«МОЙ МУЖ БОЛЬШЕВИК, А Я ГАЙДАМАЧКА»

Онлайн чтение книги Повесть о жизни. Книги 1-3
«МОЙ МУЖ БОЛЬШЕВИК, А Я ГАЙДАМАЧКА»

На стенах появились размокшие листки с грозными приказами Военно-революционного комитета.

Приказы были короткие и веские. Они беспощадно и без всяких оговорок разделили все население Киева на людей стоящих и на человеческий мусор.

Мусор начали вычищать, но его оказалось не так уж много. Он сам распылился по малодоступным местам, где и осел в ожидании лучших времен.

Снова пришло то, что было пережито мною в Москве, но в ином качестве. На всем лежал еще некоторый добавочный налет вольницы и бесшабашности.

Богунский полк (так он назывался в память смелого сподвижника Богдана Хмельницкого полковника Богуна{273}) расквартировали по частным киевским домам.

К нам на квартиру поставили четырех богунцев. Они принесли аэропланную бомбу, осторожно поставили ее в передней под гнутой венской вешалкой и сказали Амалии:

– Вы, цыпочка, не зачепите как-нибудь неаккуратно этот предмет. А то он как бахнет, так от вашего дома со всей обстановкой останется один сон. Понятно?

– Понятно, – ответила, сжав губы, Амалия и тотчас же открыла давно заколоченную дверь на черный ход.

С тех пор через парадное никто не ходил.

Трудно было понять, как богунцы могли передвигаться по земле, столько на них было оружия. Тут было все: пулеметы, ружья, гранаты, винтовки, обрезы, штыки, маузеры, финки, сабли, кинжалы и, кроме того, как воспоминание о сентиментальной мирной жизни, лиловые и красные граммофонные трубы.

Как только богунцы заняли город, из всех окон понеслись рулады давно позабытых жестоких романсов. Снова угрюмый баритон жаловался, срываясь с голоса, что ему некуда больше спешить и некого больше любить, а шепелявый тенор сетовал, что не для него придет весна, не для него Буг разольется и сердце радостно забьется, не для него, не для него.

Снова Вяльцева, вскрикивая, скакала на «гай-да-тройке», и умирала на озере, где румянятся воды, прелестная чайка.

Все перепуталось, – Варя Панина и гранаты, запах йодоформа и украинская певучая «мова», красные ленты на папахах и симфонические концерты, мечты богунцев о тихих прудах среди веселых левад и истерические визгливые облавы на базарах.

В квартире под нами жил с женой дряхлый и незлобивый старик инженер Белелюбский. В свое время он прославился на весь мир как строитель знаменитого Сызранского моста через Волгу.

У Белелюбских служила прислуга – краснощекая и веселая девушка Мотря.

Старшина богунцев влюбился в нее и настаивал на женитьбе. Мотря колебалась. У нее были несколько устарелые представления о браке. Она боялась, что богунец – летучий человек, отпетая башка – поживет с ней несколько дней, а потом обязательно бросит.

Однажды Мотря пришла ко мне и с беззастенчивостью деревенской девушки рассказала, что чуть не сошлась со старшиной, но убежала и теперь согласится на близость только в том случае, если богунец женится на ней «по правилам» и любовь их будет навек.

Она продиктовала мне письмо к богунцу. Оно состояло всего из трех слов: «Согласна, если навек». Я написал его большими печатными буквами.

Примерно через час, получив это письмо, богунец начал, грохоча сапогами, матерясь и угрожая оружием, метаться по всем квартирам в поисках ротной печати.

– Куда заховали печать, бандитские морды? – кричал он на своих подчиненных. – Всех постреляю, как ициков. Чтобы моментально была мне печать!

Дом сотрясался от топота сапог. Старшина выворачивал у бойцов вещевые мешки.

Наконец печать была найдена. Старшина написал на записке: «Клянусь, что навек», – прихлопнул к записке для верности ротную печать и прислал Мотре. И Мотря сдалась.

Через день сыграли буйную свадьбу. К дому подали несколько тачанок. В гривы бешеных лошадей были вплетены разноцветные ленты. И хотя до Владимирского собора, где происходило венчание, от нашего дома было не больше двухсот метров, свадебный кортеж рванулся на тачанках к собору и несколько раз обскакал вокруг него под звон бубенцов, гиканье, свист и залихватское пение:

Я на бочке сижу,

А под бочкой – качка,

Мой муж большевик,

А я гайдамачка!

Эх, яблочко, куды котишься,

К Богуну попадешь – не воротишься!

Наш Богун – командир

Был отчаянный,

Весь из ран да из дыр

Перепаянный!

Когда пели припев: «Эх, яблочко, куды котишься», – ездовые с ходу останавливали лошадей, и лошади, горячась и тряся бубенцами, пятились и приплясывали в такт песне. Это было виртуозно, и огромная толпа любопытных, сбежавшихся к Владимирскому собору, приветствовала богунцев восторженными криками.

На третий день после свадьбы (всегда почему-то все неприятности случаются на третий день) богунцев подняли по тревоге среди ночи.

Собирались они неохотно, молча и на расспросы отвечали односложно:

– В Житомир гонят. На усмирение. Там попы взбунтовались.

Мотря рыдала. Худшие ее страхи оправдывались – старшина, конечно, бросит ее и никогда не вернется. Тогда старшина рассвирепел.

– Сгоняй всех квартирантов во двор! – закричал он бойцам и для подтверждения этого приказа выстрелил на лестнице в потолок. – Давай их во двор, паразитов! Душа с них вон!

Испуганных жильцов согнали во двор. Была поздняя зимняя ночь. Колкая изморозь сыпалась с мутного неба. Женщины плакали и прижимали к себе дрожащих заспанных детей.

– Да не лякайтесь, – говорили бойцы. – Ничего вам не будет. То наш командир психует из-за этой чертовой Мотри.

Старшина построил свой взвод против толпы испуганных жильцов и вышел вперед. Он вывел за руку голосящую Мотрю.

Среди обледенелого двора он остановился, выхватил из ножен гусарскую саблю, прочертил клинком на льду большой крест и закричал:

– Бойцы и свободные граждане свободной России! Будьте свидетелями, крест перед вами кладу на эту родную землю, что не кину мою кралю и до нее обязательно ворочусь. И заживем мы с ней своим домком в селе Мошны под знаменитым городом Каневом, в чем и расписываюсь и даю присягу.

Он обнял плачущую Мотрю, потом легонько оттолкнул ее и крикнул:

– По тачанкам! Трогай!

Бойцы бросились к тачанкам. Под свист и пение «Яблочка» тачанки вылетели со двора и, грохоча окованными колесами, помчались вниз по Бибиковскому бульвару к Житомирскому шоссе.

Все было кончено. Мотря вытерла слезы, сказала: «А чтоб он сказился, басурман проклятый!» – и вернулась в квартиру Белелюбского, где лаяли растревоженные мопсы. Жизнь снова пошла своим привычным путем.

Все как-то сразу потускнело. А через некоторое время киевляне начали вспоминать о богунцах с явным сожалением. То были простодушные и веселые, но отчаянно смелые парни. Они принесли с собой запах пороха, красные знамена, простреленные в боях, удалые песни и беззаветную свою преданность революции. Они пришли и исчезли, но долго над городом шумел, не затихая, ветер революционной романтики и заставлял радостно улыбаться привыкших ко всему киевлян.

В то время богунцами командовал Щорс{274}. Имя его вскоре стало почти легендарным.

Я впервые услышал о Щорсе от бойцов-богунцев. Услышал восторженные рассказы об этом непреклонном, неслыханно смелом и талантливом командире.

Помню, что больше всего меня в то время поразила преданная, почти детская любовь к Щорсу. В глазах бойцов в нем воплотились все лучшие качества полководца – твердость, находчивость, справедливость, любовь к простому человеку и никогда не иссякавший в нем, если можно так выразиться, трезвый романтизм.

Богунцы были народ молодой. Щорс тоже был молод. Их общая молодость и вера в победу революции превращала воинскую часть в некое братство, скрепленное общим порывом и общей пролитой кровью.


Никакие внешние события не могли замедлить движение древесных соков. Поэтому в свое время вернулась весна, вольно разлился Днепр, на пустырях бурьян вымахал выше человеческого роста, а простреленные каштаны покрылись сочной листвой и расцвели почему-то особенно пышно.

Временами казалось, что единственное, оставшееся нетронутым в этом мире, – это листва каштанов. Она все так же шевелилась над тротуарами, бросая густую тень. И так же нежно и незаметно начали распускаться на деревьях стройные свечи розоватых и чуть сбрызнутых желтизною крапчатых цветов. Но в тени каштанов не встречались уже знакомые гимназистки с влажными сияющими глазами. Рядом с опавшими сухими цветами валялись теперь на тротуарах позеленевшие медные гильзы от винтовок и клочья заскорузлых грязных бинтов.

Весна разгоралась над Киевом, погружая город в свою синеву, пока наконец в садах не зацвели липы. Их запах проник в запущенные за зиму, закупоренные дома и заставил горожан распахнуть окна и балконы.

Тогда лето ворвалось в комнату вместе с легкими сквозняками и теплотой. И в этой летней безмятежности растворились все страхи и беды.

Правда, хлеба не было, и вместе него мы ели старую мерзлую картошку.

Я поступил в какое-то странное учреждение. Выговорить сокращенное название этого учреждения было почти невозможно. Помню только начало: «Обгубснабчупрод...», а дальше шло нечто настолько сложное, что даже начальник этого учреждения – толстый армянин с черной эспаньолкой и маузером, висевшим у него на шее (как вешают фотографические аппараты), каждый раз, подписывая бумагу, фыркал и возмущался.

Чем занималось это учреждение, трудно сказать. Преимущественно бязью. Все комнаты и коридоры были завалены тюками с бязью. Ее никому не выдавали ни под каким видом, но все время то привозили, то увозили на склады, то снова перетаскивали в учреждение и наваливали в коридорах. От этого непонятного круговращения все одних и тех же тюков с бязью сотрудники учреждения впадали в столбняк.

Свободного времени у меня было много. Я пытался разыскать своих гимназических товарищей, но почти никого из них не осталось в городе, кроме Эммы Шмуклера. Но и его я видел редко. Он стал молчалив и печален, может быть оттого, что ему пришлось пожертвовать любимой живописью ради родных. Отец Эммы болел, и вся тяжесть защиты семьи легла на Эмму. Защиты от голода, реквизиций, уплотнений, выселений, от погромщиков петлюровцев и от постоев.

По вечерам я опять, как в гимназические годы, ходил на концерты в сад бывшего Купеческого собрания. Розы и канны уже не цвели в этом саду. Их заменили мята и полынь.

Довольно часто в ткань музыкального произведения врывались посторонние звуки – отдаленные взрывы или ружейная стрельба. Но на это никто не обращал внимания.

В те дни в Киеве я начал зачитываться книгами великого мистификатора в литературе и великого француза Стендаля. Но я не задумывался над сущностью его мистификаций.

Я считал их вполне законными, как считаю и посейчас. Законными потому, что они свидетельствовали о неисчерпаемом запасе настолько разнообразных идей и образов, что объединить их под одним именем было немыслимо. Никто бы не поверил, что один и тот же человек способен с такой точностью углубляться в противоположные области человеческой жизни – в живопись, способы торговли железом, в быт французской провинции, сумятицу боя под Ватерлоо, в науку обольщения женщин, в отрицание своего буржуазного века, интендантские дела, музыку Чимарозо{275} и Гайдна{276}.

Когда же я узнал, что обширные, полные живых событий и мыслей дневники Стендаля были во многом вымышлены, но так, что к ним не мог придраться даже самый великолепный знаток современной Стендалю эпохи, я почувствовал невольное преклонение перед гениальностью и литературной отвагой этого загадочного и одинокого человека.

С тех пор он стал моим тайным другом. Трудно сказать, сколько я совершил прогулок по Риму и Ватикану, сколько поездок по старинным городам Франции, сколько видел спектаклей в театре Ла Скала и сколько выслушал бесед с умнейшими людьми девятнадцатого века вместе с этим неуклюжим человеком.

Вскоре мне повезло. В Киев приехали из Москвы писатели Михаил Кольцов{277} и Ефим Зозуля{278}. Они начали издавать журнал по искусству, и я попал в него литературным секретарем. Работы было мало. Журнал выходил тощий, как школьная тетрадь с наполовину вырванными страницами.

Уверенный в себе, насмешливый и остроумный Кольцов почти не бывал в редакции. Все дни напролет я просиживал в одной комнате с Ефимом Зозулей, – настолько близоруким, добродушным и снисходительным человеком, что он никак не был похож на железного посланца Москвы.

Я показал Зозуле начало своей первой и еще не дописанной повести «Романтики». Он искренне похвалил ее, хотя и сказал, что я чрезмерно увлекаюсь самоанализом и, кроме того, пишу несколько длинно.

Зозуля писал в то время цикл рассказов по пять-шесть строчек в каждом. Сам он говорил, что они «короче воробьиного носа». Рассказы эти были похожи на басни. Каждый заключал в себе безошибочную мораль.

Зозуля думал, что литература – это учительство, проповедь. Я же считал, что она гораздо выше этого утилитарного назначения, и потому постоянно спорил с Зозулей.

Тогда я уже был уверен, что неподдельная литература – это самое чистое выражение вольного человеческого ума и сердца, что только в литературе человек открывается во всем богатстве и сложности духа и своей внутренней силы и тем как бы искупает множество грехов своей обыденности. Я думал, что литература – это подарок, брошенный нам из далекого и драгоценного будущего, что в ней переливается из столетия в столетие мечта о совершенстве мира, его гармонии, о бессмертии любви, несмотря на то что каждый день она рождается и умирает. Так тихий гул морской раковины вызывает желание увидеть голубеющие в рассветной мгле необъятные и тихие воды, рождает тоску по серебряному дыму взлетающих к зениту облаков, по океанам озона, рожденного в сырых лесах и освежающего наши глаза, по вечному лету, звонкому голосу ребенка, по глубокой мировой тишине – спутнице размышлений.

Так и литература. Каким-то подводным, вторым, отдаленным и вместе с тем очень близким звучанием она приближает нас ко времени золотого века наших мыслей, поступков и чувств.


Пока мы спорили с Зозулей о литературе, наглые атаманы Зеленый и Струк рыскали вокруг Киева и то тут, то там нападали на окраины города. Однажды Струк захватил даже весь Подол, и его не без труда удалось оттуда выбить.

С юга надвигались деникинцы. В степях за Кременчугом бесчинствовал Нестор Махно.

Об этом в городе говорили мало и как будто не придавали этим событиям особого значения. Ходило столько лживых слухов, что даже действительным фактам никто уже не верил.


Читать далее

НЕСКОЛЬКО ОТРЫВОЧНЫХ МЫСЛЕЙ. Вместо предисловия 16.04.13
НЕСКОЛЬКО СЛОВ 16.04.13
Книга первая. Далекие годы 16.04.13
Книга вторая. БЕСПОКОЙНАЯ ЮНОСТЬ
«Здесь живет никто» 16.04.13
Небывалая осень 16.04.13
Медная линия 16.04.13
Мимо войны 16.04.13
Старик со сторублевым билетом 16.04.13
Лефортовские ночи 16.04.13
Санитар 16.04.13
Россия в снегах 16.04.13
Горнист и рваная бумага 16.04.13
Дожди в предгорьях Карпат 16.04.13
За мутным Саном 16.04.13
Весна над Вепржем 16.04.13
Великий аферист 16.04.13
Океанский пароход «Португаль» 16.04.13
По разбитым дорогам 16.04.13
Маленький рыцарь 16.04.13
Две тысячи томов 16.04.13
Местечко Кобрин 16.04.13
Измена 16.04.13
В болотистых лесах 16.04.13
Под счастливой звездой 16.04.13
Бульдог 16.04.13
Гнилая зима 16.04.13
Печальная суета 16.04.13
Предместье Чечелевка 16.04.13
Один только день... 16.04.13
Гостиница «Великобритания» 16.04.13
О записных книжках и памяти 16.04.13
Искусство белить хаты 16.04.13
Сырой февраль 16.04.13
Книга третья. НАЧАЛО НЕВЕДОМОГО ВЕКА
ВОДОВОРОТ 16.04.13
СИНИЕ ФАКЕЛЫ 16.04.13
КАФЕ ЖУРНАЛИСТОВ 16.04.13
ЗАЛ С ФОНТАНОМ 16.04.13
ЗОНА ТИШИНЫ 16.04.13
МЯТЕЖ 16.04.13
МАТЕРИАЛЫ К ИСТОРИИ МОСКОВСКИХ ОСОБНЯКОВ 16.04.13
НЕСКОЛЬКО ПОЯСНЕНИЙ 16.04.13
ТЕПЛУШКА РИГО-ОРЛОВСКОЙ ЖЕЛЕЗНОЙ ДОРОГИ 16.04.13
НЕЙТРАЛЬНАЯ ПОЛОСА 16.04.13
«ГЕТМАН НАШ БОСЯЦКИЙ» 16.04.13
ФИОЛЕТОВЫЙ ЛУЧ 16.04.13
«МОЙ МУЖ БОЛЬШЕВИК, А Я ГАЙДАМАЧКА» 16.04.13
МАЛИНОВЫЕ ГАЛИФЕ С ЛАМПАСАМИ 16.04.13
СЛОЕНЫЙ ПИРОГ 16.04.13
КРИК СРЕДИ НОЧИ 16.04.13
СВАДЕБНЫЙ ПОДАРОК 16.04.13
О ФИРИНКЕ, ВОДОПРОВОДЕ И МЕЛКИХ ОПАСНОСТЯХ 16.04.13
ПОСЛЕДНЯЯ ШРАПНЕЛЬ 16.04.13
ПРИМЕЧАНИЯ 16.04.13
«МОЙ МУЖ БОЛЬШЕВИК, А Я ГАЙДАМАЧКА»

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть