Часть первая. ВЕСНА

Онлайн чтение книги Прекрасный дом
Часть первая. ВЕСНА

— В таком случае какая же это любовь?

—  Увы, моя любовь была подобна прекрасному дому, воздвигнутому на чужой земле! Я потерял волшебный замок только потому, что построил его не там, где нужно.

«Виндзорские проказницы»

Глава I

БЕЛАЯ СВИНЬЯ

Конь попятился и метнулся в сторону. Куст акации слегка задел всадника — на колючках остались зеленые нитки, вырванные из его куртки, а на руке у него появилась царапина. Сдерживая коня, он оглянулся: сердце его дрогнуло. В следующее мгновение ему удалось натянуть поводья; большой серый конь резко остановился, а из-под копыт его полетели комья глины и голыши. Всадник повернул коня, но тот захрапел и взвился на дыбы, Он чуял запах падали и не хотел идти дальше, поэтому Тому Эрскину пришлось спешиться и продолжать свой путь пешком под палящими лучами утреннего солнца. Кое-где в тени еще сверкала роса, но дорога уже просыхала, и глина, трескаясь от жары, превращалась в пыль. Туша лежала наполовину в тени большого валуна, Мухи густым роем облепили рыло свиньи, пятачок, рану и лужу крови. Кровь уже запеклась в блестящий сгусток, но была еще совсем свежей, ярко-красной.

Конь, фыркая, попятился назад; мышцы на его груди дрожали. Том ласково заговорил с ним и свистнул. Он тянул за собой коня еще несколько шагов, пока не приблизился к свинье настолько, что мухи испуганно разлетелись. Теперь он убедился в том, о чем раньше только подозревал и чего страшился. Небольшая белая свинья лежала ка боку оскалив клыки, глаза ее были открыты. Обросшая длинной густой щетиной, с горбатой спиной, низкорослая — одна из тех свиней, что кормятся возле любого зулусского крааля[1]Крааль — кольцеобразное селение у скотоводческих племен банту и готтентотов, круглая внутренняя площадка которого служит для загона скота. — Примеч. ред. и остаются живы только потому, что зулусы не едят, как они утверждают, вонючего мяса. Рана представляла собой ловко сделанный, аккуратный разрез шириной примерно в два пальца, и ошибки тут быть не могло: она была нанесена обоюдоострым лезвием зулусского ассагая. Том проследил взглядом тянувшийся по дороге кровавый след и увидел, в каком месте свинья вышла из кустов и остановилась, прежде чем, шатаясь, побрела по дороге, упала на колени, свалилась на бок и испустила дух. Он представил себе хрюканье и недоуменный, затихающий визг храброго маленького животного, продиравшегося через кусты к дороге при свете звезд.

За колючим кустарником, скрытый от глаз прохожих, притаился большой крааль — десять-двенадцать хижин из дерна. Том знал, что там живут миролюбивые люди, балагуры и пьяницы. Миролюбивые! Это был один из тех проклятых дурацких обманов, на которых строилась вся их жизнь. Вот и сюда, через долины рек и вершины гор, раскинувшихся по границам страны зулусов, через холмы, саванны, заповедники, кустарники, плантации, фермы, вот и сюда пришел этот новый обычай убивать белых свиней. Он впервые услыхал о нем неделю назад, но своими глазами еще ни разу не видел заколотой свиньи. Теперь он ее увидел. Еще, как он слышал, бьют белую домашнюю птицу, уничтожают европейскую кухонную утварь.

Том чувствовал, что за ним наблюдают, и не спеша сел в седло. Он ласково похлопал коня по шее, сжал каблуками его бока и снова помчался вперед. Он не был вооружен, он не взял с собой даже дробовика и собаки на случай, если попадется дичь.

Небо напоминало раскаленную синюю печь для обжига фарфора, и когда Том сворачивал с дороги, лучи солнца больно жалили его через одежду. На дороге было пустынно, да и на тропинке, куда он свернул, тоже никого не было видно. Ничьи голоса не заглушали резкого, однообразно-назойливого звона цикад. Привязав Урагана — так звали его серого — за длинный повод, чтобы животное могло пастись в тени, Том вытер мокрую от пота спину коня пучком душистой травы. Была весна 1905 года; акация оделась в свой ярко-зеленый убор, сквозь который проглядывали желтые кисти поздних цветов, и, тихо шелестя, тянулась вверх густая трава. Тропинка вела Тома через скалистое ущелье, заросшее тенистыми деревьями млуту, мимо прогалин, очищенных от кустарника и засеянных дуррой. Рыхлая почва в тех местах, где она виднелась между растениями и буйными побегами дынь и тыкв, была темно-красной, глинистой. Большие камни так и остались лежать на возделанных участках, но вокруг них все было засажено. В одном из огородов работала молодая женщина, она разрыхляла землю равномерными ударами мотыги. Побеги маиса доходили ей до бедер, она сбросила с себя одеяло и работала в одной кожаной юбке. Спина ее лоснилась от пота. Том наступил на сухую ветку, чтобы предупредить ее о своем приближении. Она резко обернулась, тотчас бросив испуганный взгляд на куст, в тени которого спал ее младенец, но, узнав Тома, застенчиво поздоровалась с ним; проходя мимо нее по тропинке, он увидел, что из ее набухшей груди каплет молоко. Толстый голый малыш, темный, как глиняный горшок, со сплетенными из белой травы браслетами за запястьях, спал, свернувшись клубочком на циновке, а маленькая девочка размахивала над ним веткой, отгоняя мух.

Удаляясь, он услышал, как женщина что-то крикнула пронзительным голосом, громкость которого была удивительно точно соразмерена с расстоянием, и понял, что в краале его будут ждать. Они встретят его с напускным спокойствием, и лица их превратятся в маски. Он ничего не увидит за добрым взглядом старческих глаз Но-Ингиля, главы семьи, человека, которого он высоко ценил в самых сокровенных тайниках своей души, который наполнил его сердце горячей привязанностью и преданностью и никогда не требовал взамен ничего, кроме права гордиться им, Томом, как своим родным сыном. Его будет ждать старшая жена Но-Ингиля, Коко, которую Том называл бабушкой. Она всегда озадачивала его, — в глубине ее черных смеющихся глаз таилось что-то недосказанное, когда она беседовала с ним на языке добродушного подшучивания и намеков.

Старый Но-Ингиль встал и поздоровался с ним, добавив к его имени слово похвалы, — Том-вимбиндлела — Том — хранитель дороги. Они вместе подошли к загону и остановились возле него, глядя, как низкорослая пестрая корова ласково вылизывает родившегося накануне теленка.

— Я назову его Полуденным Солнцем, потому что в этот час ты пришел порадовать мое сердце. Он вырастет в могучего быка, и жирный подгрудок его будет касаться травы.

Том засмеялся, припомнив счастливые дни своего детства, проверенные в Краю Колючих Акаций. Затем в памяти снова возникло увиденное на дороге, это зловещее предзнаменование — заколотая свинья.

— Не все хорошо, Но-Ингиль, — сказал он.

— Не все хорошо, — беззвучно повторил старик.

Казалось, их разделила стена холода, вырвавшегося откуда-то из-под земли.

— Коко здорова?

Старик повернулся и пошел к хижине. Он расположился на циновке под палящими лучами солнца и усадил Тома рядом с собой на чурбан. Из-за стен куполообразных, крытых соломой хижин выглядывали дети, а в полутемных и невысоких оконных отверстиях видны были головы женщин.

— Старая и мудрая женщина похожа на мужчину, — сказал зулус. — Можешь говорить ей что хочешь — она все поймет. Она сама говорит что ей вздумается и идет куда ей нравится.

— И Коко такая?

— Она потеряла счет своим внукам.

Том ждал, когда же старик сам заговорит о том, что их беспокоило. Но-Ингиль не умел кривить душой; его старость служила ему защитой от оскорблений нового закона. Его воспоминания уходили в далекое прошлое: он помнил времена, когда здесь еще не было белых, когда еще не появлялись «добрые» миссионеры, которые приехали просвещать и заодно посмотреть, нельзя ли прибрать к рукам его землю, когда не было еще ни поездов, ни пароходов, ни пушек, ни насилия. Он помнил великих вождей. Таких, как он, завоевание их страны делает терпеливыми, но не ожесточает. Том Эрскин знал, что старик очень горд и обладает большим чувством собственного достоинства. Он впервые увидел Но-Ингиля восемнадцать лет назад. Тогда Но-Ингиль показался ему свирепым и страшным великаном черным исполином с суровым, изборожденным глубокими морщинами лицом, с коротким крючковатым носом. Однако улыбка совершенно преображала его лицо. В те дни его борода и волосы, украшенные блестящим обручем, еще не были такими белыми, как сейчас.

Раннее детство Том провел в Англии, где его воспитывала тетка с материнской стороны, а когда она умерла, его отправили в Африку к отцу. Ему было тогда пять лет. Зулусы, работавшие на фермах его отца, приходили взглянуть на хозяйского сына; у малыша была молочно-белая кожа, светлые волосы, голубые глаза и румяные, как яблоко, щеки. Почти сразу они обнаружили нечто поразительное — отец не любил своего первенца, свое семя, как величали они продолжателя рода и наследника. И, последовательные в своих верованиях и убеждениях, они сделали то, что считали вполне естественным: они «прикрыли» белого малыша, как они выражались, «уголком своего собственного одеяла». Но-Ингиль, черный управляющий фермами Края Колючих Акаций, принадлежавшими мистеру Филипу Эрскину, отправился в долгий путь к Раштон Грейнджу, усадьбе, расположенной в прохладном нагорье, взяв с собой своего восьмилетнего внука, мать которого тоже умерла. Мальчик — его звали Коломб — тащил циновку деда и деревянный подголовник, а сопровождавшие их две женщины несли на голове кувшины с пивом и еду на дорогу. Но-Ингиль «отдал» своего внука белому мальчику. Это было восемнадцать лет назад. Мальчики выросли на ферме и стали близки друг другу, как братья.

Наконец старик заговорил:

— Коко надела платье. Она старая, но еще не выжила из ума. Нет, по сравнению со мной она еще молодая; три жены, что были у меня до нее, умерли. Теперь она приняла веру и надела платье.

— Кто здесь проповедует? Белый миссионер? — спросил Том.

Старик молчал так долго, что вопрос, казалось, останется без ответа.

— Тут есть один, Давид, он то приходит, то уходит. Приходили и другие, Моисей и Павел, но Коко приняла веру от Давида.

Старик умолк; он неподвижно сидел на корточках, а одеяло его упало с плеч на циновку. У него была прямая, как столб, спина, и солнце сверкало на его старческом, но все еще крепком и чистом черном теле, на сильных руках и ногах. Теперь, когда он уже стоял на краю могилы, ничто глубоко не затрагивало его души; печаль и неверие все еще были ему доступны, но от страстей у него остались только воспоминания. Он уже сказал все, что хотел сказать, и теперь открывал глаза на залитый солнцем мир лишь для того, чтобы откусить от плитки жевательного табака, привезенной ему в подарок Томом, еще одну дольку. Он жевал табак и мастерски сплевывал. Том закурил свою трубку.

— Где Коломб?

Старик покачал головой и сердито сказал!

— Он твой. Что ты с ним сделал?

— Я ищу его и должен найти. Куда бы это ни завело меня, отец, я должен его найти.

— Ничего не знаю. — Старик был уже снова спокоен. — Филип уволил его и прогнал со своей земли, и с тех пор, как он ушел, я его так и не видел.

— И больше тебе нечего сказать?

— Я старик, Том, не принуждай меня. Неверное слово нельзя догнать и вернуть. Оно как камень, что катится по склону горы. Ты вырос сильным и справедливым, и я гляжу на тебя с радостью. Если тебе суждено узнать дурное, сын мой, ты узнаешь это не от меня. До сих пор между нами не текла грязная вода, пусть так будет и впредь. Ты мудрее своих сверстников, поэтому хорошенько прислушивайся ко всему, что говорят вокруг.

Слова с хрипом вылетали из его рта, глаза были опущены, а руки безостановочно двигались. Слушая его, Том почувствовал, что мурашки забегали у него по коже. Так Но-Ингиль еще никогда не говорил. Старый зулус словно прощался с ним и хвалил его в последний раз, как бы предчувствуя нечто неизбежное. Недаром он назвал Тома «хранителем дороги». В маленьком краснощеком мальчике из Англии он угадал, как угадывают первоклассные стати в молодом бычке, сильный, упорный характер, что и выразил в этом прозвище.

Том Эрскин поднес к губам кувшин с пивом, и в ноздри ему ударил терпкий запах живительного напитка. Подняв глаза, он увидел, что по тропинке медленно движется маленькая фигурка в красновато-коричневом шерстяном платье. Это оказалась Коко. Голова ее была обвязана красным платком, и при ходьбе она опиралась на посох: то был крест, обернутый в синий лоскут.

— Теленочек, — сказала она и засмеялась. Приложив руку к груди, она остановилась передохнуть. — Слава Иисусу Христу, я снова вижу тебя собственными глазами.

Из хижины вышла младшая жена Но-Ингиля, чтобы расстелить на солнце циновку для Коко и подать ей напиться из тыквенной бутылки. С тех пор как Коко приняла христианство, она перестала пить пиво. Старуха сняла с себя украшения, платок и поношенную юбку из мягкой кожи, и теперь на ней не было ничего, кроме красновато-коричневого платья, креста и бремени лет. От радости, что видит Тома, она рассмеялась прежним счастливым смехом, но уже не стала поддразнивать его и выпытывать у него, как это всегда бывало прежде, какие-нибудь маленькие секреты и новости. Он не видел ее с тех пор, как она приняла христианство, и теперь она удивила его. Он ожидал какой-то перемены, допуская, что добрая старуха после этого помрачнеет и замкнется в себе, но никак не думал, что она настолько изменится.

— Был ли ты в большом городе, где живет правительство? — спросила она.

— Да, я был в Питермарицбурге.

— Ты его там видел?

— О ком говорит Коко? — спросил Том.

Она улыбнулась и, отвернувшись, стала водить по песку острием своего посоха-креста.

— Я говорю о Младенце.

Он знал, что так называли Динузулу, сына последнего верховного вождя зулусов. Наследник был лишен своих прав, сослан на остров Святой Елены, где он ходил по тропинкам Наполеона и, устремляя взгляд на море, подернутое легкой дымкой тумана, думал не о севере — местах былой славы, а о юге, где погибал его народ. Затем его вернули с острова Святой Елены, чтобы воспользоваться им как марионеткой. Называя его Младенцем, люди напоминали себе о своей беде, об утрате былого величия: они жаждали мужества, мести и справедливости. Том не знал, говорила ли Коко о наследнике или о своей новой религии. Он ждал, не желая перебивать ее.

— А-хе, это правда, — почти пропела она, вздохнув. — Белые солдаты придут в наши дома. Они уведут всех темнокожих красавиц девственниц под крыши белых домов, там их заставят спать с белыми мужчинами, чтобы наш народ не плодился. Они истребят наш народ. Семь бед сразу. Они принесли с собой саранчу и чуму для скота, лихорадку, налоги на собак, на хижины, на скот. Младенец прибыл в Питермарицбург в черном фургоне. У них колени задрожали. Он поднялся на вершину башни, башни с большими часами, и они стреляли в него. Хо! Он превратился в собаку с красными клыками, с огненным языком и лаем, страшным, как гром пушек. Они стреляли в него, и он превратился в быка. Бык ревел, а они глохли. Приехал губернатор, дал ему жирную белую корову и просил его уйти. Гладкое, белое животное. Он заколдовал корову и велел солдатам из форта убить ее. Они выстрелили. А корова щипала и щипала траву. Он засмеялся, взял из их рук винтовку и убил ее одним выстрелом. Он уехал в своем фургоне, а их словно гром поразил.

— Интересная история. Неужели это проповедник Давид учит таким вещам?

— Давид показывает нам сердце Иисуса Христа, агнца божьего. Да будет его детям мир, маис, молоко и дождь. Да будет мир Черному Дому Эфиопии. Пусть жизнь его будет вечной. Отец Иисуса Христа — владыка небес, повелитель грома. Сеятель, собирающий души умерших великих вождей. Его рука пишет на стене Белого Дома. Он опрокидывает и разбивает блюда пирующих.

Старик часто моргал, сидя на солнце. Казалось, он ничего не слышал, как будто слова Коко были лишь аккомпанементом к нескончаемому жужжанию насекомых. Речь ее была сумбурна: какое-то нагромождение слов и фраз. Но в этом беспорядке таилась стремящаяся к ясности человеческая мысль, и все сказанное несло в себе чистое, жаркое пламя большого смысла.

Том Эрскин присел на корточки рядом со старухой и, когда она вопросительно подняла на него глаза, сказал:

— Коко, если ты увидишь моего брата Коломба, скажи ему, что я был здесь. Передай ему, что я ищу его.

Она спокойно кивнула головой.

— Коломба искали, хотели заставить его работать на дороге. Его здесь не было. Мы не видели его с тех пор, как твой отец уволил его и прогнал со своей земли. Но нам не поверили, и полиция приходила его искать.

Она замолчала и сплюнула.

— Где идут работы на дорогах?

— Вон там, — она указала на холмы, спускавшиеся к неровной долине, что служила границей страны зулусов.


Он миновал заставу Ренсбергс Дрифт — беспорядочно разбросанные домики под железными крышами — и, проехав еще две мили, увидел в ущелье, заросшем эвфорбией — первобытными деревьями, подобно гигантским канделябрам, вздымавшими к небу свои могучие ветви, — палатки дорожных рабочих. В том месте над лагерем, откуда просматривалась излучина чистой речушки и дорожная насыпь, положив винтовку на грудь, спал надсмотрщик. Рабочие, размеренно взмахивая кайлами, с трудом вгрызались в твердый синий сланец. Один из них влез на холм и разбудил надсмотрщика. Тот спустился вниз и узнал Тома. В его маленьких, налитых кровью глазках мелькнул страх. От него пахло спиртом, табаком и грязью, а серая щетина на его жирном, круглом лице отрастала, должно быть, добрую неделю.

— Нет, сэр, я не знаю кафра с таким именем. Я и вообще-то не знаю, как их зовут. Их ко мне приводят, а мое дело следить, чтобы они работали и не убегали.

— Ладно, я уезжаю.

— Вы не донесете на меня, сэр?

— Нет.

— Мистер Эрскин, сэр, не окажете ли вы мне услугу? Помогите мне перевестись, заберите меня отсюда. Я больше не могу… Я боюсь говорить об этом с начальством, но я дошел до ручки. Эти черномазые оборванцы и за двенадцать часов не делают того, что можно сделать за час, и я знаю, что будет еще хуже. Они того и гляди превратят меня в отбивную котлету.

— Вот как, Макрей? Неужели они вас не любят?

— Дело не в этом, сэр, тут все сошлось к одному. Внизу, в долине, голландцы нам пакостят. Они, как саранча, надвигаются на фермы Края. Сначала они просто арендуют ферму или дают за нее хороший залог, а затем начинают выжимать пот из кафров. То есть ренту выплачивают кафры. Некоторые арендаторы — не хочу называть их имена, сэр, — подняли за три года ренту с фунта до десяти с каждой хижины. Те самые буры, которых мы колотили во время войны, теперь зарабатывают деньги за наш счет.

— Значит, виноваты голландцы? — засмеялся Том.

— Конечно, они больше всех.

— А шотландцы, англичане, банки, землевладельцы и те, что проживают денежки за границей, и мы сами? Когда этому конец?

— Вы правы, сэр, совершенно правы… Но что касается меня…

— Вы очень хотите убраться отсюда?

— Как вы думаете, сэр, сможете ли вы замолвить за меня словечко нужному человеку и помочь мне получить перевод?

— Куда? Обратно в Шотландию, поближе к дому и к родной земле, Макрей?

Последнее, что Том видел, были голубые, налитые кровью, водянистые глаза и дряблые щеки осклабившегося надсмотрщика. Бесполезная винтовка висела у него на плече.


Том хорошо знал судью с заставы Ренсбергс Дрифт. Именно по этой причине он там и не остановился. Когда-то мистер Мэтью Хемп был директором сельской школы, первого учебного заведения, куда попал Том, носившего название Конистонской академии. Внезапно школу закрыли. Остался только опустевший деревенский дом да четыре больших сарая на заросшем травой пустыре. Но мистеру Хемпу удалось воздвигнуть себе иного рода памятник — неизгладимый след в умах целого поколения белых мальчишек, обитателей близлежащих ферм. Большинство воспитанников академии по ночам молили бога о смерти директора, а в дневные часы мечтали о еде и придумывали Хемпу самую жестокую казнь. Наконец, когда один из мальчиков умер в школе, разразился скандал, погубивший мистера Хемпа. Его вызвали к следователю, и он оставил школу на попечение жены, сына Атера и своего подслеповатого помощника. И вот тогда-то мальчишки подожгли конюшню, где сгорели коляска, упряжь и две лошади, принадлежавшие мистеру Хемпу. Том до сих пор помнил страшную картину пожара; он помнил, как Атер Хемп, искусный стрелок, стрелял из винтовки в окно конюшни, пытаясь прикончить перепуганных лошадей, которые отчаянно ржали и не могли выбраться наружу. Атер решил, что конюшню подожгли зулусы, работавшие на ферме при школе, и, выпустив несколько патронов в сторону их хижин, ранил одного из батраков в плечо. Том Эрскин был тогда вне себя от исступленной радости, граничившей с безумием, но внезапно у него началась рвота, он вынужден был спрятаться за сарай, служивший детям спальней, и там его рвало до тех пор, пока он совсем не обессилел.

Но к тому времени, когда мальчики стали юношами, произошла странная перемена: Хемпы стали весьма известными людьми в пограничных районах, чуть ли не героями, Атер управлял добрым десятком поместий, расположенных в Зулуленде, и собирал ренту для живущих за границей землевладельцев. А мистер Мэтью Хемп был представлен губернатору в клубе стрелков. Губернатор, человек тучный и большой насмешник, предложил ему пост судьи.

— Нам нужны способные люди, — сказал он.

Мэтью Хемп, улыбаясь в усы и в то же время напряженно наблюдая за губернатором единственным глазом, проскрипел своим металлическим голосом:

— Боюсь, у меня нет способностей к юриспруденции, ваше превосходительство.

— Не беда. Если вы не займете эту должность, мне придется назначить на нее еще большего дурака.

Мистер Хемп засмеялся в ответ, но предложенный пост принял. Через пять лет у него уже были деньги, ферма и скот. Том Эрскин не понимал всеобщего уважения к Хемпу и не разделял его. Возможно, что обида, нанесенная ему когда-то, была слишком глубока, а может быть, Том подозревал, что между его отцом и Хемпом существует какой-то сговор. Том, казалось, до сих пор оставался таким же упрямым и непосредственным, как в детстве, и поэтому не умел прощать.

Том не торопился спешиться. Зулус-полицейский отсалютовал ему своим до блеска начищенным ассагаем. В конце двора, заросшего сорной травой, с плетеного шеста при полном безветрии уныло свисал британский национальный флаг. Том все еще не двигался — словно страшный сон, стояло перед ним прошлое… У него были широкие плечи, и в седле он казался грузным; золотисто-рыжие усы его блестели на солнце, а в глазах у него была тревога. Судья вышел из дому и остановился в дверях.

— Добрый день, Эрскин.

Том кивнул ему в ответ так же, как полицейскому, только холоднее. Он не позволит обращаться с собой, как с мальчишкой. Другое дело старый Но-Ингиль — он человек мужественный, достойный, его старшинство и покровительство не грех и принять. Хемп что-то кричал на весь двор, — высокий человек в длинном черном сюртуке, с повязкой, прикрывающей пустую глазницу; его седые волосы торчали дыбом, как будто он только что поднялся с постели. Возможно, он спал не раздеваясь — костюм его был совсем измят. Хемп всегда казался таким: грубым, бесцеремонным, властным.

— Слезай с лошади, парень, и входи в дом. Как твой отец?

Том спешился и бросил поводья полицейскому. Он не подал Хемпу руки и лишь сухо объяснил ему, что ищет зулуса по имени Коломб. Пока он говорил, в единственном глазу Хемпа светилось такое презрение, такая глумливая насмешка, что краска бросилась Тому в лицо.

— Коломб — это, кажется, тот парень, который считался твоим побратимом?

— Он сын Офени и последнее время жил на Уиткранцской ферме моего отца, пока его оттуда не выгнали.

Короткий смешок судьи и весь его вид, как бы говоривший, что ему, Хемпу, известна вся подноготная семейной жизни Эрскинов, взбесили Тома. Он чувствовал, что его ждет новый удар, и приготовился к нему. Возможно, Коломб уже побывал в руках Хемпа, в тюрьме и под плетьми, так что теперь спина его уже исполосована рубцами.

— Этот парень — закоренелый преступник. Зачем он тебе нужен?

— Если он преступник — значит, он нужен вам.

— Не мне, а полиции. Он сбился с пути потому, что его испортили, дали ему образование. Твой отец раскусил его и прогнал со своей земли. Парень в этом ничуть не виноват, и мне даже немного жаль его, Эрскин.

— Жаль?

— Да. Я его все равно поймаю. Он наверняка постарается снова пробраться сюда, и мы уготовим ему ловушку. Тогда я тебя извещу, если хочешь.

Том направился к лошади, но судья пошел за ним следом и встал у стремени, когда Том сел в седло.

— Между прочим, скот твоего Коломба пасется на ферме Мисганст у Стоффеля де Вета. Вот что заставит его вернуться.

— Я съезжу к де Вету.

— Ходят слухи, что вы снижаете арендную плату с хижин. Верно это?

— Я об этом не слыхал.

— Так я и думал: больно это непохоже на твоего отца. Но если бы кто-нибудь так поступил — скажу тебе откровенно, уж я-то знаю кафров, — это сочли бы признаком слабости. Сейчас нужна сила, а не слабость.

Всегда нужна сила, а не слабость. Всегда идти вперед с развернутыми знаменами и держать зулуса в узде твердой рукой. А за всем этим скрывается вечный страх, первая, еще незримая, еще не причиняющая боли клетка злокачественной опухоли. Страх заставлял британских колонистов быть сильными, решительными и смелыми, как буры. Но они совсем недавно оторвались от родины. Они еще не жили целыми поколениями на чужой земле и были подобны плодоносящему растению на скудной почве, которое ради того, чтобы выжить, снова становится бесплодным и горьким, как его предки.


Том спешил. Ему приходилось подгонять себя, ибо ничего приятного не сулил ему предстоящий визит к Стоффелю де Вету, Черному Стоффелю, как его прозвали за смуглую кожу и угрюмый характер. Том хотел добраться до фермы де Вета до захода солнца, чтобы можно было уехать оттуда засветло, не нарушая старинного обычая гостеприимства бурской семьи. И без того будет довольно трудно уехать, не столько от Черного Стоффеля, сколько от его матери. Стоффель был обидчивым человеком, который во всем видел тайное желание его унизить. Но от него можно было кое-что узнать об истреблении животных и пророческих слухах, ползущих по краалям. Даже у молодого человека, к тому же англичанина, могла найтись серьезная причина, чтобы спешить в Мисганст. Ведь мать Стоффеля, Оума, питала особую привязанность к Тому. Мальчиком он жил у нее на ферме. Тогда был еще жив ее муж Кристиаан, и они владели землей, которой потом лишились: тогда еще никто не ведал о страшных бедствиях, выпавших на их долю позднее, во время англо-бурской войны, и закончившихся трагедией в Холькранце, когда был убит Дауид — один из двух оставшихся в живых сыновей де Ветов. И погиб-то он не от руки врага — британского солдата, а от руки зулуса из нейтрального зулусского полка. Оуме было восемьдесят лет.

По обеим сторонам дороги тянулась сплошная стена кустарника, и только просвет в ней указывал поворот к ферме — не было ни ворот, ни ограды, ни дощечки с именем владельца. Том бывал здесь и прежде, всегда для того, чтобы повидать Оуму. Когда входил Стоффель, наступало неловкое молчание, ибо они не знали, о чем говорить: прошлое вставало между ними, прошлое, которого ни один из них не желал, но которое тем не менее было горькой действительностью. Следы от колес фургона заросли травой: ее затаптывал скот, но она снова разрасталась под благотворными весенними ливнями. С холма Том видел плоскую равнину, по которой был разбросан редкий кустарник. По обеим сторонам ее тянулись глубокие овраги, скрытые более густой растительностью; по дну оврагов бежали ручьи. В глубине долины неожиданно возник одинокий, почти не прикрытый деревьями дом. Он был виден с холмов, вздымавшихся за оврагами, а из него открывался широкий вид на холмы. Казалось, царило какое-то тайное взаимное недоверие между притаившимися в долине домиком бура и окружавшей его недружелюбной природой. На крыше лежали камни, чтобы железо не снесло ветром, На таком расстоянии Том не видел никакого движения возле дома. Ничего, кроме низкой, похожей на ящик жилой постройки, нескольких крытых соломой сараев и вьющегося из трубы дыма, который исчезал где-то за вершинами холмов.

Заходящее солнце светило Тому прямо в глаза, поэтому он увидел Стоффеля, только когда заржал его конь. В тени большой мимозы с плоской кроной бур сидел верхом на сильном коротконогом пони. Оба всадника спешились и поздоровались за руку, но только на мгновение острый взгляд Черного Стоффеля встретился с глазами Тома. В его квадратной черной бороде не было ни единого седого волоска, но в уголках глаз уже собрались глубокие морщины, а лицо было желтым от приступов лихорадки.

Пока они ехали рядом, спускаясь к дому, Том задавал обычные вопросы и получал односложные ответы, а иногда вместо ответа бур просто кивал головой. Стоффель пытался отгадать, зачем Том приехал. Он арендовал ферму у Натальского объединенного банка; отец молодого англичанина, Филип Эрскин, был одним из директоров этого банка. Быть может, им стало известно, что он снова увеличил арендную плату с хижин в зулусских поселениях, и теперь в свою очередь банк увеличит его арендную плату. Он ни за что не станет платить ни пенса больше. Пусть выселяют. Матери, конечно, будет нелегко, но он уже накопил почти достаточно денег для первого взноса за ферму возле Уинена и легко может перебраться туда; сложит все свое имущество, включая железо для крыши, в фургон, и пусть Эрскин вместе со своим банком катится ко всем чертям.

— Как Оума? — спросил Том.

— Спасибо, хорошо.

— Я очень люблю ее, — сердечно сказал Том, и Стоффель украдкой покосился на открытое лицо юноши. По-видимому, это была правда — юноша с таким кристально чистым взором не может лгать. Он подумал, что, кажется, сумеет убедить молодого Эрскина: расскажет ему об убытках и затруднениях, о тяжелом положении фермы, о недоброжелательности кафров и об опасности. Да, об опасности. Даже если говорить об этом не очень благоразумно, тем не менее это правда — опасность подстерегала человека за окнами ночью, от нее сохло во рту. Должны же они снизить арендную плату хотя бы ради того, чтобы здесь остался белый человек с винтовкой. Потом он вдруг вспомнил: говорят, между отцом и сыном произошла размолвка. Он еще раз взглянул на молодого англичанина и окончательно отбросил свои опасения. Напрасно он встревожился. В конце концов, положение у него достаточно прочное, и банк не может пожаловаться, что он слишком строг и нетерпим к зулусам. Он берет у них всего по четыре фунта с хижины. А ведь он знает, что землевладельцы-англичане, особенно Атер Хемп и компания, которую он представляет, увеличили плату до двенадцати фунтов. Это очень много при заработках от десяти шиллингов до фунта в месяц, и поэтому все здоровые мужчины и юноши в краалях должны искать приработка на стороне, а иначе они безнадежно влезают в долги и лишаются своего скота. В Мисгансте было тридцать хижин, по четыре фунта с хижины — это сто двадцать фунтов в год. Арендная плата за ферму составляла тридцать пять фунтов, и Стоффелю уже удалось отложить почти сорок фунтов. Когда он взял ферму в аренду, банк требовал по фунту с каждой хижины. Со временем требования возросли, но все же оставались умеренными, и вот теперь англичане-землевладельцы портят все дело своей жадностью и спешкой. Затевается какое-то скверное дело. Глаза Стоффеля недобро сузились — теперь он понял, зачем приехал молодой Эрскин: он высматривает себе землю.

Стоффель сумел скрыть удивление, когда Том спросил о Коломбе. Да, на его земле пасется шесть голов скота, принадлежащего зулусу, — за это приплод остается ему, Стоффелю, но это всего пять телок за два года.

— Он еще не возвращался, — сказал Стоффель.

— Этот человек раньше жил на ферме моего отца в Уиткранце.

Черному Стоффелю не понравилось, что Том назвал зулуса «человеком», но он ничего не сказал.

— Вы от него ничего не получали? — продолжал Том. — Я хочу сказать, быть может, кто-нибудь из его племени передал что-нибудь от него?

— Нет… нет. — Подозрения бура вспыхнули с новой силой. — Он что, должен вам деньги?

— Скорей наоборот. Я кое-чем обязан ему.

— Вот как!

— Мне необходимо срочно видеть его. Ведь мне незачем объяснять вам, оом[2]Оом — дядя (гол.). Стоффель, всю серьезность нынешнего положения.

— Что вы имеете в виду?

Том пристально посмотрел на бура; тот ехал слегка склонив голову, стараясь укрыться от косых лучей заходящего солнца. Изможденный вид, бедная одежда, самодельные башмаки, много раз чиненные седло и уздечка и при этом прекрасная осанка, гордый взгляд и насупленные брови — человек, не согнутый и не сломленный бесчисленными несправедливостями и обидами. Черный Стоффель, казалось, прочитал его мысли, и едва заметная улыбка заиграла на его лице.

— Этот кафр приходил сюда и не говорил по-зулусски, нет, и не на африкаанс[3]Африкаанс — язык буров (африканеров). — Примеч. пер. . Он говорил по-английски — и лучше, чем я. Он держался не нагло, нет, а вежливо и почтительно. Я так удивился, будто это моя лошадь заговорила. Он не передавал мне поручения, о которых вы спрашиваете. Нет, он прислал мне письмо, настоящее грамотное письмо, написанное хорошим почерком. Если бы мне не довелось слышать, как он говорит, я бы сказал, что это письмо написал белый человек. Никаких дерзостей, никаких вопросов. Только упомянул о своих коровах, не забыл о любезностях: «С искренним уважением Ваш Коломб Пела». — Легкая скептическая улыбка тронула губы Черного Стоффеля. — Единственная с его стороны нескромность — он написал свою фамилию. Чем скорее такого кафра прикончат, тем лучше. До чего мы дожили? Он написал это письмо, чтобы застраховать себя, он, понимаете, не верит моему слову, поэтому ему нужна письменная гарантия.

— Откуда он прислал письмо?

— Вот тут-то в его умном письме была допущена ошибка. На нем не было обратного адреса, но отправлено оно было из Питермарицбурга.


Они подъехали к открытой веранде, пол которой был выложен плоскими речными камнями, и Черный Стоффель привязал свою лошадь к пню акации. Том лихорадочно соображал, какую бы причину придумать, чтобы тотчас же ехать дальше. Он уже узнал от Стоффеля все, что можно, и теперь необходимо уехать прежде, чем Оума увидит его. Бур вопросительно поглядывал на него, ожидая, когда он спешится. Солнце уже село, и красноватый свет освещал из-за облаков бедное жилище и молодого англичанина на породистом скакуне. Дощатая дверь, скрипя, отворилась, и на веранду, вытирая фартуком руки, вышла Оума — прямая, седовласая старуха с глубоко сидящими, еле видными глазками и лицом, почти сплошь — исключение составлял только нос — изборожденным морщинами. На ней было синее ситцевое платье, мешком свисавшее с плеч почти до земли, из-под которого, когда она медленно, но твердо ступала по каменному полу веранды, виднелись ее сандалии из сыромятной кожи и пальцы босых ног.

— Боже мой, — сказала она хрипло, — да ведь это наш маленький Том.

Глава II

ДОМ В КРАЮ КОЛЮЧИХ АКАЦИИ

Том спрыгнул на землю и поспешил навстречу Оуме. Он взял ее жесткие руки в свои и поцеловал старуху в щеку. Теперь ему был виден мерцающий огонек в ее глазах. Протянув руки, она прижала его к груди, и когда он поднял голову, в ее глазах стояли слезы — этого он никогда раньше не видел.

— Оума, что…

— Молчи, сынок.

Она отвернулась и смахнула рукавом слезы.

— Просто я рада, рада, мне так приятно видеть тебя, дитя мое. Да, да, и ты тоже рад. Я понимаю, я не должна обижаться на то, что ты теперь так редко навещаешь меня. А знаешь ли ты новость? У меня есть чем порадовать тебя. Как? Ты уже знаешь? Стоффель рассказал тебе?

— Он ничего не рассказывал мне, Оума.

Держа в руках поводья, Черный Стоффель равнодушно наблюдал за ними. Он что-то яростно крикнул, и тотчас же появился запыхавшийся черный мальчишка.

— Где Снаф? — спросил Стоффель на африкаанс и, не дожидаясь ответа, приказал: — Скажи ему, чтобы расседлал коней, почистил их и напоил. Накоси травы для серого жеребца и привяжи его. Слышишь?

— Да, баас.

Они уселись на открытой веранде, наслаждаясь теплым вечерним воздухом, и Оума принесла чашки с крепким черным кофе. Стоффель повесил свою шляпу на гвоздь, и густые темные волосы его упали на воротник куртки. Он не пригласил мать выпить с ними кофе, и она стояла возле двери, улыбаясь Тому всякий раз, когда он поднимал глаза. Она берегла, как сокровище, воспоминания о былом счастье и очень любила этого юношу, хоть он и был англичанином, ибо ей казалось, что частица ее самой и ее мужа Кристиаана, воортреккера[4]Воортреккеры — первые голландские поселенцы в Южной Африке. — Примеч. автора. , вошла в него, сделав его родным и близким: он живет с ними под одним небом, и у них общая, ниспосланная богом судьба.

— Оума, какую же радость припасла ты для меня? — спросил Том.

Она подняла палец, призывая его к молчанию, и до них донеслись голоса из кухни: служанка и еще кто-то говорили на африкаанс. Затем в гостиной раздались легкие шаги, и Том встал, увидев в сумеречном свете через отворенную дверь фигуру женщины.

— Посмотри, кто к нам приехал, — сказала Оума.

На веранду робко выглянула девушка в длинном выцветшем розовом платье. Ее густые пепельные волосы падали на плечи, она сделала шаг вперед и остановилась в нерешительности, а ее большие темные глаза раскрывались все шире и шире, пока не засверкали зрачки, черные и влажные.

— Это… — она бросила быстрый взгляд на бабушку.

— Линда! — воскликнул Том.

Девушка подбежала к нему, обхватила обеими руками его шею и прижалась щекой к его щеке.

— Том, боже мой, это Том.

Она опустила руки и смущенно попятилась. Девушка хотела еще что-то сказать, извиниться, но не могла произнести ни слова. Дойдя до дверей, она быстро повернулась и исчезла. Едва касаясь босыми ногами пола, она легко пробежала через весь дом и выпорхнула из-под навеса, где помещалась кухня. Старая служанка, дочь черной рабыни, проводила взглядом стройную фигурку в светлом платье, исчезнувшую в темнеющей степи.

Том пошел за Оумой де Вет в кухню.

— Куда она убежала, Тосси? — спросила Оума.

— Не знаю; она бежала так, будто за ней гнались духи. Сейчас вернется, ведь в степи страшно оставаться одной.

— Пойди разыщи ее, Тосси.

— Позвольте мне пойти, — сказал Том.

Оума улыбнулась.

— Она спрячется от тебя. Тосси ее приведет, и тогда мы сядем ужинать. Иди поговори со Стоффелем. Ему редко удается с кем-нибудь потолковать.

Беседа не клеилась. Они сидели рядом на деревянной скамье, и оба чувствовали, что их разделяет какое-то третье существо, зловещий призрак, созданный их собственным воображением. Отчаявшись, Том вспомнил, что у него есть пачка сигарет, и, вынув ее из кармана, протянул буру. Но Черный Стоффель тут же достал свой кисет с дешевым табаком и угостил Тома; и только когда Том набил свою трубку, он закурил душистую фабричную сигарету, сделанную в Англии из вирджинского, привезенного из Америки табака. Стоффель глубоко затягивался, с наслаждением вдыхая дым, но ни словом, ни знаком не желал признаться, что сигарета доставляет ему удовольствие.

«Черт возьми, это камень какой-то», — подумал Том, попыхивая своей трубкой и выпуская клубы вонючего дыма.

Потом они сели за стол друг против друга и принялись за ужин. Том с разочарованием увидел, что буры вернулись к древнему обычаю, по которому женщины лишь прислуживают мужчинам во время еды. С подносом в руках вошла Линда. Теперь на ней было затянутое в талии скромное черное платье городского покроя, а на шее — черная бархотка. По звуку ее шагов он понял, что она надела туфли. Волосы ее были гладко зачесаны и блестели при свете лампы, а когда она вошла, держа в руках поднос, шея и лицо ее залились краской смущения. Оума тоже переоделась: она была в темно-синем накрахмаленном платье. Но вид у нее был усталый, и она медленно передвигала обутые в сандалии ноги. Оума наблюдала за тем, как прислуживает за столом Линда, потом придвинула стул и села возле Тома.

— Я превратилась в старую курицу, — сказала ома. — С заходом солнца меня клонит ко сну. А теперь, скверный мальчишка, скажи-ка, почему ты так долго не приезжал ко мне?

— Я был в Иоганнесбурге, Оума.

— А, это же Содом и Гоморра, — сказала она покорно.

— Ну, не совсем так, Оума, и, уж конечно, Иоганнесбург не столь знаменит. Но побывать там очень полезно.

— Боже, что он говорит! Тогда это — проклятое место.

Линда засмеялась.

— Оума всегда это твердит, а ведь ни она, ни оом Стоффель ни разу там не были. Это — не Гоморра, это — Эдем.

— Тс-с, дитя!

— Настоящий рай. Там есть чудесные сады, где дети катают обручи, а за ними присматривают белые няни. Там светло и весело, и каждая минута приносит радость. Нигде больше не увидишь так много счастливых людей. Конечно, там есть и несчастные: нищие, бедняки калеки, но и они как-то ухитряются жить. А театры? Театры просто божественны!

— Ты была в театре? — спросил Стоффель.

Он побледнел, но не смотрел в ту сторону, где стояла Линда, прислонившись к сколоченному из простых досок желтому кухонному шкафу. Глаза ее горели, а молочно-белая кожа, казалось, мерцала.

— Да, оом Стоффель.

— Ты не рассказывала нам об этом.

— Я была там три раза. Это было как в сказке, это было…

Черный Стоффель вперил в нее яростный взгляд. Горящие черные глаза дяди и его белое как мел лицо, окаймленное угольно-черной бородой и черными волосами, сразу же заставили ее забыть обо всех радостях большого города. Она запнулась и умолкла.

— И это говорит дочь моего брата Дауида, — сказал Стоффель. — Разве ты уже не помнишь своего отца?

— Перестань, Стоффель, — вмешалась Оума.

— Кто водил тебя в эти… в эти театры?

— Дедушка Клаасенс.

— Что? — Стоффель медленно поднялся на ноги, уронив стул. — Не могу поверить. Он благочестивый человек. Он сражался за республику в двух войнах. Я сам слышал, как он читал проповеди.

— Оом Стоффель, это я виновата. — Девушка тоже побледнела, но не от страха, а от обиды, что он попрекнул ее именем отца.

— Ты виновата? О чем ты говоришь? — грозно спросил Стоффель.

— Успокойся, сыпок, садись и ешь. Не так уж все это страшно. Девочка расскажет нам об этом в другой раз.

— Ну, хорошо, — согласился он.

— Прости меня, оом Стоффель, пожалуйста, прости меня. Но я говорю правду, и я все тебе сейчас расскажу. Дедушка Клаасенс пожалел меня. Я очень просила его, умоляла, и ему стало меня жаль. Он ходил со мной в театр, но, клянусь тебе, он не смотрел на сцену. Он закрыл глаза и не смотрел на актрис. Он там уснул. И кроме того, дедушка все равно не понимает по-английски.

— Ну вот, — сказала Оума. — Праведный человек: закрыл глаза, и ничего плохого не случилось.

— А если ты позволишь ей поехать в Питермарицбург, — злобно фыркнул Стоффель, — она будет проводить все время в театрах, на балах и участвовать в дьявольских развлечениях.

— Ты ведь сам дал согласие, Стоффель, и прекрасно знаешь, что Питермарицбург — хороший, мирный город. Ты же был там.

— Один раз.

— Там много церквей.

— Да, да.

— И Бошоффы — добропорядочная семья. Я знаю их уже пятьдесят лет. Они хорошо сделали, что остались в городе, а вот нам не повезло. И очень приятно, что они так внимательны к Линде. Но если ты считаешь, что ее поездка не приведет ни к чему хорошему, Линда не станет спорить, придется только написать им письмо.

Стоффель поморщился и пожал плечами.

— Я этого не говорил. Пусть едет. Она не моя дочь.

В наступившей тишине Линда на цыпочках подошла к стулу, на котором сидел ее дядя, и встала за его спиной.

— Я теперь твоя дочь, милый оом Стоффель, — мягко сказала она. — Я не сделаю ничего против твоей воли.

Она ласково положила руку ему на плечо. Он был побежден, они перехитрили его, но все мускулы его тела были еще напряжены. Он уже хотел было сказать: «Да, да, безопаснее для нее уехать отсюда», — но заставил себя промолчать. Ведь тут сидит этот парень, англичанин, он преспокойно продолжает ужинать и не принимает никакого участия в разговоре. С виду-то он вежлив, но в глубине души наверняка смеется над ними.

И Стоффель коротко сказал:

— Все уже решено, зачем же менять?

Из-за дядиной спины Линда бросила на Тома торжествующий взгляд, откровенный и радостный. На мгновение ее глаза блеснули, но она тут же опять спряталась за спину дяди.

— Итак, Том, когда мы, старики, пойдем спать — а нам нужно отдохнуть, и мне, и Стоффелю, ведь он встает до рассвета, — ты сможешь поухаживать за Линдой.

— Оума, что ты говоришь? — вспыхнула Линда.

— А что здесь такого? Он не спрашивал разрешения, но я его даю заранее. Мальчики иногда немного застенчивы, а мальчики-англичане и вовсе недогадливы.

— Англичане не ухаживают!

— Вот уж никогда этого не слышала… Быть может, они это называют по-другому? А Том? — Она весело засмеялась.

— Не знаю, Оума. Англичане, пожалуй, немного лицемерят.

— Вот именно. Но это дом буров, и здесь можно ухаживать. Я дам вам хорошую, длинную свечу, не самодельную, а настоящую, купленную, она будет гореть добрых два часа. Ну, что? И потом ты можешь приезжать и ухаживать за Линдой сколько хочешь. В январе она уедет в Питермарицбург, но это всего лишь на месяц.

— Спасибо, Оума. Но что, если Линда укажет мне на дверь?

Оума стукнула ссохшейся старческой рукой по столу, и глаза ее совсем спрятались в морщинках смеха. Стоффель тоже криво улыбнулся.

— Вот так сказал! Я тоже, бывало, указывала кое-кому на дверь, только тогда это была не дверь — просто парусина в палатке или фургоне. Ну, уж это зависит от тебя, мой мальчик.

— Я всегда буду приезжать к тебе, Оума, как и раньше, и к оому Стоффелю. А если и Линда будет здесь, тем лучше.

— Это что еще за глупости? Зачем тебе приезжать ради меня? Ведь не будешь же ты сжимать мою руку под столом или наступать мне на ногу.

— Я тоже не хочу, чтобы на мою ногу наступал здоровенный грязный сапог, — вспыхнула Линда. — Какая ты старомодная, Оума.

Она выскользнула из комнаты; ярость и гнев душили ее: она была так унижена. Откровенность и простота — отличные качества, но Оума, сама того не ведая, грубо попирала самые сокровенные ее чувства. Ее романтические мечты о Томе Эрскине и счастливой беспечной жизни с ним жили в душе ее с детства, когда еще не было войны. Будущее рисовалось ей все заманчивее, а Том представлялся далеким, недостижимым идеалом. К этому примешивалась и смутная мысль, что он англичанин, заклятый враг, и временами ей казалось, что она совершает тяжкий грех, продолжая его любить. Но, увидев Тома, она позабыла все свои печальные думы и сомнения, и сердце ее вновь переполнилось счастьем. Слова Оумы обидели девушку. Ей было стыдно их слышать: как будто она деревенская простушка, которая метит слишком высоко в поисках мужа. Она заставила себя прислуживать у стола до конца ужина, но радостное волнение того вечера уже исчезло.

Оказавшись наедине с Оумой, она заговорила, стараясь казаться спокойной, но губы ее дрожали, а тело трепетало от напряжения. Она так и не притронулась к еде.

— Я знаю, что ты любишь меня, Оума, ты не хотела обидеть меня, но получилось так, что в его глазах я кажусь теперь ничтожной, глупой и просто гадкой.

— Ну, что ты, что ты, — Оума ласково протянула к ней руку, но Линда резко отстранилась. — Он ведь понимает шутки. Он всегда их понимал, он был чудесный мальчик. И если я пошутила и в шутке этой есть что-то приятное, что же в этом плохого?

— Все, все плохо, ты не понимаешь. — Выдержка покинула ее: она уронила голову на руки и заплакала так, как никогда еще в жизни не плакала. Каждое всхлипывание, жестоко раня ее душу, причиняло ей все новую и новую боль. — Мне все равно, понимает он шутки или нет. Меня не интересует Том Эрскин, и я больше не ребенок. Оума, я не хочу, чтобы меня жалели. А если кто-нибудь и презирает меня за то, что я дочь бура, то я лишь горжусь этим.

— Конечно, детка. Я знаю.

— Ты слышала, что он сказал? Прямо мне в лицо он говорит, что не хочет приезжать ради меня. Он будет приезжать к тебе, потому что он англичанин и вежливый джентльмен, а если я буду здесь — что ж, тем лучше! Разве он стал бы говорить такие обидные вещи, если бы не презирал меня?

— Не знаю, детка.

— Ты подумала то же самое?

— Позволь мне сказать тебе кое-что, чего я никогда не говорила прежде. И скажу я это тебе не для того, чтобы пролить бальзам на твои раны. Перестань плакать и слушай.

— Я слушаю.

— Ни один мужчина не будет презирать такую, как ты. У меня есть глаза, и я отлично ими вижу. Я вижу, что ты красивее всех в нашей семье и в семье твоей матери. Да простит меня бог, но мне кажется, что небо подарило тебя нам за все наши лишения и горести. Если ты к тому же и великодушна, Линда, если сердце твое так же прекрасно, как твое лицо, то… Ну вот, ты и перестала плакать, но сперва заставила меня сказать тебе такое, что вскружило бы голову всякой глупой гусыне. Впрочем, ты не гусыня, а каждое мое слово — истинная правда.

— Ты настоящее сокровище, Оума. — Линда кинулась к бабушке и обняла ее. — Я действительно гусыня, но так приятно слышать, когда ты говоришь, что это неправда.

— А теперь иди, вежливо поговори с Томом Эрскином и дай возможность оому Стоффелю лечь спать, не то он заснет в своем кресле и вывалится из него.

— Я боюсь.

— Том чем-то обеспокоен. Я не знаю, в чем дело. Но если ты не поспешишь, он решит, что совсем потерял тебя, и уедет. Ему далеко ехать, он будет дома только на рассвете.


Она сказала:

— Мне было тринадцать лет, когда мы виделись в последний раз, Том.

— Да.

Он смотрел вдаль, на темную линию холмов. Луна всходила прямо перед ними, когда они стояли рядом на открытой веранде уединенного дома, который, как и многие другие бурские дома, фасадом выходил на восток, а задней стеной примыкал к холму, словно особенно сильно ощущая свое одиночество в долгие часы мрака и потому всегда с нетерпением ожидая рассвета.

— Я помню, Линда. Я никогда не забуду ни одной мелочи. Тогда, как и сейчас, степь была зеленой. И говорили: война придет в зеленую степь.

— Не вспоминай об этом.

— Я хотел уехать с тобой, Линда, — вот, что я хотел сказать. Ты спускалась с холма в фургоне оома Стоффеля, а твой отец, оом Дауид, правил лошадьми. Я знал, что вы не вернетесь. Я знал, что вы уходите к Ванреенскому перевалу, где стояли лагерем буры. Я хотел уехать и, если бы оом Стоффель позволил мне, я, наверное, присоединился бы к отрядам буров. В то время я не испытывал к войне ни сочувствия, ни неприязни. Я просто очень мало понимал тогда, но мне очень не хотелось расставаться с тобой.

— Тебя бы сочли за мятежника.

— Но я ведь все-таки не уехал. Правда, я никогда не сражался и на стороне англичан, никогда.

Она почувствовала, как дрожь прошла по его телу. Смущенные, но полные доверия друг к другу, они стояли рядом, и локоть Тома слегка касался локтя Линды. Он взглянул на нее и улыбнулся.

— Я никому не рассказывал, почему я отказался воевать. Я позволил им думать все, что угодно, и они многое преувеличили. Но, если бы снова пришлось все повторить, я бы пешком пошел за фургоном оома Стоффеля, и меня бы уже не вернули обратно. Мысленно я проделывал это уже много раз.

— Не будем говорить о тех временах, Том.

Тон ее был резким, а голос дрожал. Он почувствовал, что пора прекратить этот разговор, ибо понимал особую гордость тех, кто много страдал и кого закалило глубокое чувство ненависти.

— Мы еще поговорим об этом когда-нибудь, если ты не боишься.

— Хорошо.

— Прошлое ушло, но око все равно принадлежит нам, и ни о чем не нужно сожалеть. Я это знаю, Линда.

— Ты не знаешь, что значит жить здесь. Еще не прошло и трех месяцев, и я вздрагиваю при виде любой тени.

— Правда? Может быть, лучше войти в дом?

Минуту спустя она успокоилась, смягчилась и даже взяла его под руку. Он был таким надежным и преданным, и она чувствовала, что в нем нет никакого изъяна — одно только хорошее. Он него пахло свежестью и чем-то мужским… сладким… да, это был он. Оума вдохнула в нее новую веру, и она снова стала надеяться, что он не ушел от нее безвозвратно. Если бы только она, сумасбродная дикарка, оставшаяся сиротой после этой проклятой войны, могла забыть о том, что он англичанин, сын богатого отца, образованный, сдержанный, снисходительный, если бы она могла видеть в нем только мужчину и не робеть!

Он перепрыгнул через перила веранды на землю и помог ей спуститься к нему. Луна, срезанная с одной стороны, ярко светила над холмами, лениво верещали сверчки. Из далеких оврагов доносилось журчанье ручьев, а иногда было слышно, как в ближней канаве шлепнулась в воду лягушка. В кухонной плите все еще тлели твердые, как железо, поленья акации, курясь тонким, приятно щекотавшим ноздри ароматным дымком. Эти знакомые признаки ночи, с которой приходила пугающая тишина, пустота и страх, уже давно начали мучить ее. Приехав в натальский Край Колючих Акаций, она здесь сразу почувствовала себя чужой: ей казалось, что холмы следят за каждым ее шагом и не признают ее своей. Она была так угнетена этим, что сердце ее постоянно трепетало от страха. Она не решалась рассказать об этом ни Оуме, ни оому Стоффелю — они всегда жили одиноко и невозмутимо верили в собственную силу, — ни тем более дочери черной рабыни, Тосси, которая, как думала Линда, не сможет понять ее чувств.

Но этот вечер не казался ей таким страшным, и даже луна улыбалась ласково. Рядом был Том, и ночь превратилась в ручного, огромного красавца зверя. Жилки на шее Линды дрожали. Ей хотелось схватить голову Тома и прижать ее к своей груди так, чтобы он не мог дышать, — тогда его жизнь будет зависеть от нее, от нее одной. Она невольно протянула вперед руки, и ночь, придвинувшись ближе, ласково ее обняла. В то же мгновение она метнулась от него в сторону и побежала прочь. Всего несколько шагов, и она растворилась во мраке. Том двинулся было на звук шагов, потом остановился, прислушиваясь, но ничего не услышал. Обманчивый лунный свет играл камнями, кустами и белой корой дерева млуту. Том звал ее ласково, настойчиво. Она была одна в ночи, она убежала не в дом. А ведь она говорила, что малейшая тень заставляет ее вздрагивать; уходя все дальше и дальше, он звал и искал ее. Один раз на его зов приветливым ржанием отозвался верный Ураган, и Том нашел своего коня на привязи в сарае с обложенными дерном стенами и тлеющим в углу дымным костром. Дым заставил его закашляться. Стоффель был заботлив, он никогда не забывал разложить костер — дым охранял лошадей от москитов и болезней… Том потрепал по шее своего серого и снова пустился на поиски Линды.

Он не нашел ее; она сама появилась перед ним — темная фигура в тени фургона, мимо которого он проходил не один раз. Лунный свет играл в ее волосах, и, приблизившись к ней, он увидел, что лицо ее мокро, а в глазах у нее стоят слезы. Она протянула руку и крепко сжала его пальцы.

— Пожалуйста, пойдем домой, Том. Почему сразу стало так холодно?

— Выпала роса.

Они направились к низкому домику, вызывающе заметному и в то же время жалкому среди бескрайней степи.

— Хорошо бы жизнь была игрой, тогда все было бы настолько проще, — сказала она. — Но я не знаю… я не знаю, что ты можешь подумать обо мне. Ты разговаривал со своим конем — это так похоже на мужчину! Ты всегда так делаешь, Том?

— Мой конь не очень разговорчив, но ему нравится здешняя красная трава, поэтому он очень скоро снова привезет меня сюда.

— Оума припасет свечу, чтобы ты мог подольше ухаживать за мной.

— А ты — метлу, чтобы прогнать меня.

— Нет, — сказала она и засмеялась, словно про себя. — Я не боюсь. Я буду ждать тебя.

Очарованный, он смотрел на нее, вспоминая тот странный жест, которым она, казалось, хотела обнять все небо. Но она отняла у него свою руку и, спокойно сказав «доброй ночи», исчезла за дощатой дверью, со скрежетом закрывшейся за нею. Дверь не запиралась. В ней совсем не было замка. Возможно, в этом таился тонкий намек; не стоит жить за такой дверью, которую следует запирать. Будто несколько растрескавшихся от непогоды сосновых досок могут служить крепостью и защитой от внешнего мира.

Глава III

ПОЕЗДКА В ДВУКОЛКЕ

Лучи позднего солнца проникли через маленькое квадратное окошко в спальню и разбудили Тома. Ему было жарко, он чувствовал вялость и ломоту во всех суставах и сначала никак не мог понять, почему солнце бьет ему прямо в глаза. Потом, вспомнив вчерашнее, он сел, затем медленно прошелся по комнате, чувствуя под ногами приятный холодок гладкого сланца, которым был выложен пол. Он попытался восстановить в памяти мысли, тревожившие его накануне. Однако теперь они почему-то не казались такими тревожными; его беспокоила только неудавшаяся попытка отыскать Коломба Пела, Лишь с помощью этого молодого зулуса он мог вновь завоевать доверие черных, и вчерашняя поездка укрепила в нем это убеждение множеством не навязчивых, но достаточно ясных примет. В краале старого Но-Ингиля он натолкнулся на невидимую, но глухую стену осторожности, воздвигнутую, чтобы сбить его с толку. Коломба, оказывается, преследовал закон, и старик, его дед, чуть ли не винил в этом Тома. «Он твой — что ты с ним сделал?» — сказал он. Еще старик намекнул, что Коломба ищут потому, что он уклоняется от принудительных работ. Надсмотрщик Макрей только увеличил его тревогу, но ничем не помог ему. И только судья, мистер Мэтью Хемп, дал ему первую нить.

Том сел на край кровати и закурил трубку, не переставая думать о Хемпе. Он назвал Коломба закоренелым преступником только потому, что молодой зулус нарушил существующий порядок, и еще потому, что тот получил образование. Том помогал Коломбу учиться и не видел в этом ничего преступного. Коломб не преступник — в этом Том был совершенно уверен. У Черного Стоффеля де Вета он нашел последнее недостававшее звено — письмо Коломба пришло из столицы, из Питермарицбурга. Придется поискать его там. Но это будет очень трудно. С чего начать и как найти зулуса, который имеет все основания скрываться? Да, это задача не из легких. И в то же время чувство удовлетворения, ощущение простора и свободы заставили Тома забыть то волнение, которое он испытал во время вчерашней поездки. Теперь ему дышалось легко. Ему захотелось еще раз увидеть Линду, прежде чем он отправится в Питермарицбург на фантастические поиски Коломба. Теперь-то он уж не потеряет ее из виду, такую застенчивую и робкую при всем ее совершенстве. В ее выразительных глазах он увидел горечь и детскую кротость, но раз или два ему удалось подсмотреть в них вспышки желания, неузнаваемо преображавшие девушку и заставлявшие замирать его сердце. Он готов был под любым предлогом сегодня же утром снова поехать к Черному Стоффелю, чтобы еще раз увидеть ее, но проспал, и теперь уже было слишком поздно. Лучше он выедет завтра на рассвете и приедет на ферму после обеда. Он подумал, что следует взять с собою ружье, чтобы по дороге подстрелить несколько цесарок для Оумы.

Увидев у себя на руке полоску засохшей крови, Том попытался припомнить, откуда у него эта царапина. И вспомнил: Ураган, внезапно метнувшийся в сторону, прямо на акацию с колючками, и мертвая белая свинья, заколотая ассагаем. Вот в чем дело. Вот почему так необходимо разыскать Коломба, еще более необходимо, чем он думал, когда ехал в Край Колючих Акаций.

Когда Том одевался, ему пришла в голову новая мысль. Он разыщет зулуса совсем иным путем. Он знает человека, которому может довериться и к которому можно обратиться за помощью; он не будет глумиться, как Мэтью Хемп, над его черным «побратимом».

В середине дня, когда на окнах булочной поселка Конистон открыли ставни и работник-зулус выставил на всеобщее обозрение грифельную доску со списком имеющихся в продаже товаров: «Вишневый пирог, бостонский пирог, ячменные лепешки, йоркширские овсяные хлебцы», — Том вылез из своей красной двуколки и постучался в полуотворенную дверь. Он застал хозяйку, миссис О’Нейл, в комнате при пекарне за подсчетом выручки. На носу у нее торчали очки в стальной оправе, а за ухом в растрепанные седые волосы был воткнут карандаш. Кивком головы она указала Тому на стул и продолжала что-то бормотать над колонкой цифр. Это была маленькая, сутулая женщина, с тонким, почти незаметным ртом. Серые глаза ее всегда смотрели открыто и доброжелательно, а кожа была нежной, свежей и блестящей, почти как у молодой девушки. Она еще не оторвалась от своего занятия, когда вошла ее дочь Маргарет. Том приехал именно для того, чтобы повидать Маргарет, и был рад ее приходу.

— Это очень похоже на маму. Ты давно ждешь, Том?

— О нет, не больше получаса.

— Вот вздор, вдвое меньше! — Старуха сурово оглядела его поверх очков и улыбнулась. — Ты прекрасно выглядишь, Том, просто чудесно.

— Это потому, что он молод, мама. — Маргарет ловко двигалась по комнате, приводя ее в порядок. Она смяла в руке опавшие лепестки степного цветка. — Они так быстро осыпаются, — сказала девушка и бросила лепестки в глиняную вазу.

Том уловил слабый аромат засушенных цветов и листьев. По сравнению с сильными, живыми запахами пекарни, ощутимыми даже при остывших печах, от вазы пахло чем-то мертвым и печальным. Маргарет всегда казалась ему олицетворением зрелости и надежности, она была чуть ли не извечной частью его окружения — этакой прекрасной излучиной реки, всегда свежей, изменчивой и все же постоянной. Она была на несколько лет старше его, ей было уже около двадцати шести, и она всегда, с тех пор как он себя помнил, казалась ему взрослой. Пожалуй, дело было не столько в ее внешнем виде, сколько в манере говорить и рассуждать. Умственное развитие большинства колонистов, даже стариков, доходило до определенной точки и потом останавливалось — в их суждениях сквозила хвастливая ограниченность, они давали соседям обидные прозвища и пускали друг другу пыль в глаза. Маргарет не была похожа на них. Она умела думать, у нее были свои идеи. Ее называли «синим чулком», по недоразумению полагая, что так именуется всякая выпускница колледжа. Но, быть может, именно поэтому она и не вышла замуж. Молодые люди, фермеры, биржевики, спортсмены и офицеры из полков милиции чувствовали себя очень неловко, когда на них бывал устремлен ее спокойный взгляд: казалось, она видела их насквозь, словно они сделаны из дешевого стекла. У Тома были голубые глаза того неопределенного серо-голубого цвета, который меняет свои оттенки в зависимости от окружения. Сказать, что у них обоих были голубые глаза, было бы неправильно; они очень отличались друг от друга по цвету глаз. У Маргарет глаза были темные, с синеватым отливом, и забыть их было невозможно. Свои черные вьющиеся волосы она старалась пригладить, уложить в пучок или заплести в косы: у нее были изогнутые брови, тонкие, но совсем темные. Иногда она позволяла себе закурить сигарету, и это считалось оскорблением сильному полу. Но чего еще можно было ждать от «синего чулка»?

— Я зашел пригласить тебя прокатиться со мной, Маргарет, — сказал Том.

Она взглянула на мать, словно сомневаясь, правильно ли она его поняла. Старуха кивнула головой.

— Спасибо, Том, с удовольствием, — сказала Маргарет. Щеки ее порозовели, а глаза потемнели. — День сегодня чудесный.

На улице он увидел, что его охотничий пес, сеттер, прибежал следом за коляской и теперь отдыхает в тени. Том потрепал его за уши, побранил, и сеттер печально повесил голову.

— Какой красавец! — Маргарет погладила шелковистую коричневую шерсть.

— Непослушный пес. А потом из-за этой беготни у него будут болеть лапы. Ты позволишь мне посадить его в коляску?

Он поднял большую собаку и втолкнул ее под сиденье.

— А теперь сидеть тихо, Быстрый.

Пес улегся, радостно повел носом, уловив знакомые запахи, — под сиденьем пахло цесарками, фазанами, зайцами и им самим — и положил голову на вытянутые лапы. Он быстро обнюхал все кругом в поисках ружья и, убедившись в том, что ему придется довольствоваться лишь скучной прогулкой, обиженно засопел, обнюхивая щиколотки Маргарет.

Сначала они ехали медленно, поднимаясь по извилистой дороге, что шла вдоль долины к открытому нагорью. Затем лошади побежали резвей. Ветер дул в лицо, а спереди и слева, врезаясь в небо, стояла стена гор, синих, хрустальных, вздымающих свои отвесные склоны на высоту в одиннадцать-двенадцать тысяч футов. Они ехали по зеленой степи, усеянной розовыми и белыми колокольчиками и большими алыми маками, мимо каучуковой плантации, за которой виднелись серые железные крыши домов. Одна из них провалилась, и на всем здесь лежала печать запустения. Том указал на эти дома.

— Бывшая моя тюрьма. У меня до сих пор еще бывают из-за нее по ночам кошмары. Конистонскую академию мистера Хемпа мы обычно называли работным домом одноглазого Циклопа.

— Я помню, — сказала Маргарет. — А теперь мистер Хемп стал судьей и редко бывает в этих краях.

— Да, но я слишком часто вижу его в Колючих Акациях. — Он натянул вожжи, и лошади перешли на шаг. — Маргарет, до чего же он мне осточертел. Старый Хемп хозяйничает в Ренсбергс Дрифте и поэтому попытается обращаться со мной как равный. Большинство моих домочадцев находится в его власти, и я вынужден все время следить за этим одноглазым дьяволом.

— Твоих домочадцев?

Том улыбнулся.

— Я вижу, мне следует быть более осторожным. Я имею в виду тех, кто живет на фермах моего отца в Колючих Акациях. Я забочусь о них с тех пор, как у отца был удар, и поэтому называю их своими домочадцами. Кроме того, я всегда был близок с ними.

— Я знаю. Я просто не сразу сообразила.

— Я хочу исповедаться тебе кое в чем, Маргарет. Поэтому я и попросил тебя поехать со мной. Мне нужно, чтобы ты мне помогла.

И пока он рассказывал ей о своих розысках Коломба, она слушала и смотрела на солнце, катившееся вниз, в золотистую дымку над горами.

— Да, — сказала она, — я могла бы разыскать его, если он в Питермарицбурге. Я могу написать мисс Брокенша, она знает всех и каждого, а образованных зулусов и подавно. Но что потом? Если он узнает, что о нем наводят справки, он скроется и будет скрываться до тех пор, пока не убедится, что ему ничего не угрожает.

— Я надеюсь, он убедится в этом, как только узнает, что разыскиваю его я.

Но по тону его было ясно, что он и сам в этом не убежден. Казалось, он знал, что при ней можно говорить только святую правду.

— С годами Коломб стал гордым и обидчивым, — продолжал Том. — Я никогда не ссорился с ним. Мы расстались друзьями. Но вот как-то мне довелось узнать нечто известное ему с самого детства, хотя он ни разу не заикался мне об этом. У нас произошел серьезный разговор, и признаюсь, мне было очень больно. Ты понимаешь, о чем я говорю?

— Нет.

— Ну, в общем о том, что у меня есть сводный брат, Эбен Филипс — понимаешь, Филипс, — эта фамилия образована от имени моего отца. Его мать — родственница Коломба, его тетка. — Они ехали медленно, и он заметил, как ее лицо вспыхнуло. — Я думал, что все в округе знают, — сказал он.

— Нет… А какое это имеет значение?

— Это было три года назад. Я уехал. Война только что закончилась, и я поспешил в Матабелеленд, надеясь догнать твоего брата, но так и не догнал его. Потом, когда с отцом случился удар, я вынужден был вернуться домой и узнал, что Коломба прогнали с нашей земли и все переменилось. Отец сделал это еще до болезни. Я дал слово вождю, что Коломб может вернуться, но он так и не пришел. Может быть, я перестал для него существовать как человек, как мужчина и друг. Может быть, он не пришел, потому что его ищет полиция: он должен отработать на строительстве дорог, заплатить налоги, и что-то там еще от него требуется. Хемп называет его преступником только потому, что он получил образование.

— Он, конечно, знает, что ты офицер войск милиции?

— Зулусы обычно это знают.

— Тогда его не убедишь.

Он понял ход ее мыслей. Она безжалостно докапывалась до самых корней вопроса. Она ясно понимала, что милиция — сила, враждебная зулусам, и эта сила мешает примирению Тома и Коломба. И пока Том будет в милиции, хотела она сказать, он не сможет завоевать доверие чернокожего. Но Том не согласился с ней.

— Зачем тебе нужен этот человек, Том? — спросила она.

— Я об этом еще не думал, все зависит от него. Во всяком случае один я много не сделаю. Зулусы что-то затевают, а у людей, ты сама знаешь, начинают стучать зубы от страха.

— Да, но я не знаю почему.

— Вот это я и хочу узнать у Коломба. Пусть он предостережет свой народ и поможет мне составить точную картину того, что происходит, получить надежные, достоверные сведения. Я не собираюсь использовать эти сведения против них, как это сделала бы милиция или полиция: это будут сведения только для меня. Располагая ими, я могу пойти к местным властям и постараться пробить их невежество и чванство. Если они не пожелают принять меры, я поеду в Англию и расскажу обо всем там. Но пока я ничего не могу сделать. Нельзя же ехать, чтобы рассказать британскому правительству о том, что в воздухе пахнет грозой и что по ночам у людей бегают мурашки по коже. Заколотая белая свинья — я видел вчера такую штуку, — но что из этого? Они только посмеются надо мной. А теперь эти идиоты в Питермарицбурге ввели новый подушный налог и заявляют, что это спасет финансовое положение страны. Им придется собирать этот налог с помощью солдат — вот что значит жадность! Они воображают, что из зулусов еще можно кое-что выжать. Что же касается налогов на них самих — боже избави! — подоходный налог будет разорением для страны! И дело не только в подушном налоге, Маргарет. Они должны прекратить это кровожаднее выжимание ренты: они должны отказаться от ростовщических десяти процентов в месяц. Но они не с делают такого шага, пока их как следует не припугнут, потому что они уже по горло завязли во всем этом. Они должны перестать забирать у племен землю под свои поселки. Оли должны отменить порку. У меня сердце разрывается на части, когда я вижу, что у каждого второго рабочего — не спина, а сплошная рана.

— У меня тоже сердце разрывается.

— Маргарет, все эти слова напрасны. Я не знаю, как и чем тут можно помочь, Быть может, зулусы правы и в глубине души знают, что ничего нельзя добиться без кровопролития. Но чью кровь нужно будет пролить? Вот о чем следует подумать. Когда пропадает вера, мы остаемся перед лицом нечеловеческой, ужасающей пустоты. Если кто-нибудь попытается помочь им, они ему не верят. Они с подозрением относятся к мерам по борьбе с чумой, с желтой лихорадкой, с саранчой и совершенно убеждены, что правительство само навлекает на них все бедствия. Почему? Потому что мы заранее знаем об их приближении. Нужны огромное терпение и добрая воля, чтобы рассеять это недоверие, и лишь немногие пытаются их проявить, На деле получается не завоевание доверия, а нечто прямо противоположное. Я могу сказать тебе, ибо тебе я спокойно доверил бы все, вплоть до своей жизни, что наши главные командиры, Эльтоны, Мак-Кензи и другие, только науськивают правительство на зулусов. Им до смерти хочется ездить по стране с карательными отрядами, как прежде. У каждого из них тоже есть фермы и рабочие, и они тоже напуганы. Эльтон так дрожит за свою шкуру, что заставляет повара отведывать пищу в своем присутствии.

Гаснущий свет дня озарил мир зеленоватым отблеском, и вся степь с облегчением вздохнула, избавившись от дневной жары, В высокой траве жалобно перекликались перепела. Том взглянул на Маргарет: она задумчиво смотрела перед собой. Нет, это не та спокойная молодая женщина, какой он всегда считал ее. Как он ошибался! Черты ее лица, ее губы и полузакрытые глаза, казалось, полностью гармонировали со светом, льющимся с неба. Зачем он пытается взвалить на нее свои заботы?

— Я слишком разговорился, — сказал он. — Не побеседовать ли нам о чем-нибудь другом?

Но она лишь удивленно взглянула на него, покачала головой, и ее ровные мелкие зубы блеснули в улыбке.

— Нет, мне нравится слушать тебя.

— Тогда вот еще что. Если я смогу убедить Коломба в моей доброжелательности… Но ты думаешь, что я не смогу…

— Разве я это сказала, Том?

— Ты напомнила мне, что я офицер милиции. Во всяком случае, только через него я смогу предупредить его народ, что их заманивают в ловушку. Возможно, десятки тысяч из нас будут уничтожены в одну ночь, если смерть этой свиньи и белых кур послужит сигналом и если именно для этого их и закалывали. С другой стороны, я чувствую, что Эльтон и компания пользуются отдельными вспышками негодования. Они считают, что пора наконец открыть свои истинные намерения. Они хотят сокрушить зародившуюся было гордость и силу черных, которые подняли голову, увидев слабые стороны белых во время этой нелепой войны. Кто-нибудь должен предупредить их и объяснить, что их просто провоцируют. Ты не считаешь, что это измена, Маргарет?

— Ты сам должен ответить на этот вопрос, дорогой.

— Правильно, и я уже ответил.

— Каково бы ни было твое решение, времени терять нельзя.

— И вот тут-то дело за тобой, Маргарет. Можешь ли ты помочь мне?

— В мелочах — да. Но главное должен сделать ты сам.

— Я боялся, что ты скажешь именно так.

— Ты веришь в это?

— Да, верю. А как же иначе?

Лошади бежали легкой рысью. На дорогу выскочил заяц и игриво помчался впереди. Почуяв его, собака начала выть и царапать когтями пол коляски, требуя, чтобы ее выпустили. Спрыгнув на дорогу, она нашла след и с яростным лаем бросилась за зайцем. Затем, потеряв след, она кинулась в степь, но все время оглядывалась, чтобы не упустить из виду коляску. Уже смеркалось, когда они достигли перевала и перед ними открылась панорама большой реки: над долиной сгущался легкий туман, смешиваясь с надвигающимися сумерками, и поэтому поселок не был виден. Неожиданно Том осадил лошадей, положил кнут и бросил вожжи. Он хотел освободить руки, освободить свой разум и успокоиться, чтобы найти слова, которые тщетно искал.

— В этой стране хватило бы места для всех нас, но некоторых это не устраивает. Если бы мы были детьми, черными, белыми и коричневыми, которые дерутся за каждый лишний дюйм в саду, это было бы отвратительно, но мы взрослые и поведение наше просто преступно. На что мне полдюжины ферм, зачем я держусь за них? Чтобы они не попали в руки Эльтонов, Хемпов и Уинтеров. Значит, я так же связан в своих действиях, как нищий зулус, который отбывает повинность на дорогах. Разница состоит лишь в том, что он, несмотря на всю свою безнадежную нищету, при всем своем жалком существовании сохраняет бодрость и силу. А мы находимся наверху, но прогнили до мозга костей. Что делать, Маргарет, что, что?

— Я не знаю, Том.

Он взял ее руку в свои, и это согрело его.

— О, ты высоконравственный человек, а исправить другого не хочешь.

— Между нами есть разница, и вот какая: ты знаешь своих землевладельцев, офицеров милиции, их общество, и в душе ты не согласен с их действиями. Я их не знаю, но, по-моему, их здесь вообще не должно быть.

— Так, — рассмеялся он, — примерно это же скажет и любой зулус. А как насчет меня? Я тоже вхожу в их число?

— В качестве будущего землевладельца, помещика двадцатого века или в качестве Тома Эрскина?

— Но ведь меня нельзя разрезать на две части, Маргарет.

Глава IV

ГОРОД

Том отправился в столицу ночным поездом. Он послал к Линде мальчика с запиской и, глядя ему вслед, когда тот рысцой побежал по дороге, думал о заброшенности Мисганста, о Линде, которая ждет его, Тома, а увидит полуголого мальчишку с письмом, запрятанным в расщепленную палку. Но он знал, что поездка в город неизбежна. Его ботинки скрипели, когда он шагал по платформе маленькой станции. Было уже за полночь; единственный ацетиленовый фонарь шипел на будке стрелочника; телеграфные провода гудели и стонали над головой. В свете подернутой дымкой луны сверкали рельсы, словно серебряные ленты, протянутые по спящей земле. Навстречу ему из зала ожидания вышла Маргарет О’Нейл. От неожиданности он уронил чемодан и, все еще недоумевая, подошел к ней.

— Ты не теряешь времени, — сказала она.

Он заметил, что она курит. Она подняла сигарету с каким-то вызовем, и пальцы ее слегка дрожали.

— Я сам не думал, что успею на ночной поезд, а ты догадалась.

— Нет, я просто принесла рекомендательное письмо, чтобы отправить его с проводником мисс Брокенша. Так гораздо быстрее, чем посылать по почте. Вот оно.

— Спасибо. Это страшно мило с твоей стороны. Я в отчаянии, что заставил тебя выйти из дому в такую пору.

— Пустяки, Том. Сегодня моя очередь печь хлеб, и я все равно не легла бы спать. До свиданья, Том, и желаю успеха.

Ему очень хотелось побежать за ней, но в тоне ее было что-то резкое, какая-то суровая нота, и он позволил ей уйти. У станционной калитки она повернулась и затянутой в перчатку рукой помахала ему быстрым изящным жестом. Он помахал ей в ответ. И тут он услышал отдаленный, тонущий в гуще ночного мрака шум почтового поезда и скрежет стальных колес на повороте в горах.


Чтобы найти мисс Брокенша, Том нанял небольшую двухместную коляску. Городские дома кончились, и теперь узкая немощеная дорога шла еще с милю вдоль реки. Извозчик, ветеран войны, ворчал что-то насчет плохой дороги, глубокие рытвины которой грозили сломать ось его экипажа. Придорожный кустарник был весь порублен, а на склонах холмов были разбросаны сплетенные из прутьев и обмазанные глиной убогие лачуги. В низине, окаймленной ручьем, теснились, налезая друг на друга, ряды самых бедных хибарок. Эти жилища, сделанные из ржавого железа, картона и дерюги, разделялись такими узкими проходами, что казались одной длинной, огромной и низкой лачугой — этакой коростой из обломков и мусора, вздувшейся в центре лишенной растительности долины.

— Это поселок Виктория, — сказал извозчик. — А вы уверены, сэр, что белая леди живет именно здесь?

— Я сейчас спрошу кого-нибудь.

Все тут знали мисс Брокенша. В укромном, прохладном ущелье, затерявшемся среди огромных сосен и синих камедных деревьев, вздымавших свои вершины высоко в небо, они увидели глинобитный дом с железной крышей и широкими верандами, построенный в старом колониальном стиле. С лепных украшений уже сошла краска, решетчатый забор, наполовину прогнив, покосился. Часть веранды и крыша были скрыты за буйным садовым кустарником и ползучими растениями.

Том увидел мисс Брокенша еще издалека: это была худенькая, прямая старушка в соломенной шляпе на снежно-белых волосах. Она сидела на веранде, держа на коленях книгу, и читала или что-то рассказывала, а вокруг нее, на веранде и даже на ступеньках, под жгучими лучами солнца на корточках молча сидели зулусы, мужчины и женщины. Заметив его, она продолжала говорить, но все взгляды украдкой обратились к нему, и он увидел в них враждебность — словно вдруг, раздвинув кусты, очутился перед львицей с детенышами. Он ждал в саду под палящим солнцем. Тучный мужчина в кавалерийских рейтузах и крагах, но босой, спустился с веранды в сад.

— Что нужно?

У него было плохое английское произношение, держался он нагло, а губы его кривились в презрительной усмешке. Словно удар в грудь ощутил Том это явное высокомерие, столь непохожее на чопорную гордость и сдержанность старых зулусов, столь непохожее ни на что, виденное им до сих пор. Он побледнел и ничего не ответил. Человек нервно хихикнул.

— Некоторые люди глухи, как пни, — сказал он громко.

Том повернулся к нему спиной и услышал, как тот, словно грузное животное, тяжело затопал по направлению к дому. Начало было неудачным. Он взглянул на дорогу, где дожидался извозчик, безмятежно попыхивавший своей трубкой, и ему очень захотелось уехать.

Мисс Брокенша заставила его ждать из принципа, из ее жизненного принципа, согласно которому последний должен быть первым. Закончив чтение, она встала на верхнюю ступеньку крыльца и устремила взгляд на непрошеного гостя. Том выразил свое восхищение ее неутомимой миссионерской деятельностью на благо зулусского народа и назвал ее дом Меккой для тех, чье сердце открыто добру. Губы ее непрерывно шевелились, а в храбрых, задумчивых глазах появилось выражение чуть ли не испуга. Казалось, ей впервые пришлось услышать такие слова из уст здорового молодого человека, принадлежащего к числу белых жителей колонии. Она не знала, как вести себя с ним. А все присутствующие не спускали с нее внимательных глаз, ожидая от нее отпора тому, кого они, естественно, считали врагом. Толстяк в рейтузах, кисло ухмыляясь, стоял рядом с ней. Мисс Брокенша нерешительно пригласила Тома в свой кабинет — большую комнату с полукруглыми окнами, выходившими на веранду: кабинет был заполнен реликвиями, книгами, подарками. Это была комната, где жили самые нежные воспоминания об ее деде и об ее отце, но где ничто не говорило о ней самой, ибо жизнь ее была лишь затухающей свечой, горевшей над их могилами в память благородных идеалов служения черному народу. Том сел напротив нее в кресло, затянутое полотняным чехлом. Несколько зулусов пришли с ними и уселись прямо на пол, а женщины кротко и смиренно опустились на колени. Оставшиеся на веранде облепили окна. Из всего этого Тому стало понятно, что они считают эту белую старуху своей. Они видели не ее белую кожу, соломенную шляпу и накрахмаленный кружевной воротник, а ее сердце, вне всякого сомнения целиком принадлежавшее им.

Том вручил ей письмо Маргарет, и она прочла его, не надев очков, но отдалив его от глаз на расстояние вытянутой руки.

— Вы давно знаете мисс О’Нейл?

— С тех пор, как я себя помню.

— Значит, ваш отец тот самый Филип Эрскин? Вы, может быть, знаете, что он регулярно делал пожертвования в наш фонд?

— Нет, я этого не знал.

— Это так. А некий Томас Эрскин был произведен в лейтенанты Уиненского полка легкой кавалерии. Это, стало быть, вы?

— Да.

— Теперь я имею полное представление, — улыбнулась она. — Я слежу за старыми семьями.

Наступила полная тишина: мисс Брокенша еще раз перечитала текст письма, кивая головой и шевеля губами. Том рассматривал реликвии, развешанные по стенам: грубо сколоченный крест из черного дерева, напрестольные пелены, расшитые бисером, портреты миссионеров, отца и сына — высоколобых, с бородатыми лицами аскетов и неестественно широко расставленными глазами.

— Теперь об этом Коломбе Пела. Вы, разумеется, понимаете, как трудно отыскать его. Он не сын вождя?

— Нет, он из простой семьи.

— Да, Пела — довольно заурядная фамилия. Добавьте к этому обычай пользоваться различными титулами и родовыми прозвищами — может быть, здесь его знают не под тем именем, которым вы его называете. Это трудная, почти неразрешимая задача. Я сделаю все, что смогу, но особенно на меня не надейтесь. Где вы остановились?

— В гостинице «Норфолк».

Она повернулась к людям и сказала по-зулусски:

— Этот инкосана[5]Инкосана — сын вождя; почтительное обращение. — Примеч. автора. ищет некоего Пела по имени Коломб. Кто-нибудь из вас слышал о нем?

— Нет, мы не слышали.

— Мы ничего не знаем! — выразительно сказал толстяк.

Мисс Брокенша кивнула головой и выпрямилась. Она смотрела на этого человека с глубоким уважением, почти с благоговением. Его слова, казалось, укрепили ее в принятом решении.

— Наш общий друг, мисс О’Нейл, говорит в своем письме о «тени, надвинувшейся на нашу землю» и о «признаках гнева». Неизвестно, что она хотела этим сказать. Слова ее непонятны. Она говорила с вами о чем-либо более определенном?

— Нет.

— Вот видите! У этой милой девочки очень хорошие намерения, но она допускает обычную ошибку. Слухи, слухи! Что это за тень? Угрызения ли это совести или безумие тех, кого хотят покарать боги? Эти слухи возникают всегда, когда начинают говорить, что верховный вождь зулусов — предатель, что он раздувает национальный мятеж. Разве не так?

— Мисс Брокенша, я этого не знаю. Я совсем ничего не знаю. Я слышал разговоры о Младенце, но это, как вы говорите, только слухи.

— Ничего не может быть нелепее. Разве способен человек, лишенный величия и славы, поднять на борьбу обреченный народ? Кроме того, Динузулу — государственный деятель и патриот. Может ли он намеренно нарушить клятву верности короне, да еще вдобавок не будучи уверен в победе? Ведь это значило бы навлечь на свой народ разорение и гибель. Ответ на этот вопрос, мистер Эрскин, ясен всякому разумному человеку. Но я знаю больше, я знаю, как легко можно вывести из себя даже самых преданных людей. О да. И я знаю Динузулу как великого страдальца, как человека скорби. Я регулярно переписываюсь с ним.

Мисс Брокенша коснулась священной для нее темы. На ее худых, морщинистых щеках выступили красные пятна, а в храбрых глазах засверкало мужество. Том понял, что защита верного зулуса была для нее таинством, а дружба с ним согревала ее душу. Она забыла о его просьбе.

— Эта тень, этот гнев и страх пройдут, как проходит дурной сон с восходом зари. Я молюсь за то, чтобы мудрость и справедливость восторжествовали на другой стороне. Динузулу не пойдет ни на какие провокации. Я знаю его стойкость и честность. Я своими глазами видела его самоотверженность.

Том поднялся, чтобы уйти.

— Благодарю вас, мисс Брокенша, — сказал он спокойно. — Прощайте.

Губы мисс Брокенша продолжали шевелиться, но она больше не видела его, и он не был уверен, ответила ли ока ему. Он потерпел неудачу, а она превозмогла свою слабость. Том тихо вышел из комнаты, чувствуя за спиной насмешливые и ненавидящие взгляды. Она поклонялась зулусскому народу, а кумиром ее был этот Младенец, Динузулу, низвергнутый сын великих вождей, некогда могучих воинов.

— Я впервые вижу таких сердитых кафров, сэр, — сказал Тому извозчик.

— Вот как?

— Каждый глядит волком. Никто не ломает шапки, и вид у них такой, словно сейчас воткнут тебе нож в спину.

— Быть может, они это и сделают.

Извозчик рассмеялся, стегнув лошадь кнутом.

— Вы шутите, сэр, они на это не способны. Просто они сердиты и обижены. А что тут удивительного?

Оказалось, что северный экспресс уже ушел, и Том почувствовал досаду и раздражение. В полночь он мог сесть на почтовый, так называемый кафрский поезд. Ему было все равно, и он заказал билет. Теперь было достаточно времени для размышлений. Он сел на трамвай, добрался до Ботанического сада, надеясь, что не встретит там знакомых, и сел на скамью в тени. Сад был расположен в такой же прохладной долине, как и старый миссионерский дом, только здесь к запаху ущелья примешивался аромат цветов и распускающихся деревьев. Склоны ущелья были покрыты цветущей азалией, дикой сиренью и высокими магнолиями. Утки в ярком оперенье оживленно плескались и ныряли среди лилий в пруду. Том принял решение: он не спасует перед неудачей и не вернется к Маргарет, чтобы сказать ей, что сбежал при первом же промахе.

На пустом трамвае он вернулся в город и отменил свой заказ на билет. В гостинице он проиграл в биллиард несколько фунтов, и его партнеры решили, что он вполне приличный малый.


Заместитель управляющего Натальским объединенным банком, одним из директоров которого был отец Тома, смотрел на него из-за большого письменного стола.

— Мистер Эрскин, я не имею права назвать вам адрес Эбена Филипса, — сказал он.

— Кто лишил вас такого права?

— Указания вашего отца. Небольшая ежегодная рента выплачивается Эбену Филипсу через миссионерский фонд. Она складывается из регулярных месячных взносов.

— Это я знаю.

— А больше я ничего не могу вам сказать.

— Я думаю, что имею право на ответ. Знаете ли вы, кто такой Эбен Филипс?

Кончики ушей заместителя управляющего порозовели: он упорно не отрывал взгляда от стоявшего на столе пресс-папье.

— Мистер Эрскин, прошу вас, войдите в мое положение. Вы требуете у меня секретных сведений, разглашение которых может стоить мне места.

Том открыто взглянул на него. Педантичный, аккуратный шотландец с прилизанными седыми волосами и вычищенными, хоть и чуть пожелтевшими зубами.

— Вам известно, что Эбен Филипс — мой сводный брат?

Вместо ответа чиновник слегка наклонил голову.

— Мистер Миллар, мне необходимо узнать, где он живет, — сказал Том, подчеркивая каждое слово.

— А я не могу вам этого сказать.

Заместитель управляющего нацарапал адрес на клочке бумаги, сложил его и подтолкнул к Тому. Том прочел написанное и разорвал бумажку. Он улыбнулся, но сердце его замерло. Миллар был мудрым человеком, и его честность, как стальные рельсы, никогда не позволяла ему сбиться с пути. Возможно, в его жизни так ничего и не произойдет и он доплывет до теплой, тихой пристани. Но ведь может случиться и крушение. Том попытался представить себе, как маленький сухощавый шотландец величественно отправится в объятия дьявола.

— Я только вчера видел мисс Маргарет О’Нейл. У вас есть какие-либо известия от ее брата Лайла?

— С тех пор как он несколько лет назад обратился к нам откуда-то с севера с просьбой закрыть его счет, он больше не писал.

— Я пытался найти его в Матабелеленде, но он исчез.

Банковский чиновник пощелкал языком и грустно покачал головой. Нет уж, во второй раз его не проведешь!


Остаток дня Том бездельничал. Он выпил кафе и поболтал со случайным знакомым, потом долго гулял по улицам в нижней части города, где цвели кусты джакаранды и душистого чубучника, осыпая землю розовато-лиловыми лепестками и наполняя воздух приторно-сладким ароматом. Необходимо решиться сходить к Эбену Филипсу, единственному человеку в Питермарицбурге, который может знать что-нибудь о Коломбе. Но он боялся этой встречи. Что, если Эбен ничего не знает о зулусе?

Он вспомнил, какое волнение, растерянность и смущение охватило его, когда он узнал правду об Эбене Филипсе; о том, что у него есть незаконнорожденный единокровный брат, ему впервые стало известно из чьего-то случайного, ядовито-насмешливого замечания. Эта новость привела его в ярость, и он воспринял ее как оскорбление. Он тотчас отправился к Коломбу и вынудил его рассказать ему все, как есть. Зулус очень неохотно подчинился и чрезвычайно сдержанно дал понять Тому, что считает это обстоятельство столь ничтожным, столь незначительным по сравнению с другими серьезными событиями, что в течение десяти лет даже не считал нужным упоминать о нем. Таково было его понятие о деликатности. Том больше так и не сел за один стол с отцом; он собрал свои вещи и уехал на север. В течение трех лет он старался забыть картины, возникавшие в его воображении при мысли о распутстве отца, при воспоминаниях о матери, которую он видел только на старых фотографиях, и о человеке, который был его братом. Он заглядывал в глаза мужчин, женщин и детей смешанной крови — темные глаза, удивительно красивого зеленого цвета или голубые — и старался понять свои чувства. С течением времени он немного успокоился и почти согласился с точкой зрения Коломба; дело то не столь важное, как ему показалось на первый взгляд, когда он обезумел от гнева и ненависти к отцу. Незаконнорожденный брат — не позор, а то, что он цветной, ничуть не меняет положения.

Конечно, сделать такое умозаключение гораздо легче, чем выдержать это испытание, встретившись с братом лицом к лицу. Он знал, что когда-нибудь ему придется с ним встретиться и разобраться в их отношениях. По прошествии трех лет он был готов трезво взглянуть на прошлое своего отца, но теперь последний шаг неожиданно оказался чрезвычайно трудным. Стоило ему только подумать о Линде, как он тотчас же представлял себе, как она в ужасе отшатнется от такого родства. Как бы она ни любила его, хватит ли у нее сил побороть собственные чувства, как это сделал он? Сможет ли она выйти замуж за человека, зная, что в один прекрасный день его брат-полукровка может постучаться к ним в дверь? В унынии направился он обратно к Черч-стрит и, сев на трамвай, доехал до последней остановки, где рельсы просто прекращались, словно рабочие ушли, не достроив линию. И город здесь выглядел по-другому: он тоже казался незаконченным, заброшенным. Беспорядочные ряды домов сменялись небольшими неухоженными участками, в глубине которых ютились, словно прячась от взглядов прохожих, жалкие лачуги. На дощатых воротах Том увидел нужный ему номер дома. Ему казалось, будто он не идет, а парит над землей, как лунатик, не чувствуя и не слыша собственных шагов. Молодая женщина с темными кругами вокруг черных глаз и кожей цвета черного хлеба отворила дверь на его стук. Она была беременна, и все линии ее тела были расплывчаты.

— Здесь живет мистер Эбен Филипс?

Она кивнула головой, и он заметил, как она тотчас насторожилась, а в темных ее глазах появились смятение и тревога.

— Он дома?

— Сейчас узнаю, сэр. — Она затворила дверь, но тотчас же снова отворила ее и вышла. — Какая-нибудь дурная весть для него, сэр?

— Нет, совсем не то. Вы миссис Филипс?

Она снова кивнула и, глубоко вздохнув, пыталась догадаться, кто он такой. Но спросить его об этом она не решалась — она цветная, а с таким гостем, как белый молодой человек, нужно быть настороже. Она ввела Тома в маленькую темную гостиную, где пахло плесенью и парафином. Занавески на окнах были задернуты, и Том не сразу освоился с полумраком и спертым, душным воздухом. Как только женщина вышла, он раздвинул занавески, а когда повернулся, то увидел, что в дверях стоит человек. Это был высокий, но сутулый мужчина, лицо у него было красное, морщинистое, кожа висела глубокими складками, словно он никогда не был молод и круглолиц. А ведь он вовсе не был стар, ему было не более тридцати лет. Тугие завитки волос, словно шапка, плотно облегали его голову. Только глаза его были красивы — большие, зеленые, хотя и мутноватые.

— Добрый день, сэр. Прошу вас присесть и чувствовать себя как дома, вот лучший стул. Вы ищете хорошего мастера? — Он улыбнулся, обнажив крепкие белые зубы.

— Нет, я ищу человека, которого мы оба хорошо знаем. И мне, и ему вы окажете большую услугу, сказав мне, где он. Его зовут Коломб Пела.

Филипс бросил на него взгляд, который убедил Тома в правильности избранного им пути.

— Я не знаю, где он, сэр. Я с ним не встречаюсь. Я не видел его уже много лет.

— Вы меня знаете?

— Нет, сэр.

— Передайте Коломбу, чтобы он разыскал меня в гостинице «Норфолк». Я буду там сегодня вечером и пробуду еще завтра. Вы можете передать ему то, что я сказал вам, и он поймет, кто я. Возможно, он сообщит это и вам.

— А почему вы сами не хотите сказать мне этого, сэр?

Том внимательно заглянул в красивые зеленые глаза и прочел в них обиду, но не вызов. Сердце у него сжалось, и ему стало трудно дышать. Почему? Почему не сказать ему? Ведь хотел же он открыто сказать с самого начала: «Я твой брат. Я счастливчик, а тебе не повезло. А может быть, нам обоим не повезло. Я Эрскин, а ты только Филипс. Стыд сделал из меня труса, а из тебя раба».

— Вы передадите ему? — спросил он. — Это все, зачем я пришел.

— Это все?

— Да… Вы не забудете?


Том пил редко, да и то только в компании. Но сейчас, когда он был предоставлен самому себе, он выпил две двойные порции виски и сидел под пальмами во дворе гостиницы, близ журчащей струйки фонтанчика. Хорошо бы обсудить положение вещей с человеком, который разделяет твои чувства. Но такого человека не было. Мисс Брокенша жила в своем собственном мире, где ему не было места. Маргарет могла бы понять его, но теперь, после того как она так возбужденно говорила с ним на станционной платформе, он думал о ней с какой-то робостью и отчужденностью.

Когда-нибудь он расскажет обо всем Линде, подумал он, хотя разговор этот будет нелегким. Но с этим спешить нечего. Он расскажет ей по-своему и в свое время и постарается смягчить удар, но узнать об этом она должна от него, а не от какого-нибудь недоброжелателя. Теперь, когда он повидал Эбена Филипса, часть бремени спала с него. На смену тени, угнездившейся было в его мозгу, пришел живой человек, большой смирный человек, который, казалось, покорно принимает нравственное клеймо, без всякой подавленности, но и без малейшего сопротивления. Было бы так просто публично признать Эбена своим братом, и все же он не сумел сделать этого, не сумел сделать такого пустяка. Чего же ему ожидать от Линды?

Едва Том закончил обед, как над его стулом склонился старший официант — великолепный индиец в желтой чалме и красном шарфе.

— В чем дело? — спросил Том.

Индиец закатил свои темные глаза и многозначительно покачал головой.

— Вас спрашивает какой-то зулус, — извиняющимся тоном сказал он.

Том спустился по лестнице и на заднем дворе увидел Коломба. По спине у него пробежал холодок, когда зулус сжал его пальцы крепкой как сталь рукой. Коломб был одет, как все городские рабочие, в потрепанный, залатанный костюм, а в руках он держал черную кепку с блестящим козырьком. Медленно отчеканивая каждый слог, он произнес:

— Том-вимбиндлела! — Глаза его сверкали в неверном, мерцающем свете электрического фонаря.

— Как хорошо, что это ты! И ты тоже действительно рад мне?

— Да. Эбен сказал: «Белый человек хочет видеть тебя», и я сразу понял кто. Это мог быть кто угодно, но я знал, что это ты.

Они пошли по улице рядом, плечо к плечу, и около вокзала свернули вниз за железный забор, ограждавший запасные пути и железнодорожные мастерские. Том слышал лязг и скрип товарных вагонов, пыхтенье паровозов, мерный гул механизмов, работавших в большом, ярко освещенном депо. Он не замечал ничего вокруг и не думал о том, куда они идут. Зулус двигался неуклюжей походкой, волоча ноги и шаркая башмаками по земле. В его движениях было что-то медвежье, свойственное многим сильным людям, и при ходьбе он слегка покачивал плечами.

— Я работаю вон там, — сказал он и кивком показал где. — В кузнечном цехе. Я молотобоец.

— Тяжелая работа?

— Приходится попотеть, но эта работа мне по душе.

Том думал, что зулус при его образовании станет школьным учителем, торговцем или помощником адвоката, но никак не простым рабочим, занимающимся тяжелым физическим трудом. Остановившись возле уличного фонаря, он принялся рассказывать Коломбу, зачем он его разыскивал. Том говорил страстно, настойчиво, то по-английски, то вдруг переходя на зулусский язык в поисках более точного и более острого выражения. Коломб стоял, наклонив голову и засунув руки глубоко в карманы брюк. Черный, засунувший руки в карманы или не снявший кепку в присутствии белого, наносил этому белому чудовищное оскорбление — так считали в их стране. Но они оба не замечали этого. Время от времени Коломб что-то бормотал, а глаза его начинали сверкать, и только. Сердце его бешено колотилось — воспоминания об их давней дружбе и теплое сочувствие Тома притягивали его как магнит. И забывая о своей огромной, почти страшной ненависти к белым, правящим его страной, он восхищался тем, что этот юноша, несгибаемый и прямой, как прекрасный речной тростник, не отшатнулся от него. Он уговаривал себя, что это хитрость, ловкий трюк со стороны правительственной разведки, которая использует таких людей, как Том Эрскин, чтобы выведать мысли зулусов. Но поверить этому он не мог. Зулус представлял себе поездку Тома в долину реки, его визит к деду Коломба Но-Ингилю и его разговор с Коко, которая стала теперь христианкой.

— Что ты скажешь на это? — спросил его Том.

— Я слышал все, что ты говорил, Том, но я ничего не знаю.

— Вернешься ли ты в страну твоих отцов, чтобы работать вместе со мной и сообщать мне все, что нужно для того, чтобы вместе противостоять безумию правительства?

— Я не могу вернуться туда.

— Я позабочусь о том, чтобы Мэтью Хемп и полиция не тронули тебя.

— Разве ты — правительство?

Коломб поднял на Тома свои черные проницательные глаза, и белый понял, что все его доводы разбиваются о несокрушимую стену.

— Теперь я понял… — Он говорил медленно, с трудом. — Я понял твои мысли. Это твое последнее слово, Коломб?

— Я не сделаю ничего такого, что может обернуться против моего народа, — вот мое последнее слово.

— Я прошу тебя помочь твоему народу, а не действовать против него.

В ответ раздалось какое-то ворчанье, затем наступила тишина.

— Коломб, есть ли такой белый, которому ты веришь?

— Есть ли такой черный, которому веришь ты?

— Я верю тебе.

Зулус откинул голову и коротко рассмеялся.

— Ах, Том… Хранитель дороги, ты остаешься, когда все остальные убежали! Как можно заглянуть в человеческое сердце? Разве это книга, которую ты открываешь на первой странице и спокойно прочитываешь до конца? Нет. Аи! Вот если я буду сидеть с тобой в гостинице за столом, на котором стоит вкусная еда — мясо, хлеб и другое, — и перед каждым из нас — по полному стакану виски, а потом мы вместе выйдем на улицу с деньгами в кармане, выкурим по сигарете с губернатором и расскажем ему, сколько у нас земли и сколько денег в банке, вот тогда мы можем говорить о доверии. Ты не трогаешь моих денег, потому что боишься, как бы я не тронул твоих. Вот что ты называешь доверием. А когда у меня ничего нет, а у тебя все, какое же тут доверие?

— Выше всего этого простая вера человека в человека.

— Но ты же видишь: вот мы два человека, и где мы можем встречаться? Нам негде встретиться, Том. Мы вынуждены разговаривать под открытым небом, словно воры. Когда мой дед отдал меня тебе, ты, верно, подумал: это, мол, то же самое, что отдать бычка или козленка?

— Я знал и знаю до сих пор, что он хотел, чтобы мы стали настоящими братьями. Тот, кто дает, — тоже получает, иначе это бесчестно.

Они пошли дальше, укрытые мягким, теплым мраком, который время от времени прорезали потоки искр или вспышки света из железнодорожного депо. Зулус был доволен разговором. Оба они честно высказали все, что думали, и он не сердился на своего друга.

— Ты хорошо говоришь, Том. Почему ты так долго не женишься?

— Но ведь и ты не женат.

— У меня только шесть коров, а за невесту нужно заплатить одиннадцать.

— А где твоя девушка?

— Я отдам моего первенца твоему, — Коломб снова засмеялся, но теперь более спокойно, словно про себя. — Может быть, моя девушка придет ко мне и без выкупа.

— Я думал, этот обычай никогда не нарушается, даже теми, кто принял христианство.

— С обычаем может случиться то же, что и со старым одеялом. Когда от него остаются одни лохмотья, которые цепляются за ноги и за шею и не согревают тело, пора его выбросить.

На обратном пути они увидели, как из ворот резиденции губернатора, сверкая штыками, вышел на площадь отряд часовых в синих мундирах. Экипаж, запряженный четверкой лошадей в сверкающей медью сбруе, пронесся мимо них в сторону Черч-стрит, и на мгновение в окошке показались два белых лица.

— Удачи тебе, Том, — по-зулусски сказал Коломб и пошел по улице, шаркая подошвами и покачивая плечами.

Глава V

ЭФИОПИЯ

Коломб не оглядывался. Он шел мерной ритмичной походкой, и подбитые железом каблуки отчеканивали каждый его шаг. Пройдя два квартала, он свернул в сторону у перекрестка, проворно наклонившись, снял башмаки и быстро пошел дальше. Он снова ожил, вечерняя усталость, казалось, покинула его. Коломб знал, где стоят полицейские патрули, и обходил их проулками, а иногда и перелезая через заборы или шагая напрямик через пустыри. Лай собак словно преследовал его, но стоило лишь прислушаться повнимательнее, как становилось ясно, что этот лай, покрывая грохот колес и отдаленный лязг трамвая, доносился со всех сторон, словно город был на краю гибели и собакам передалось волнение их хозяев. Сигнал, приказывающий погасить огни, уже прозвучал, и пребывание чернокожего на улице считалось преступлением.

Коломб подошел к дому Эбена Филипса совсем не той улицей, что Том, и бесшумно, как ему казалось, вошел в кухню. Однако в узком коридоре показался свет, и в кухне появилась миссис Филипс со свечой в дрожащей руке.

— Почему ты так тяжело дышишь? Тебе пришлось бежать?

— Да, я спешил.

Коломб сел и обулся.

— За тобой кто-нибудь гнался?

— Нет… А кому нужно гнаться за мной?

— Я просто боюсь за тебя, вот и все.

— Бояться нечего, Джози. Я ухожу. Я беру свои вещи. Если я вам понадоблюсь, сообщите Мейм из поселка Виктория. Ты знаешь Мейм?

— Я ее знаю.

Жена Эбена бессильно опустилась на стул у кухонного стола, и в глазах ее, окаймленных темными кругами, появилось выражение отчаяния и страха.

— Значит, ты ни с того ни с сего берешь свои вещи и уходишь? Я знаю, я знаю, что-то случилось.

— Ничего не случилось, Джози.

— Кто этот человек, который приходил сюда?

— Именно тот, кого я и предполагал увидеть: скототорговец, барышник.

— А Эбен метался, как муха в бутылке. Он сказал, что это какой-то важный господин, он не поверил тебе. Эбен ревнует тебя. Иногда он доходит до отчаяния и почти готов убить тебя. Сегодня он опять напился. Он сказал, что ты лжешь, скрываешь от него что-то. Я боюсь, когда ты уходишь. Когда ты здесь, Эбен всегда трезв, потому что ему нельзя терять голову.

— Эбен — молодец.

Коломб расплатился с ней за жилье.

— А вот это для Джозефа и маленькой Марти.

Он положил на стол еще две шестипенсовые монеты. Затем, вспомнив о чем-то, он на цыпочках, прикрыв ладонью пламя свечи, прошел в комнаты. Дети спали в маленькой каморке, где у стены громоздились ящики, доски, мешки и инструменты Эбена. Коломб поставил свечу на пол, чтобы не разбудить детей, и долго стоял возле кровати, сколоченной из простых досок. Его тень на стене и потолке казалась тенью великана, склонившегося над двумя детьми. Дети опали обнявшись. Он ощущал их теплый молочный запах и слышал их дыхание. Два поколения назад, после очередной женитьбы его деда Но-Ингиля, кровь Коломба смешалась с их кровью. Тыльной стороной ладони он дотронулся до их шелковистых щечек — ладонь и пальцы его были слишком грубы, чтобы касаться ими чего-либо столь нежного. Мужчина не знает, что сказать в таком случае, и у него не нашлось нужных слов — только тяжкая грусть сдавила его горло и не отпускала до тех пор, пока не выдавила у него вздоха.

После встречи с Томом он больше не хотел рисковать и провел ночь в степи. На следующее утро, проходя мимо охранника у входа в железнодорожные мастерские, он почувствовал огромное нервное напряжение, вызвавшее спазмы в желудке. В углу кузницы вполголоса разговаривали между собой рабочие-зулусы; обнажившись до пояса, они плескались под краном, прежде чем приступить к очистке наковален и разведению огня. Когда пришли белые кузнецы, огонь уже был разведен и горны ровно гудели.

Джордж Олдхем, великан кузнец, приехавший с севера Англии, подошел к горну и наковальне и, заглянув в карту нарядов, хриплым голосом поздоровался со своими подручными.

— Доброе утро, Исайя, доброе утро, Бен, доброе утро, Буллер.

Он звал Коломба Исайей, не зная его зулусского имени. Они хором ответили «Инкоси!»[6]Инкоси — вождь, предводитель, форма почтительного обращения или приветствия. — Примеч. автора. и улыбнулись привычной улыбкой, глядя в серые глаза, затемненные густыми, рыжеватыми бровями. Он им нравился, им приятно было работать с таким человеком, как Джордж, потому что они могли по праву гордиться им, — ведь лучшего кузнеца во всей стране не сыщешь. Они называли его «Повелитель железа», ибо самый упругий металл покорно повиновался его рукам. На нем был большой кожаный фартук, а лицо его и руки до локтей были густо испещрены татуировкой. Нос у него был синевато-багрового цвета, он умел крепко браниться, извергая поток проклятий, которых его молотобойцы не понимали и которые вызывали у них холодное отчаяние, столь обычное у людей, беспомощных перед неизвестностью. Он редко ругался по их адресу и относился к ним в общем по-дружески; угощал табаком, когда чувствовал, что они не в духе, и всегда подговаривал их постоять за себя, как полагается мужчинам.

— Почему вы спешите посторониться — хоть в канаву, — когда мимо проходит белый человек? Почему вы снимаете перед ним шапку, если даже понятия не имеете, кто он такой?

— Мы не хотим неприятностей, — обычно отвечал Коломб.

— Вот, вот! Подставляете другую щеку? Тебя, Исайя, значит, напичкали всем этим? Иисус Христос плакал… что касается меня, то я бы отправил их ко всем чертям. Вы были здесь еще до них, но вы такие покорные, смирные, вы не смеете даже голову поднять перед ними. Клянусь богом, вы заслужили того, чтобы вас тыкали носом в грязь. Если в следующий раз, когда встретите меня на Черч-стрит, вы не спрыгнете с дороги в канаву, я вас изобью.

— Да, инкоси! — сказал, смеясь, Бен.

— Не смей мне поддакивать. Я говорю истинную правду. В такой поддакивающей стране невозможно жить. Самым лучшим днем для меня будет тот день, когда я уберусь отсюда.

Тридцать лет он обещал себе убраться из этой страны. Тридцать лет он посылал на голову генерального директора Управления железных дорог — «кровавого пса сэра Дэвида» изощреннейшие проклятия, похожие на какую-то злобную, безбожную молитву о мести. Вопреки существующим правилам он учил рабочих-зулусов своему ремеслу, и самые способные молотобойцы становились настоящими кузнецами.

Более молодых кузнецов пугало это жадное стремление учеников к мастерству, и он говорил им, подмигивая:

— Пусть учатся тяжелой работе и выполняют ее. К чему вам беспокоиться из-за этого?

Джордж Олдхем пленял и одновременно изумлял Коломба. Этот англичанин не походил на других: на первый взгляд он не производил впечатления серьезного человека, а между тем за его шутливой бранью, за резкой сменой настроений старого пьяницы скрывалась какая-то своеобразная серьезность. Коломб сразу заметил, что его товарищи никогда не говорят о Джордже пренебрежительно, как о других мастерах. Если они прямо спрашивали его совета, ответ часто представлял собой грубую насмешку. Они переставали спрашивать, но слушали его со странно счастливым выражением в глазах и, работая с ним рядом, сами становились как-то солиднее и старше.

В то утро, когда Коломб с угрюмым ожесточением бил своим молотом, он заметил, что насмешливые серые глаза Джорджа украдкой следят за ним из-под мохнатых бровей.

— Ну-ка, выкладывай, Исайя, — сказал Джордж во время передышки.

— У меня очень болен отец. Я должен вернуться домой, пока он не умер.

— Черт возьми, — свирепо усмехнулся Джордж, — у вас у всех отцы умирают медленной смертью. Ладно, убирайся, и черт с тобой!

Они оба помрачнели и работали всю смену порывисто и торопливо: белый отдавал короткие приказания, горны шипели и стонали, а раскаленный добела металл плясал под молотами. В душе Коломб знал, что между ним и Джорджем нет ненависти, а гнев старого кузнеца казался ему гневом божьим на Моисея — добрым и справедливым.

В конце смены Джордж Олдхем выдал ему нужные бумаги и проследил, чтобы он был уволен по всем правилам.

— Тебя ищет полиция? — спросил он, когда Коломб подошел к нему попрощаться.

— Мой отец… — опустив глаза, начал было Коломб.

— Не рассказывай мне сказки, Исайя. — Кузнец что-то жевал, энергично шевеля языком и высасывая застрявшую в зубах пищу. — Ладно, забудем это. Возвращайся, я позабочусь о работе для тебя.

— Инкоси!

— Нечего меня величать. Я не какой-нибудь кровавый пес, сэр Дэвид.

Оба улыбнулись, и зулус, шаркая тяжелыми, подбитыми железом башмаками, отправился за своими одеялами и маленьким узелком с вещами.


Над лачугами поселка Виктория висело облако дыма — в глиняных очагах, а то и просто в открытых жаровнях у порога горели дрова, сухой навоз или уголь, украденный из товарных вагонов. К запаху дыма примешивалось зловоние гнили и человеческих испражнений. Сквозь густой мрак, покрывавший лощину, словно сырая воловья шкура, доносились голоса людей. Смех, обрывок песни, сердитый крик, и казалось, будто голоса — это искры и языки пламени, вырывающиеся из костра то тут, то там, а глухой гул — это шелест золы, медленно угасающей по мере того, как на поселок спускаются ночь и тишина.

Коломб остановился на холме, возвышавшемся над темной долиной. Внизу находилась лачуга, куда он направлялся. Эта лачуга принадлежала Мейм, негласно игравшей в жизни обитателей поселка довольно большую роль. Он познакомился с ней в церкви, которая носила название Сионской и во главе которой стоял епископ Зингели. Сначала Коломб отправился в миссию, где и принял христианство и где белые миссионеры дали ему новое имя — Исайя. Позже он с ними порвал и, чтобы отделаться от белых, перешел к епископу Зингели. Мейм была весьма значительной фигурой в Сионской церкви, хотя она и не занимала там никакого официального поста. Она читала проповеди и, впадая в экстаз, умела своими пылкими речами собирать деньги и вербовать новых прихожан. В глубине души Коломб ставил Мейм гораздо выше, чем самого епископа Зингели.

Он перебрался через ручей и зашагал вверх по оврагу к широко раскинувшемуся «городу лачуг». Тропинка была гладко утоптана прохожими. С одной стороны ее шла крутая насыпь, а с другой, внизу, слабо мерцала вонючая грязная жижа, стекавшая в ручей из жилищ. Приближаясь к лачугам, он снова стал шаркать ногами по земле, боясь споткнуться в темноте. Начал накрапывать дождь, и все, кто сидел под открытым небом, чтобы подышать воздухом, устало поднялись на ноги. Отодвигались листы жести и куски мешковины, служившие дверями, и слабые лучи света, мелькнув на дороге, тотчас же исчезали. На тропинке стояла молодая женщина, и Коломб столкнулся с ней, на мгновение ощутив ее мягкое тело.

— Аи, отец, — сказала она и захихикала.

Она, по-видимому, или выпила, или нанюхалась наркотиков. Локтем он оттолкнул ее в сторону и пошел дальше, чувствуя, что она идет следом, как голодная кошка. Он повернулся и прошипел:

— Уходи! Оставь меня в покое. Кому ты нужна?

— Дай мне пенни, отец. Я не ела сегодня.

Он бросил ей монету и ушел, пока она ползала на коленях, разыскивая деньги среди отбросов. Пенни — вот предел ее желаний. Коломб весь напрягся от ярости, и руки его задрожали от страстного желания уничтожить все эти лачуги, кишевшие людьми, которые жили хуже животных. И лачуга Мейм ничем не отличалась от остальных; она была зажата с двух сторон такими же лачугами, стоявшими на столь узкой улочке, что и двоим здесь трудно было бы пройти рядом. Коломб откинул висевшую над входом мешковину и очутился перед высокой, полной женщиной. Как огромный черный идол, восседала она у очага, ее силуэт четко вырисовывался на фоне угасающих углей.

— Мейм, это я, Исайя, — сказал он, назвавшись своим христианским именем.

— Исайя пришел, — повторила она сонным голосом. — Да будет с тобой бог. Входи.

Молодая девушка зажгла от тлеющих угольков масляную коптилку и поставила ее на ящик. В лачуге было еще четверо детей: двое малышей спали, а двое старших смотрели на него большими, удивленными глазами. Все они копошились в какой-то куче тряпья, кроватью им служила крышка ящика, лежавшая на сложенных кирпичах. Напротив стояла настоящая железная кровать, застланная ярким лоскутным одеялом, на которой спала Мейм, а если она желала уединения, то к ее услугам была кисейная занавеска.

— Могу я спать здесь несколько дней? — тихо спросил он.

— Пожалуйста, Исайя, раскидывай свою постель, где хочешь.

Он говорил с ней о семейных делах, о церкви, и самый ее голос успокаивал его. Двое детей, поначалу разглядывавших его, теперь улеглись спать, а старшая, которой было лет пятнадцать, повинуясь взгляду матери, забралась в постель и зарылась в ворох рваных одеял. У Мейм было крупное плоское лицо цвета светлой меди, с ямочками на щеках, маленькие, но умные глаза и крупный, решительный, почти жестокий рот.

В положенный час она сказала «спокойной ночи», спустила кисейную занавеску с вбитых в стропила гвоздей и влезла на скрипучую кровать. Коломб расстелил свои одеяла на глиняном, выпачканном навозом полу и улегся между матерью и детьми. Дверь загораживал лист жести, укрепленный засовом. Огонь, тлевший у его ног, тихо шелестел, когда опадали угли. Люди кашляли, храпели и беспокойно ворочались в своих лачугах, прижимавшихся друг к другу в поисках опоры. По полу шныряли крысы, а по железной крыше мягко накрапывал теплый дождь.

В воскресенье Сионская церковь была полна. Это было большое здание с высокими глиняными стенами и не заделанной изнутри бревенчатой крышей, покрытой сверху настилом из травы тамбути. Окна были застеклены, а во фронтоне над алтарем зияло отверстие в виде креста. Напротив этого отверстия, пропускавшего яркий солнечный свет, висело искусно сделанное из дерева распятие. Фигура Христа, казалось, растворялась в солнечном блеске, и молящимся чудилось, будто сам бог в сострадании своем протянул сверкающую десницу, чтобы выхватить из жестоких объятий смерти своего сына.

Коломб вошел в церковь одним из последних. Свежий и аккуратный, в одежде, которую Мейм почистила и выгладила ему, он стоял возле двери и перебрасывался словами со знакомыми. Старшая дочь Мейм осталась на улице; при крещении ей дали имя Роза Сарона, но люди называли ее Лозаной. Она знала, что ей достанется от матери за то, что она замешкалась у дверей, и все же она никак не могла оторвать глаз от Коломба. Она пойдет за ним хоть на край света, как за настоящим святым.

Зажиточного вида мужчина в добротном длиннополом черном сюртуке подошел к Сионской церкви со стороны дороги. На нем были ботинки, рубашка, украшенная спереди большой запонкой, и широкополая шляпа с высокой тульей. Рядом с ним шла его дочь в платье секты эфиопов, на красном корсаже которого был вышит широкий белый крест. Коломб хорошо знал их. Умея владеть собой, он поздоровался с ними сдержанно, но маленькая Лозана заметила, как просветлело его лицо. Он пожал руку отцу, Мьонго, и легко коснулся ладони дочери, сказав: «Как поживаешь, Люси?» Она подняла глаза, и радостная улыбка сверкнула на ее лице, но уже через мгновенье она почтительно опустила голову — ведь перед нею была дверь церкви.

Они вошли внутрь, женщины встали слева от прохода, мужчины справа. Лозана последовала за Люси и встала рядом с ней. Она знала, что эту девушку любит Коломб, и все же втайне была счастлива оттого, что стояла рядом с ней, такой красивой и такой благочестивой. Коломб вместе с Мьонго остановился неподалеку от входа. Люди оборачивались, чтобы взглянуть на человека с широкими плечами и красивой квадратной бородой, и удовлетворенно кивали головами. Вошел еще один человек, высокий и сутулый, и встал слева от Коломба. Это был Эбен Филипс. Коломб был почти уверен, что Эбен придет, и они молча пожали друг другу руки.

Эбен был методистом и не принадлежал к прихожанам Сионской церкви, которая давно стала самостоятельной. Он не был членом секты эфиопов; не был он и зулусом. Но до одиннадцати лет он воспитывался в маленьком зулусском краале, находившемся в шести часах ходьбы от хижины Но-Ингиля, среди густого кустарника, где его называли Узаной, что значит Ничье Дитя. Иногда мальчик думал, что кожа его так бледна потому, что он альбинос, и он напряженно вглядывался в зеркала горных заводей, чтобы выяснить, действительно ли глаза его так красны, как у знакомых ему альбиносов. Позже ему сказали, что он полукровка, навсегда забрали из долины и отправили в миссию. Там его нарекли Эбеном, потому что бог бросил его в мир, как камень, и он получил фамилию Филипс по имени своего белого отца. Миссионеры не позволили ему называть себя Эрскином. Они всегда помогали ему и ставили его на ноги, если дела его шли плохо. Они помогли ему жениться на уважаемой Джози Маккензи, у которой тоже с одной стороны были белые, правда очень далекие, предки; однако она так не тянулась к черным, как он. Эбен бывал счастлив, когда встречал своего сородича из племени зонди из Края Колючих Акаций, но первым чистокровным зулусом, ставшим его другом, был Коломб Пела. Коломб был для него не просто другом, он был его вторым «я», человеком, каким Эбен мечтал стать, независимо от цвета кожи. В миссии Эбен научился играть на фисгармонии; он любил посещать Сионскую церковь и иногда играл для епископа Зингели.

Церковный староста вызвал Коломба на улицу и, положив руку на плетеный столб, на котором висел колокол, тихо спросил:

— Ты привел этого цветного человека?

— Нет, он пришел сам.

— Что ты скажешь, брат Исайя? Можно ли ему доверять? Проповедь касается будущего эфиопов.

— Попросите Эбена сыграть. Он надежный человек.

Эбен Филипс испытывал гордость, сидя перед клавиатурой фисгармонии. Музыка имела такую же власть над молящимися, как вихрь над деревьями в большом лесу: она заставляла их одновременно склоняться единым гармоничным движением. Эбен знал, что они любят слушать гимн — им нравилось целиком отдаваться чувству ритма, словно сердца их начинали биться по-новому. Эбен играл вступление так, как ведущий тенор начинает новый и волнующий речитатив, а когда он нажимал на басы, вся церковь гудела вибрирующими звуками. На улице неверующие язычники останавливались, заслышав, как наполняется музыкой вся долина, и возводили глаза к небу, а дети раскрывали рот, дабы насладиться ею полнее. Певцы начинали раскачиваться в такт музыке; ноги отбивали ритм. Фигура Христа дрожала от игры солнечных лучей, и закрывшим глаза казалось, будто он снова вернулся и парит над ними, как легкая черная птица.

Епископ Зингели очень сердился, когда от шарканья и постукиванья человеческих ног поднималась пыль. Его густой бас направлял поющих; некоторое время он позволял им петь, а затем знаком останавливал Эбена и простирал вперед руки. Гимн замирал на губах; люди опускались на колени и начинали молиться.

Епископ неторопливо руководил молитвой, в которой прежде всего воздавалась хвала Всевышнему. Простым языком он описывал блаженное состояние святых и награды за истинно христианскую жизнь. Слушатели безмолвствовали. Когда он называл имя Иисуса, они отзывались «Иисусе Христе!»

— Послал ли ты своего сына на новые страдания, о господи?

Люди застонали.

— Угнетают ли враги Сиона твоих детей? Удалился ли ты от нас, о господи, когда мы истекаем кровью, когда мы погибаем?

— Покинул ли ты нас, всевышний?

— Оставил ли ты нас на произвол кнута и бича в Египте? Ты ли вложил в руки фараона плеть, подушный налог и принудительный труд, ты ли обрек своих детей на семижды семь бед?

Люди, безмолвно внимавшие описаниям блаженства, теперь яростно зашевелились, а лица их озарились удовлетворением, когда они услыхали о своих страданиях и муках с амвона. Епископ превратил этот поток жалоб в длинное и довольно нудное молебствие, и когда у прихожан в том или ином месте вырывался особенно громкий взрыв гнева или стон, он еще и еще раз повторял те же слова.

Коломбу стало скучно. Эта часть службы епископа ему не понравилась. Словно собака у всех на глазах зализывает свои раны. И все это неизменно заканчивалось обещанием, что бог накажет своих врагов и развеет их по ветру, как мякину. Но обещание это звучало неубедительно, и люди оставались равнодушными и удрученными. Ему хотелось послушать проповедника Давида, сородича и близкого друга Мьонго и Люси. Давид и Мьонго привели с собой Люси из Энонского леса, находившегося на расстоянии дня ходьбы от Питермарицбурга. Оба они были мастерами-лесорубами и подрядчиками белых владельцев леса. Это были люди с сильным характером, успешно выступавшие против вождя своего племени Мвели; они даже добились у правительства разрешения выйти из-под власти Мвели, чтобы исповедовать христианскую веру и распространять слово божие. Именно благодаря встрече с Мьонго Коломб перешел от белых методистов в секту эфиопов. Мьонго высказал простую мысль, столь простую, что, казалось, не знать этого было невозможно, и все же, когда Коломб услышал об этом впервые, ему почудилось, будто гром грянул среди ясного неба. «Африка для африканцев!» Эти слова заставляли сердце биться так сильно, что оно готово было вырваться из груди. За этими словами таились бескрайние дали Черного Дома, простирающегося далеко за горизонт, куда уже не могла ступить нога человеческая, леса, пустыни и моря. Мысленно Коломб не раз проделывал это путешествие; ему нравилось слово «Африка», слово, ставшее для него новым, когда Мьонго вложил в него великую идею. Африка — Черный Дом, в этом сомнений не было. Когда земля будет принадлежать африканцам, они будут гостеприимны. Каждый черный человек, мужчина или женщина, гостеприимен, радушие было частью его воспитания. Нашлось бы у них место и для Эбена с Джози и для всех им подобных; нашлось бы оно и для добрых умных индийцев; нашлось бы место и для старой мисс Брокенша, белая кожа которой была просто ошибкой всевышнего, и для Тома, если он захочет, и для нескольких миссионеров, если они этого пожелают. Но до тех пор, пока африканцам ничего не принадлежит на их собственной земле, о радушии нечего и думать.

Не вслушиваясь в монотонный перечень горестей, Коломб огляделся по сторонам. Он не любил стоять на коленях в пыли. В этом есть что-то недостойное мужчины, хотя он знал, почему это делается, и вид солидного, величественного Мьонго, который с закрытыми глазами склонился рядом, призывал его к терпению. Он обернулся и через отворенную дверь церкви взглянул на улицу. В тени, припав лицом к земле, лежала молодая женщина. Ей, как и другим, кто не мог уплатить за пребывание в храме, не разрешалось входить в церковь. Он вспомнил слова встреченной им накануне женщины: «Дай мне пенни, отец. Я не ела сегодня». Конечно, это была она. Она приподнялась, и он увидел, что лицо ее залито слезами. Лохмотья не совсем прикрывали ее тело, и виднелась одна полная грудь. Коломб медленно повторил про себя: «Африка для африканцев», и ноздри его задрожали.

Из первого ряда мужчин вышел Давид, чтобы прочитать свою проповедь. Он был на голову ниже епископа, худощавый и гибкий. На нем была черная ряса с красным крестом на груди, а распущенная борода и широко раскрытые глаза придавали ему вид фанатика. У него была привычка улыбаться с закрытыми глазами, и тогда он казался невинным, добрым ребенком.

Сначала Давид говорил о семейной жизни. Он знал, что эти люди, с корнем вырванные из родных мест и брошенные в кучу отбросов за пределы города, мечтали о том, чтобы выращивать урожай, об охоте и звероловстве, о ребятишках и ягнятах в зеленой степи, о том, чтобы в краалях доили коров, о том, чтобы девушки выходили замуж и нянчили здоровых младенцев. Он говорил об этих вещах очень просто, но слова его звучали как надрывная песня. Епископ Зингели, проповедовавший высоким стилем и заставлявший своих слушателей трепетать и изумляться, был невысокого мнения о проповеди Давида, но ждал, что будет дальше.

— Бог дает, и бог отнимает, — продолжал Давид. — Некоторые дары его слишком тяжелы и падают из наших рук. Некоторые дары малы, как зерно, и мы презираем их. Бог дал черным людям богатую землю. Он одарил их такой землей, которую даже солнце устает обходить. Он дал им силу, законы, мир, право управлять. Что же осталось нам из этих даров отца небесного?

— Увы, ничего, — тихо ответили люди.

— Вы неправы, братья и сестры мои. Нам осталось писание божие. Он начертал завет в ваших сердцах. Он поместил радугу в небе, как завет, который нельзя уничтожить. Люди Черного Дома никогда не умрут. Они будут размножаться и обретут милосердие господа. Конец века близок. Бог отнимает, но он и вознаграждает. Черная раса выпустила из своих рук права, дарованные ей свыше. Она не научилась искусству управлять своей собственной страной. И этот дар был отнят у нее.

— Теперь наступило время, когда век смуты близится к концу. Дар возвращается тем, кто первый обладал им, — черной расе. Этот дар — право на управление. Вся власть будет дарована вам, останется только взять ее. Черная раса вознесется над белой. Каждая долина будет вознесена, а все возвышенности опустятся. Бог вновь вручит вам копье, и оно всегда будет висеть над чужеземцами. Если придет война, даже тогда сердца ваши не дрогнут, а правая рука будет удерживать власть. Так говорится издавна во всех землях и за морем. Бог в гневе своем сойдет на поле битвы и встанет среди войск.

Поднимите головы! Вам, вашим детям и детям ваших детей дано увидеть конец века и славу господню; бог справедлив, и у него на счету каждая несправедливость, и каждое горе, и каждая слеза, упавшая на песок.

Единый вздох пронесся по толпе, словно глубокий вздох великана. Слезы текли по щекам Люси, губы ее приоткрылись, и она в экстазе закатила потускневшие глаза.

— Аминь! — провозгласил епископ.

Ответ донесся из глубины груди человеческой и вознесся вверх как боевой клич, как неистовая хвала спасителю и властителю рати небесной.

— Аллилуйя! Аллилуйя!

— Боже, выведи нас из Египта, — гремел епископ.

— Мы идем! — пели люди.

— Всевышний, отвори воды.

— Мы идем!

— Боже, дай нам хлеб и воду в пустыне.

— Мы идем!

— Боже, даруй нам новый век, второе пришествие. Боже, верни нам Африку.

Когда служба окончилась, люди вышли на солнечный свет. Они молчали, лица их сияли — как сияло лицо Моисея, подумал Коломб, когда тот спустился с горы Синай. Затем все заговорили и стали расходиться, и Эбен тоже пошел по дороге, махнув на прощанье рукой.


Читать далее

Часть первая. ВЕСНА

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть