Глава вторая

Онлайн чтение книги Покушение на миражи
Глава вторая

1

Сноровистый земледелец, вырастивший вола, приспособивший его к сохе, незаметное событие в истории. Столь же незаметное, как в огромной плотине, запрудившей большую реку, просочившаяся первая капля. Но за этой первой каплей, проложившей себе путь, пойдет вторая, третья, капля за каплей, и вот уже слабенькая струйка, жалкий ручеек, который крепнет, ширится, превращается в большой поток, прорывающий плотину. Зная напор воды, толщину плотины, плотность грунта, инженер может рассчитать скорость размыва, то есть математически выразить совершающийся процесс.

Но на этот процесс могут повлиять некие случайности, предусмотреть которые невозможно: в верховьях реки вдруг выпадут проливные дожди, увеличат напор воды, некоторые неуловимые неравномерности в насыпи облегчат размыв или, напротив, вызовут осадку плотины и размыв задержат…

История загромождена фатальными случайностями… Случайно солдат, защищавший Тулон, ранил капитана Бонапарта в ногу, а не нанес ему смертельную рану, скажем, в живот или грудь. Тогда бы не было Наполеона, не было бы тех побед, какие одержала Франция в Европе, не было бы в России войны 1812 года, и Лев Толстой не написал бы свой великий роман «Война и мир». И вообще, что было бы и не было в нашей жизни и как бы сейчас она выглядела? Если случай фатален, то чего стоят закономерности, которые мы пытаемся улавливать в окружающем мире?..

Я вглядывался в далекие времена, пытался вывести общий показатель в развитии условного рабовладельческого хозяйства.

Раб, наверное, работал ленивее стародавнего земледельца — не для себя старался. Но хозяйственный механизм, составленный из таких рабов, способен был совершить то, что патриархальному хозяйству и не снилось, а значит, интенсивней шел рост и развитие.

В маленьком, неразвитом хозяйстве господин сам хозяйским глазом наблюдал за своими немногочисленными рабами, собственноручно палкой подгонял нерадивых. Но вот хозяйство разрастается настолько, что хозяйский глаз уже не может углядеть за всеми рабами, до каждого не дотянешься палкой — ставь надсмотрщиков.

Надсмотрщик ничего не производит, но обеспечивать его надо не в пример лучше, чем раба, иначе не станет усердствовать, блюсти хозяйские интересы.

А рабский труд не очень-то продуктивен, неизбежно приходит момент, когда доходы расширяющегося хозяйства начинают съедаться управлением.

Этот процесс, где несоразмерный количественный рост приводит к несовместимым противоречиям, — первое, что удалось мне выразить математической зависимостью. Представить процесс, так сказать, в чистом виде, освобожденном от случайностей…

Казалось бы, так ли уж нужен математический подход, чтоб доказать неизбежность Христа? И без математики сие с успехом доказывается. Ой ли?..

Появление именно такой, а никак не иной индивидуальности в ходе человеческого развития есть случайность. Индивидуальности неповторимы! И если допустить, что родился не Христос с его уникальными особенностями, а кто-то другой, на него не похожий то, как это отразится на истории — темна вода во облацах.

Но для того чтобы умозрительно отобрать Христа у истории, необходимо то и другое представить себе не иначе как в виде связанных между собой признаков. Признаков незаурядной личности и признаков эпохи. Своими собственными силами и математической сноровкой такое море я не расхлебаю.

Мы с Ириной Сушко усиленно готовились принять в свои руки интеллектуальное оружие — электронно-счетную машину.

2

Раньше новые знания получали «вручную». Галилей сам смастерил первый телескоп и открыл с его помощью четыре спутника Юпитера. Левенгук собственноручно шлифовал линзы для своих микроскопов и узрел невидимый до тех пор мир микробов. Даже Резерфорд в начале нашего века ремесленнически изготовлял необходимую для научных экспериментов аппаратуру.

Сейчас ученым приходится отказываться от кустарщины. Синхрофазотроны физиков, оптические и радиотелескопы астрономов — технические установки, сравнимые с промышленными объектами. Все большая часть государственного бюджета в развитых странах идет нынче на то, чтобы обеспечить добычу неощутимого, нематериального продукта — знаний.

Давно вошедшее в обиход устройство, хозяйственникам помогающее решать сложные производственные задачи, физикам — раскрывать таинственные взаимодействия элементарных частиц, космическому центру — рассчитывать траектории аппаратов, летящих к Венере и Марсу, мы собираемся превратить в заветную Машину Времени.

В академгородке, где расположен наш филиал, есть свой вычислительный центр, гордостью и украшением которого является стоящая в отдельном зале Большая электронно-счетная машина последней модели-БЭСМ-6. Таких машин не так-то уж много по стране. Но помимо нее существуют и другие, поменьше, попроще, помедлительней. Все они не стоят без дела, так как вычислительным центром пользуется не один наш институт, а и все прочие, расположенные в том же утопающем в зелени городке. Обслуживаются иногда и клиенты со стороны.

Рабочее время машин стоит дорого, особенно Большой, быстродействующей. Я же не настолько богат, чтобы мог оплачивать его из своего кармана. Да если б и смог, все равно сунуться в наш вычислительный центр не осмелился бы. С какой стати физик-теоретик является вдруг с программой… убийства Иисуса Христа в глубине истории? Это никак не вяжется с теми задачами, которые разрабатывает наш институт.

И я уныло философствовал перед Ириной — Академик Арцимович как-то сказал, что наука способ удовлетворения любопытства отдельных лиц за счет государства. Но, во-первых, можно ли еще называть нашу затею наукой? Пока она только дилетантское увлечение. Кроме того, государственное учреждение, в котором я служу, явно не разделит моего личного любопытства.

Ирина Сушко, затягиваясь сигаретой, щуря от дыма длинные жесткие ресницы, ленивенько осведомилась:

— Что, совесть мучает — зря получаете свой профессорский оклад?

— Ну, до мучений мне дойти, положим, не дадут лямку тянуть заставят консультации, рефераты, совещания разные… Однако и афишировать пока желания нет, что душой влез в другую упряжку.

— А я, похоже, и душой и телом с вами — от всех предложений теперь отказываюсь.

— Ценю такую преданность и казню себя, что не могу обеспечить вас, Ирочка, достойным орудием труда. Нам, наверное, не следует мечтать о высокопроизводительном комбайне, нам бы жаточку-лобогреечку попроще. Не высоковельможную БЭСМ, а какую-нибудь скромную, но безотказную М-4030.

— У меня есть намерение оседлать ЕС-1065.

Мне ровным счетом ничего не говорил этот буквенно-цифровой код, мог только догадываться, что под ним скрывается вычислительная машина определенной марки.

— Что-то не слыхал о такой.

— Неудивительно. ЕС — последнее слово третьего компьютерного поколения.

— Третьего! Выше рангом БЭСМ-6?!

— БЭСМ, как вам известно, второе поколение. Выше у нас пока ничего нет.

— И сколько же таких машин в Москве?

— Возможно, всего одна.

Я уставился на Ирину, словно мальчишка на фокусника, только что вынувшего из шляпы живого зайца.

— Кто нас к ней допустит, Ирочка?

— Ребята, которые с ней сейчас возятся. Я с ними немножко знакома.

— Понимаю, знакомство — сила, но не настолько же великая, чтобы пробить нам проход к такому уникальному оракулу. Вокруг него наверняка стоят плотной стеной жаждущие от самых влиятельных организаций, не нам чета, жалким гуманитариям.

— В том-то и дело — никто еще не стоит. Заявок пока не принимают.

— Ну?..

— Ну а опробовать-то на чем-то новорожденного оракула надо.

Пусть его обкатают на нашей задаче. Жрецам оракула, наверно, самим будет интересно приложить руку к покушению на Христа.

Я склонил голову перед дерзостью Ирины, хотя и не очень-то верил в успех ее авантюры.

Однако как плохо я себе представлял, в какого делового человека выросла бывшая студенточка мехмата. Через несколько дней Ирина объявила:

— Заметано. Вам придется нанести визит вежливости жрецам. Постарайтесь быть обаятельным.


В самом центре Москвы есть глухие, сохранившие душок старины уголки, куда лишь доносится сторонний шум больших улиц, где прохожие редки, а всезнающие шоферы такси чешут в затылке, вспоминая, где же находится такая набережная. А с этой тихой набережной не видно Кремля потому только, что его закрывали стены вовсе не высотных зданий.

Когда-то здесь были соляные склады, потом подсобные помещения одной из самых первых электростанций столицы, ныне давно бездействующей, теперь же тут вычислительный центр, один из крупнейших в городе. И обслуживает он главным образом энергетиков, помогает им управлять энергосистемами, раскинувшимися по всей нашей обширной стране с ее тысячекилометровыми высоковольтными линиями, уникально гигантскими и типовыми станциями, с ее разноликим потребителем в виде промышленных городов и периферийных деревенек с животноводческими комбинатами.

До сих пор я бывал в вычислительных центрах, где высокие окна, обильно пропускающие солнце, пластиковая роскошь, шаткая модерновая мебель, парадная современность, выпирающая из всех углов. Здесь же сумрачная величавость, присущая только старым московским домам, затертые лестницы, узкие окна, пробитые в толстых стенах, к тому же загроможденные объемистыми кондиционерами. В бывших соляных складах теперь ревниво поддерживается нужная температура: интеллектуальные машины капризны — отзываются на малейшее охлаждение и потепление. Сами машины работают беззвучно, зато постоянно гудят вентиляторы, создавая впечатление — попал в производственный цех. Да так оно и есть, здесь обрабатывают, причем в массовом масштабе, поточным способом, информацию. И комнаты на этажах, освещенные лампами дневного света, действительно очень напоминают цехи каких-то фабричек местного значения. Вокруг машин, смахивающих скорей на холодильные шкафы, обычно толчется много народу, озабоченного и далеко не всегда занятого делом, — большей частью это программисты — терпеливо своей очереди (или рассчитывающие протиснуться без очереди). У всех нерешенные срочные вопросы, каждый надеется, что машина объяснит их.

Заветная ЕС-1065 стояла в одной из таких тесных комнат. Теснота здесь вызвана не только тем, что в бывших соляных складах не хватает помещений оно так и есть, — но еще и тем, что аппаратура должна быть расположена на определенном, достаточно близком расстоянии друг от друга. Оказывается, нам придется иметь дело не с одной машиной. ЕС означает — единая система, система нескольких машин. Ее основной, центральной частью является электронный мозг, состоящий из сотен тысяч ячеек. Именно в нем и возникает вихрь импульсов — да и нет, единица или нуль в строго заданном порядке, миллионы раз в секунду. К нему подключено оперативное запоминающее устройство, устройство, считывающее перфокарты, устройство, считывающее с дисков, которые подаются сразу целым пакетом, устройство печатающее и пр. и пр. Все они объединены в одно целое. ЕС — компактный комбинат вычисления. С его помощью, например, можно за неуловимое мгновение — пять миллисекунд отыскать нужную цифру в библиотеке состоящей из тридцати двух томов объемом в двести страниц каждый. Проворность и мудрость оракула здесь почти равнозначны.

Жрецы и пифии окружали его — бойкие ребята в потасканных свитерах, резковатые, самостоятельного вида девицы. Он все, даже те, кто очень молод, сталкивались со всяким — с трагическими авариями величественных энергосистем, каких даже не случалось в действительности (но могут случиться!), им наверняка приходилось нырять в глубь атомного ядра, тасовать народонаселение земного шара, порываться в просторы Вселенной, а потому наша подготовка к убийству Христа в глубине веков для них, конечно, любопытна, но не более того.

По совету Ирины я изо всех сил старался быть обаятельным — держался запросто, но в простачка не играл, удивлялся совершенству машины, но дал понять, что смыслю в компьютерах, не стеснялся расспрашивать, сам рассказывал, почему вдруг изменил физике, какие именно секреты пытаюсь прощупать в истории. И, по-моему, добился, что досужее любопытство жрецов превратилось в явную заинтересованность… Затем мы спустились вниз к руководителю вычислительного центра — без его разрешения доступ к заветной ЕС получить нельзя. Ирина заранее уже переговорила обо всем с ним. Главный жрец был лишь немногим старше подведомственных ему жрецов, не успел обрести начальственные замашки, был улыбчив и доброжелателен… Словом, все устроилось как нельзя лучше.

В приподнятом настроении я вышел вместе с Ириной через проходную на набережную. В канале, идущем параллельно Москве-реке среди разводьев черной воды дотлевал серый лед, в воздухе ощущался пресный, подмывающе свежий запах весны. И я, счастливый авантюрист, с пафосом продекламировал бессмертные слова Остапа Бендера:

— Лед тронулся, господа присяжные заседатели! Лед тронулся!

Ирина повела на меня своим агасферовским глазом:

— Георгий Петрович, вы отслужили свою мессу в этом храме, больше в нем вам делать нечего. Будете только путаться у меня под ногами. Сама без вас со всем справлюсь.

Меня бесцеремонно отшивали от оракула, я лишь поставщик продукции для его интеллектуального чрева. Что ж, согласен, вполне устраивает.

3

Но как бы хотелось пережить святую минуту! Заложил со всеми подобающими ритуалами внутрь машины запрограммированный кусок истории, нажал бестрепетно соответствующую кнопку и… нате вам, сотворил Время. Стрелки твоих часов отмеряют твои секунду за секундой, секунду за секундой всего сущего на Земле: привычные шажочки из прошлого в будущее, торжествующее шествие матери природы, крестный путь неуемного человечества — всепокоряющее, неумолимое Время. А вот ткнул пальцем в кнопку, и… рядом, в электронных недрах, за пластиковым покрытием возникает время другое, скопированное с нашего, но уже независимое, не схожее своим бешеным темпом. На твоих часах секундная стрелка проскакивает одно деление, но в машинном организме проходят десятилетия, за наши минуты минуют многие века, умирают и нарождаются поколения, появляются и сходят на нет народы, вырастают и рушатся государства, выдающиеся герои вершат свои дела, остаются в памяти. Прошлое неистово повторяется, то, что давно умерло, восстает из праха. И ты не успеваешь даже пошевелиться. Ты бог, вновь возродивший былую жизнь!

Увы и ах, такой светлой минуты пережить не дано. Проигрывание времени, как и всего прочего, оказывается, утомительно тяжелое, длительное, прозаическое дело.

Ирина Сушко выстроила тот материал, который мы с ней успели подготовить, в алгоритмы, таинственные для несведущего, понятные для машин.

Я принялся разрабатывать дальше, а она с пачкой бумаг в тисненом портфельчике направилась в вычислительный центр. Там она получила броское (но весьма, однако, условное) название для нашей программы — «Апостол», пакет дисков для записи, место для него на полке и занялась для начала, в общем-то, несложной операцией-набивкой. Всю кропотливо созданную программу, окрещенную «Апостолом», надлежало перенести на картонные карточки величиною с ладонь — перфокарты. Это совершается с помощью особого механизма перфоратора, электрифицированного собрата пишущей машинки. В результате весь наш вымученный труд предстал в виде дырочек, рассыпанных по многочисленным карточкам. Это, так сказать, черновик рукописи, предлагаемой машине. В ней наверняка будет много ошибок и досадных неточностей, а значит, много раз придется перебирать карточки, перебивать их заново, вносить исправления.

Этим делом Ирине суждено заниматься едва ли не на протяжении всей работы — и до и после того, как ее допустят к машине. Допускают… Дают всего лишь три — пять минут. Стопка карточек придавлена увесистой крышкой — утюгом на жаргоне программистов, машина начинает поспешно слизывать их, стопка тает… Вот тут-то, казалось, почему бы и не наступить святой минуте.

Но нет…

Даже скупо выделенные три минуты Ирина не использует. Слизав все карточки, машина в первую же минуту выдает результат. Волшебно оживает стоящая рядом пишущая машинка, сама по себе начинает с победной бойкостью стучать, оракул вещает строчками на листе и… несет какой-нибудь несусветный бред. Почти всегда! Не случается, чтоб с первого же раза он сообщил что-нибудь вразумительное.

С этого момента начинается длительная борьба программиста с машиной, она тянется не день, не два — многими месяцами, порой годами. Ищется взаимопонимание, вскрывается ошибка за ошибкой, подгоняется, видоизменяется программа, какие-то логические ходы в ней оказываются произвольными, какие-то понятия — недоступными машинному восприятию, требуют углубленной расшифровки, мельчайшие упущения вырастают в гротесковые искажения.

Программист должен проникнуться педантичным машинным характером, сам стать педантом, быть пристрастным к любой запятой, интуитивно чувствовать, в каких именно местах программы машина может споткнуться, с какой стороны обойти ее косное упрямство. Опытный программист — тоже провидец, иначе он не обуздает оракула, станет получать от него только галиматью. Такой тяжкий период работы называется будничным словом «отладка».

Капризы неукрощенного оракула подразделяются на два вида — сбой и зацикливание. И того и другого за время своей битвы с ЕС-1065 Ирина получила в избытке.

В начале отладки машина однажды выстучала безапелляционный вывод: рабство принципиально невозможно. И поставила точку, отказываясь вникать в дальнейшую часть программы. Оказалось, что виноват я, слишком категорически указавший — с помощью мотыги человек способен лишь прокормить себя и детей.

Машина это приняла за исходную аксиому и сделала из нее заключение — раз способен обеспечить едой только себя и детей, то выкормить вола, крупное и прожорливое животное, и вовсе недопустимо. Без вола же не будет интенсивной запашки, не окажется и тех излишков, которые дают возможность содержать рабов, рабство исключено… Пришлось разубедить электронного оракула, внеся поправки в доходность мотыжного земледелия. Сбой по нашему упущению: недостаточно точны были в посылках.

В другой раз высокомудрый оракул, дойдя до кризиса господского хозяйства, когда штат надсмотрщиков стал пожирать доходы, пришел к решению простому, как колумбово яйцо. Нет же прямого запрета избавляться от лишних рабов, и электронный прозорливец в погоне за доходом бестрепетно уничтожил их, заодно сократил и господские земли, избавил господина от необходимости держать обременительных надсмотрщиков. Но на этом оракул не остановился, продолжал работать — господское хозяйство у него снова разрасталось, снова в нем стало слишком много рабов, пришлось ставить над ними многоэтажный штат надсмотрщиков, пожирающих доход, что вновь привело к экзекуции… Оракул намеревался крутить так до бесконечности, случилось зацикливание.

Сама Ирина устраняла лишь мелкие погрешности, но там, где требовалось внести что-то в программу, бежала к нам, в наш штаб «террористической группы» с арочным окном на шумную улицу на пятом этаже институтского корпуса. А в нем ее встречал уже не я один. Нашего полку прибыло, у меня появились еще два помощника.

4

Мимо меня прошло немало молодых людей, которых могу с полным правом назвать учениками. Кой-кто из них тоже стали уже докторами, сами теперь имеют учеников. Вот уже три года как я покровительствую Мише Копылову. Он самоотверженно предан мне, я отношусь к нему с тем отцовским чувством, с каким когда-то относился ко мне командир дивизиона Голенков. Однако должен признаться, что сей родственный союз приносит весьма скромные результаты для науки — более бесшабашного ученика у меня не было. Нельзя сказать, что Миша не даровит. Он поразительно легко усваивает знания, способен отличить главное от второстепенного, интуитивно найти красивый ход конем в сложившейся ситуации, но, тут же забыть о ней, метнуться к другому. Поразительное жизнелюбие не дает ему сосредоточиться на чем-то одном, он из тех, кто вопреки предостережению Козьмы Пруткова пытается объять необъятное.

Миша невысок, неширок даже в плечах, но плотно сбит, грудь круто выпирает вперед, голова без шеи, но горделиво посаженная, носит рыже-пегую окладистую бородку, за что в обиходе зовется Дедом — Миша Дедушка, — нос пуговицей, глаза светлые, быстрые, веселые, всегда отутюжен, щеголеват, пружинист. Он мастер спорта по шахматам, у него первый разряд по каратэ ребром ладони разбивает кирпичи — и этим выдвинулся до заметной фигуры в институте, где едва ли не каждый второй чем-то славен и знаменит. Миша кипуче деятелен — ведет секцию каратистов, организует встречи с артистами и литераторами, участвует в праздничных капустниках и вообще — «Фигаро здесь, Фигаро там». Он лишь временами ныряет в науку увлеченно, с головой, но, увы, чаще всего эти увлечения не деловые, а романтические.

Рассказывают, Александр Твардовский как-то бросил фразу: «В каждой науке существует свой снежный человек». Наш XX век падок на сенсации, склонен к мифотворчеству. Физика, пожалуй, грешит этим больше других наук. В ней подчас даже невозможно отличить, что бредовый вымысел, а что серьезная научная гипотеза, то и другое выглядит одинаково невероятно. Миша Дедушка поочередно загорался идеями: Вселенной, сокращающейся до элементарной частицы, фридмона; некими фантастическими прорехами в пространстве; вакуумом, рождающим частицы, то есть появлением из ничего нечто. Мир для Миши прежде всего интересен чудесами и фантасмагориями. Я смертельно обидел бы его, если б не привлек к заговору покушения на Христа. Ирина Сушко после первой же встречи окрестила Мишу Манилушкой, но я-то знал — он способен не только на маниловские прожекты.

Нам, дилетантам в истории, нужна была помощь профессионального историка, но такого, который без предубеждений принял бы нашу затею. Миша сразу же сообразил:

— Нам необязательно иметь дело с маститым доктором наук?

— С маститым необязательно, а сведущим — да.

— Аспирант, подающий большие надежды, подойдет?

— Подойдет.

— Будет. Приведу.

И привел — весьма молод, мягок, сдобен, глуповато круглолиц, по первому взгляду доверия не вызывает.

— Зыбков Анатолий. — Без излишней застенчивости первый протянул мне руку, румяные щеки раздвинуты в обезоруживающую улыбку, эдакий юный Стива Облонский.

Я начал разговор издалека: нас интересует влияние человека на собственное развитие; первая палка, использованная приматом, внесла усовершенствование в его природу; от палки к скребку, от скребка к рубилу, к каменному топору и дальше вплоть до современных машин — непрерывная цепь влияний человека на жизнь, на свою судьбу связана с акциями, совершаемыми отдельными личностями…

Наш гость, молодое дарование, удобно расположившись на шатком стуле, слушал и по-кошачьи ласково жмурился на меня.

— Вы хотели бы знать, может ли быть управляемо это влияние? — спросил он вкрадчиво, и я сразу же почувствовал: эге, не так-то прост, как кажется, в его подбитом легким жирком теле, ей-ей, прячется каверзный характер.

— Хотел бы… — ответил я. — Но не смею рассчитывать. Самое большее — надеюсь уловить конкретные признаки влияния. Как вам уже известно, собираемся провести операцию с конкретной исторической личностью и посмотреть, чем мы ей обязаны.

— Да-а, от отдельных личностей зависят судьбы рода людского… Да-а…

— От отдельных личностей исходят толчки общего развития, — поправил я.

— Но если б Уатт не изобрел паровую машину, это сделал бы кто-то другой. Неизбежно.

— Верно, — согласился я. — Другая личность! Вот и разберемся, легко ли они взаимозаменяемы.

— Ага, понял. Потому вы и на Христа замахнулись, что он кажется наиболее трудно заменяемым.

— Или очень легко. Стоит проверить.

И молодое дарование Толя Зыбков приоткрыл на меня зеленый, вовсе не дремотный, а проницательный глаз.

— Стоит, — согласился он. — Если вы не против, я с удовольствием в вашей компании поиграю с историей в поддавки.

Так создалась моя маленькая команда — «флибустьеры и авантюристы по крови горячей и густой», решившиеся пробиться в I век нашей эры, чтоб совершить там убийство, которого быть не должно.


В штабной комнате с арочным окном каждый день совещания. Ирина измучена единоборством с бестолковой машиной, без того узкое ее лицо сильно осунулось, торчит только внушительный нос да пугающие брови в грозном разлете. Она делает сейчас самое трудное — пробивает нам брешь из настоящего в прошлое. Я страдаю из-за того, что бессилен ей помочь, а Толя Зыбков, уютно угнездившийся в креслице сбоку от меня, подбадривает:

— Ничего, Ирина Михайловна, справитесь. Вы интеллектуально жилистая женщина.

Ирина поводит в его сторону носом.

— Ты, сурочек, скрытый хам.

Толя обезоруживающе улыбается, не возражает.

Мы не можем ждать, когда Ирина взнуздает своего оракула, идем дальше, прокладываем трассу. Если оракул начнет понимать Ирину, прорыв совершится, тогда они непременно понесутся галопом, мгновенно нас нагонят. Сейчас мы прощупываем то время, когда выплеснулось наружу христианство. Рабство в агонии, но оно продлится еще долго, несколько веков. Оплот рабства Рим пока что велик и могуч, все трепещут перед ним…

Мне даже моментами грезятся картинки. Вижу пыльную дорогу в опаленной бурой степи. Вдоль нее столбы с перекладинами, на которых распяты рабы.

(Такие придорожные украшения с истлевающими смрадными трупами и усохшими костяками порой тянулись на многие сотни стадий, на десятки километров, не прерываясь, от селения к селению.) И важно кружатся над ними стаи ожиревших птиц.

По дороге вдоль мрачного парада смерти неторопливо — шаг легионера отмерен — двигаются римские когорты. Блестит солнце на шлемах, качаются вскинутые на древках значки, щетинятся жгучими остриями пилумы, верное Риму страшное оружие, — копья с чудовищными наконечниками в два локтя отточенной стали. Идут когорты, оседает за ними ленивая пыль. Куда идут?.. Не все ли равно? Но там, где им назначено появиться, прольется кровь нагромоздятся новые трупы. Иначе зачем же им шагать под палящим солнцем, в пыли, нести свои пилумы?

Страхом и ненавистью охвачен мир. Никто на земле не чувствует себя в безопасности. Никто — ни обожествленный при жизни владыка вселенной римский император, ни самый ничтожнейший из презренных рабов. У каждого хронический страх за себя, у каждого непроходящая ненависть к другому. В кошмарном мире только отчаянной отвагой можно подавить ужас и ненависть — только предельной любовью…

— Рим — мировой центр жестокости и насилия, а христианство возникло не в нем, а в провинциальной Иудее. Почему? — Трезвый Толя Зыбков стреляет в меня очередным вопросом.

И я пытаюсь найти объяснение:

— Рим не был бы эпицентром насилия, если б не создал внутри себя мощного механизма, охраняющего сложившийся насильнический порядок.

Проповедники любви душились бы в Риме при первом же изданном ими звуке…

— Это очень важно учесть, — озабоченно вставляет Ирина. — Иначе машина споткнется, выкинет нам коленце.

Но дотошный Толя не удовлетворен:

— «Люби»-то выступало в религиозной одежке, а ведь римлян того времени религиозными фанатиками назвать было нельзя. И у них там всякие идеи бродили, а вот Христа миру не они выдали. Почему?

И взрывается Миша Дедушка:

— Все не так! Все не то! Еврейский народ не поразил мир ни шедеврами искусства, ни научными открытиями, но выдал человечеству Христа. Предопределенность!

— Кем? — спросил вкрадчиво Толя.

— Природой! Она не абы как шалтай-болтай движется — целенаправленно, тоже свою программу выполняет!

— Прикажешь мне вложить предопределенность в машину? — осведомилась Ирина.

— А как ты смеешь этого не учитывать?

— И ты знаешь, Манилушка, что тогда получится?

— У твоей машины схема перегорит. Не переварит великого?

— Нет, лапушка. Она довольна будет, ухватится за твою предопределенность, ко всякому вопросу станет ее приклеивать. Почему возникло рабство? Предопределено. Почему оно стало закисать? Предопределено. Электронный ханжа ничем не лучше ханжи двуногого.

— Ирина Михайловна, нельзя ли без намеков! — Толя Зыбков с наигранной обидой.

— Что ты, сурочек, не имела тебя в виду.

— Не себя, не себя — друга защищаю! — На круглой физиономии Толи невинное простодушное огорчение.

Миша Дедушка рассвирепел:

— Ну вас к черту!

Почти каждый день такие громогласные споры.

5

Нам надо отчетливо представить того, на кого мы покушаемся. И не только его прославленную в веках деятельность, но и сам человеческий облик. Очень важно выяснить, как отражаются на ходе истории индивидуальные особенности выдающихся личностей, даже самые незначительные.

Реальный Христос, разумеется, нисколько не походил на того богочеловека, каким создала его человеческая фантазия множества поколений.

Но и образ того же Александра Македонского, в существовании которого не смеет никто усомниться, для нас теперь тоже ведь покрыт толстым слоем легенд, скрывающим реальные черты. Тем не менее мы довольно легко прокапываемся сквозь этот слой, достаточно отчетливо представляем себе конкретный облик великого полководца.

При некотором усилии и Христа можно очистить от напластований.

Воссоздать — пусть относительно — в живом виде. Но при этом не следует забывать, что не случайно он возведен в бога…

А напластования начались сразу же после его трагической смерти. Слава о нем начала распространяться по странам, им жадно интересовались, о нем рассказывали не только были, но и небылицы. Жизнеописания его появились позднее, их составляли люди, вряд ли лично знавшие Христа. Установлено, что самое раннее из канонических Евангелий — от Марка, в нем сквозь легендарность отчетливо проглядывают реальные черты. Последующие евангелисты домыслили даже то, что нищий проповедник оказался потомком царя Давида. Но и у них можно выловить следы действительности.

И верующие Лев Толстой и Достоевский, и неверующий Максим Горький отмечали высокие литературные достоинства Евангелий. Не потому ли, что эти легенды написаны выдающимися мастерами? Ой нет, на наш изощренный вкус, их мастерство, право, далеко небезупречно — частые назойливые повторы и многословие, где требуется скупость, скупость там, где необходима развернутость, порой невнятность изложения, позволяющая трактовать текст произвольно, наконец, и образность не всегда-то зрима — из всех четырех Евангелий, увы, нельзя даже приблизительно представить себе внешний облик Иисуса. И тем не менее это сильная литература, спустя тысячелетия продолжающая воздействовать на нас. В чем секрет ее силы? Может быть, в том, что она повествует об исключительно яркой, обаятельной личности.

Иисус Христос — поэт, никак не строгий мыслитель. Только поэт мог проповедовать с такой беспечной безответственностью перед логикой. В одном месте с покоряющей страстью призывать: «Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас!» В другом с той же страстью заявить прямо противоположное:

«Не думайте, что Я пришел принести мир на землю, не мир пришел Я принести, но меч».

И сам Христос не считает наличие ума исключительным достоинством человека — мешает безоглядно предаваться вере: «Блаженны нищие духом…»

«В то время, — повествует Евангелие от Матфея, — ученики приступили к Иисусу и сказали: кто больше в Царстве Небесном? Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное; итак, кто умалится как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном».

По-детски наивный и доверчивый человек, по мнению Христа, не должен ни о чем задумываться, обременять себя никакими заботами. Чем поддержать свое существование? Каким способом добыть себе пропитание? Самые насущные, самые проклятые вопросы, которые испокон веков висели над людьми, Христос разрешает с умилительной простотой:

«Посему говорю вам: не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться. Душа не больше ли пищи, а тело одежды? Взгляните на птиц небесных — они не сеют, не жнут, не собирают в житницы; и Отец Ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?»

О последствиях такого прекраснодушного наставления Христос беспечно не думает.

Его почитали спасителем всего страждущего человечества, верили — не кто иной как Иисус Христос сокрушил тесные национальные рамки. Однако исследователи теперь уже не сомневаются, что очищенный от мифологических наслоений Христос вовсе не столь широк. Он был озабочен судьбой лишь одних евреев и не собирался осчастливить другие народы. В Евангелии от Марка есть одна красноречивая сцена:

«Ибо услышала о Нем женщина, у которой дочь одержима была нечистым духом, и, пришедши, припала к ногам Его; а женщина та была язычница, родом сирофиникиянка; и просила Его, чтобы Он изгнал беса из ее дочери.

Но Иисус сказал ей: дай прежде насытиться детям; ибо нехорошо взять хлеб у детей и бросить псам.

Она же сказала Ему в ответ: так, Господи; но и псы под столом едят крохи у детей.

И сказал ей: за это слово пойди; бес вышел из твоей дочери».

Он откровенно осуждает имущих, тех, кто «служит Богу и мамоне»:

«Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие». Но тем не менее Христос не решается призвать к возмущению, уклончиво наставляет: «Отдай кесарево кесарю, а Божие Богу». Опять чисто поэтическая непоследовательность!

Евангелисты ни словом не обмолвились о его облике, но какие-то скупые сведения к нам все-таки пробились.

Теперь при упоминании его имени любой и каждый невольно видит перед собой несколько инфантильного красавца с кротким лицом, короткой бородкой, ниспадающими волосами. Однако враг христианства Цельс, философ-стоик, друг императора Марка Аврелия, пишет: «Между тем люди рассказывают, будто Иисус был мизерного роста и с таким некрасивым лицом, что оно вызывало отвращение». Цельс, яростный противник христианства, мог наговорить всякого.

Но дело в том, что этого не отрицает и Тертуллиан, неистовый сторонник Христа. «Облик его был лишен какой-либо красоты и обаяния», — отмечает он.

Непримиримый враг и горячий последователь, один в Риме, другой в Карфагене, независимо друг от друга примерно столетие спустя после смерти Иисуса высказывают одну и ту же версию. Значит, эта версия была широко распространена, ни у кого не вызывала сомнения. Если б Христос был даже не прекрасен, а просто заурядно нормален по внешнему виду, то такого единодушия уж наверняка бы не существовало. Его сторонники упреки в некрасивости воспринимали бы как оскорбительный поклеп. Однако и позже даже Ориген, запальчиво критикующий во всем Цельса, не возражает, что Христос уродлив. Он лишь старается оправдать уродливость, увидеть в этом его божественную сущность — дух, мол, возвышается над бренным телом.

Внешность — не досужий вопрос. Мысленно представим себе первых слушателей Христа, бесхитростных жителей Галилеи. В их неискушенном понимании все, что от бога, должно быть непременно совершенным, поражать воображение. Прежние пророки это учитывали, старались привлечь к себе внимание людей необычным видом — Иеремия, например, проповедовал с ярмом на шее, Иоанн Креститель «имел одежду из верблюжьего волоса», жил в пустыне, питался акридами, был истощен постом.

Иисус Христос не прибегал к таким традиционным приемам, акрид не ел, постом себя не изнурял, садился вместе со всеми за стол, пил вино и одевался, должно быть, неплохо, если римские солдаты во время казни бросали жребий — кому достанется его одежда. Ничем внешне не поражал, более того был некрасив, а значит ему приходилось преодолевать не только косность сознания своих слушателей, но и невыгодное впечатление, которое поначалу он у них вызывал.

Конечно, легче всего объяснить: такова, мол, была покоряющая сила его слова — гений устного творчества! И, казалось бы, Евангелия, своеобразные литературные шедевры, подтверждают это. Высказывания, приписываемые ими Иисусу, разошлись по миру в крылатых пословицах.

Но даже самое проникновенное слово бессильно, когда оно противоречит вековым привычкам и традициям. А именно их-то, традиции ортодоксального еврейства, рискованно ломал Иисус из Назарета. Выступить против субботы, назвать себя ее господином, когда малейший, даже самый безобидный проступок против нее строго — вплоть до смерти — наказывался. Нет, тут мало одного красноречия, оно должно подкрепляться еще чем-то более убедительным.

Все четыре канонических Евангелия едва ли не в каждой главе повествуют о чудесах, которыми Христос подкреплял свои слова, — исцелял неизлечимых больных, оживлял мертвых, пятью хлебами накормил досыта пять тысяч голодных людей, по воде ходил, яко посуху. Казалось бы, нам ли принимать во внимание эти наивные небылицы?

Однако над ними-то я и задумался…

Современники Иисуса воспринимали мир совсем не так, как мы. Для нас свет не может возникнуть сам по себе, из ничего, обязательно должен быть его источник. А их нисколько не смущало, что бог в первый день творения приказал: «Да будет свет!» — и лишь на четвертый сотворил светила «на тверди небесной». Для нас весь мир тесно взаимосвязан, одно не в состоянии существовать без другого, любое явление — некий процесс, для них же все сущее — результат чьей-то воли. И если изнемогающий от жажды путник не выбивал ударом посоха из скалы родниковую струю, то вовсе не считал — это вообще невозможно. Возможно, только не каждому посильно. Чудо тогда представлялось реальностью, чудотворец — искусником, а потому и прослыть чудотворцем было нетрудно.

Особенно в исцелении. Больных в те времена было наверняка подавляюще много. Напряженная и неустойчивая жизнь Палестины с ее тройной властью — Рима, тетрархов, первосвященника, — с враждующими многочисленными сектами, с беснующимися пророками, пугающими божьими карами, концом мира, способствовала массовому психозу. Припадочные, паралитики, покрытые паршой на нервной почве (их могли принимать и за прокаженных), встречались на каждом шагу. Все они с неистовой страстью жаждали чудесного излечения.

Современные психотерапевты могут лишь мечтать о такой клиентуре.

И тот, кто обладал талантом словесного внушения, легко мог превратиться в чудотворца-исцелителя. Было бы скорей странно, если б Иисус Христос избежал этой роли, не использовал столь мощное оружие для утверждения своих идей. Он, разумеется, не кормил пятью хлебами тысячи голодных, по воде, яко посуху, не ходил, мертвых не оживлял, но возвратить способность двигаться парализованной руке, наверное, было ему под силу, как и избавить от припадков «одержимого бесами», как и очистить от нервной экземы тело… А этого вполне достаточно, чтобы поверили в его сверхъестественную силу, простили ему неказистую внешность.

Загадочное для исследователей обстоятельство — отношение Иисуса к своей матери и семейству. В Евангелии от Марка Иисус проповедует в одном доме… «И пришли Матерь и братья Его и, стоя вне дома, послали к Нему звать Его, Около Него сидел народ. И сказали Ему: вот Матерь Твоя и братья Твои вне дома, спрашивают Тебя. И отвечал им: кто Матерь Моя и братья Мои? И, обозрев сидящих вокруг Себя, говорит: вот Матерь Моя и братья Мои; ибо кто будет исполнять волю Божию, тот Мне брат и сестра и Матерь».

Отзывчивый и доброжелательный ко всем вплоть до случайных встречных, Христос тут проявляет холодную сдержанность, если не настораживающую суровость, его ответ звучит почти как отречение Что кроется за этим ответом, какая семейная драма? Биографических данных о частной жизни Христа совсем нет. Загадку представляет даже его отец — плотник Иосиф. Евангелие от Марка совсем не упоминает о нем, лишь у Матфея и Луки появляется вскользь имя этого человека.

Конечно же, мое представление об этой жившей две тысячи лет назад личности, столь сильно поразившей воображение человечества далеко не полно.

Но ведь и праланцетник, существовавший в непроглядно кромешном прошлом, за миллиард лет до нас, оставивший в память о себе лишь жалкие отпечатки в осадочных породах, тоже наверняка чем-то не соответствует воссозданному палеонтологами облику. Однако характерные признаки все же сохранились, их оказалось достаточно, чтоб использовать в моделировании эволюционного процесса.

6

К моим соображениям о личности Христа каждый из участников флибустьерской группы отнесся по-своему. Миша Дедушка возликовал:

— Это вы здорово сказали, Георгий Петрович: «Чудо тогда представлялось реальностью»! А я скажу больше — чудо и сейчас реальность! Да! Только оно не влезает в наш косный детерминистический образ мышления… Ирина Михайловна, как вы концепцию чуда трезвой Машине преподнесете?

— Не беспокойся, деточка. Психотерапия давно уже пользуется вычислительными машинами, — охладила Ирина.

— Психотерапия… Эх! Эмпирики заскорузлые!

Толя Зыбков на этот раз не сказал своего обычного «нет», поворочавшись в креслице, задумчиво произнес:

— «Кто Матерь Моя и братья Мои?..» Георгий Петрович, а мне кажется, эту загадочку все-таки тронуть можно.

— Как?

— Цельс, если помните, между прочим, упоминает…

— Ты хочешь сказать о Панфере?..

— О нем, Георгий Петрович.

Вот тот же враждебный христианству Цельс поведал о ходившем в его время слухе, будто бы мать Иисуса Мария отличалась легким поведением, изменяла мужу с римским солдатом, греком по национальности, Панферой, была выгнана из дома, родила внебрачного сына в чужой конюшне. Та же история изложена и в талмудистском трактате «Авода Зара».

— Поздний и нечистоплотный навет, — возразил я. — Кто из ученых принимает это всерьез?

— Ну а если на минуту принять?..

— Мешает, Толя.

— Что, Георгий Петрович?

— Ты это должен знать не хуже меня — лютая еврейская ортодоксальность тех лет. Самый последний нищий из евреев считал тогда себя выше иноплеменного вельможи. А уж женщину-еврейку, уличенную в прелюбодеянии с необрезанным, в живых бы не оставили. И сын ее, если б уцелел, нес на себе проклятие до конца дней. С такой славой пророком не станешь — плевались бы в его сторону, шарахались, как от прокаженного.

Из-под крутого надлобья на меня взирали ясные, с весенней прозеленью глаза.

— Все так. Георгий Петрович, — осторожненько согласился Толя — Все так, если б Мария была уличена…

Миша Дедушка не выдержал:

— Тогда не уличили, сейчас собираешься?!

Но Толя упрямо гнул свое:

— Но в таких делах редко налицо оказываются прямые улики, куда чаще смутные подозреньица, а с ними и наветики… Только не задним числом, как у Цельса, сто с лишним лет спустя после смерти Иисуса, а еще до его рождения, когда у мамы Марии живот заметен стал: мол, с солдатом видели; шепоток подлый. Могло так случиться?

— Что за удовольствие ворошить вонючие пеленки тысячелетней давности! — проворчал в бороду Миша.

— И в самом деле, к чему нам бытовые мелочи? — поддержала Ирина.

— Злые шепотки не такая уж мелочь, Ирина Михайловна. Если они были, то ох сильно отравляли жизнь матери Христа. Сын-то для нее — сплошное проклятие! Удивительно ли, что она любила его меньше других детей. А сам Иисус разве не страдал от грязных подозрений?.. Горькое у него получается детство. Не оттого ли он рано уходит из дома, не оттого ли к матери и братьям прохладен?..

На безмятежно круглом лице Толи сквозь постненькое смирение проступает торжество. Ирина Сушко рассердилась:

— Из домыслов шубу шьешь, мальчик! Гляди — платьем голого короля обернется!

Толя вкрадчиво улыбнулся:

— А вы, Ирина Михайловна, в математических доказательствах никогда не прибегаете к допущениям?.. Ну так чем мы хуже вас, математиков? И как только допустим существование раннего навета, нам открывается — Иисусу еще в детстве пришлось отстаивать человеческое достоинство. Еще в детстве! Знаменательно, Ирина Михайловна! Знаменательно!

Наступило озадаченное молчание. Три пары глаз уставились на меня.

Действительно, стоит только нам принять эту вовсе не исключительную, а, напротив, весьма обыденную житейскую коллизию, как она, вместо того чтобы ложиться на Иисуса компрометирующим пятном, начинает освещать формирование его необычного характера. Именно еще в ранней юности Иисус должен был уже обрести и свои нравственные позиции и ту силу убеждения, которые впоследствии поразят мир. Ничтожные натуры озлобляются от враждебного окружения, значительные преодолевают его. Испытывая постоянно необходимость в человеческом уважении, в человеческой доброте, они становятся их глашатаями. Набившая оскомину истина: несчастье калечит слабых и закаляет сильных. Иисус, прежде чем стать Христом, должен был пройти нелегкую школу жизни.


Недели две мы занимались анатомированием Иисуса Христа, разбивали его на отдельные признаки. Ирина Сушко кодировала их, выстраивала соответствующим порядком. Не такое, оказывается, уж и фантастическое дело представить человека, даже сложного, глубокого, противоречивого, в виде некой формулы. Впрочем, нет, не самого человека, а всего-навсего свое представление о нем, сложившийся в наших головах образ.

И вот однажды Ирина, как всегда, стремительно ворвалась ко мне, бросила на стол тисненый портфель.

— Откройте и посмотрите!

В портфеле лежала небрежно завернутая в бумагу толстая пачка перфокарт.

— Чувствуете, что вы сейчас держите в руках?

— Иисуса Христа?..

— Имен-но!

Иисус Христос в виде стопки тонких картонок, испещренных дырочками.

— М-да-а…

7

Казалось бы, мне надлежало перенести свой флибустьерский штаб домой, за чашкой чая спорь на разные голоса хоть до полночи, жена будет только рада. В последнее время она работала по договору с одним ведомственным издательством, сверяла технические расчеты — работа утомительная и нудная, но с уходом сына в армию Катя просто не могла заполнить образовавшуюся в ее жизни пустоту. Наши встречи разогнали бы застойную тишину, а кроме того я всегда мечтал, чтоб жена прониклась теми увлечениями, которым я отдавал себя без остатка. Раньше это было невозможно, с багажом институтской физики, приобретенным тридцать лет назад, она даже подступиться не могла к проблемам, какими я жил. Самый близкий мне человек и одновременно далекий.

Сейчас не так трудно и понять, и принять, и стать соучастницей, но…

Это «но» для меня было полной неожиданностью. Оказывается, где-то под спудом, на самом дне моей души таился невнятный страх — осудит! За что?! За то, что хочу «алгеброй гармонию поверить», за то, что подменяю чувство холодными расчетами. Осудит, погасит пламя, вместо поддержки найду в ней противника… Подспудное, неосознанное ощущение, которое давил в себе и не мог от него отделаться.

Я никогда ничего не скрывал от Кати и теперь сообщил ей свой замысел, но в общих чертах, в виде набежавших предположений. Она выслушала, пожала плечами, даже не особо удивилась, не выказала желания узнать поподробнее. Я это принял как разрешение — действуй по-прежнему, в стороне от меня.

Потому-то и собирал свой штаб под крышей института, хотя при случае это могло вызвать и справедливые нарекания: чем занимаетесь, профессор Гребин?..

Пришло очередное письмо от сына. Сева довольно часто писал нам, но, право же, каждое письмо мы распечатывали с душевным замиранием. Хотя, казалось бы, чего тревожиться — сыт, одет, под надзором, служит себе в глубине Сибири, никакой опасности. Но Сева из тех, кто спотыкается и на ровном месте.

И в самом деле — вот письмо… Оно длинное, путаное. «Дорогие мои, долго колебался — сообщить вам или промолчать…» Суть же сообщения, лежащая под нагромождением оправданий и путаных отступлений, проста: сошелся с женщиной, которая рассталась с мужем-пьяницей, имеет десятилетнюю дочь, после окончания службы намеревается остаться у нее, вести простую трудовую жизнь в глухом таежном крае… Возраст женщины стеснительно не упомянут, зато многословно перечислены ее достоинства — добрая, чуткая, самоотверженная и так далее.

Первый порыв матери — немедленно собираться и ехать к сыну. Я остановил:

— Хватит думать и решать за него. Пусть сам разберется.

— Разберется, да будет поздно.

— До конца службы почти полгода. Есть время опомниться.

— А если не опомнится?

— Тогда отнесемся внимательней к его желанию. Вдруг да это не увлечение и не блажь, может, он действительно не представляет себе без нее жизни.

Катя сидела передо мной — высоко вскинута голова, жаром охвачены скулы.

— Послушай!.. — Возглас, словно хруст жести под каблуком. — Да любишь ли ты сына?

И я даже растерялся.

— Ты из тех, у кого большая голова и маленькое сердце. Ты отравлен абстрактной любовью…

— Не понимаю, Катя.

— Ты можешь помочь человеку — просто помочь мне, сыну, соседу, приятелю?.. Нет! Если только походя, невзначай. И то — любить кого-то, какая малость, стоит ли ею себя утруждать. Всех людей, все человечество, никак не меньше, — вот к чему ты нацелен. Тут уж и сам готов сгореть дотла, и все гори вокруг… А вокруг-то тебя мы — я и Сева!..

— Да неужели я настолько бесполезен, даже вреден для окружающих?

На секунду она замялась, бегающий взгляд замер, но решительно отмахнула выбившуюся прядь.

— Разве о пользе идет речь, Георгий?.. О любви! Твои слова близки к тривиальной отповеди всех бессердечных отцов: зарабатываю на жизнь, приношу пользу — что еще вам от меня надо? Любви, дорогой мой! Любви! Которую никакой пользой не купишь. А для таких, как ты, любовь лишь предмет изучения — нельзя ли из нее нечто извлечь, покорыстоваться. Раскраиваете на части, суммируете, обобщаете — подопытная собака на лабораторном столе…

— Что же, не смей над ней задумываться — запретно! Будем смиренно повторять вслед за Христом: люби ближнего, люби врага своего…

Скользнула опаляющим взглядом, презрительно дернула подбородком.

— Вслед за Христом?! Не я, это ты вслед за ним… Христос из вас первый, кто любовь омертвил.

— Даже так? — удивился я.

— Люби ближнего… Для Христа ближние все, даже первый встречный. Не знаю его, случайно встретила, не привязана ничем к нему, впервые вижу любить его? А для меня любовь — это готовность собой жертвовать. Ради первого встречного, мне неизвестного, — собой?.. Нет, как бы ни насиловала себя, а не смогу. Противоестественно! А вот тебя знаю, с тобой сроднилась, срослась, а уж сын и вовсе — самая дорогая часть меня самой… Любить вас жертвовать собой для вас — да, да! Самое естественное состояние, иначе и жить не смогу… И если я буду сына своего любить больше самой себя, а сын так же своего сына, свою жену, то, как молекулы цепляясь одна за другую, создают неделимое вещество, так и люди, любя только самых наиблизких, свяжутся воедино. Не надо от человека требовать невозможного — люби всякого. Люби того, с кем тебя жизнь тесно переплела, — вот тогда-то любовь одного за другим свяжет всех, от меня протянется прочная спайка через наиблизких к самым далеким. Тогда мир охватит не условная любовь, не выдуманная, а обычная, жертвенная… Разум — великое благо? Может быть. Только за всякое благо непременно чем-то платить приходится. И за разум тоже. Сомнениями, недоверчивостью, подозрительностью… Человек разум получил, а вместе с ним и порчу… Разъединенные сомнениями люди не способны любить даже самых наиблизких: родители — детей, дети — родителей…

Катя замолчала и отвернулась. Молчал и я. Во мне росло тяжелое изумление. Оказывается, она любила меня и не верила в мою любовь, служила мне и осуждала меня. И давно ли так?.. Не всю ли совместную жизнь?.. Жили рядом и были в одиночестве — у нее свое, у меня свое! И не заметил, как она наедине с собой пришла к выводам, с которыми я не просто не согласен, а не могу совместить себя с ними — иначе думаю, иначе живу. Как нам слиться воедино? Друг же без друга существовать не можем!

— Катя, не клевещи на себя, — сказал я, — Ты вовсе не такая, какой себя представляешь.

Она отвела за ухо мешавшую прядь, и лицо ее, усталое лицо с вкрадчивой текучестью скул, с выпуклым лбом, тронутым морщинками, верхней губой, сурово попирающей нижнюю, щемяще знакомое до стона родное лицо, выражало сейчас привычную покорность — говори, слушаю, возражать не буду, но знай, что останусь при своем.

— Ты считаешь, что только любовь к самым наиблизким свяжет людей воедино… Но разве люди никогда не грабили, не насиловали, с ожесточением не истребляли друг друга ради того только, чтоб их горячо любимые дети жили лучше других? Любовь к наиблизким! Да она постоянно оборачивается слепой звериной ненавистью ко всему светлому и темному миру. И мир таким отвечает той же лютой ненавистью. Не разновидность ли самовлюбленности эта ограниченная любовь — мое, не посягай, горло перегрызу! Всемирная прочная спайка эгоистически любящих? Ну нет, не мечтай! Чем они любвеобильней, тем разобщенней… Ты любишь Севу, Катя… Да, знаю, ради него готова пожертвовать собой. Но скажи: принесешь ли ты ради Севы в жертву другого, хотя бы первого встречного?.. А! Молчишь! Проповедуешь то, чему сама никогда не следовала.

Склоненное лицо Кати по-прежнему выражало покорную усталость. Она не собиралась возражать мне, и потребуй — признает мою правоту, сознается в своей ошибке, но от этого ей легче не станет. И своего мнения обо мне она не изменит, по-прежнему будет любить меня и не верить в мою любовь, служить и осуждать…

8

Спор с Катей продолжал жить во мне и на другой день. Я не смел обвинять ее, но себя не щадил.

А ведь действительно большую часть своей жизни ты вкладываешь в дело, для жены, для сына — какие-то остатки…

Но замкнись на семье, не отдавай себя на сторону — и станешь выглядеть ничтожным в своих и чужих глазах, и, наверное, даже жена задумается, за что же тебя, собственно, любить, и у сына будут основания тебя презирать.

И все же стоит ли твое дело такой отдачи — жизнь оптом, семье остатки?

Оглянись трезво: что значительного ты сделал? Никак не корифей в физике, твой вклад в науку весьма умеренный. И от этого вклада, право же, счастья на земле не прибавилось. А сейчас вот ухватился за то, что другие благоразумно обходят. Не случайно обходят, не рассчитывают на результаты. Почему ты должен оказаться счастливее их?

Не кажется ли, что тебе просто интересна деятельность ради деятельности, пахота ради пахоты?.. А сыну по занятости не успел передать своего…

За арочным окном моего институтского скворечника бежал переменчивый денек, то хмурился, кропил дождичком, то брызгал горячим солнышком, и город улыбался голубым многоэтажьем.

В самый разгар саморазоблачений на лестнице, ведущей к моей двери, раздался суматошный перестук каблучков. Дверь толчком распахнулась — мокрые от случайного дождя кудри, взметнувшиеся брови, сверкнувшая улыбочка — Ирина Сушко шагнула вперед и подбоченилась. Что-то принесла.

— Ну! Можете поздравить!

— С чем?

— Переписала на диски…

Мне не надо объяснять, что, это значит. Если перфокарты — черновая рукопись, которую следует беспощадно править и переделывать, то запись на дисках в данном случае означает — программа переписана начисто. Правда, при нужде и тут еще можно что-то изменить. Можно, но нежелательно.

Ирина уселась нога на ногу, сапожок с высоким каблуком покачивается над полом, темный глухой свитер обтягивает грудь, тонкая рука с сигаретой на отлете и капризные женственные губы.

— Теперь — под горку с песнями. Спешите, спешите, иначе потопчу!.. Э-э, а что вы меня так внимательно разглядываете? Давно не видели?

— То-то и оно, что вижу часто, Ирина, а вот поймал себя на том, что знаю вас только с фасада.

— Здрасте! А зачем вам мои задворочки?

— Открылось вдруг — никак не пойму себя. Не потому ли, что плохо знаю тех, кто со мной рядом?

Склонив голову, Ирина, как птица, боковым взглядом разглядывала меня.

— У вас что-то стряслось, Георгий Петрович?

— Ничего особенного. Просто обвинили — глядишь поверх голов людей.

Она отвела глаза, секунду-другую молчала, наконец обронила:

— Что ж, верно.

Кающийся жаждет возражений, а потому согласие Ирины больно меня царапнуло.

— Разве и вас я обидел невниманием, Ирина?

Вздох и ответ:

— О да.

— Напомните — когда именно?

— С тех самых пор как мы познакомились.

Ирина — жесткие локоны, вздернутая бровь — глядела в стену на респектабельное изображение космического чудовища, галактики М51.

— Эта бабушка мой свидетель. — Ирина кивнула на растрепанную галактику. — Вы только что получили ее в подарок, не знали, куда повесить, так как еще не имели не только своего кабинета с подходящей, стенкой, но и своего стола… Вы меня вальяжно принимали в вестибюле, бабушка была прислонена к стулу, мы оба любовались ею — вы искренне, я из вежливости.

Пришла к вам девчонка, нуждавшаяся во всем: в деньгах, в идеях, во внимании, — а оттого вызывающе заносчивая. А вы и не заметили моей заносчивости… Вы с ходу бросились излагать мне суть дела… Помните ли?

— Помню, что вы походили тогда на общипанного грачонка.

— Ну а вы, разумеется, были самим собой, то есть ни на кого не похожи, уникальны. Вы никогда не замечали, что вам удивляются, вами любуются?.. Ах нет! Потому-то и не знаете самого себя…

— Смилуйтесь, Ирина, кончим об этом.

— Прошу прощения, прорвалось наружу, не удержу… Столкнувшись с вами, я, глупая девчонка, загорелась… Не поеживайтесь, не вами загорелась, нет, а кем-то на вас похожим, которого должна встретить, вместе с ним сотворить головокружительное… Вот теперь вы имеете право ухмыляться… Было ли тогда вам сорок? Пожалуй, еще не исполнилось. Но зеленой дурочке вы казались недостижимым стариком. Не кинулась вам на шею, не вцепилась в вас мертвой хваткой. Я и тогда уже была с характером — добилась бы, не устояли бы…

Ирина зажгла новую сигарету, отбросила спичку, криво усмехнулась:

— И, право, чего я раскудахталась? Какая же я вам пара! Одноименные заряды при тесном сближении отталкиваются. Сойдись мы, кто б из нас вел хозяйство, кто следил за детьми?.. А вот то, что нас снова схлестнуло дело, считаю подарком судьбы. Серый мир для меня вновь расцвел, не барахтаюсь в кислом тумане… Но хватит! — Ирина резко встала. — Кончим эту лирическую щекотку. Поухаживайте за мной, подайте плащ.

Уже в натянутом плаще, качнувшись к двери, она обернулась с веселым проблеском из-под бровей.

— Хотите, удивлю признанием?.. Я бабушка!

— К-как?

— Приемная, правда. Внучка, собственно, не моя, а мужа. Но когда мы видимся, малышка чинно, как и положено, зовет меня бабушкой… Так-то вот, Георгий Петрович.

Однако броской концовки под прихлоп двери у Ирины не получилось, уйти она не успела, на пороге появились Миша Дедушка с Толей Зыбковым.

Я сообщил им новость:

— Ирина переписала программу на диски.

— Отметить! — решительно потребовал Миша. — И у меня есть повод для праздника. Сообщу не иначе как за столом.


В полуподвальном кафе подавали жиденькую солянку, яичницу-глазунью и выдержанный, не пользовавшийся большим спросом ввиду кусачей цены вкрадчиво-мягкий молдавский коньяк. Мы кутили. Ирина Сушко горела в румянце, сияла глазами и заливисто смеялась.

Похохатывавший Миша Дедушка вдруг посерьезнел, решил открыться:

— Ту нашел… Нет уж, братцы, на этот раз безошибочно! Если б вы знали, какая она… Легкая, как стрекоза. Когда я жду ее, мне не верится, что придет. А когда вижу ее, то тогда всегда вздрагиваю. И она не болтлива, вот уж нет — всегда очень внимательно молчит. Но уж зато если скажет…

Одно слово, а у меня целый день все поет внутри… За нее! Очень прошу!

Раскисавший в блаженной улыбочке Толя Зыбков вдруг запел. Подперев толстую щеку, пригорюнившись, завел по-бабьи страдающе:

Зачем тебя я, милый мой, узнала,

Зачем ты мне ответил на любовь?..

И, право, у него был приятный, чисто женский голосок, эдакое меццо-сопрано для домашнего употребления. Книжник и заумный спорщик, Обломов по обличью и многообещающий аспирант — и нате вам: «Зачем тебя я, милый мой, узнала…» с бабьими интонациями, бабьим голоском. Как нам не прийти в восторг. И тронутый этим восторгом Толя старался вовсю продать себя подороже:

— Меня в детстве насиловали классической музыкой, а усвоил только пошлые романсы, учили рафинированного ребенка на скрипке, а играю лишь на балалайке: «Ах вы, сени, мои сени!..» Я человек способный, обождите, когда-нибудь отколю вам концерт…

Возвращался я домой навеселе. А дома ждала меня обеспокоенная судьбой сына жена, и стены нашей квартиры никак не располагали к легкомысленному веселью. Но… маленькая, однако нужная и долгожданная победа над электронным оракулом, неожиданно ошеломляющее признание вовсе не сентиментальной Ирины Сушко, светлое счастье Миши Дедушки, вовсе не стороннего для меня человека, оборотная сторона ученого мальчика (надо же, балалаечник!), прекрасный коньяк, к которому, оказывается, не так уж я и равнодушен, а тут еще семейные осложнения — господи, до чего же, однако, полна моя жизнь! Ей-ей, из таких вот суетно заполненных одиночных жизней и складывается перенасыщенная событиями буйно-деятельная Жизнь рода людского. Страдаем, стонем, скорбим, проливаем кровь, насильничаем, коснеем в невежестве, думаем, созидаем, открываем и несемся победно через века и тысячелетия. Куда?..

9

Поверх портрета вселенской «бабушки» мы растянули по всей свободной стене карту Средиземноморья и Малой Азии — мир первых веков до и после рождения Христа. На карте скупо помечено: тут-то и тут-то пребывали такие-то народы. За именами одних встают из небытия целые эпохи, любой школьник может рассказать о них. Другие же народы даже специалистам известны только по названиям — мелькнули в письменных источниках, не оставили заметного следа.

Какие-то народы и просто не помечены на этой карте — жили да исчезли, неведомы совсем.

Карта — тоже своего рода модель прошлого, но крайне схематичная застывшая. Мы намерены создать модель действующую, которая должна развиваться по образу и подобию существовавшего мира.

Но как ни схематична карта, мы и ее не в силах использовать целиком, запрограммировать все те государства, какие изображены на развернутом по стене полотнище. Из всего лоскутно-пестрого многообразия мы выбрали лишь несколько стран в качестве определенных образцов. И как из отдельных закодированных характеристик мы составили относительно целостный образ Христа, так, разобран сначала по частям, а потом, вновь сложив воедино, мы получили некое подобие Римской империи, Иудеи, Греции, Египта. Наша карта мира намеренно сжата, предельно упрощена, сведена до минимума, но и в таком виде она стоила нам больших, кропотливых трудов в течение двух месяцев.

Однако и это не все. Модель наша должна быть населена. Известные поэты, художники, философы, полководцы, императоры, политические деятели, просто чем-то выдвинувшиеся из общей среды личности стали предметом нашего исследования. Если мы сумели Иисуса Христа вложить в машину, то в принципе ничто не мешало то же самое совершить со многими историческими личностями, нужны для этого лишь труд и время, время и труд.

А можем ли мы свою модель мира населить только выдающимися людьми? Наш схематический мир делится на господ и рабов, но такое деление далеко еще не отражает характер населения.

Среди рабов одни забиты до тупости — рабочий скот, не более. Другие же таят в себе взрывную силу, постоянно прорывающуюся наружу. Восстание Спартака — самый мощный из прорвавшихся взрывов, но далеко не единственный, Были рабы-поэты, были рабы-философы.

Господа тоже не единообразны. Многие из них болезненно ощущают развал рабовладения, пытаются приспособиться, предоставляют рабам относительную свободу, наделяя их клочками земли. Кази, или казати, звали таких рабов в Риме. С ними смыкаются мелкие землевладельцы — колоны…

Нет ничего пестрее, чем масса свободнорожденного плебса. Среди них огромное количество пребывающих в нищете бездельников — тягостный балласт общества. Но свободнорожденный плебс вмещает в себя и кустарей-ремесленников и ремесленников-предпринимателей, содержащих мастерские, ведущих торговлю, обладающих зачастую крупным богатством, а значит, и определенным весом в стране.

А различие среди аристократической верхушки, а обособленная каста военных, а жреческое сословие…

Компактная модель обширного мира, заполненного пестрым населением… Мы изымаем из нее пророка из Назарета, по нашему произволу он, не успев проявить себя, погибнет в какой-нибудь ожесточившейся Вифсаиде. Скорей всего машине придется кого-то подобрать на выбор из тех, кого мы предлагаем на освободившееся место Христа. Но наша программа тут предусматривает даже и самотворчество машины, из отдельных закодированных характеристик она может сама создать некую условную личность, наиболее подходящую на роль Христа. И только одно запрещено машине — повторять код, который соответствует Христу.

Нет смысла менять Христа на Христа! Должен быть кто-то иной, не идентичный.

И больше всего мы боялись утонуть в подробностях, наши усилия в основном были направлены на то, чтоб многоцветный исторический калейдоскоп свести к скупому колориту, к принципиальной схеме. Мы заранее должны смириться с тем, что наша модель станет походить на действительность, как модель авиалюбителя на сверхзвуковой воздушный лайнер. Но все-таки та и другая модель способна повторять действия оригинала — авиалюбительская летать, наша развиваться.

В трудах, в неудачах и посильных победах, в огорчениях и радостях прошла зима, вновь наступила весна. Полностью готовую программу, где Христос занимал свое место, Ирина Сушко прокрутила на машине, добилась полной отладки, и машина вынесла приговор: модель действующая, все в порядке, пора приступать к самому главному акту — акту уничтожения Христа.


Собственно, его совершила одна Ирина — просто стерла из программы «Апостол» воплощенный в символы образ Христа, пришла к нам, села нога на ногу, закурила сигарету и, щурясь сквозь дым, сообщила:

— Все готово. Завтра запускаю.

Был вечер, институт уже опустел, внизу под нами — пустые лаборатории, безлюдные коридоры, за арочным окном сыпал мелкий тоскливый дождичек, шумела улица. На улицах час пик, люди набиваются в троллейбусы, переполняют подземные переходы в метро, разъезжаются по домам, усаживаются перед телевизорами, собираются идти в театры и кино, никто не подозревает, что в этот уходящий день совершается странное убийство, какого еще не случалось во все существование человечества. Самое странное и самое бескровное!

И мы четверо в тесной комнатке на верхнем этаже здания со скромной, но почтенной вывеской Научно-исследовательского института физики, мы, группа террористов, не возбуждены, не насторожены, а скорей просто растеряны. Целый год ждали этот момент, напряженно готовились. Должны бы торжествовать, но… как-то все слишком буднично — и дождь за окном, и привычная тишина опустевшего института, и слишком уж знакомые, слишком обычные слова: «Все готово. Завтра запускаю». Сколько раз мы их слышали от Ирины Сушко. Не верится, что час пробил, свершение наступило.

Миша Дедушка первый подал голос:

— Помните бабочку Брэдбери?.. — с замогильной ноткой.

Мы молчали, вспоминая незатейливый рассказ американского фантаста.

— Иисус Христос, знаете ли, не бабочка… Что же будет?..

Ирина небрежно ответила:

— Свято место пусто не останется. Будет другой, совершит то же самое.

Другой — он и есть другой. Непохожий явит миру сему, Ирина Михайловна. — Толя Зыбков, уютно угнездившись в креслице, жмурился в грозные брови Ирины.

Она снисходительно хмыкнула:

— Он, другой, будет иметь другой нос, другой цвет бороды, но не другие идеи.

— Оглянитесь на нас, Ирина Михайловна. — Толя Зыбков сладенько вежлив. — Вот здесь собрались четверо, учтите, единомышленников. Но я и Миша Дедушка не только же волосистостью подбородков отличаемся. И вы образом мышления на меня не похожи и Георгий Петрович на нас, грешных… Только четверо, а какие различия!

— Не стоит детишки, толочь воду в ступе, — дернула плечом Ирина.

— Завтра выяснится, кто вместо Христа.

— Может, никого! — с прежней замогильной ноткой возвестил Миша.

— Может, Христос действительно уникален и незаменим!

Я молчал, не вступал в гадания, но Толя Зыбков повернулся ко мне всем телом.

— Георгий Петрович, мы цареубийцы, освобождаем трон. Так позвольте задать законный вопрос: кого бы вы хотели возвести на него?

Я ответил уклончиво:

— Самого вероятного.

— Тогда кто же, по-вашему, наиболее вероятен?

— Я не оригинал. Почти все считают второй фигурой в христианстве Павла. Я тоже.


Читать далее

Глава вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть