Глава 5

Онлайн чтение книги Покушение
Глава 5

30 АВГУСТА 1918 г.

Через какую-то из своих партийных приятельниц Фанни сняла в Подлипках, в двадцати верстах от Москвы, сарайчик с маленьким окошком под односкатной тесовой крышей. Пол в сарайчике был земляной. Одну стену занимали полки с пустыми пыльными бутылками и банками, а еще там умещались деревянные, к счастью широкие нары, покрытые ватным одеялом, стол о трех ножках и два стула.

Лето стояло жаркое, грозовое, порой налетал ливень, даже с градом. Тогда наступало временное облегчение от духоты.

Первые недели они жили мирно, дружно, хоть и в бедности.

На участке еще стоял большой бревенчатый седой дом, поделенный на комнатки фанерными перегородками и занавесками. Жильцы там были тоже временные, беженцы с юга или, напротив, беглецы на юг, которые ждали там оказии.

Когда первый страх Коли, который поверил Фанни, что чекисты наверняка захотят от него избавиться не только как от убийцы, но и как от ненужного и опасного свидетеля, прошел и Коля понял, что тут, в сарайчике, который прятался за кустами малины и крапивой в рост человека и был отделен от тихой улички заросшим сорняками участком, где кишели крикливые детишки, его никто не отыщет, он стал планировать бегство, Лучше всего, полагал он, будет убежать в Симферополь, где есть дом и живет сестра.

Он обсуждал бегство с Фанни, они оба понимали, что для этого нужны хоть какие-нибудь деньги, а достать их было неоткуда. К сожалению, единственного влиятельного и надежного друга — Мстиславского — большевики арестовали в Большом театре, и когда Фанни поехала в город, она обнаружила, что в квартире члена ЦК партии левых эсеров живут другие люди. К счастью, будучи опытной террористкой, Фанни в квартиру не пошла, а расспросила соседей. От бабушек на дворе она узнала, что в квартире поселили каких-то переодетых чекистов, и она должны вылавливать визитеров.

На обратном пути Фанни продала кожаную куртку, которую ей выдали еще в мае в распределителе для политкаторжан. Куртка была почти новая, хорошая, английская, на Сухаревке за нее дали двести рублей, хотя она стоила все шестьсот.

Фанни купила себе там же новый лифчик, потому что старый был застиран и расползался по швам, а на сто рублей набрала всяких продуктов, и вечером они впервые за две недели по-настоящему наелись.

Коля с каждым днем все яснее понимал, что в Симферополь с Фанни ехать — безумие.

Ничего себе — парочка. Эсерка, которую наверняка ищут, и убийца посла, которого хотят расстрелять. Один он смог бы отыскать себе тихое место на южном берегу, где его не знают, и затаиться, пока о нем не забудут. Да и власть, вернее всего, скоро изменится.

От этого подспудно и пока еще не сильно начало назревать в Коле раздражение.

Против жизни.

Завтра оно станет раздражением против Фанни.

Самым счастливым днем их любви был не первый день и даже не второй, Сперва должен был пропасть страх. Страх Коли перед арестом и страх Фанни потерять возлюбленного, потому что она не умеет делать того, что делают в постели настоящие любовницы.

Конечно, она так и не научилась особенностям любви, но она поняла, что Коле с ней хорошо, что он не притворяется, когда шепчет, что она — первая в его жизни женщина, которая дарит ему наслаждение.

На смену первым страхам у Фанни возникла боязнь, что Коля ее бросит, потому что она такая бедная, так плохо одевается. Нельзя же красивому мужчине любить женщину, у которой лишь две пары панталон и один лифчик, застиранные до потери цвета.

Она старалась оттянуть момент близости до темноты, но Коле, наоборот, хотелось обладать ею днем, при свете, заглядывать ей в глаза, чтобы читать в них страсть.

Им еще было интересно друг с другом. Для Коли в Фанни была тайна опасной жизни на краю обрыва, жизни, всегда сопровождаемой насилием и риском смерти. Фанни так хотелось теперь забыть о той жизни, и ею владело стремление к несбыточному счастью, ну почему ей нельзя жить с Колей в небольшом доме, чтобы он занимался наукой, а она родила бы ему двух, трех детей. Когда пойдут дети, он ее полюбит по-настоящему, не как любовницу, которую всегда можно бросить, а как спутницу жизни, жену хозяйку дома.

Мечтая об этом, вернее, позволяя себе приблизиться к этой мечте, Фанни отлично понимала, что ничего подобного она от жизни не получит. И Коля — лишь сон, счастливый сон, который завершится тоскливым пробуждением на нарах или в грязной избушке.

Коля же не спешил заглядывать в будущее, к тому же он никак не смог бы разделить мечту Фанни.

Фанни не кичилась своим жизненным опытом, приключениями профессиональной революционерки, террористки, Ей было куда интереснее рассказывать о забавных или любопытных событиях в ее жизни, которая для постороннего казалась бы авантюрной и насыщенной событиями, а ей самой казалась быстро промелькнувшей и даже не очень интересной повестью, схожей с биографией цирковой артистки — гостиницы, гостиницы, сцены, манежи, свист чаще, чем аплодисменты, редкие удачи и трагические срывы, когда твой партнер падает с трапеции и, матерясь от боли, умирает у тебя на руках.

Фанни понимала, что Коля рассказывает ей далеко не все. Иначе история с тем, что ему поручили убить германского посла, просто так, случайно ткнув пальцев в первого встречного, была бы мистической и фантастичной. И хоть революция знает немало нелогичных и странных взлетов и падений, Фанни было трудно поверить в то, что молодой помощник Островской, по ее протекции попавший на мелкую должность в Чрезвычайке, вдруг удостоится такого доверия самого Дзержинского. Сам Коля объяснял это, как ему казалось, правдиво. А именно случаем на пожаре, когда Коля показал свое умение метко стрелять. А также приятельством с Яшей Блюмкиным, действительным исполнителем акта.

Фанни было трудно уяснить истинные причины выбора убийц Дзержинским, потому что, несмотря на близость и даже союз эсеров и большевиков, основной принцип их отношения к человеку был диаметрально противоположен.

Левые эсеры были романтиками, пережитком карбонариев, крайними индивидуалистами.

Их жертвы были личными жертвами, а судьба попавшего в беду товарища затрагивала всю ячейку, если не партию. Это был трагический (а исторически порой и трагикомический) союз обреченных на смерть нигилистов. Перегоревшие, устремленные к нормальной политической деятельности товарищи перетекали к правым эсерам. Идеал левого эсера — отрицание! Уничтожение произвола, угнетения, рабства. Они и с большевиками не могли ужиться, ведь те вместо угнетения царского предлагали собственное угнетение.

Большевики не были нигилистами и хоть пели «разрушим до основанья», главное видели в том, чтобы «свой новый мир построить». Добиться власти и ни при каких обстоятельствах ее не выпустить, никому не отдать. В отличие от карбонариев, исторически обреченных уступить власть соперникам, их орден отрицал индивидуализм. Тогда, в начале своего пути к власти, они еще не сформулировали своего отношения к членам своей партии (существа за пределами ее не стоили индивидуального внимания и участия), но с самого начала действовали на основе термина, выработанного позже, Люди — это винтики в механизме государства. А винтиков много, они, самое главное, взаимозаменяемые. И через несколько лет Сталин выразит это в формуле «У нас незаменимых нет». Большевики стремились создать государство муравьев. Основная масса жителей муравейника были рабами (хотя именовались хозяевами муравейника), меньшая, привилегированная часть именовались солдатами, а наверху сидели матки, короли и королевы этой кучи. И на самом деле идеалом муравейника было накормить, обслужить, удовлетворить, охранять этих маток.

В таком муравейнике солдат или рабочий сам по себе ничего не значил, а значение имела лишь его функция. Пока он ее выполнял, он имел право на жизнь и относительное благополучие. Выполнив функцию или потерян нужность ля муравейника, он подлежал ликвидации или забвению. Поэтому для Дзержинского Коля (в меньшей степени Блюмкин, который занимал более высокое положение в муравьиной иерархии) был лишь исполнителем на раз. Солдат партии, который умел стрелять, не имел связей в Москве и потому, выполнив функцию, мог исчезнуть, не оставив следа.

Никто не хватится Николая Андреева, настоящее имя которого известно лишь нескольким лицам в Чрезвычайной Комиссии, а все детали события, все нити его находятся в руках самого Феликса Эдмундовича. Так что Коля был мавром, который сделал свое дело и может уходить. Более того, Блюмкин, как гениально предусмотрел Дзержинский, на самом деле рук своих кровью немецкого посла не обагрил, и навсегда останется тайной, как мог Блюмкин выпустить восемь патронов в немцев с двух Метров, и ни один из них не достиг цели, И был ли в его задании пункт — попасть в посла. Или с самого начала эта честь принадлежала безликому Николаю Андрееву, которого толком никто и не разглядел.

Так что желание Фанни Каплан было инстинктивно и рассудочно верным. Она ошибалась лишь в одном — она опасалась, что Колю арестуют, чтобы судить за убийство Мирбаха, а его намерены были поймать, чтобы незаметно уничтожить.

Фанни подозревала, но не знала наверняка, что Колю ищут агенты Чрезвычайки.

Его на самом деле искали — и в Москве, и даже в Крыму. Так что если бы любовники убежали в Крым, еще находившийся под властью Скоропадского и его немецких союзников, то агенты Дзержинского подстерегли бы там и убили Колю.

Но искали Колю только месяц.

Может быть, месяц с небольшим.

До тех пор, пока Дзержинскому не доложил агент ВЧК по Московской губернии, что есть основания полагать, что разыскиваемый по подозрению в убийстве немецкого посла Андреев Николай, бывший сотрудник ВЧК и наймит партии левых эсеров, прячется со своей любовницей, известной боевичкой той же партии, в поселке Подлипки. Дзержинский с интересом прочел донесение и готов был уже написать по диагонали в левом верхнем углу свою резолюцию: «Задержать» либо «Ликвидировать».

Но тут занесенная для удара рука с карандашом замерла.

Потому что за последний месяц ситуация в стране изменилась.

* * *

— У нас деньги еще остались? — спросил поздно вечером двенадцатого августа Коля у Фанни.

— Двадцать рублей, — ответила Фанни.

— Как раз на молоко, — сказал Коля.

— Фунт черного хлеба, молоко.

— Пачку папирос, — сказал Коля.

Приходилось экономить на куреве. Курили они оба, но в последние дни Фанни старалась совсем не курить.

Она похудела, глаза стали еще больше, скулы обозначились резче, волосы отросли, и Коля, запуская в них пальцы — и возбуждаясь от их неподатливости, говорил:

— Ты черная львица!

— У львиц не бывает грив.

— Ты единственная гривастая львица.

— У меня опять гвоздь в ботинке вылез, — сказала Фанни.

— Я завтра забью.

Они лежали, обнявшись. Ночь выдалась холодная, дождливая, и агенту, сидевшему в кустах за сарайчиком и обязанному записывать или хотя бы запоминать, о чем говорят беглецы, было зябко даже под клеенчатым плащом.

Губы Фанни, полные, мягкие и нежные, ласкали щеки, лоб, веки Коли.

— Черная львица, — повторял он.

— Иди ко мне, мой любимый…

Потом он долго не спал. И пока не заснул, мучился мыслями о безысходности их счастья… Фанни тоже не спала, она боялась пошевелиться, потому что в его дыхании, движениях мышц, в нежелании коснуться ее она видела, чувствовала, как истончается и тает, не выдерживая времени, их неладная любовь.

А московский обыватель, агент национализированного пароходства «Самолет Никита Петрович Окунев, записывал ночью в дневнике, который хранил в примитивном тайнике за шкафом, следующее:


30 июля/12 августа. «В советских «Известиях» напечатано:

«Казань занята незначительными отрядами чехословаков. Она окружена железным кольцом советских войск, и ее постигает участь Ярославля…» Как береза «стоит и шумит».

Вышел приказ всем бывшим офицерам до 60-летнего возраста явиться на сборный пункт. И вот все эти тысячи явились и попали как бы в ловушку. Прошло четыре дня, а выпущены еще немногие… Никому не известно, что это: регистраторство, заложничество, сыск или просто хамство рабочей диктатуры?

Надо бы разобраться вот в чем: что Ленин и Троцкий сделались так обаятельны для большинства российской бедноты и незажиточности благодаря своим исключительным дарованиям в виде красноречия, умения сочинять декреты, воззвания, приказы и страшной энергии или только потому, что проводят в жизнь те идеи, которые наиболее приятны для пролетариата?

В «Известиях» уж очень хлопочут о мировой революции, а посему крупными буквами печатают: «В Индии по всей стране восстания и массовые вооруженные выступления.

Но уж очень далеко от нас эта Индия-то. Ведь мы не знаем, что делается сейчас в Казани, а не только за тридевять земель.

На днях видел на Мясницкой Шаляпина. Похудел, но едет на извозчике. Да и с чего ему худеть и от чего не на автомобиле ездить? Он теперь получает колоссальнейший гонорар, которого и в царские дни не получал. За участие в последних 10 спектаклях в «Эрмитаже» ему уплатили 160.00 рублей.

Говорят, к Троцкому приехал с Украины, спасаясь от немцев, его отец Бронштейн, который арендовал десять тысяч десятин, обрабатывал землю трудом батраков и считался миллионером, а сына хотел видеть механиком. Жили бы счастливо. Мне видится в генерале Лейбе Троцком что-то от Хлестакова. Не думаю, что он долго продержится у власти, но дел натворить успеет.

Тяготы жизненные с каждым днем становятся все увесистей. Черный хлеб покупаем по 10 р. за фунт, яйцо 1.50 к. шт., молоко — кружка 2 р. 50 к., арбузов, конечно, совсем нет — отрезана «арбузная» страна от Москвы. Спирт продают по 160 руб. за бут. Папиросы самые дешевые 10 к. шт.

Луначарский то и дело устраивает религиозные диспуты.

* * *

Давид Леонтьевич посетил Марию Дмитриевну. С сыном отношения начали портиться, революцию старик не одобрял, поссорился с зятем — партийная кличка мужа дочери Ольги, так похожей на Надю Крупскую, была Каменева.

Давид Леонтьевич устроился работать бухгалтером на мельницу.

Господин Окунев не знал, что имение Давида Леонтьевича разграбили красноармейцы еще в конце октября прошлого года, а старика выгнали из дома. Иначе бы в Москву он не поехал.

Он сказал Марии Дмитриевне:

— Отцы трудятся, зарабатывают на старость, а дети делают революцию и оставляют их ни с чем, Мария Дмитриевна беспокоилась о сыновьях, Они были на юге, и если там образуется сопротивление большевикам, то Врангели, конечно же, ринутся в бой.

И Давид, и Мария Дмитриевна полагали, что с детьми им повезло, дети умные, образованные, но в это смутное время они избрали для себя самые опасные дорожки.

Давид Леонтьевич приносил с мельницы хорошую муку, Мария Дмитриевна пекла пышки, пшеничные, на дрожжах. Чай дома не переводился. Миллер-Мельник притащил откуда-то пол-литровую банку сахарина в порошке. Так что недостатка жители квартиры на Болотной ни в чем не испытывали.

Когда живешь рядом с гнездом птицы Рокк, то его размеров толком не ощущаешь. Вот и жильцы квартиры, несмотря на предупреждения папа Теодора, серьезно к уменьшительным опытам Гриши не могли относиться. И его зверюшки становились мельче со дня на день, хотя Миллер-Мельник обещал вот-вот изобрести средство, чтобы остановить их рост и даже обратить его обратно, то есть в сторону постепенного увеличения.

Порой к Грише приходили люди, но никто не видел и не рассматривал их. Тем более что являлись они обычно, в темноте, а коридор квартиры освещался одной маленькой, в пятнадцать свечей, лампочкой.

В минуты откровенности, разомлев от чая или плюшек, Гриша начинал рассуждать, что главная его цель раздобыть для опытов человеков. Тогда он исполнит главную мечту человечества — всех жителей Земли он сможет накормить и разместить. Ведь если уменьшить человека до размеров муравья, тот будет довольствоваться пшеничным зернышком в неделю…

Разумеется, рассуждения Миллера-Мельника принимались соседями с должной долей веселья, И Лидочка даже предложила как-то себя как кандидатуру на уменьшение.

— Почему? — совершенно серьезно спросил Гриша, окинув взглядом ее тонкую фигуру.

— Тогда Андрюша будет носить меня на руках, — сказала она, чем развеселила Давида Леонтьевича.

— Нет, — сказал, поразмыслив, Гриша. — Надо будет подыскать кого-нибудь попроще.

* * *

Красин предложил привлечь Бухарина, яркого левого коммуниста, способного журналиста и спорщика.

— Он растрезвонит о наших намерениях по всей Москве. Хуже Радека, — ответил Дзержинский.

— Я и не предлагал кандидатуру Радека, — возразил Красин.

На Пятакове сошлись сразу.

В заговор решено было посвятить лишь самую необходимую малость.

— Как говорят немцы, — напомнил Красин, — что знают двое — знает и свинья.

Дзержинский протянул Красину листок бумаги с текстом, напечатанном на машинке.

— Перехват письма из немецкого посольства, — сказал Дзержинский. — Пишет советник Рицлер. О нас.

За последние две недели положение резко обострилось. На нас надвигается голод, его пытаются задушить террором. Большевистский кулак громит всех подряд. Людей спокойно расстреливают сотнями… материальные ресурсы большевиков на пределе.

Запасы горючего для машин иссякают, даже на латышских солдат, сидящих на грузовиках, больше нельзя полагаться — не говоря уже о рабочих и крестьянах.

Большевики страшно нервничают, вероятно, чувствуя приближение конца, и поэтому крысы начинают заблаговременно покидать тонущий корабль… Карахан засунул оригинал Брестского договора в свой письменный стол. Он собирается захватить его с собой в Америку и там продать, заработав огромные деньги на подписи нашего императора…

— Дальше, — сказал Дзержинский, — тут приписка Траутмана:

Красин прочел:

В ближайшие месяцы должна вспыхнуть внутриполитическая борьба. Она может привести к падению большевиков. Один или два большевистских руководителя уже достигли определенной степени отчаяния относительно собственной судьбы.

— Ничего нового. — Красин усмехнулся и почесал указательным пальцем солидную буржуазную бородку, — Троцкий на последнем заседании ВЦИК, где вы, Феликс Эдмундович, не были, сказал, что мы уже фактически покойники, а дело теперь за гробовщиком.

— Мне доложили, — сказал Дзержинский. — Мы теряем время.

— Вы знаете, что сказал Ильич, когда Троцкий спросил его, что делать, если немцы будут наступать и дальше?

— Отступим дальше на восток, создадим Урало-Кузнецкую республику, вывезем туда революционную часть питерского и московского пролетариата. До Камчатки дойдем, но будем держаться.

— Ему важнее стать во главе Камчатской республики, чем упустить власть в центре, — сказал Красин.

— Он обратил против республики крестьянство, — заметил Дзержинский. — Германский посол отозван в Берлин?

— Москву покинули турки и болгары. Их дела никуда не годятся. Понимание без открытия истинных намерений было достаточным для опытных в сокрытиях коллег.

И ведя разговор между строк, Дзержинский и Красин должны были наметить конкретные действия.

— Троцкий с нами, — сказал Дзержинский.

— Но никогда не пойдет в открытый бой со стариком.

— Зато когда мы все сделаем, он будет лояльным. Его мечта — мировая революция.

Его лояльность старику подвергается страшному испытанию.

— Человек, который никогда и нигде не станет первым, — заметил Дзержинский.

— Тогда мы придумаем него троцкизм. И в нем он будет первым.

— Мы не переиграем в тактике, — сказал Красин. — Он тактический гений. Нужно действие, действие, а не голосование.

— Не гений тактики, а гений интриги, — поправил Красина Дзержинский.

— Он лишен чести.

— Им правит целесообразность.

— Что бы ни случилось, — предупредил Красин, — события не должны быть связаны с нами, с нашими именами.

— Есть враги и помимо нас.

— Мы не враги, — сказал Красин. — Но членство в партии в Московской организации за последние три месяца упало с пятидесяти до восемнадцати тысяч.

— Знаю.

Они оба были примерно одинаково информированы и в обмене сведениями не просвещали, а испытывали друг друга.

— Наша цель — спасти партию от безумной авантюристической политики некоторых ее лидеров, — сказал Красин.

— Это может быть несчастный случай.

— Ваше дело, Феликс Эдмундович, организовывать случаи. Но попрошу без жестокости, столь вам свойственной.

— Если вы решили заняться революцией, — заметил Дзержинский, — отложите в сторону гуманизм.

— Тогда в следующий раз мы займемся рассмотрением кандидатур на посты наркомов, — сказал Красин. — А вы расскажете нам, что придумали.

— Лучше будет, если я вам этого не расскажу. Тогда вас, в случае чего, не будет мучить совесть. Вы же говорили о гуманизме.

Красин чуть поморщился.

Но выхода не было — партия должна была избавиться от лидера, который вел ее к гибели и к гибели принципов идей социализма. Сделать это демократическим путем не представлялось возможным. Он их переиграет, как переигрывал уже не раз.

Именно об этой беседе Дзержинский думал в тот момент, когда стал перебирать бумаги из утренней папки и натолкнулся на донесение агента о Коле и Фанни.

— Голубки, — произнес Феликс Эдмундович вслух. — Голубки. И что он в ней нашел, наш вольный стрелок?

* * *

Пятнадцатого августа по новому стилю Фанни снова уехала на поезде в Москву, без билета, потому что денег не было и на билет. Коля страдал без курева. Он стал раздражителен и второй день не желал разговаривать с Фанни из-за какого-то пустякового повода. Он был голоден — разве наешься половиной ситника? Но главное — мучился из-за отсутствия курева до безумия, до звона в ушах, до ненависти ко всему миру, начиная с Фанни, которая затащила его в эту дыру. Уж лучше бы он покаялся и сдался. Они бы его пощадили. Он же им еще нужен!

Когда Фанни ушла, поцеловав его на прощание, он отклонил голову, чтобы ее губы не коснулись его виска.

— Прости, милый, — сказала Фанни. Она понимала, что виновата, и в то же время в ней тоже гнездился гнев — ведь ты не мальчик, ты мужчина, ты мой мужчина. Но она сама испугалась, почувствовав в себе ростки гнева.

Она быстро ушла, и Коля, глядя ей вслед из-за приоткрытой двери, подумал, что балахон, который она нацепила, может погубить изящество любой женщины. Фанни изящной не назовешь.

И подумал: надо уходить. Пока ее нет. Оставить записку и уходить. Он наймется, найдет себе место, может быть, место грузчика на товарной станции, кочегара — он думал о том, что уйдет, и тогда наступит освобождение. Тогда появится надежда.

Хлопнула калитка.

Заплакал в доме ребенок.

Только бы она не вернулась со станции. Нет, она будет до вечера ходить по проваленным явочным квартирам в поисках своих партийных друзей, а потом вернется без шелкового платка — последней своей ценности, который вчера на всякий случай выстирала в холодной воде.

Коле нечего было собирать.

Он взял свою куртку. Конечно, ее можно было давно бы продать, как Фанни продала свою, но Коля берег ее. Ведь может случиться, что наступят холода, да и вообще человеку нельзя ходить по городу без пиджака или куртки. Ботинки у него были еще приличными. Плохо с сорочками. Правда, Фанни стирала их, занимая хозяйственное мыло у хозяйки дома, но хорошо пока стояла жара — иногда он ходил без рубашки целыми днями. Сейчас, когда чуть похолодало, рубашка нужна.

Когда Коля говорил себе, что намерен устроиться грузчиком и заработать на дорогу в Симферополь, на самом деле он знал — хоть и не думал об этом, — что вернее всего постарается встретиться с. Ниной Островской. По ее взгляду, по первым ее словам он поймет, может ли рассчитывать на прощение. А если она не простит, остается еще один вариант — Берестовы. Берестовы на Болотной площади. В конце концов, он ни в чем перед ними не провинился. И даже имя у него теперь старое — Николай. Беккер, партийный псевдоним — Андреев. И им незачем знать о его подвигах, благо в газетах картинок и портретов не печатают.

Через полчаса после ухода Фанни Коля последовал ее примеру. Он натянул куртку и вышел на тихую дачную улицу.

Он дошел до угла, у поворота на станцию его ждали два человека в куртках, схожих с его курткой. При виде их Колю охватил первобытный до рвоты ужас. Он замер, но не смог побежать назад, потому что знал, что агенты вооружены.

Он не мог и пойти вперед, ноги отказывались нести его навстречу смерти.

Но агенты пошли к нему сами — как будто пожалели немощного.

Он стоял, они приближались и увеличивались, как в синематографе.

Первый, усатый и неторопливый, спросил его, хотя спрашивать было не обязательно.

— Гражданин Андреев? Николай Андреев?

Коля кивнул.

— Следуйте за нами, — сказал второй.

— Разумеется, — согласился Коля. Только не надо их сердит!

И он пошел между ними.

Со стороны они, наверное, казались друзьями, что спешат на поезд.

На деле агенты повели Колю на дорогу, где ждал небольшой грузовичок, крытый фургон, какие использовали в ВЧК для перевозки арестованных.

* * *

Дзержинский показал Коле на стул, а сам встал из-за своего стола и стал ходить по кабинету, негромко рассуждая:

— В принципе вы, Беккер, были правы, когда решили сбежать. Вы не возражаете, что я вас называю настоящей фамилией?

Коля кивнул.

Он все еще стоял на эшафоте и не знал, прикажут ли сунуть голову в петлю или отпустят в объятия ревущей толпы, И он знал, что ласковый, даже задушевный тон Председателя еще не значит, что ты спасен или прощен. Дзержинский предпочитал не выдавать своих намерений заранее.

— Впрочем, отказаться от псевдонима разумно. По крайней мере в недрах нашей организации вы не найдете упоминания о сотруднике Николае Андрееве, потому что мы держим у себя лишь проверенных, чистых духом и поступками людей, к каковым Николай Андреев, назовем его государственным преступником, не относится.

Дзержинский сделал паузу, чтобы смысл его слов проник в сознание Коли.

Возможно, Коле следовало бы промолчать, но вопрос вырвался неожиданно для него самого:

— А как же Блюмкин?

— Он — эсер, обманным путем проникший в наши органы, когда там левые эсеры играли важную роль. Ведь мы их по наивности полагали своими союзниками, Блюмкин выполнял приказ ЦК партии эсеров и по поддельным документам проник в немецкое посольство. Наверное, вы, Беккер, слышали?

Вот в этот момент Коля уверовал в то, что его не казнят. Что у Дзержинского есть на него виды. Ведь республике нужны преданные бойцы!

Дзержинский, словно угадав мысли Коли, продолжил:

— Я не могу отнести вас, Беккер, к числу преданных бойцов революции. Скорее всего вы попутчик с авантюрным уклоном. Вы меня боитесь, Вы боитесь за свою жизнь, за которую я бы сейчас и копейки не предложил…

Дзержинский позволил своим тонким губам улыбнуться.

— Наверное, вы боитесь также за жизнь свой любовницы Фанни Ройтман, она же Каплан? Хотя совершено не понимаю, чем она могла вас увлечь? Немолодая, не очень привлекательная профессиональная революционерка, которая даже не знает, что такое настоящее нижнее белье, правда?

Коля непроизвольно кивнул — и этим выдал себя, свои секретные мысли. Дзержинский же сделал вид, что не заметил этого кивка.

— К тому же вы сейчас попали в совершенно безвыходное положение. Будь вы один, попробовали бы убежать на юг, в родные места. А с таким балластом… нет, я вам не завидую. У вас, наверное, даже на папиросы денег нет.

Коля думал, что это — предположение Председателя. На деле же агент ВЧК подслушивал в течение двух дней дневные и даже ночные разговоры возлюбленных, В этом не было сложности — стены сарайчика были тонкими, Так что Дзержинский знал обо всем, что обсуждали Фанни с Колей и о чем спорили.

— Помочь вам могу только я, — сказал наконец Дзержинский. — И я готов помочь, потому что сам как бывший курильщик знаю, как мучительно остаться без табака…

Дзержинский вздохнул и замолчал.

Потом вернулся за свой стол, отпил чая из тонкого стакана в серебряном подстаканнике. Взял с тарелочки бутерброд с сыром и откусил от него под пристальным взглядом Коли, что было тоже оружием в психологической войне, которую Дзержинский не без удовольствия вел с Колей, как кот, который играет с придушенной мышкой.

— Готовы ли вы, Николай, искупить свою вину перед партией, Комиссией и мной лично?

— Как? — спросил Коля.

— Я понимаю, что вы еще не готовы ответить на прямо поставленный вопрос. Я дам вам подумать некоторое время, немного. И при следующей нашей встрече вы не будете задавать мне вопросов, которые таят в себе условия. Мне нужно ваше абсолютное послушание. Причем учтите, что каждый ваш шаг, каждое сказанное вами слово даже под одеялом, немедленно становится мне известно. И в первую очередь я должен быть уверен, что ни слова, ни дуновения ветра не донесется до вашей подруги. У меня есть все основания не доверять ей. А перед вами стоит жизненный выбор — или мы или Фанни. Рассудите, вы умный человек, что ждет вас, если вы изберете Каплан. Идите.

— Куда? — Коля поднялся и остановился в нерешительности.

— Кажется, ваше убежище называется — станция Подлипки, Станционный проезд, владение номер шесть. Сарай… — Потом он неожиданно добавил: — Ильич с Зиновьевым провели чуть ли не месяц в сарае, летом. Ровно год назад. Но они не были любовниками. Ну чего вы стоите?

— Извините, — сказал Коля.

Ему ничего не сказали, не простили и не казнили, а оставили подвешенным к завтрашнему дню. Надо было спросить: «И что потом?» А кот ничего мышке не ответит.

Коля повернулся от двери, сказал:

— До свидания.

Дзержинский кивнул. Он читал бумаги, разложенные на столе, и прихлебывал чай из стакана.

Коля вышел в приемную.

В приемной было пусто. Только средних лет секретарша сидела за ундервудом.

— Товарищ Беккер? — спросила она. — Андреев?

— Да, это я.

Сейчас она велит мне пройти в комендатуру…

— Возьмите конверт, — сказала она. — Товарищ Дзержинский просил меня передать его вам, если вы сюда придете.

Коля покорно взял конверт и не знал, можно ли заглянуть внутрь.

— До свидания, — сказала секретарша. — Чего же вы стоите?

Коля пошел к двери, держа конверт в руке.

И надо же! Через двадцать шагов он встретил в коридоре Яшку Блюмкина. Правда, в черных очках и без бороды.

Коля хотел поздороваться. Но Блюмкин картинно отвернулся.

И только тогда Коля сообразил, что Блюмкин не один. Рядом с ним шла молодая женщина с жестким, даже грубым лицом, блондинка, почти альбинос с белыми ресницами.

Коля прижался к стене, пропуская ее.

Женщина посмотрела на него в упор. У нее был спокойный змеиный взгляд. Коля понял сразу, в одно мгновение, что никогда не забудет этого взгляда.

Он вышел из здания ВЧК беспрепятственно.

Но в конверт заглянул не сразу.

Он спустился к Рождественскому бульвару и там, за монастырем, уселся на лавочку.

Конверт был заклеен.

В конверте лежало сто рублей. На папиросы.

* * *

Феликс Эдмундович недолго оставался в своем кабинете.

Он приказал секретарше вызвать автомобиль.

Автомобиль отвез его к небольшому особняку на Пречистенском бульваре. Уже две недели как Миллера-Мельника перевезли в этот особняк и выставили у небольшой дверцы в каменном заборе охрану.

Недавно из особняка выгнали анархистов, которые, в свою очередь, освободили его от хозяев.

Охрану Дзержинский назначил особняку круглосуточную, из латышей.

Никаких пропусков, никаких исключений, доступ в особняк, кроме лаборанта, пленного венгра, который по-русски так и не выучился, но объяснялся с Миллером-Мельником по-немецки, и самого Дзержинского, был запрещен для всех.

Поэтому латыши там были те, кто знал Председателя в лицо.

Дзержинский был удивлен, когда, соскочив с автомобиля, подошел к калитке и тут охранник остановил его.

— Что это означает? спросил Феликс Эдмундович.

— Я вас уже пропускал, — ответил часовой.

Шофер Дзержинского, верный Марек, заглушил двигатель и подошел к ним.

Латыш не открывал калитку.

— Ты не узнаешь, что ли? — спросил он.

— Извините, я узнаю, но товарищ Дзержинский уже там.

— Но ты машину знаешь? спросил Марек. — Ты нашу машину, наше авто знаешь? Такого второго в Москве нет.

Машина была новая, малиновая, бенц», такого больше в кремлевской конюшне не водилось.

— Вот мой пропуск, — сказал Дзержинский.

— Тогда я не понимаю, — сказал латыш, но отступил назад и взял под козырек.

— А вот это мы сейчас выясним.

Дзержинский вошел в калитку, за ним последовал Марек, и Дзержинский, не любивший неоправданного риска, не стал его прогонять.

Между калиткой и особняком было метра три — короткая дорожка, выложенная плиткой, с кадками по сторонам, из которых торчали высохшие пальмы. Затем изысканно расписанная трубочным дымом в стиле модерн дверь.

Дзержинский толкнул ее и ступил в сторону.

Марек понял его и быстро шагнул внутрь.

За ним последовал Дзержинский.

Они миновали прихожую.

Затем через открытую дверь вошли в гостиную, частично переделанную в лабораторию.

Получился странный гибрид — мягких кресел, торшеров и лабораторного стола с пробирками и центрифугой.

Золтан — розовый, аккуратный, в изумительно белом халате — отмерял корм в клетку.

— Добрый день, — сказал Дзержинский. — Где Гриша?

— Оу! — ответил Золтан.

И разразился венгерским монологом, из которого Председатель ничего не понял, но ощутил изумление лаборанта.

Поэтому рукой указал Мареку на дверь в бывшую спальню.

— Ах! — произнес немногословный шофер.

Дзержинский не уловил в возгласе страха, а лишь удивление, и последовал за Мареком в следующую комнату.

И тоже удивился На отодвинутой к стене широкой кровати сидел он же, то есть другой Дзержинский, в такой же тщательно выглаженной гимнастерке, брюках со складкой и начищенных ботинках.

При виде гостей он поднялся, не спеша и без следов испуга.

— Простите, сказал он, — но я был вынужден пойти на небольшую проделку, чтобы проникнуть в это помещение.

— Зачем? — спросил Дзержинский, заложив руки за спину.

Марек держал пистолет, готовый выстрелить.

— Мне надо было поговорить с моим учеником и подопечным, которого вы знаете под именем Григория. Я не ошибаюсь — Григория?

— Марек, доставь гражданина Коромыслова в комиссию, — сказал Дзержинский. — Я его допрошу завтра.

— Ну и память! улыбнулся незнакомец Коромыслов улыбкой Дзержинского. — Мы с вами виделись лишь однажды, в девятьсот двенадцатом году, на явочной квартире в Минске. Я прав?

Лицо Коромыслова неуловимым образом изменилось, чуть-чуть, но он уже не был похож на Дзержинского, хотя формально все — и костлявый нос, и узкое лицо со впалыми щеками и даже маленькая бородка, эспаньолка, какими любил украшать себя Шаляпин, изображая Мефистофеля, — все осталось.

— Я полагаю, — сказал Коромыслов, отводя в сторону руку Марека с револьвером жестом ленивым и легким, как отводит руку назойливого поклонника знатная красавица на балу, — что нет смысла задерживать меня, раз я сам решил уйти. Рад был встретиться.

Он наклонил голову.

Дзержинский хотел было возразить, но передумал, промолчал, глядя, как Коромыслов прощается за руку с робеющим Миллером — Мельником.

— Поздравляю тебя с успехами, мой мальчик, — сказал Коромыслов. — Я не обманулся в своих ожиданиях. Но повторяю то, что сказал: может быть, тебе еще рано приниматься за человека. Это рискованно не только в научном аспекте, меня смущают моральные и этические последствия такого эксперимента.

— Но это было решение… — Гриша перевел взгляд на Дзержинского. — Для этого мне выделили средства и новую лабораторию. Вы же знаете…

— Я не останавливаю тебя, — произнес Коромыслов. Мое дело — предупредить вас с покровителем об опасности, которую вы, как свойственно людям, еще не осознаете.

Именно для этого я сюда пришел в таком несколько необычном виде. А знаете, Феликс, вас на улицах узнают и даже разбегаются по подъездам.

Коромыслов неприятно визгливо рассмеялся. Словно смеяться не умел.

Не прощаясь, Коромыслов быстро, походкой Дзержинского, нетерпеливой, спешащей, покинул комнату, простучал каблуками по паркету гостиной, и оставшиеся посмотрели скорее на место, в котором он только что находился, будто не верили собственной памяти.

— Кто он? — спросил наконец Дзержинский.

— Он… это мой старый… наверное, «покровитель» неточное слово, правда?

— Как его имя?

— Вы назвали его Коромысловым, — осторожно уклончиво ответил Гриша.

— Как! Его! Имя?

— Я называл его Учителем.

— Точнее!

— Феликс Эдмундович, я не ваш лакей, И я не намерен отвечать на глупые вопросы.

Гриша говорил медленно и тихо.

Подчиняясь незаметному движению пальцев Дзержинского, шофер Марек вышел из комнаты.

Дзержинский умел владеть собой. Человеку, мало знавшему его, могло показаться, что он смирился, отступил.

— Рассказывайте, Гриша, что у нас нового.

Дзержинский сделал упор на местоимение.

— Я докажу вам, — сказал Гриша. — Хотя Учитель возражает против опытов с людьми.

— Никто ни к чему вас не принуждает, — сказал Дзержинский. — Вы можете немедленно собрать свой скарб и убираться куда пожелаете.

— Это невозможно, — ответил Гриша. Он был серьезен. Он всегда был серьезен, и это опасно, если имеешь дело с гением узкой специализации.

— Почему же? — язвительно заметил Дзержинский.

— С новым оборудованием и расширением объема работ я не смогу вернуться на Болотную, и мне придется прекратить работу.

Он смотрел на Дзержинского, как на малого непонятливого ребенка.

— Коромыслов вас субсидировал? — спросил Дзержинский.

Он надеялся, что Марек смог послать за Коромысловым латыша или сам в крайнем случае пошел за ним. Надо было выяснить, где прячется этот оборотень. Нельзя было допустить, чтобы по Москве разгуливал человек, посмевший принять облик Дзержинского настолько убедительно, что часовой спутал его с оригиналом.

Опасность, исходившая от Коромыслова, усугублялась тем, что Дзержинский не мог отыскать ему полочку, место в системе мироздания. Будто он был человеком из небытия, А значит, врагом.

— Учитель всегда помогал мне, — ответил Гриша. — Вам показать образец один? —

— Да, — сказал Дзержинский. — А где Коромыслов проживает?

— Он говорил, что в Костроме, — сказал Гриша, — но по выговору он москвич.

Заходить в комнату вы не будете, — сказал Гриша. — Чтобы не травмировать образец.

В стене спальни, за шторой, было вырезано круглое окошко.

— С той стороны зеркало, — сообщил Гриша. — Он вас не увидит.


Читать далее

Кир Булычев. Покушение
Предисловие 14.11.13
Глава 1 14.11.13
Глава 2 14.11.13
Глава 3 14.11.13
Глава 4 14.11.13
Глава 5 14.11.13
Вдоль по «Реке Хронос» 14.11.13
Глава 5

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть