Попал в мрежу, – как ни ныряй, не вынырнешь. Женили Прохора Васильевича. Лукерья Яковлевна не намилуется им. И он как будто счастлив – жена по сердцу; да все что-то оглядывается назад: нельзя ли уйти от того счастья, к которому приневолили. Таковы уж люди: по охоте хоть в трущобу; а поневоле, будь ты хоть сама судьба со всеми своими будущими благами, – все нипочем. Дай им хоть вечное веселье, – «что– ж, скажут, за радость: и погрустить-то не о чем!»

Прошел месяц, другой.

– Что это мы, Прохор Васильевич, не едем к твоему батюшке? – спрашивает его часто Лукерья Яковлевна.

– А вот, постой, я еще подумаю, – отвечал он ей.

– Да ты и то все думаешь; и смотреть-то грустно на тебя. Прошло еще несколько времени в думе.

Строгий брат Лукерьи Яковлевны стал искоса посматривать на Прохора Васильевича да поговаривать сестре: «Мы на хлебы, что ли, взяли к себе этого дармоеда?»

Лукерья Яковлевна обиделась, прослезилась, идет к мужу.

– Что ж, – говорит, – когда мы поедем в Москву?

– А вот, погоди, – отвечает Прохор Васильевич в какой-то безжизненной дремоте, нерешительности и боязни показаться отцу на глаза.

– Послушай, почтеннейший! – сказал ему, наконец, сурово шурин, – ты когда поедешь на Москву, к отцу?

– Да я, право, не знаю, Петр Яковлевич! – отвечал Прохор Васильевич, – меня тятенька убьет; а я чем виноват?

– Убьет так убьет; а ты все-таки ступай да сознайся во всем; а не хочешь, так куда хочешь ступай; у меня тебе житья не будет!

Что сказал Петр Яковлев, то было решенное дело. На другой день Прохор Васильевич и Лукерья Яковлевна сели в повозку, запряженную в одну лошадь, и поехали шажком по дороге к Москве.

Время было холодное, ненастное; на первом же переезде дождь промочил до костей Прохора Васильевича; на второй же день занемог он опасно и долго был почти в безжизненном состоянии. Когда пришел в память, он увидел себя в темном углу черной избы; подле него сидела Лукерья Яковлевна. Ее нельзя было узнать: так похудела она от слез и бессонных ночей.

– А где Триша? кликни, голубушка, Тришу… Пора нам

И с этими словами Прохор Васильевич снова забылся; а Лукерья Яковлевна снова залилась слезами и начала причитывать скорбным напевом свое отчаяние.

Время летело себе, не заботясь, куда и зачем; а между тем Прохор Васильевич очнулся. Но сырость и холод избы успели напитать собой все его члены, и в продолжение нескольких месяцев он не мог двинуться с места. К счастью, какая-то старуха взялась поставить его на ноги, и поставила каким-то преглупейшим снадобьем, кажется травкой фуфоркой, об которой и помину нет ни в одном гербариуме.

Все, что имела у себя и на себе Лукерья Яковлевна, все было прожито; хоть милостыню побираться идти.

Однажды Прохор Васильевич почувствовал, наконец, в себе силы и бодрость духа.

– Лукерья Яковлевна, знаешь что? – сказал он жене.

– А что бы такое? – спросила она,

– А вот что: пойду я к тятеньке, упаду к нему в ноги – что будет, то и будет!

– Ах, душенька ты моя, Прохор Васильевич, насилу-то ты надумался! Я уж и напоминать тебе не хотела. Чего ты боишься? Ведь «чему быть, того не миновать»; а родной отец не дикой зверь – смилуется.

– Пойду!

– А я-то как же?

– Ты-то?… ты побудь здесь.

– Без тебя?

– Отсюда до Москвы недалеко; я медлить не буду.

– Ну, так и быть. Денег у нас только три синеньких; возьми их с собой. Да купил бы ты какой-нибудь старенький кафтан получше; а то, посмотри, стыдно будет показаться отцу на глаза.

– И то правда. Э! да я у Триши возьму платье.

Простясь с женой, Прохор Васильевич отправился в Москву. На дороге нанял попутчиков и на третий день к вечеру приехал в Ямскую.

В самом деле, нельзя было показаться в нищенском виде не только отцу, но и кому бы то ни было в доме.

«Вызову, – думает, – Тришу, переговорю с ним, как быть», – и послал хозяйского мальчика отыскать приказчика Трифона Исаева и попросить его пожаловать на постоялый двор, повидаться с одним приезжим.

Долго ходил мальчик и принес нерадостные вести: приказчик Трифон Исаев давно уже отошел от Василья Игнатьевича и неизвестно где пребывает.

В отчаянии Прохор Васильевич кое-как промаялся день; ввечеру пошел к отцовскому дому. Боязливо повернул в переулок, сохранявший еще фамильное название вельможи бывшего владетеля дома, который принадлежит уже чайному торговцу: Захолустьеву.

Не просто Захолустьеву, а Василию Игнатьевичу, который выкрасил дом снаружи и велел под щитом герба, вместо выставленного года постройки, выставить: возобновлен в таком-то году. Вельможа и Василий Игнатьевич большая разница; но что ж такое? Если в каком-нибудь храме божества древней Греции, водворилась теперь сова, символ мудрости, и не хуже оракулов вещает всем проходящим, что все проходит в мире, то отчего же Василию Игнатьевичу не водвориться в опустевшем подобии храма, не хлопать глазами и не говорить, что все I Пантеоны ни на что не годятся, кроме как на фабричные заведения. Тогда вещали, теперь говорят; а в сущности говорит I время, а не Василий Игнатьевич.

Прохор Васильевич остановился против отцовского Пантеона и вздохнул. Ворота заперты, в окнах темно, точно как будто и Василия Игнатьевича уже не существует, и снова все угасло, опустело.

Как нарочно, никто не пройдет мимо; а между тем темная ночь не только на дворе, но и на улице. Страшно стало Прохору Васильевичу в глухом переулке; выбрался поскорей на большую улицу, где также замерла уже дневная жизнь. Долго бродил он сам не зная где, не смея возвратиться на постоялый двор: там требовали от него паспорта.

Где же приклонить голову? Чем утушить тоску? Город не деревня, где можно постучать в окно, попроситься на ночлег; где нисколько не удивятся, что человек идет по божьему миру сам не знает куда, ни в котомке куска хлеба, ни в мошне гроша. Бедного путника накормят и напоят, не допрашивая: кто он? и что допрашивать: по всему видно, что человек. Чего ж больше? Или мало этого? Но в городе непременно допросят.

Надо же где-нибудь приклонить голову. Да где ж приклонить? Кругом все каменные палаты; нет заваленки. На тротуаре не приляжешь; ведь это тротуар, а не что другое; тотчас подымут сонного под бока да крикнут: «Тащи его, пьяную собаку! вишь разлегся, благо мягко ему подостлали!»

Надо же напиться – жажда страшная; да у кого попросить? Кругом всё каменные палаты. В людских живут люди, да в доме-то привозной воды на стирку недостает.

Надо же, наконец, хоть приткнуться куда-нибудь? Неужели в целом городе нет гостеприимного угла? Как не быть; вот на углу улицы светит гостеприимный фанал, над входом в преисподнюю дома. Небольшая вывеска гласит, что здесь распивочная. Следовательно, здесь можно напиться.

Остановился Прохор Васильевич против дверей; долго стоял в какой-то нерешительности, прислушиваясь, что делается в этой преисподней. Кажется, все тихо, нет непозволительного разгулья.

– Ну-у!… Где ж вы там, Федор Петрович? – раздался резкий голос подле Прохора Васильевича.

Он оглянулся; это была какая-то благородная, в набивном полумериносовом салопе и в чепце, сверх которого накинут был драдедамовый платок.

– Сейчас, Палагея Ивановна, – отвечал кто-то, выходя из-за угла и приближаясь ко входу распивочной.

Красный воротник длинного сюртука испугал было Прохора Васильевича, но жалкая, смиренная наружность неизвестного ему Федора Петровича успокоила его.

– Давайте деньги, надо взять полштофика ерофеичу, – продолжала женщина, входя в распивочную. Вслед за ней вошел и отставной сюртук, Федор Петрович.

«Зайду и я, попрошу напиться», – подумал Прохор Васильевич, и также вошел, но боязливо, в закоптелый подвал, где в одном углу красовались фронтом на полках штофы и полуштофы [142][142] Штоф – стеклянная четырехгранная бутыль в восьмую часть ведра.; около стен лавки и столики, подле столиков кожаные стулья.

Распивающих на этот раз было мало. У одного стола сидел хмурно сонный лакей, в модной ливрее – в гороховом фраке, в красных штанах и штиблетах. Важно сложив руки узлом, вытянув ноги, развесив губы и моргая глазами, он воображал, что сидит на козлах новомодной коляски своей барыни и раздосадован, что «по сю пору в рот ничего не брал».

Подле другого столика уселся отставной сюртук, отирая пот с лица.

– Ну-у! пойдемте! – сказала женщина, взяв полуштоф от целовальника, – что засели?

– Нет уж, я выпью меду: мочи нет как хочется.

– Что-о! Вот тебе раз! Тратить деньги на мед! Легко ли! Пойдемте! А не то мне черт с вами!

– Нет уж, ей-богу, мочи нет! Я сейчас, Палагея Ивановна. Выпейте стаканчик.

– Мед пить? Нашли вкус! Знаете, что я его терпеть не могу.

– Ну, пивка. Подай бутылочку пивка.

– Пивка! Ну, ин подай бутылочку. Право, ни на што не похоже, Федор Петрович!

– И мне бутылочку пива, – сказал Прохор Васильевич, присев к столу в соседстве с Федором Петровичем и Палагеей Ивановной.

– Гордец, щипаная борода! – заговорил вдруг ливрейный лакей, – подико-сь! лошадей нельзя оставить!… А у меня, не-бойсь, нет ничего на руках?… И барынин манто на руках, и платок барынин на руках… да и сама барыня-то на руках: кто подаст салоп-то да наденет теплые сапоги, как выйдет с балу-то? а? А кто сведет с лестницы-то? Да и экипаж-то кто, кроме меня, найдет? Сам черт не найдет! Вишь загнали куда!… а?

– Только-то сегодня и понабрались, небойсь? – ворчала вполголоса Палагея Ивановна под непрерывный разговор с самим собою лакея.

– Ей-ей, только, – отвечал тихо Федор Петрович.

– Так и поверила! А куда изволили прогуливаться вместе с Матреной-то Карповной?

– Когда, Палагея Ивановна? Давича-то? Она шла к раздаче па бедных, и я туда же шел.

– Уж конечно! Шли по дороге! Чай, и угощенье Редком было по дороге!

– Ей-ей, нет! С какой же стати, Палагея Ивановна.

– И не извольте говорить! знаю я: пошли к князю, да очутились в богоугодном заведении.

– У князя я был, ей-богу был!

– А что князь-то дал?

– Всего-то полтинничек.

– Так и поверила! Поди-ко-сь! Князь дал синенькую; а вы изволили ее на меду пропить!… По дороге шли вместе, нельзя не угостить!… Да я не потерплю этого!… У меня будете стол держать, а угощать других? нет, уж этого не дозволю!… Извольте держать стол у своей Матрены Карповны, в подвале, на полатях!

– – Помилуйте! – начал было Федор Петрович, но его прервал лакей.

– Чего изволите, сударыня? – вдруг крикнул он спросон-ков на возвысившийся голос Палагеи Ивановны, – к Карповым? Слушаю-с! Ступай к Карповым!…

Снова все утихло; и снова Палагея Ивановна накрыла сурдиной свой резкий скрипичный голос [143][143] То есть приглушила, ослабила голос. (Сурдинка – приспособление, приглушающее звучание музыкальных инструментов). и начала напевать Федору Петровичу. Но Прохор Васильевич ничего уже не слыхал. Утолив жажду пивом, утомление его перешло в изнеможение, и он забылся, заснул под журчащий поток упреков Палагеи Ивановны. Чета, однако же, скоро убралась; ливрейный лакей также очнулся, провел рукой по лицу кверху, против шерсти, встал, пошатнулся, наметил было в дверь, да ударился в косяк, посердился, как Ванька, «что в свете так мало дверей», и ушел.

Было уже поздно, целовальник не ждал новых гостей. Он толкнул Прохора Васильевича и крикнул:

– Эй! господин! Пора запирать!

– Что?… – отозвался, очнувшись, Прохор Васильевич.

– Известное дело что: за две бутылки пива да за полштофика ерофеичу.

– Ерофеичу? – спросил с недоумением Прохор Васильевич.

– А как же! Чай, тут свидетели были.

– Когда ж я пил ерофеич?…

– Память маненько поотшибло! Опохмелишься, так оно и ничего.

– Голова болит, мочи нет! – проговорил Прохор Васильевич, взявшись за голову.

– Уж это так: выпей-ко покрепче настойки, я тебе поднесу. Подать, что ли?

– Нет, не могу!

– Так расплатись да ступай, брат… Э, да ты совсем обессилел! Ты послушай меня, выпей мерочку, а то не дойдешь до Дому, на дороге ляжешь; заберут еще в часть.

Холод пробежал по членам Прохора Васильевича, он чувствовал, что не в силах был идти; тошно было на душе.

– Ну, дай чего-нибудь погорчее, – сказал он.

– Изволь. Э! глотка и в рот не бери! Выпей разом; посмотри, как окуражит.

Целовальник почти насильно влил в Прохора Васильевича мерку эрфиксу, который, вместо того чтоб поднять его на ноги, Ударил в голову.

Но онемение чувств показалось ему сладко. Отхлынувшая кровь от сердца, истомленного горем и боязнью, подавила расстроенное воображение, облила собою мрачные, черные картины настоящего и будущего, – все осветилось как будто розовой зарей.

– Что, брат, хорошо?… Эх ты, молодец! раскис! да здесь не место спать, ступай!

Голова Прохора Васильевича скатилась на грудь; на лицо выступил румянец и какое-то внутреннее довольствие.

– Да ступай же! – повторил целовальник.

– Нет! ей-ей, не пойду! – проговорил Прохор Васильевич.

– Скажи пожалуйста, нашел ночлег! За ночлег деньги платят… ступай!

– Не пойду, ни за что не пойду, Лукерья Яковлевна, – продолжал Прохор Васильевич в бреду, – не пойду к тятеньке!… Тятенька убьет меня!… спросит, куда девал пятьдесят тысяч… Мне что его наследье… тьфу! и знать не хочу… я тебя только и знаю…

«Э-ге! прогулял пятьдесят тысяч! – подумал целовальник, – молодец-то, верно, знатной… Слышь!»

– Ну, ну, изволь… для тебя… пожалуй, поеду… – заговорил опять Прохор Васильевич, – поеду!…

– Да уж оставайся, оставайся, пожалуй, – сказал целовальник. – Оно же и тово… на улице подберут; а тебе, чай, не приходится…

– Пойду!… – повторил решительно Прохор Васильевич.

– Полно, куда тебе идти; я запру, а ты приляг себе; я и подушку подам.

Целовальник запер изнутри двери распивочной; потом принес подушку, положил на лавку подле Прохора Васильевича и без больших затруднений свалил его на это ложе.

Настало утро. Почти с рассвета прохаживались уже около капища побродяжки. Это первые прихожане. Целовальник слышал впросонках и говор, и шепот, и брань; но долго не вставал, бурча с досадой:

– Вишь, скареды! принесло спозаранку! Добро бы праздник какой!

Но в двери стали нетерпеливо постукивать; и он вскочил-с сердцем, протер глаза и отпер. Толпа ввалилась в распивочную.

– Что ж это ты, милостивец, вздумал маять нас у своих дверей! – крикнула одна старуха в отрепьях, с гневом, – раннюю обедню прогулять для тебя, что ли?

– Поспеешь еще к концу, к подаянью-то! – отвечал целовальник, – небойсь, не пропадет твоя денежка.

– Ах ты неумытой! По-твоему, не перекрестясь руку протягивать.

– Ну, ну! Протягивай!

– Ах ты безбожник! Да что ты думаешь, что только и вина, что у тебя? Так вот, плевать же на твою милость! Куковинка- то недалеко… Пойдемте, братия, туда!

– Давно я говорил, что там лучше, – сказал один нищий, похожий на длинного кривого черта, в истрепанном сюртуке и повисший на костылях, – там и мера-то в меру и вино-то вино, а не гусиное пойло с перцем!…

– Пойдем! – повторила старуха.

– Напрасно, Кирбитьевна, напрасно порочишь! – сказал целовальник, струсив, что вся братия нищих оставит его приход, – мера-то у меня для вас через край, а вино-то полугар. Сама всегда хвалила.

– Да, хвалила, как время было; а теперь вздумал томить нас да подносить похмельного. Нет, подноси-ко ты его похмельным!

– Кто? я? Напрасно! Изволь откушать, отведай, небойсь, пей! Я и денег не беру, пей на пробу! Да что!… давай свой кувшинчик, я налью – по целой Москве таким тебя не угостят. Ей-ей, денег не возьму!

– Вишь, гладкой какой! Ну, добро; только ссориться не хочу, за то что по праздникам угощаешь.

– Эк голова-то свесилась, затечет, – сказал нищий, похожий на кривого длинного черта, поставив костыли в угол и подходя к Прохору Васильевичу.

– Не тронь, не тронь, не щупай, брат, его, не твое дело, ступай прочь! – крикнул целовальник.

– Не мое дело! Твое небойсь? Аль сродни? – отвечал нищий.

– Сродни.

– То-то так заступаешься!

– Сродни, да не мне, а сыщику, – прибавил целовальник.

Длинный кривой черт схватил свои костыли, подставил под руки и заковылял от Прохора Васильевича.

В это время он очнулся. На плечах голова как гиря. Приподнялся, посмотрел вокруг и не понимал, что за толпа страшных призраков окружает его.

Нищие оглянулись, примолкли и стали выбираться вон.

– Что, приятель, как тебя звать, верно пудовик в голове? – сказал целовальник.

– Сколько тебе? – спросил Прохор Васильевич, взявшись обеими руками за голову.

– А вот сочтем: за две бутылки пива, за полштофа ерофеичу, да еще… да за ночлег надо положить что-нибудь, – отвечал целовальник, выкладывая на счетах. – Всего-то пять рублев двадцать – давай синенькую.

В кошельке Прохора Васильевича оставалось серебра рубля на три не более.

– Ты поверишь мне остальные? Не сегодня, так завтра сам принесу.

–  Да кто ты такой, верить-то тебе? Нет, брат, оставь что-нибудь под заклад.

– Что ж мне оставить? у меня ничего нет, – отвечал Прохор Васильевич жалостно.

– Что? А вот хоть жилетку; а я тебе, так и быть, поднесу на похмелье.

– Нет, спасибо, не хочу! – сказал Прохор Васильевич; но какой-то огонь жег внутренность его и точно как будто сама душа, требуя утоления, намекала, чем утолить ее, жадно обоняя спиртуозную атмосферу распивочного подвала. – Или уж дай, – торопливо прибавил он.

– Изволь. Что ж, в заклад или совсем? Если совсем, так я уж и буду знать, что за мной полштофика. Получай!

Небольшая мера зеленого оживила Прохора Васильевича. Расплатившись бархатной своей жилеткой, которой износу не было, он вышел на улицу и бодро пошел к отцовскому дому.

Но эта бодрость при повороте в переулок снова исчезла. Украдкой, торопливо прошел он мимо дома и, как испуганный, продолжал идти, ускоряя шаг и не оглядываясь. Казалось, что он бежал от прошедшего: какой-то призрак гнал его от дома, покрикивая вдогонку: «Проваливай, брат! Вишь какой Прохор Васильевич взялся! Прохор Васильевич был знатный малый, не такой лодырь, как ты! Прохор Васильевич не ночевал в кабаках, не опохмелялся сивухой! Проваливай, брат!…»

Нет ничего хуже, как бежать за своей мыслью и бежать от своей собственной мысли: одну сам держишь за хвост, а другая тебя держит за хвост.

В продолжение дня много можно уйти вперед. Но для Прохора Васильевича Москва была как лес: леший кружил его на одном месте. Измученный, голодный, жаждущий, он очутился к вечеру близ той же распивочной, из которой вышел поутру.

– А, здорово! Что, долг принес или за долгом?

Не обращая внимания на распивающих гостей, Прохор Васильевич присел на лавку близ стены, перевел дух и попросил ломтик хлебца.

– Здесь, брат, нет продажи съестного; вот если выпить – дело другое; а закусить – извини! Получай полштофа. Прикажешь раскупорить?

Не на чем приклонить голову – и в грязь ляжешь. Прохор Васильевич утолил и голод и жажду стаканом горькой настойки.

– Что уж, если говорить, – рассуждал подле него какой-то поварчук в колпаке и фартуке, – так, так-так, а не так, так так под красным соусом!… вот и всё!… Что ж такое, сказать примерно: ну, я виноват, положим… что ж, сердись, пожалуй! Экя беда!… А все-таки сердце-то пройдет… ей-богу, пройдет! Как хмель пройдет!… Вот, дело другое, злая скотина… у той не сердце… а что бы тебе сказать… ну, да не сердце… да и не говядина от филе… а так, потроха… да и не потроха… а знаешь, что в рубцах… тьфу!… право! Неопрятная вещь, да как быть, к слову пришлось… а не то, чтобы я сказал, да и не подумал, что сказал… нет, подумал… ей-богу, подумал… не подумавши ничего не скажешь…

Философ с кухни долго рассуждал таким образом, и это рассуждение не было бесплодно, имело влияние на Прохора Васильевича.

«В самом деле, – подумал и он, – сердись, пожалуй; а сердце-то все-таки пройдет… Эх, пойду! Ей-богу, пойду!»

И он налил еще стакан, выпил, хлопнул по столу, крикнул: «Прощай, брат!» – и вышел.

Бодрее, чем поутру, шел он к отцовскому дому. Храбро заворотил в переулок, смело приближается, заломя картуз набекрень. И видит он издали яркий свет во всех окнах; на тротуаре, по пенькам плошки, улица заставлена экипажами, толпа народу подле ворот.

«Господи, что это такое?» – подумал Прохор Васильевич.

– Послушай, голубушка… Что это там такое? – спросил он у бежавшей к дому девушки.

– Чай, сговор али свадьба, – отвечала она.

– Свадьба?… Чья?… Послушай, брат, чья это свадьба?

– Купеческая. Эх, дом-то какой!… И у господ-то мало таких бывает… Смотри-ко, внутри-то словно пожар.

«Господи!… Неужели тятенька вздумал жениться?…» – подумал Прохор Васильевич, перебираясь через улицу на тротуар, против озаренного дома.

– Послушай, бабушка, неужели Василий Игнатьич Захолустьев женится?

– Вот тебе раз! Сына женит!

– Сына? Какого сына?

– Как какого? Чай, у него сын есть.

– Какой сын? У него один только сын и есть.

– Да один же, один; кто говорит, что два.

– Быть не может! – вскричал Прохор Васильевич, – откуда взялся другой сын!

– А вот, что недавно приехал; такой знатный молодец.

– Приехал?… откуда приехал?… Черт разве приехал, а не сын!… Какой там сын у Василия Игнатьича!

– Эй, послушай-ко, – сказала старуха, обращаясь к глазевшему подле мещанину с острой бородкой, – как зовут жениха-то?

– Прохором Васильевичем, – отвечал он оглянувшись.

– Прохором Васильевичем?… Что?… – крикнул Прохор Васильевич, – Прохором Васильевичем?… Не может быть!… Лжешь ты! У Василия Игнатьича только один сын Прохор…

– Да один же, один, вот что женится, – отвечала старуха.

– Женится? Черт женится! – вскричал опять Прохор Васильевич. В глазах его весь дом ходил уже кругом, как рожественскнй вертоград. – Черт женится, а не я!… Пойду к тятеньке! Пойду!… Скажу, что не может быть, тятенька…

И он бросился с тротуара в толпу к воротам, но мещанину острая бородка, догнал его и удержал за руку.

– Прохор Васильевич! Вы ли это? – шепнул он ему.

. – Не дозволю!… – вопил Прохор Васильевич, вырываясь, – пойду, упаду в ноги при всех!…

– Тс! Что вы это кричите! Прохор Васильевич!… Не узнаете! меня, Тришу!…

– Ах, Триша!

– Тс!…

– Триша!… Это ты, брат?… Посмотри, что говорят…

– Что вы кричите! Ведь тут хожалый; того и гляди, что потащут в полицию!…

– А мне что, пусть тащут! Я скажу, что не может быть…

– Да полноте! Подите-ко сюда; я вам что скажу.

– Ну, говори.

– Пойдемте со мной; вот здесь близенько.

– Куда идти? Не пойду никуда; пойду прямо к тятеньке!.«

– Что вы это, бог с вами! Как это можно! Вы посмотрите,'! что там делается…

– Ну, что? Что делается?

– Видите?

– Ну?

– Ну, пойдемте скорей, я вам что скажу.

– Куда идти? Нет! К тятеньке пойду!

– Ах ты, господи! Вот беда! Прохор Васильевич, послушайте-ко меня…

– Да, да, кто ж Прохор Васильевич, как не я?

– Тс! тише!

– Что тише, мне что тише!… Пусти!

– Нет, не пущу!… Там чертовщина идет, а я вас пущу!…

– Чертовщина?… Какая, Триша? а?… Что ж там такое?… – проговорил Прохор Васильевич плачевным голосом, между тем как Тришка Исаев тащил его дальше от толпы, – постой, пусти! Дай перевести дух… Что ж это такое, Триша?… – продолжав он, остановись и отирая рукой слезы. – Да говори, что ж это такое?… а? ведь я Прохор Васильевич?

– Кому же другому и быть, как не вам… Пойдемте-ко, пойдемте!…

– Постой!… Сам ты скажи, кому же другому и быть… Так ли?

– Так, так; кто говорит, – отвечал Трифон Исаев, увлекая за собою Прохора Васильевича, под которым левая нога ступала уже за правую, а правая все как будто задевала за что-то.

С трудом привел он его на свою квартиру, на дворе какого– '] то огромного дома, в нижнем этаже, куда надо было спуститься по нескольким каменным ступеням. В закоптелом покое со сводом была только печь да нары.

– Прилягте-ко, вам не так здоровится, прилягте!

– Что, брат Триша, – проговорил Прохор Васильевич, осматриваясь, – это где мы?

– У меня на фатере.

– А тятенькин дом-то где?

– Да там же, на месте.

– Ты правду говоришь?

– Правду, ей-богу правду.

– Ну, хорошо; а что, Триша, тятенька-то не поверит?

– Не поверит, не поверит. Прилягте-ко… Эх, Прохор Васильевич, хуже нашего брата стал!… Прилягте; а я сбегаю, узнаю, что там делается.

– Нет, постой; поесть бы чего-нибудь, Триша… хоть огурчиков соленых…

– Сейчас принесу, – сказал Трифон Исаев и, уложив Прохора Васильевича на нары, вышел, запер двери и побежал к дому Василья Игнатьевича; пробился сквозь толпу на двор и в людской отыскал дворника.

– Голубчик, Ваня, сделай милость, вызови ко мне Конона.

– Как же вызвать-то его, ведь он там в прислуге, чай?

– Как хочешь, а вызови. Важное дело. Я его подожду у ворот.

– Ладно.

Конон не заставил себя долго ждать.

– Слушай-ко, – сказал ему Трифон, отводя его по тротуару от толпы, – сейчас же скажи ты своему барину, что мне до него дело есть. Дело важное.

– Да каким же образом? Как теперь его вызвать?

– Во г! Ты меня проведи к нему задним крыльцом; да я л сам найду дорогу; ты только скажи ему: важное дело. Ступай!

В это время гости только что приподнялись поздравить шампанским Прохора Васильевича и Авдотью Селифонтовну.

Наш Прохор Васильевич утомился от поклонов и благодарностей, продолжавшихся несколько часов. Ужасно как все это ему надоело. Разряженный, по выражению Матвевны, графчиком, он сидел подле Авдотьи Селифонтовны, разбеленной, разрумяненной, в дымку и кружева разряженной и разукрашенной, жемчугом, брильянтами, изумрудами, яхонтами, опалами и всеми драгоценными каменьями, тысяч на пятьсот, обвешанной и усеянной.

Она сидела как восковая фигура с самой простой механикой движения глаз. Из недр ее вырывалось только: «Ах, перестаньте!» – когда наш Прохор Васильевич, со скуки, начнет напевать ей под музыку шепотом: «Душа моя, душечка! Распрекрасная Дунечка! Долго ли нам мучиться, за столом сидя чваниться, глупым людям кланяться?»

Иногда она произносила и по-французски: «Ох, ву!» [144][144] Вы (франц. vous).. Тогда молодой в ответ шептал ей: «Ох ты, моя амочка!» [145][145] Душечка (от франц. вme – душа)..

Встав из-за стола, иллюминованного, кроме канделябров, по распоряжению самого Василия Игиатьича, двумя золочеными статуями, которые у прежнего хозяина стояли по углам залы, держа в руках по полпуду свеч, Авдотья Селифонтовна пошла переодеваться, а наш Прохор Васильевич свободно зевнул и сказал про себя: «Потеха!»

Конон стерег уже его.

– Пожалуйте в кабинет, – шепнул он ему. – Зачем мне туда жаловать?

– Важное дело.

– Какое?

– Про то он знает.

– Хорошо.

Дмитрицкий хотел уже идти; но его обступили охотники поздравлять и свидетельствовать свое почтение, с расточительною щедростью на желания.

Особенно некоторые из молодежи, всматриваясь в бывшего закадычного друга, с недоверчивостью в собственные глаза, робко подходили к нему напоминать старую дружбу.

Мнимый Прохор Васильевич с восторгом ахал и с удивлением восклицал: «Как вы переменились! Ей-ей, не узнал! Скажите пожалуйста! В такое короткое время!»

– В самом деле, и его ни за что нельзя узнать! Так переменился! – шептали между собой бывшие приятели Прохора Васильевича.

– Нечего сказать, великолепный дом у вас, Прохор Васильевич!

– Изрядный, – отвечал нетерпеливо Дмитрицкий. – Помилуйте! господский дом!

– Неужели?

– Ей-ей! Так-таки его со всем убранством и изволили купить?

– Вот как видите, кроме свечей; свечи особенно куплены.

– Так-с; уж конечно стеариновые?

– Старинные, древние.

– Так-с, стало быть оно и значит старинные. Совершенно справедливо-с: вот на памяти моей вологодские маненько чем уступали. Чем больше свеча вымерзла, тем белее, сударь, и крепче. Как зим пять прохватит ее морозом, так и повыжмет сок-то, не хуже тисков. А почем изволили брать пуд?

– Право, не знаю; а вот я сейчас спрошу.

И Дмитрицкий бросился из толпы, через ряд комнат, в свой кабинет, подле роскошной спальни, где сваха Матвевна, окруженная толпой разряженных Игнатишен, Кузминишен, Панфиловен и Филипповен, играла важную роль.

Тут показывала она любопытным богатую постелю, огромное трюмо, в которое все охорашивались, разные убранства, разные вещи и оценяла их. Аханью не было конца.

Между тем как в пространных великолепных комнатах, где некогда хозяин чинно принимал гениальных русских актеров, разыгрывавших без платы, у себя и в гостях, от позднего утра до раннего, роли лордов и леди, маркизов и маркиз, а новые подражатели барства и господства расхаживали под гром музыки, покашливая, поглаживая бороды и рукава сюртуков и фраков, как будто говоря: «Каково сукнецо-с?» – поправляя перчатки, платки на шее и шали на плечах, натуживаясь, чтоб порастянуть узкий корсет, и нося перед собою обеими руками передний хвост платья, чтоб не наступить на него и не грохнуться, – Дмитрицкий заперся в своем кабинете и беседовал с Трифоном Исаевым.

– Ну, что? Какое важное дело?

– А вот какое! черт принес не вовремя настоящего Прохора Васильевича; чуть-чуть было не затесался к вам па свадьбу!

– Неужели? За чем же дело стало?

– К счастью, что я поймал его за хвост у самых ворот!

– Ах, дурень! Кто тебя просил?

– Кто просил! поставил бы он все наше дело вверх тормашками.

– Ах, Трифон! Все дело испортил! Какая бы славная была Штука!… Двойник! Ах, досада! экой ты урод!

– Шутите, шутите!

– Врешь, дурень, не шутки; это бы так затронуло мое самолюбие: пусть бы кто решил, который из нас чертово наваждение и который настоящий Прохор Васильевич… как ты думаешь, кого бы из нас «тятенька» признал за настоящего сына? а?…

– Вот время нашли черт знает о чем говорить!

– Спрашиваю, так говори! – крикнул Дмитрицкий.

– Что вы кричите!… шутки, что ли? Того и гляди, беду наживешь… Право, вы черт!

– Молчи, шитая рожа! Если сам не видывал черта в глаза, так не смей сравнивать меня с его портретом… Иу, так которого же из нас тятенька признал бы за настоящего Прохора Васильевича?

– Разумеется, что настоящего и признал бы.

– Врешь, Трифон! По твоим рассказам настоящий Прохор Васильевич, несмотря на то, что настоящий, настоящая дрянь; так ли?

– Да оно так…

– А я золото?

– Кто говорит…

– Так каким же образом разумный человек, «тятенька», предпочел бы дрянь золоту?

– Дрянь, да своя.

– Ты – Тришка! а больше ничего. Где ж наш настоящий Прохор Васильевич? куда ты его девал?

– У меня на квартире…

– Хм! Что ж теперь делать с ним?

– А по-моему, вот что…

– Что?

– Да что… так, ничего то есть… знаете? – отвечал Трифон Исаев, зверски усмехаясь.

– Что-о? – крикнул грозно Дмитрицкий, – ах ты скаред! Тронь только волос на голове его, так знаешь куда ворочу?…

– Экая гроза! поди-ко-сь. Что ж… вместе!

– Молчать!… Слушай, зверь, я и себя не поберегу!

– Да что, вправду, ругаться стал! Слуга, что ли, я достался!… Сам-то что?

– А вот что!

Дмитрицкий схватил Трифона за ворот и встряхнул.

– О-о, дьявол! – прошипел он, задушив голос, – в самом деле дьявол!

– Прохор! а Прохор! Что ты тут делаешь, ушел от гостей? – раздался голос Василия Игнатьевича за дверьми.

Трифон Исаев побледнел с испугу, бросился было в двери.

– Куда, мерзавец, трус? Стой здесь! – крикнул Дмитрицкий, схватив его снова за ворог и оттолкнув от двери.

– Прохор, отвори!

– Сейчас, тятенька, – отвечал Дмитрицкий.

– На кого ты там кричишь?

– Да вот на этого мерзавца.

– Да что такое?

– Да ничего, тятенька; так себе кричу, переодеваюсь; ступайте, я сию минуту приду.

– Ну, смотри же, скорее.

– Сейчас.

– Фу! перепугался! – проговорил Трифон.

– Я тебе говорил, что ты и мерзавец и трус!

– Полноте уж браниться-то, лучше подумаем, что делать I с Прохором Васильевичем.

– Где ты его отыскал?

– Сам нашелся, – отвечал Исаев и рассказал встречу свою с ним.

– Так он не в своем виде?

– Уж так-то не в своем.

– Иначе и быть не может; потому что я принял его вид… Ну, подавай его сюда.

– Это как?

– А так, просто: пусть его занимает свое место и у «тятеньки» и у Селифонтовны… надоело! Не хочу быть Прохором Васильевичем!

– Нет, уж это не приходится, – сказал Трифон Исаев, пожав плечами, – взявшись за гуж, не говори, что не дюж… Her, уж извините, я хлопотал недаром!

– Послушай, брат, если мне что надоело, так ты со мной недолго разговаривай!… Ты мошенник; а я помню заповедь и не желаю ни дома Прохора Васильевича, ни отца его, ни Авдотьи Селифонтовны, бог с ними! Покуда не было настоящего налицо, отчего не заменить; а если явился, так кончено!

– Эх, господин! Свяжешься и не рад: и видно, что не наш брат…

– Ну, не рассуждать! Ни слова! Видишь!

Дмитрицкий отпер бюро, выдвинул ящик и показал Трифону Исаеву пук ассигнаций.

– Ой ли? Так приданое-то за нами?

– Видел? Ну, и довольно; пошел же. Когда пришлю Конона, – привести моего двойника сюда, да снарядить как следует.

– Уж это-то пусть так, мы его поставим на место, да чур без меня ни шагу, – сказал Трифон Исаев, взглянув хищным ястребом на бюро, а потом на Дмитрицкого.

– Ступай, ступай!

– Все это комедия, господин; а уж куда комедии-то я ломать не мастер!

– Врешь, мошенник: недаром на тебе вместо человеческого лица плутовская рожа.

– Нет, право, не мастер: по-нашему бы… Э! да и квит с Дубинкой! – сказал Трифон Исаев, выходя.

–  Ну, счастлив, что ушел, каналья! – крикнул Дмитрицкий вслед ему.

– Виноват, виноват, не буду!… «Да, не буду, – продолжал про себя Трифон Исаев, пробираясь на улицу. – Голова, да словно как будто недоделан, не выдерживает, то есть, характера… Уж я знаю, что он все равно, так или не так, а накутил бы… Оно будет лучше попридержаться настоящаго-то… обязать его, то есть, чтоб век добро помнил…»

Прохор Васильевич в каком-то бреду сидел на нарах, уставив глаза на нагоревший шапкой огарок, и разговаривал сам с собою. Он вздрогнул, когда вошел Трифон Исаев и крикнул:

Прохор Васильевич! батюшко!

– Триша, это ты? – проговорил он, подняв на него мутный взор.

– Прохор Васильевич! Что это за чудеса такие на свете бывают!

– Что, Триша?

– Ох, дайте опомниться!… своими глазами видел!… Ей-ей, видел вас же… И там вы, и здесь вы же!… Так я и ахнул… Господи, думаю, что это такое: два Прохора Васильевича!…

– Что ж это такое, Триша? – спросил Прохор Васильевич, дрожа всем телом.

– Прибегаю в дом к тятеньке вашему, пробился сквозь народ, к дверям… Возможное ли это дело, думаю, какой же еще Прохор Васильевич взялся? Верно, неправду говорят люди…

– Ох, Триша, Триша, верно правду говорят люди… верно, это божие наказание…

– То-то и беда, что правда, – прервал Трифон Исаев, – не выдумывать же мне… Господи, думаю, чудится мне, или это тень Прохора Васильевича?…

– Ох, что-то страшное ты говоришь, Триша!…

– Ей-ей!… Должно быть, тень ваша… говорят же, что двойники бывают… Уж что-нибудь, да не так, недаром!… Верно, думаю, свахи перессорились за Прохора Васильевича; а сваха Авдотьи Селифонтовны, чтоб поставить на своем, взяла да и наступила на тень вашу, сдернула ее с вас, и вышел двойник… Подкинула его вместо вас в дом к тятеньке, да теперь и женит на Авдотье Селифонтовне…

– Ох, страшно что-то ты говоришь, Триша!… – повторил Прохор Васильевич. – Что ж это будет такое, Триша, голубчик?… Что ж я-то буду делать?… Я-то так и пропал?…

– Избави бог, Прохор Васильевич, – отвечал Тришка, – уж чего я для вас не сделаю… Знаете ли что? Пойду я к ворожее да спрошу, как быть, нельзя ли извести вашего двойника… Право, пойду… а вы побудьте; да знаете, надо вам маленько покуражиться. И Трифон достал с полки полуштофик.

– Выпейте-ко, – сказал он, наливая в стакан и поднося Прохору Васильевичу, – это сладенькая.

Прохор Васильевич покачал головою.

– Выпейте, беспременно надо выпить; вишь совсем посоловели… Эх, да извольте пить!…

Прохор Васильевич выпил и потер голову.

– Пообождите же немножко, я сбегаю. Прилягте, поуспокойтесь…

Прохор Васильевич послушно прилег на нары, но не забылся сном. Смутные мысли бродили в его голове и воплощались в видения. С испугом приподнимая голову, он всматривался в них и снова ложился.

В час за полночь пришли Трифон Исаев и Конон.

– Прохор Васильевич, пойдемте скорей, – сказал Трифон, взяв его за руку.

– А? что такое? – спросил он, приподнимаясь.

– Пойдемте, сударь, уж чего я для вас не делал… если б вы знали, чего мне стоило…

– Ох, нет, Лукерьюшка, погоди, я подумаю, – отвечал Прохор Васильевич тихо, смотря неподвижными взорами на Трифона Исаева.

– Он что-то бредит! – сказал Конон на ухо Трифону.

– Ничего… Прохор Васильевич! очнитесь, сударь, да пойдемте…

– Ох, это ты, Триша?

– Порадуйтесь: ведь я выжил дьявольское-то наваждение из дому… ей-ей!… вот уж теперь знаю, что двойники-то черти… Прибежал я к ворожее, говорю: бабушка, вот так и так, двойник явился, что делать? «Поймай, говорит, за хвост, да и стащи с него чужую-то шкуру – сгинет!» Я так и сделал: притаился за углом; только что он в двери, разряжен молодцом, во фраке, я и хвать за фалды. «Стой, друг! Сбрасывай-ко чужие перья! Вон из чужих хором!» Он туда-сюда: «Батюшка, говорит, что хочешь возьми, только пусти». – «Нет, брат, извини, ни за что… Полезай вон из кожи!» – «Возьми десять тысяч!…» – «Нет, проклятый, ничего мне от тебя не нужно; Прохор Васильевич наградит меня… двадцать даст…» Правда, Прохор Васильевич?

– Правда, Триша, – отвечал Прохор Васильевич.

– Вот, я как дерну его за хвост и сдернул, как сорочку, совсем с платьем. Вот оно; теперь надо на вас накинуть скорей… Эти лохмотья-то долой… Закройте глаза… Господи, благослови!

Трифон Исаев и Конон принялись одевать и холить Прохора Васильевича, который, закрыв глаза, дрожал, как под студеным водопадом, и ни слова.

– Ну, вот, – сказал, наконец, Трифон Исаев, причесывая всклокоченные кудри Прохора Васильевича, – недаром на вас лица не было; а теперь, смотрите-ко. Ах, жаль, зеркальца нет!… Ну, с богом! пойдемте.

– Куда, Триша?

– К тятеньке в дом.

– Как же это, Триша: тятенька-то не убьет меня?

– Вот! он теперь спит; а завтра вы к нему придете: «Здравствуйте, тятенька!» – и как будто ни в чем не бывало.

– А он спросит – где я был? куда деньги девал?

– Не спросит, ей-ей не спросит, уж это дело кончено: чертов сын, двойник ваш, так славно все обработал… Ей-ей, уж не само ли счастье ваше наслало его: так укатал вам дорожку, что чудо! Вы уж о прошлом ни слова. Слышите, Прохор Васильевич?

– А как он скажет…

– Ах ты, господи! Да ничего не скажет, вы только ни слова не говорите.

– Да, тебе хорошо, Триша: ты не женился без воли родительской… Жену-то не бросишь…

– Ну кто… ну что, ну где вы женились без воли тятеньки? Уж об этом не беспокойтесь; все шито да крыто; извольте себе только жить да поживать, да детей наживать.

– Ой ли? Ты правду говоришь, Триша?

– Ну-ну-ну, пойдемте скорей!

– Как же это мне идти, Триша? – проговорил Прохор Васильевич, силясь приподняться с места. Он привстал; но ноги его подкосились. Трифон и Конон повели его под руки.

В доме Василия Игнатьевича все уже спало крепким сном после радостного дня. Не спал только мнимый Прохор Васильевич. Он сидел в своем кабинете, в потемках, и беседовал сам с собою.

«Прощай, любезный друг, Прохор Васильевич, – говорил он задумчиво, – служил я за тебя службу по мере сил и способностей; лез, как говорится, из кожи, чтоб не положить хулы на твою голову… Легко кажется быть не тем, что есть; а в сущности дьявольский труд!… Всякое двуногое существо без перьев, от человека до ощипанного петуха, зритель без платы, судья без оффиции… Кто спорит с разумными людьми, что каждый человек должен быть человеком; да ведь те же разумные люди сочинят роль человека, как их душе угодно, и изволь ее разыгрывать!… Людям ужасно как не хочется быть, тем, что есть: им хочется быть лучше. Прекрасное желание, истинно прекрасное желание! А все-таки из него следует, что бог не угодил на них. Вот и я вслед за другими не хочу быть тем, что есть, а хочу быть лучше, выхожу из себя, чтоб быть лучше. Быть Прохором Васильевичем действительно лучше: желаний мало, а средств тьма. А у меня черт знает сколько желаний!… Да у меня ли?… Кто я, что я? Слуга двух господ: барина да барыни. Хорошо бы было им служить, если б эти супруги были в добром здоровье да жили в ладу; а то такая бестолочь, что из рук вон: барин – предобрая, беззаботная скотина, без всяких претензий, все съест, все наденет, что ни подай, везде ему ловко; зато барыня моя такая беспокойная душа, что ужас! Ничем не угодишь; совершенная коза.

Охотница была коза резвиться,

На месте никогда козе не посидится…

Что делать? Вот и моей козе не посидится на месте; и то подай ей и другое подай: и ума, и учености, и любезности, и роскоши, и богатства, и всего, что не суждено каждому, а каждому хочется иметь. Где ж взять? Не досталось по наследству, надо приобретать, надо покупать; нет купилок, надо их добывать трудом и потом. Добыл – глядь, поздно, смерклось на дворе, и пошли все труды и подвиги под ноги!… Вот, например, я трудился, исправлял чужую должность, как следует, готов сдать ее хоть по форме и получить аттестат… Приобрел то, что нужно в свете… Средства есть, а деваться с ними некуда: каким образом а возвратиться в себя? Поди, объяви, что вот, дескать, я, Дмитрицкий, честь имею явиться, прошел через огонь и воду, перегорел, выполоскан и ныне имею благое намерение быть тем, что есть. «А, а! – крикнут добрые люди, – так это ты-то, голубчик? Так это ты-то? Пожалуй-ко сюда, изволь отвечать, изволь сознаваться во всем!…» Поневоле со страху отречешься от самого себя, скажешь: «Нет, господа, я пошутил, ей-ей пошутил: я не я!…»

Беседа Дмитрицкого с самим собою прервана была чьим-то входом.

– Готов! – сказал кто-то шепотом. Нет. Лукерьюшка… Нет, голубушка… не пойду! – заговорил кто-то тихим, жалобным голосом, – тятенька убьет… Ступай ты… сама… скажи, что вышла за меня замуж… я ни за что не скажу тятеньке, что женился на тебе… он убьет меня…

В это время за дверьми в спальне раздался колокольчик и послышался чей-то звонкий голос.

Точно как петух подал голос, и бродившие по кабинету тени скрылись.


* * *


В роскошной спальне, озаренной лампадкой, под кисейными занавесами, которые ниспадали из-под молний золотого орла, как из громовых туч потоки, лежала в пуховых волнах Авдотья Селифонтовна. Она, казалось, очнулась с испугом, схватилась за тесьму колокольчика и громко вскрикнула: «Нянюшка, нянюшка!»

Никто не шел на зов ее. Побледнев, как белый батист, который обвивался вокруг нее, она продолжала звонить и звать нянюшку. Наконец нянюшка прибежала к ней.

– Что с тобой, сударыня моя! Что ты кричишь благим матом! режут, что ли, тебя?

– Нянюшка, мне страшно! мне страшно одной!

– Как одной? Где ж супруг-то твой?

– Я не знаю… нянюшка, не уходи!…

– Да где ж Прохор-то Васильевич?

– Я не знаю, его здесь нет…

– Как нет? Где ж это он?

– Он, верно, там… Меня оставили одну… Я ждала, ждала… мне стало вдруг страшно..

– Ах ты, господи! Прохор Васильевич, сударь!

Старая нянюшка прошла через уборную и постучала в дверь кабинета. Никто не отзывался.

– Прохор Васильевич, сударь! – крикнула она, приотворив Дверь и взглянув в кабинет.

Господи, что это он тут залег?… Прохор Васильевич, сударь!… Спит как убитый! Ах ты, господи, что это он? Прохор Васильевич, сударь!…


Читать далее

Александр Вельтман. Приключения, почерпнутые из моря житейского
Часть первая. I 04.04.13
ІІ 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
Часть вторая. І 04.04.13
II 04.04.13
Часть третья. I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
КНИГА ВТОРАЯ. Часть четвертая. I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
Часть пятая 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
Часть третья. I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
КНИГА ТРЕТЬЯ. Часть седьмая. І 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
Часть восьмая. І 04.04.13
II 04.04.13
IІІ 04.04.13
Часть девятая. I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. Часть десятая. I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
Часть одиннадцатая. I 04.04.13
ІІ 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
Часть двенадцатая. I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
VII 04.04.13
VIII 04.04.13
ПРИМЕЧАНИЯ 04.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть