой молодой, звонкий, чуть насмешливый. Мне представлялось, будто она моя подруга и мы живем одной жизнью. «Я хочу быть такой, как она», — думала я. Имена певцов, которых она представляла, я записывала в блокнот, пыталась записать и слова песен по-английски, «Foxy Lady». Та весна была странная — моя последняя африканская весна. Дождь барабанил по пластиковому навесу во дворе, переполнял бочки. И голос Джемаа, звучавший в моем здоровом ухе, и музыка из радиоприемника, Нина Саймон, Пол Маккартни, Симон и Гарфункель, Кэт Стивенс, которая пела «Longer Boats», — все это было как долгое-долгое ожидание. И Хурия тоже ждала, лежа на подушках и сложив руки на животе; она уже ходила переваливаясь, словно утка, хотя была беременна всего с месяц, не больше. И дуар Табрикет тоже, казалось, ждал, бесконечно долго ждал чего-то, чего не будет никогда. Чумазые ребятишки шлепали по лужам, взвизгивали женщины. Вечерами голос муэдзина, призывавшего на молитву, звучал над рекой, смешиваясь с криками чаек: возвращались рыбачьи лодки. А позади, в пыльной черноте, гудело шоссе, и всё неслись, неслись по нему грузовики, точно злые насекомые.


Однажды вечером Тагадирт стало совсем худо. Хурия послала меня звонить ее сыну. По-немецки ведь говорила я. Когда я вернулась, Тагадирт уже увезли в больницу и сказали, что ногу ей ампутируют. Все вышло само собой, очень быстро. Назавтра к вечеру мы уже собрались в дорогу. Нам предстояло добраться на грузовике до Мелильи, и в ту же ночь капитан должен был взять нас на пароход до Малаги.

Мы лихорадочно пересчитывали деньги. Хурия оставила себе столько, сколько надо было заплатить капитану, а остальное отдала мне — две тысячи долларов, пачку, перетянутую толстой резинкой. Я хотела было положить ее в карман, но Хурия остановила меня: «Да не сюда! Так у тебя все украдут». Она взяла свой бюстгальтер, ушила его, укоротила бретельки и набила чашечки деньгами, завернув пачки в носовые платки. «Ну вот, — сказала она, надев на меня бюстгальтер, — теперь ты похожа на настоящую женщину! Все мужчины будут падать к твоим ногам!» Мне показалось, будто на груди у меня висят два огромных мешка, а бретельки резали плечи. «Я не могу, халти . Мне больно. Я потеряю все твои деньги». Хурия рассердилась: «Не хнычь, привыкай, деньги будут у тебя, иначе нельзя».

Я спросила: «Может, сходим навестим Тагадирт в больнице?» Когда я о ней думала, меня мучила совесть и я готова была остаться. Но у Хурии взгляд был жесткий, решительный. И такое же выражение лица, как в тот день, когда она приставила к горлу перочинный ножик. «Нет, мы ей напишем, она приедет к нам потом, как только будет куда».


До ночи ждали мы грузовика на обочине шоссе. Успели обе покрыться пылью с ног до головы и походили на нищенок.

Уже затемно мимо нас проехал небольшой грузовичок. Он притормозил и остановился поодаль, погасив фары. Мне было страшно, но Хурия почти волоком потащила меня. Водитель спрыгнул на землю. Он ткнул в меня пальцем и спросил Хурию: «А она не малолетка?» — «Да ты посмотри на грудь! — сказала Хурия. — Ослеп, что ли?» По-моему, его особенно удивил цвет моей кожи. Он, наверно, решил, что я из Судана или из Сенегала. Хурия подсадила меня в кузов и залезла сама. Никакого багажа мы с собой не взяли, так было условлено. Только по сумке со сменой белья да мой неразлучный приемник.

Водитель медлил, не трогался с места, и Хурия прикрикнула на него: «Чего ждешь, coño ?» Он огрызнулся, мешая испанские слова с арабскими, а Хурия сказала мне: «Все они такие в Мелилье».

До порта мы добрались около четырех часов утра. Перед таможенным контролем водитель постучал в заднее стекло и сделал нам знак лечь на пол. В кузове громоздились картонные ящики с бельем, на них было написано: BLANCO. Смешно: мы-то с Хурией были как раз черненькие.

Грузовичок медленно проехал через таможенный контроль. Сквозь заднее стекло я видела, как мимо проплыли желтые огни, потом все погрузись во тьму. Я привстала, чтобы посмотреть: вокруг был город, современный и некрасивый, с высоченными зданиями на свайных фундаментах. Накрапывал дождик.

На пристани уже толпился народ — все ждали парохода. Было много мужчин, но и женщины тоже, они зябко кутались в плащи. Детей я не увидела.

Мы с Хурией сели, прислонясь к стене дока, чтобы хоть как-то укрыться от моросящего дождя. Хурия уснула, положив голову мне на плечо. Она так давно ждала этой минуты, что теперь усталость навалилась на нее и она не в силах была противиться. Я попробовала включить радио, но Джемаа уже не говорила в этот час. Раздавался только треск, и я вздрагивала, будто слышала кузнечиков с края света.


Незадолго до зари к пристани пришвартовался катер. Большой, белый, с натянутым над палубой брезентом. Люди стали подниматься по сходням. Они теснились, спешили занять место в каюте, и мы с Хурией оказались последними. Мы сели прямо на палубе, у борта.

Капитан молча сновал между людьми. Он протягивал руку, и каждый отдавал ему остаток денег. Он быстро прятал банкноты и время от времени произносил гнусавым голосом: «О'кей, о'кей». Больше никто не говорил ни слова. Все прислушивались к шуму двигателя и ждали, когда он усилится, это будет означать отплытие.

Еще несколько минут — и все было готово. Матрос поднял якорь, и судно, покачиваясь на волнах, медленно заскользило к фарватеру.

Вот и все. Мы уезжали прочь отсюда, сами не зная куда и не ведая, когда вернемся. Все, чем мы жили здесь, удалялось, словно таяло, и я вспоминала домик в милля , такой маленький среди множества домов, теснившихся на берегу реки, уже далекой, над которой занималась заря, и дуар Табрикет, и женщин, стоявших в очереди к колонке за водой. Может статься, нам суждено умереть там, за морем, а здесь об этом никто и не узнает.


Читать далее

Жан-Мари Гюстав Леклезио. Золотая рыбка
1 14.04.13
2 14.04.13
3 14.04.13
4 14.04.13
5 14.04.13
6 14.04.13
7 14.04.13
8 14.04.13
9 14.04.13
10 14.04.13
11 14.04.13
12 14.04.13
13 14.04.13
14 14.04.13
15 14.04.13
17 14.04.13
17 14.04.13
18 14.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть