Онлайн чтение книги Посредники
VIII

В утро суда Никита Рахманинов проснулся рано. Он почти не спал, думая о длинных, томительных днях, которые ему предстоят. С десяти до двух заседание, затем перерыв на обед, затем вечернее заседание. В каждую минуту этих дней ему надлежало слушать, отвечать, вспоминать все сначала от момента, когда он приехал домой в Москву за машиной, до той минуты, когда уже во Владимире его взяли и повезли обратно. Из разных уст предстояло ему узнавать мнения о случившемся и о себе самом, и избавиться от этого или сократить разбирательство было невозможно. Особенно мучительным ему казалось то, что факты и события, уже отодвинутые его сознанием в прошлое, на которых сам он давно поставил крест, нескончаемое число раз будут прокручивать чужие люди перед его близкими, и сейчас он просто не мог себе представить, как выдержит все это. Он предвидел, что во время процесса обвинитель и свидетели будут подолгу копаться в самом тяжелом для него — в мотивах происшедшего, расчленяя, объясняя каждый момент избиения им Мурадова в гараже, то есть нарочно возвращая его именно к тому, о чем он старался забыть. Порой это ощущение предстоящей нравственной пытки было столь невыносимо, что он думал о том, как хорошо и просто было бы все покончить разом, так сказать «оборвать нить жизни», пока его не вымотали окончательно. Но каждый раз, когда он решался на самоубийство, начинал продумывать в подробностях и то, как он это сделает, и то, что за этим последует, что-нибудь да останавливало его.

Позавчера, к примеру, перед самой вечерней кормежкой появился его адвокат Родион Николаевич Сбруев и начал тянуть из него «правду». Он настаивал на том, чтобы Никита рассказал, какие отношения были у него с потерпевшим Мурадовым до инцидента в гараже и что послужило действительным поводом к его избиению. И снова, как это уж не раз бывало во время свиданий с адвокатом, весь заряд умственной энергии Рахманинова, который нужен был для выработки плана самоуничтожения, ушел на то, чтобы обмануть проницательность Сбруева и не сказать ему того главного, из-за чего все произошло.

Сбруев был ненамного старше его, двадцатисемилетнего, может быть, на пять-шесть лет, но разница была не в возрасте. Рахманинову казалось, что адвокат жил в совершенно ином круге представлений, мерил все совершенно другим аршином, чем он. Ничего он не смыслил в жизни Никиты, ничего не мог в ней изменить, и присутствие его только раздражало Рахманинова. Глядя на бледную физиономию адвоката, на небрежно откинутые густые волосы и крупную рыхловатую фигуру, которую облегал коричневый в крапинку пиджак, сшитый в каком-нибудь высоковедомственном ателье по спецзаказу, Рахманинов представлял себе, как, должно быть, бегает сейчас за этим красавчиком его мать, мать преступника, и какую сумму адвокат получит, если ему, Никите, не припаяют максимальный срок — пятнадцать лет строгого режима.

Сбруев поддерживал в нем слабую надежду на возможное смягчение участи. Но для этого он, Никита, должен был со всей откровенностью осветить ситуацию в гараже, по возможности не восстановив против себя судью и народных заседателей. Надежда адвоката смягчить приговор основывалась на внутренней его убежденности — в противовес обвинению — в том, что действия Никиты не были преднамеренными, заранее запланированными, но найти неопровержимые доказательства для подтверждения этого внутреннего убеждения было Сбруеву труднее всего. Никита это хорошо понимал. Но он не решался дать адвокату, далекому от его жизни человеку, те сведения, которые хотя бы объяснили истинную причину происшедшего. Он считал это абсолютно бесполезным. Во-первых, он сам ничем не мог подтвердить свой рассказ, вернее, то доказательство, которое у него было, он не хотел приводить. Приведи Никита его — он вынужден был бы открыть суду тайные стороны жизни его семьи, что было для него невозможно. Во-вторых, этот последний аргумент тоже мало что изменил бы в деле, потому что скрытые обстоятельства, заставившие его ненавидеть Мурадова, не могли вызвать сочувствия у других людей, в том числе у адвоката. И Никита петлял в показаниях или отмалчивался. Сбруев конечно же чувствовал уклончивую неоткровенность подзащитного, и это не улучшало их взаимоотношения. Но Никите сейчас было все равно. Уже недели полторы, как впал он в полную апатию, не нарушаемую ничем, кроме редких приступов отчаяния и мыслей о самоубийстве, и мечтал только об одном: чтобы все поскорее кончилось и суд был позади.

Но вот сегодня нестерпимая мысль о разбирательстве его преступления в присутствии родных и знакомых овладела им с новой силой. С удивлением он обнаружил сейчас, что все остальное — сколь бы жестко с ним ни поступала судьба — было, как оказалось, гораздо легче выносить: физическую боль, опасность ареста, скитания по чужим квартирам и городам, допросы, которым, казалось, не будет конца, — чем эти пять-шесть дней процесса, которые ему предстояли.

От рокового решения покончить с собой его останавливала еще мысль о  С о н е. Пожалуй, это было единственное, что теплилось в нем, но и оно пробуждалось все реже. Соня работала санитаркой в тюремной больнице, где полгода назад он пролежал дней двадцать, и у нее должен был родиться от него ребенок. Мысль об этом существе, которое появится на свет, взамен его жизни или, во всяком случае, с иной судьбой, чем у него, вызывала в его душе непонятное движение.

Сейчас, когда все ценное и несущественное сместилось в его представлении, он вдруг осознал, что привязан к этой неказистой, малоподвижной Соне с мелкими перманентными кудряшками, не очень-то образованной и совсем не шикарной, и что ему безразлична Галина Козырева, сероглазая полногрудая актерка, на которой он недавно женился во Владимире и ради которой добывал эту проклятую машину.

Он знал, что Галина бросила свои спектакли, ходит из-за него по инстанциям, записываясь на приемы все к новым и новым важным лицам. Знал он также, что она делает это не только для того, чтобы выпутаться самой, но и потому, что действительно страшится разлуки. И какая бы мера наказания ему ни грозила, она думает сейчас, что будет ждать его долгие годы, ездить на свидания в далекие края, чтобы жить с ним там, когда ей это разрешат. Но совместное будущее с нею тоже не имело сейчас для Никиты никакого значения. В последние дни он почти не вспоминал о Галине, был с нею груб на единственном свидании, отговаривал ходить по начальству, А о Соне он думал неотступно, пока не овладело его душой то полное равнодушие, которое сделало его бесчувственным к ней и ко всему на свете.

Именно в таком состоянии апатии, к которому со вчерашнего дня присоединилась зубная боль, находился он до этого утра, утра суда. Сейчас же его лихорадило, то и дело он покрывался испариной, и в каждой части тела стучал молоточек, который он не мог остановить. Ему казалось, что до машины, которая повезет его в городской суд, и то не добраться — так била его дрожь и дергал зуб. Если бы сейчас Рахманинова спросили, какое у него единственное желание, он попросил бы беспробудного сна на эти семь дней, с тем чтобы очнуться, когда приговор будет уже оглашен. Или чтобы произошло чудо подмены и кто-то другой мог пройти за него все стадии разбирательства, ответить на вопросы, а он не слышал бы их, не знал об этом совсем и только сам уже отбывал наказание.

За ним пришли около десяти.

— Рахманинов, в суд, — сказал молодой конвойный, открыв дверь. — Что ж ты ничего не ел? — добавил он, поглядев на миску. — Перед судом подкрепиться следует...

У двери стоял другой конвойный, такой же молоденький, как и первый. Оба они были по-деревенски румяны, здоровы, и обязанность сопровождать преступника для них ничего такого особенного не значила, они ее выполняли четко, но благодушно. Второй конвойный был особенно веселого нрава. Никита где-то его видел, тот кивнул ему как знакомому и улыбнулся. Пока Рахманинов влезал в рукава пальто, почему-то ставшего ему тесным, пока вели его на улицу, этот парень пританцовывал, бормоча: «Суд идет, и наш процесс кончается...» — и чувствовалось, что у себя дома он первый гитарист и танцор и по девочкам не дурак. Никита все это замечал, но внешний мир не пробивался к нему, как будто он наблюдал все происходящее из окна вагона.

Когда вошли в здание суда на Каланчевской улице, Рахманинов, проходя по коридору, нечаянно увидел свое отражение в оконном стекле и поразился, как старо и некрасиво он выглядит. «На лбу залысины, морда помята, как у сорокалетнего. С такой будкой надо завязывать существование».

В горсуде шел ремонт. Как все ремонты, он затянулся. Осенние дожди и сырость мешали просохнуть выкрашенным потолкам и стенам. Пахло мокрой штукатуркой. Помещение еще не топилось, и в зале заседаний было холодно и сыро.

Рахманинов с удовольствием опустился на скамью за деревянным барьером, трое конвоиров обступили его, он опустил голову и прикрыл глаза, чтобы еще минуту никого не видеть и не слышать.

Так он сидел, не разгибаясь, за перегородкой, отделявшей его от зала, но краем глаза видел, как впустили публику, как побежала девушка-секретарь с обвязанным горлом, как, положив на стол том его дела, она степенно, сдерживая дыхание, вошла в комнату судьи и сразу же появилась, сказав до шепота сиплым голосом:

— Встать! Суд идет!

В зале задвигали скамейками, люди вставали вразнобой, поднялся за барьером и Рахманинов. Скосив глаза вправо, он сразу охватил взглядом весь зал, лица — матери, Сони, Нины Григорьевны, жены Мурадова, затем увидел справа от себя столы, за которыми привычно друг против друга разместились прокурор Мокроусов и адвокат Сбруев, потом уж стал рассматривать судью и двух народных заседателей.

Когда все сели, судья разложил перед собой материалы дела, шепотом условился о чем-то с народными заседателями — очень полной седоволосой женщиной с ямочками на щеках и добрым ртом и молодым усатым мужчиной с натруженными сухими руками, которые на столе казались непомерно большими. И снова чувство безысходности охватило Рахманинова. Он опустил голову и уставился в пол.

Пока проходили все формальности, он полудремал, прислушиваясь к ноющему зубному нерву. Объявили состав суда, потом посыпались вопросы к жене потерпевшего, обвинителю и к Рахманинову — доверяют ли суду в этом составе. Никита, отвечая, машинально вставал, затем садился и снова погружался в забытье. Судья принялся разъяснять права подсудимому, истице, судебному эксперту. Было выслушано ходатайство прокурора о допуске общественного обвинителя, и после всего этого судья приступил к чтению обвинительного заключения.

Никита ознакомился с обвинительным заключением дней десять назад, и тогда оно вызвало в нем жгучее сопротивление. Может быть, потому, что он впервые увидел себя глазами обвинения, а может быть, из-за языка, которым оно было написано. Все в этом заключении, как показалось Рахманинову, было подведено под логику и лексикон сухого протокольного судопроизводства. Ответы, показания свидетелей и поучительный вывод, вытекающий из всего этого, выглядели казенно, как будто речь шла об инвентаризации или бюджетном балансе. Рахманинов сознавал, что почти все факты обвинительного заключения были верны, но их изложение и истолкование казались ему карикатурно оглупленными.

Сегодня при чтении того же документа он не почувствовал ничего. Лишь бы скорее. Он знал, что чтение займет не менее получаса, и решил использовать это время, чтобы отдохнуть.

Рахманинов попытался забыть, где и зачем он находится, заставить себя думать о чем-нибудь постороннем. Но ни забыть, ни думать о другом он не мог. С приходом судьи и заседателей что-то сдвинулось в его психике. Нервы взвинтились до предела, лихорадка усилилась.

Чтобы избавиться от этого, он постарался отключить голос судьи, и стал изучать лица присутствующих, придумывая, что это за люди в обыкновенной жизни и чего они ждут от суда.

Сам судья, медленно, чуть задыхаясь, читавший этот страшный для зала документ, был вовсе не стар. У него было тонкое, нервное лицо, произнося слова, он чуть шепелявил, и при этом его щеки подрагивали. С помощником прокурора района, выступавшего здесь в качестве обвинителя, у Рахманинова были свои счеты. Никита не мог привыкнуть к его тону, казавшемуся высокомерным, к омерзению, которое прокурор, думалось, испытывал, обращаясь к нему. Сейчас злое, агрессивное чувство при взгляде на широкое лицо Мокроусова, твердо очерченный подбородок, как бы приходивший в противоречие с близоруко щурившимися глазами, которые угадывались за стеклами в тонкой позолоченной оправе, шевельнулось в Рахманинове. Шевельнулось и погасло. Все, что записано в заключении, которое читал судья, было делом рук многих, в том числе и свидетелей, среди которых были люди, прежде вызывавшие у Никиты даже симпатию. Он думал, что, очутись он на воле, он мог бы вот с этим коротать вечера, а с этим смотаться на бега, поставив по три рубля на Красавицу или Нежную. А с Ириной Васильевной Шестопал, будь она лет на пять помоложе, можно было бы и в Крым прокатиться. Когда Рахманинов думал о показаниях именно этих симпатичных ему людей, зубная боль делалась нестерпимой.

Он почувствовал, что еще больше устал от всеобщего внимания, где не понять, чего было больше — презрения, жалости или просто циничного любопытства, и скользнул взглядом в сторону адвоката. Это был единственный человек, которого совсем не занимал Рахманинов. Сбруев листал свои записи. Обвинительное заключение он знал назубок и сейчас, по мнению Рахманинова, не испытывал к нему, своему подзащитному, ровным счетом никаких чувств, а занят был лишь собственной ролью в этом деле и тем, как ее играть в тех неожиданных обстоятельствах, которые готовит ему этот процесс. Ведь Сбруев и мать хотели лишь одного — уйти от обвинения в покушении на убийство с целью хищения машины, и это тоже было ему неприятно. Рахманинов внутренне был уверен, что абсурдность обвинений в предумышленном нападении очевидна, но радости при этой мысли не испытывал. Поэтому усилия адвоката тоже не вызывали у него никакой благодарности. Он, Никита Рахманинов, всю жизнь только то и делал, что ошибался, уродовал свою жизнь, которая теперь была кончена, а этот Сбруев чувствовал себя непогрешимым и, очевидно, еще собирался двигаться ввысь по лестнице благополучия. Сейчас он глядел с неприязнью, притупленной лихорадкой и зубной болью, на хорошо отутюженный костюм адвоката, смуглое подвижное лицо с высоким, как казалось, безмятежным лбом и нетерпеливо подрагивающими губами и на то, как, углубившись в свои записи, то и дело откидывал он привычным жестом черную прядь волос, падавшую ему на лоб.

Затем он подумал о матери и осудил ее за то, что она притащилась на суд, накрасив губы. Не понимает она, что ли, что его ответы и все, что по ниточке будут здесь разматывать, совсем не для ее ушей? Пришла бы на оглашение приговора через пару дней. Ей и этого бы с лихвой хватило. Но когда он вгляделся в лицо матери и увидел, как она опухла, порыхлела за время, прошедшее с последнего свидания, как малиново-красны ее веки, то невольно ответил на ее виновато-умоляющий взгляд.

Соня сидела позади всех, на задней скамье, и лицо ее ничего не выражало. Он всегда удивлялся непроницаемой тяжеловесности ее взгляда, улыбки. Казалось, лицо это не имело никакого отношения к тому, что происходило в душе. Никакой зависимости. Он судил о ее чувстве к нему только по ее поступкам. Пять с половиной месяцев назад она ошарашила его тем, что хочет оставить ребенка. Теперь беременность была заметной, и Никита думал о том, что, услышав приговор, она поймет, что уже поздно что-либо изменить. В последнее время в ней ощущалась особая отгороженность от внешних событий, свойственная беременным женщинам, когда внутри них происходит непонятная работа другой жизни. Может быть, именно она, эта отгороженность, даст Соне силы вынести весь ужас человеческих и гражданских обвинений, которые посыплются здесь на него. Он жалел сейчас Соню, боялся за ребенка, которому придется дышать отравленным воздухом известки, сырой штукатурки и судебного разбирательства. Но и только. Сейчас и это тоже не трогало его по-настоящему.

— Подсудимый, встаньте, — услышал он голос судьи и понял, что оглашение обвинительного заключения окончено и для него тоже все кончено. Все, что было до этого. И отдых, и наблюдения, и вольные его мысли о своей и Сониной жизни. Настала минута, которая ляжет железной плитой между его прошлым и будущим.

Как в тумане отвечал Рахманинов на вопросы, отчетливо осознавая лишь, может, два-три момента. Они касались не подробностей, хотя интереснее всего для окружающих были именно подробности, а общих черт его жизни, когда судья или прокурор пытались нащупать связь между происшедшим ночью в гараже и всей предыдущей жизнью Рахманинова. Он вышел из своего отупения, когда прокурор вдруг спросил:

— Для чего вы сочиняли версии, которые заведомо были ложны? На что вы надеялись?

— Не понимаю вопроса, — попытался отделаться Рахманинов.

— Я уточняю. Вы надеялись на то, что переложите вину со своих плеч на другие? И уйдете от ответственности?

— Ничего я не надеялся. Я просто сочинял, чтобы отвязаться от расспросов.

— Боже, — услышал он голос матери, — что такое он говорит?

В зале произошло легкое движение.

— То есть попросту лгали? — уточнил прокурор.

— Назовите как угодно. Я выдумывал что попало.

— Для чего? Вы надеялись уйти от приговора?

— Никуда я не хотел уйти, — раздраженно огрызнулся Никита, — мне легче было говорить на другую тему.

— Не дерзите суду, Рахманинов, — сердито обрывает его судья. — Для выяснения истины вы обязаны подробно отвечать на все вопросы.

— Я уже все рассказал на последнем допросе. Зачем заново копаться в этом?

— В суде вопросы могут задавать только  в а м, — резко парирует судья. — Вы не имеете права задавать вопросы. Потрудитесь  и з л а г а т ь  ф а к т ы, а уж суду позвольте их оценивать.

— Виноват, гражданин судья, — равнодушно извиняется Рахманинов.

— Разве вы не понимали, что врать безнравственно? Вы что же, всегда врали? — продолжал свое прокурор.

— Если надо было. Что тут особенного? Многие врут, и я тоже.

— Для чего вы лгали?

— Это очень украшает жизнь. К примеру, если ты скажешь женщине, что без ума от нее, жить без нее не можешь, ей хорошо и к тебе она отнесется теплее. А если правду...

— Ваша философия нас не интересует, — перебивает судья. — Отвечайте на вопросы.

— Вот вы связаны узами брака с Козыревой, угнали ради нее машину, — монотонно продолжает обвинитель, — значит, вы любите ее?

— Нет.

— А что же?

— Это был расчет.

— Какой?

— Женитьба помогала мне освободиться от родительской опеки. Козыревой было хорошо, а мне удобно.

Прокурор задумывается.

— Скажите, а сейчас вы тоже лжете?

— Сейчас я говорю правду.

Потом пошли какие-то уточнения, и снова он отвечал механически, отключив эмоции и мысли. Волна тупой ноющей боли захлестнула его. Он вынырнул из нее, когда услышал:

— Вы пытались лишить жизни человека, хорошего, ценного для общества, из-за машины, — уточнил прокурор. — Вы что же, считаете, что ради исполнения вашей прихоти можно отнять жизнь у человека?

Рахманинов не реагировал, до него дошел лишь конец фразы. Прокурор повторил вопрос.

— Это вышло случайно.

— Случайно? Как же вы могли «случайно» нанести множество ударов по голове и спине гаечным ключом? Чтобы отнять машину и увезти ее, вам достаточно было одного-двух ударов, а вы продолжали зверски избивать свою жертву.

— Я не собирался отнимать у него машину.

— Но вы ее увели. Как же можно объяснить это?

— Это уже потом. Когда я думал, что все кончено. Мне уже было все равно.

— Значит, вы уверяете, что не собирались угонять машину Мурадова, когда начали избивать его?

— Нет. Просто увидев, что он лежит без движения, я уж заодно прихватил и машину. Мое дело было кончено.

— Как же связать показания вашей жены Козыревой о том, что вы поехали в Москву за машиной, с тем, что вы не собирались, по вашим словам, брать машину?

— Я собирался достать машину у отца или у кого-нибудь из друзей. Я обошел многих до этого, но мне не повезло.

— Значит, вы просто так, без всякой корыстной цели, избили хорошего человека?

— Он не был хорошим человеком.

— Это по-вашему. А по отзывам всех, кто его знал, он был честным, прекрасным человеком.

— По отзывам всех, кто знал меня, я тоже был неплохим человеком.

— Не дерзите, Рахманинов, — опять предостерег судья. — Отвечайте на поставленный вопрос. Объясните, за что конкретно вы избили Мурадова?

— Не могу объяснить, но только не из-за машины.

— Значит, если бы возобновить ту ночную ситуацию, вы повторили бы то же самое?

— Сейчас нет.

— Что изменилось?

Рахманинов молчит.

— У меня больше пока нет вопросов.

Прокурор захлопывает блокнот, смотрит на судью. Никите кажется, что лицо его говорит: как я ни стараюсь быть спокойным, но вы сами видите...

— Гражданин Рахманинов, — обращается к нему судья, — вы усугубляете свою вину отказом отвечать. Вы признались в своей вине. Ответьте теперь суду, почему вы раскаиваетесь в содеянном?

На мгновенье в голосе судьи Никите слышится что-то отеческое. Он чувствует, как покрывается испариной. Зеленые круги медленно плывут перед глазами, и впервые память касается того, что предшествовало драке. Если бы даже он рассказал об этом, ничего бы не изменилось. Ни для кого из них. Разве что для Сонькиного ребенка.

— Потому что теперь я дорожу своей жизнью, — говорит он раздельно, — а тогда я ее ни во что не ставил. Окажись я слабее, Мурадов не пощадил бы меня. Но оказался сильнее я, вот и вся разница.

— Вы что, серьезно считаете, — брови судьи ползут вверх, — что можете по своему усмотрению вершить суд и чинить расправу?

— Да, тогда я так считал, — говорит Рахманинов, до боли стискивая зубы, чтобы они не щелкали.

— У меня еще вопрос, — заявляет прокурор. — Скажите, подсудимый, что конкретно так подействовало на вас сегодня? Страх перед наказанием?

Рахманинов медлит. Труднее всего ему отвечать прокурору.

— Многое... — наконец произносит он. — Можно сказать, что и предстоящее судебное разбирательство, сам процесс заставил меня все продумать сначала. Всю мою жизнь. — Никита чувствует, что этого не надо было произносить. Сейчас нервы у него сдадут. Дрожь бьет все сильнее. Собрав остатки воли, он заставляет себя успокоиться, обрести равновесие.

Вопросы переходят к адвокату. Вот оно, наиболее мучительное. Рахманинов предвидит, что Сбруев будет копаться в самом болезненном, его вопросы пройдут в миллиметрах от эпицентра, случившегося «для его же, Рахманинова, пользы».

— Расскажите, — спрашивает Сбруев, — почему вы ударили Мурадова? Постарайтесь поподробнее вспомнить этот момент. Кстати, кто ударил первый?

— Первым ударил я.

— Продолжайте.

— Когда соседка Шестопал мне сказала, что родители на курорте, я понял, что и машиной отца не смогу воспользоваться. До этого я уже многих обзвонил, не хотел у своих одалживаться. Я попробовал гаечным ключом сбить замок с нашего гаража, но сообразил, что ключей от машины у меня все равно нет. Тут я стал прикидывать, у кого еще можно добыть машину. Без машины я не мог вернуться. В это время подъехал Мурадов. Я обрадовался — он мог меня выручить. Он вышел, чтобы открыть ворота. Я был уверен, что машину он мне даст. Но он отказал. Мы заспорили, он сказал какую-то гнусность. Мы подрались... Дальше я плохо помню.

— Почему вы были уверены, что Мурадов даст машину?

— Потому что он мне раньше не отказывал.

— «Потому что он мне раньше не отказывал», — для протокола четко повторил Сбруев. — В чем причина, что другим он не доверял машину, а вам давал?

— Он кое-чем был обязан мне.

— Чем именно?

— Неважно. Это к делу не относится. За ним был должок.

— Денежный?

— Нет. Мне и в голову не могло прийти его избивать, — говорит неожиданно Рахманинов и чувствует, как начинают дергаться его губы, — но он сам нарвался, — добавляет он тихо и замолкает.

Сейчас то, как это было в действительности, молнией проносится в его мозгу.

«...Больше ничего не хочешь? — говорит Мурадов и показывает Никите жирный кукиш. — Может, тебе подарить ее, а?» Кукиш расплывается перед глазами Никиты, он уже заслоняет всю отвратительную морду соседа...

— Вы слушаете, Рахманинов? — прорывается к нему голос судьи. — Я вас спрашиваю, для чего вам была так нужна машина? Позарез, как вы выразились.

— Хотел... сдержать слово.

— Вы чуть не убили человека, чтобы сдержать слово?

— В известном смысле так. — Рахманинов чувствует приступ тошноты. Его мутит от реальности картины, прошедшей перед ним сейчас. — Извините, гражданин судья, — говорит он. — Я плохо себя чувствую. Прошу перерыва.

Судья смотрит на побелевшее лицо Рахманинова, шепчется с заседателями.

— Суд, совещаясь на месте, постановил удовлетворить просьбу подсудимого. Перерыв на пятнадцать минут.


Сначала выходят посторонние и свидетели, затем Нина Григорьевна Мурадова. («Порядочная стерва, — думает о ней Никита, — понятия не имеет о своем муже».) Мать Никиты ждет Сбруева, пока тот переговаривается с Мокроусовым. Со стороны они кажутся единомышленниками. Как-то схлестнутся в заключительных речах?

Соня не двигается с места. Как будто требование конвоя к ней не относится. Продолжая сидеть, она не мигая смотрит на Никиту, и ее остановившийся, пристальный взгляд ничего не выражает.

Никита видит, как молоденький белозубый конвойный, покосившись на живот Сони, обращается к ней. Она неохотно поднимается, запахивает то и дело расстегивающееся на животе пальто и уходит, тяжело переваливаясь с ноги на ногу.

Суд тоже удаляется в свою комнату, и Никита наконец остается в зале один с конвоем. Молоденький светло-русый парень начинает напевать и пританцовывать около Никиты, как застоявшийся конек.

— Есть небось хочешь?

— Нет.

Ничего он не хочет.


После перерыва возобновляется допрос Рахманинова. Подсудимый вял, апатичен, лицо его, покрытое пятнами, особенно яркими на лбу и у носа, выглядит измученным. Несколько ответов — и он садится на скамью, опустив голову.

Начинается допрос свидетелей.

Со стороны Мурадова проходят: хозяин дома, где провел Егор Алиевич вечер перед возвращением в гараж, гости, видевшие его там. Все они показывают, какой аккуратный, вежливый, интересный человек Мурадов, как в этот роковой для него вечер был он остроумен, весел. Хорошо говорят о Мурадове и его сослуживцы и соседи по гаражу.

Владельцы индивидуальных гаражей в Сретенском тупике отмечают, помимо всего прочего, «патологическую любовь Егора Алиевича к своей машине». «Он ухаживает за ней постоянно, истово, консультируясь в малейшей неисправности. Боясь какой-либо случайности, он никогда ключей никому не доверяет и не оставляет в машине посторонних. Даже если в дороге передает руль, то, пересаживаясь, не оставляет ключей в замке, а вынимает их, передавая из рук в руки. В расчетах точен и бережлив до скрупулезности».

Потом пошли свидетели со стороны Рахманинова.

Из Владимира приехали две актрисы и один актер, хорошо знавший отношения Никиты и Галины Козыревой, администратор гостиницы, где они жили, и старик Бородкин, билетер и сторож, которого Никита возил два дня по городу вместе с актерами. Все они на разные лады намекали, что-де не вышло бы ошибки, уж очень непохоже на Рахманинова это зверское избиение. Кроме хорошего, они от него ничего не видели: добрый, щедрый, всегда выручит из беды.

— Неужели вас не интересовало, откуда такая щедрость? — спрашивает прокурор Бородкина.

— Ну что вы, — машет тот руками, — как это можно спрашивать?

— Человек вернулся из армии и вот разъезжает на машине, платит за всех. Это не вызывало у вас подозрений? — обращается он к актрисе, подруге Козыревой.

— Нет, — пожимает она плечами, — не вызывало. Человек платит, значит, есть чем.

— У меня еще вопрос к подсудимому, — заявляет обвинитель.

— Подсудимый, встаньте, — говорит судья.

Рахманинов встает.

— Объясните суду, откуда у вас были деньги?

— Мне давали. Не крал же я. Я выполнял работу, и мне давали.

— Какую, к примеру?

Рахманинов отвечает чуть слышно, неразборчиво, язык его будто распух.

— Купит кто-нибудь издалека машину. Ее надо перегнать, допустим, во Фрунзе. У владельца нет достаточного умения или прав на вождение. Я это за него делаю... Достану нужную вещь... Или машину починю... Чаще всего чинил машины. Я ведь во всех марках разбираюсь... Деньги были всегда.

— Почему же вы считали необходимым тратить их попусту? Вы не ценили деньги?

Рахманинов пожимает плечами.

— Не знаю... Натура такая. Я любил быть в центре внимания.

И опять проходят свидетели. Они подтверждают: да, он всегда был в центре внимания в их компании. Выпивал? Нет, не слишком. Во всяком случае, не видали, чтобы до безобразия. Никогда не дрался, не хулиганил.

Наконец просят в зал Галину Козыреву.

Она вызывает особый интерес зала. В публике происходит движение, ее разглядывают и оценивают. Сообщница? Шлюха? А может, действительно жена? «Ничего не знала, не ведала».

— Расскажите, как вы познакомились с Рахманиновым, — говорит судья. — Как можете его характеризовать и поподробнее о той встрече, вернее ночи, когда он приехал из Москвы на машине.

Козырева переминается с ноги на ногу перед столом суда. Она кажется крайне неуместной в этом зале в своем лакированном красном пальто, красных лакированных сапогах, с длинной гривой распущенных русых волос.

— Мы встретились на улице в Москве, — говорит она запинаясь и перекидывает за спину волосы. — Рахманинов прогуливался с товарищем, подошел ко мне. Говорит: «Вы скучаете, и мы скучаем. Может, зайдем в кафе погреться?» Приличные молодые люди, хорошо одетые, почему не пойти. Я пошла. Через день он уехал со мной во Владимир.

— В каком качестве он уехал с вами?

— Как муж.

— Почему же вы так быстро согласились стать его женой, уехать с ним? Вы ведь его совсем не знали? — щурится судья.

Козырева пожимает плечами. Пальцы бегают вдоль пуговиц лакированного пальто. Она то расстегивает их, то застегивает.

— Почему не знала? — поднимает она глаза на судью. Глаза серые, настороженные. — Два дня достаточно, чтобы узнать. А если не узнаешь — то и двух месяцев мало.

Это уже мировоззрение.

— Как же вы, взрослая, самостоятельная женщина, актриса, решились связать свою судьбу с малознакомым?

Козырева мнется, подыскивая слова.

— Он был очень вежливый, — выдавливает она из себя, — не мелочный. Ну и внешне мне понравился. Он ведь не такой был, — простодушно оборачивается она на Рахманинова.

Никиту передергивает. Он с презрением смотрит на эту женщину, которая всего полгода назад сводила его с ума.

— Вы считаете внешность и вежливость достаточно вескими аргументами для выбора спутника жизни? — говорит судья. На лбу его пролегают длинные поперечные морщины.

Теперь Никите видно, что судья отнюдь не так молод, как кажется.

— Конечно, — удивленно вскидывает брови Козырева, — если есть... — она подбирает слово, — есть подходящая наружность и симпатия.

— Достаточно, — обрывает судья. — Что произошло в ночь на десятое июля?

— Ну, он пришел очень поздно, сказал: вон — гляди в окно — машина. Тебе подарок в день именин... Будем гулять. — Она закусывает нижнюю губу. — Я выглянула в окно, думала, разыгрывает. Под фонарем, вижу, стоит заграничная голубая машина. У меня аж дух захватило. Фантастика, говорю. Я ведь его так любила, так любила! — Она вспыхивает, но сразу берет себя в руки. — Вижу, он устал очень, бледный. Шутка — полночи в дороге. А он говорит: нет, я не очень устал, ты лучше брюки постирай. Что, мол, с тобой, спросила, на тебе лица нет? А он говорит: я по дороге человека сбил, в больницу отвозил. Сильно, спрашиваю, поранил человека? Нет, говорит, он уже в порядке. Потом мы легли спать. — Она мнется снова. — В общем, утром поехали на речку.

— Два дня вы гуляли, бывали в ресторанах. За все это платили. Откуда же у него такие деньги? Вы же ему не посторонняя, неужели ни разу не спросили?

— А что было спрашивать? В этот раз я ему давала, он был совсем пустой.

— Без денег? Это вас не удивило?

— Он сказал, что не успел снять со сберкнижки. А я как раз получила за гастроли. Их мы и тратили.

Прокурор просит разрешения у суда задать вопрос свидетельнице. Судья соглашается.

— Рахманинов утверждает, — говорит прокурор Козыревой, — что в браке с вами у него не было любви, один только расчет. Часто так бывало, чтобы вы тратили на него свои деньги?

— Как это расчет? — Женщина остолбенело глядит на Мокроусова, потом переводит глаза на мужа, сидящего за барьером. — Ерунда, — приходит в себя Козырева. — Без меня он минуты не мог прожить.

— Врет она, сволочь! — раздается хриплый голос из зала. — Из-за нее все! И машина и драка!

Никита вздрагивает. Он видит искаженное злобой лицо Сони и то, как она, выкрикивая, приподнялась всем на обозрение. Зал разом загудел.

— Прекратить реплики! — кричит судья. — Иначе мне придется удалить из зала всю публику. Продолжайте, — обращается он к Козыревой, когда тишина опять восстановлена.

— Зачем мне врать, — пожимает плечами Козырева, — пусть он сам подтвердит.

— Рахманинов, — настаивает прокурор, — вы подтверждаете, что в отношениях с Козыревой вами ничто, кроме расчета, не руководило?

— Истинная правда, — говорит Никита.

Козырева начинает всхлипывать. Слезы, как капли из испорченного крана, стекают на подбородок, на лакированный красный обшлаг. Потом она утирает глаза вышитым батистовым платком, успокаивается.

— Все равно врет. И тогда мне все врал и теперь. Тогда врал, что аспирант, что у отца машина. А я видела, что хвастает, но не хотела его разоблачать. Если ему так лучше, пусть фанаберится. А теперь, если хотите знать, — обращается она уже прямо к судье, — у меня с ним ничего общего не может быть. Он уголовник, и наш брак недействителен. Я знать ничего не знаю, что у него там приключилось.

Она опять хлюпает в свой платочек. Когда поднимает голову, видно: размыло краску на веках, стерлась помада.

Судья уже не смотрит на Козыреву. Он быстро проглядывает листы дела.

— И последнее... Успокойтесь, Козырева, и отвечайте: где именно были пятна крови, когда вы стирали Рахманинову брюки?

— Я же заявляла.. — Всхлипы ее прекращаются.

— Козырева, успокойтесь! — судья терпеливо разъясняет свидетельнице, что прежние показания надо повторить, что они должны быть подтверждены в ходе судебного разбирательства. — Прошу вас, вспомните, как все было.

— Так я и подтверждаю: были пятна. А что кровь, я не заявляла, думала, грязь, — скороговоркой отвечает Козырева. — Я теперь подтверждаю только насчет его характеристики. Если он говорит «расчет», значит, он подлец. Так и запишите, что он подлец, и это мое сегодняшнее мнение.

Судья перешептывается с заседателями. Те кивают.

— Вы пока свободны, — говорит он Козыревой. — Спасибо... Перерыв до трех, — объявляет судья в зал. — После обеда продолжим. — Он заглядывает в листок и обращается к старшему по конвою: — Предупредите, пожалуйста, свидетельницу Шестопал Ирину Васильевну, что ее вызовут первой после обеда.

Рахманинов сглатывает слюну. Наконец-то его отпустят на полтора часа. Отдых. Не слышать их голосов, не думать о предстоящих показаниях соседки, после которых начнется самое мучительное.

Обед. Сейчас Никита представляет себе, что он значит для других. Для судьи, для прокурора, для Сбруева. Он воображает, как они съездят домой или в ресторан, подадут им обед из четырех блюд. Закусочка, стопочка, борщ, стейк. Пусть их. У него самого нет аппетита, во рту тошнотворная вязь, как после блевотины, в голове — непроглядная муть. Нет, ничего ему не надо. «Скорей бы конец, — думает он. — Какой-никакой, а конец».


Читать далее

ГОНКИ 12.04.13
ТРАНЗИТОМ 12.04.13
ЗАЩИТА
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
VI 12.04.13
VII 12.04.13
VIII 12.04.13
IX 12.04.13
X 12.04.13
XI 12.04.13
XII 12.04.13
XIII 12.04.13
XIV 12.04.13
XV 12.04.13
XVI 12.04.13
XVII 12.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть