На другой день Рамирский долго ждал пробуждения Дмитрицкого, который, по обычаю магнатов, началом дня считал ие восход солнца, не любил утреннего ребяческого его света, но считал день, как следует, с первого часу. Не дождавшись этого часа, Рамирский уехал прежде всего посетить неизбежный Опекунский совет, потом некоторых дальних родных и давних знакомых и, между прочим, заехал к четвертого класса Звездову [271][271] По введенной Петром I «табели о рангах» к четвертому классу относились лица, имевшие гражданский чин действительного статского советника, которому у военных соответствовал чин генерал-майора., который очень внимательно его принял, изъявил удовольствие, что он посвятил себя литературе, и пригласил на свой литературный вечер.

«Я занимаюсь литературой? – подумал с удивлением Рамирский, – ах, чудак этот Дмитрицкий! он без шуток и мистификаций не может шагу сделать! Посвятил меня в литераторы!»

– Жаль, что мне сейчас надо ехать по делу, – сказал Звездов, – а то я бы прочел вам на досуге стансы к Москве, которые я сию минуту только написал… Но еще, я думаю, можно будет… Это, собственно, десять слов к Москве… Сейчас принесу.

«О, господи! попал на муку», – подумал Рамирский.

К счастию его, вошел какой-то господин с огромною тетрадью в руках, всматриваясь прищуренными глазами сквозь очки на окружающие предметы.

– Ваше превосходительство… Ах, извините, – сказал он, заметив свою ошибку; сел, положил тетрадь свою на стол и начал протирать платком и искусственные и настоящие свои глаза.

– Вот, это, собственно, десять слов, – раздался еще в дверях голос хозяина.

– Ах, ваше превосходительство! – проговорил пришедший господин, вскочив с места и схватив свою тетрадь.

– А! – проговорил хозяин с неудовольствием. – Вот это…

– По вашему желанию прослушать, я привез, ваше превосходительство, – перервал его господин в очках, развертывая свою тетрадь, – я сперва прочту вступление… Перевод такого писателя, как Гете, требует пояснений, – продолжал он, обратясь к Рамирскому.

– Я прошу у вас извинения, – начал было хозяин с досадой, желая отделаться от предлагаемого чтения. – А как же вы полагаете, ваше превосходительство, – перервал его порывистый господин в очках, – неужели вы думаете, что не должно объяснять читателям дух писателя?… Нет, должно, должно: это ключ к смыслу его сочинений, притом же каждый может понимать иначе.

Рамирский, не ожидая дальнейшего развития речи, встал.

– Куда ж вы?… – крикнул испуганный хозяин, что его оставляют одного на жертву прищуривающемуся господину в очках.

– Если позволите, я буду ввечеру.

– Какая досада, что не удалось мне прочесть вам… Вот, как видите, всякой день приходят ко мне на суд с своими кропаньями, – тихо сказал в зале Звездов, провожая Рамирского. – Итак, до вечера.

Возвратившись в гостиницу, Рамирский не застал уже дома Дмитрицкого. Он приехал часу в восьмом.

– А! дома! Не забыл, что сегодня едем на литературный вечер. Да теперь еще рано: часов в десять, даже в одиннадцать.

– Помилуй, к чему ты сказал Звездову, будто я сочинитель?

– Что ж такое? Разве это компрометирует тебя?

– Хм! Нисколько не компрометирует, да для чего ж это?

– Как для чего? Для того чтоб на тебя смотрели как на литератора. Литераторы теперь в ходу. Ты думаешь, что в салонах трудно быть ученым, поэтом, писателем, критиком? Пустяки! Ты послушай, как я заговорю об индейской и еврейской поэзии. Приехать в салон не то, что приехать к Солону и смотреть дураком да удивляться греческой премудрости: салон – страна малознающих, плохознающих и ничего не знающих, но желающих казаться всезнающими. Взаимное надувание, взаимная снисходительность, вот и все, и квит с дубинкой. Например, я в глаза не видал Европы, но имею же об ней понятие, и довольно. Спрашивают меня: вы, верно, были в Неаполе? Я отвечаю с живым восторгом воспоминания: «В Неаполе? Ах, это очарование! море, Везувий, извергающий пламя – этого рассказать нельзя!» И нечего рассказывать, довольно, восхищение возбуждено, чего же еще больше?… Однако ж пора сбираться; одевайся, mon cher; впрочем, «запоздать» ничего не значит; неприлично «заранить».

К десяти часам туалет был кончен, и они отправились к. Звездову. У подъезда швейцар звякнул в колокольчик. Они вошли. Зала была озарена стенными светилами, но еще пустынна; ломберные столы, как жертвенники, на которых убивалось время, стояли уже наготове; повсюду в доме еще тишина, от которой можно вздрогнуть.

– Не рано ли?. – спросил Рамирский, – никого еще нет.

– Нет, в гостиной есть уже хоть безжизненные, но живые люди, voyez-vous? [272][272] Видите? (франц.)

На диване и подле него на креслах сидело несколько дам, как на сеансах: каждая приняла положение, выгодное для портрета. С одной из них, как с почетным членом заседания, разговаривала хозяйка; но так чинно, тихо и безмолвно, что каялось, они смотрят друг другу в глаза за спором, кто первый моргнет.

Около стен, на креслах, сидело несколько мужчин, как будто пришпиленных каких-то насекомых в коллекции натуральной истории. Все были в белых и желтых перчатках, все держали обеими руками свою шляпу, чтоб не выпала из рук от задумчивости, и все до одного, без сомнения, были, как говорится, свои или что-то вроде таких, которым делают особенную честь приглашением. Можно было принять их и за подчиненных в гостях у строгого начальника. Можно было принять их даже за нанятых, чтоб наполнять пустоту около стен. Хозяин как будто остерегался дать им какое-нибудь значение своим вниманием. Он сидел подле столика с лампой и просматривал газету. Заметив пошедших гостей, он встал довольно важно, взял Рамирского ta руку и, обратясь к жене, проговорил:

– Ма femme! [273][273] Моя жена (франц.). – Потом занялся разговором с магнатом.

Хозяйка взглянула на представленное ей новое лицо, без особенного значения в свете, качнула головой в знак приветствия, вытянула эластические губки в знак удовольствия и, снова придя в нормальное положение, обратилась к даме, сидящей на диване.

Рамирский, не зная, что с собой делать, опустился на кресла и заметил, что подле него сидит очень хорошенькое существо в задумчивом расположении духа. Матовое бледное личико, черненькие глазки заинтересовали его.

В старину сидеть подле незнакомой дамы и почтительно не нарушать взаимного молчания, хоть в продолжение целого века соседства бок с боком, считалось приличием, умом, образованностью и даже долгом. Теперь и времена и нравы переменились, теперь за молчание назовут истуканом.

Чтоб избежать этого названия, Рамирский обратился к соседке с мнением, что жизнь в Москве должна быть очень приятна.

– Напротив, очень скучна, монотонна, томительна! Какие здесь удовольствия? Никаких! Театр не стоит внимания, в собрание никто не ездит, балы – толкотня и больше ничего… Москва опустела! – отвечало многоречиво задумчивое существо, как будто в отмщение за долгое непривычное молчание.

– Если б Москва была приморский город, – начал Рамирский с целию проэкзаменовать незнакомку в отношении к сведениям о море. – Ах, боже мой! да что ж такое море? что бы оно придало Москве, кроме сырости. Я и Петербурга не люблю за то, что он на берегу моря.

«Конечно, моя милая!…» – подумал Рамирский, недослушав речи и встав с кресел, очень довольный, что должен был уступить место приехавшим дамам.

– Вы составите партию в преферанс? – сказал хозяин, подходя к нему.

– Извините, не играю, – отвечал Рамирский. Хозяин отошел от него, как от бесполезного человека. Между тем гостиная вдруг наполнилась потоком гостей.

У Звездова смесь под названием литературный вечер составилась довольно сложная, по рецепту отношений светских, служебных, родственных, обязательных и, наконец, литературных. Некогда он пописывал стихи; но, вступив на службу и женившись, оставил было эту глупость, играл по вечерам в карты и был спокоен, счастлив; игорные его вечера были очень умны, собирались всё люди одного направления и одного верования, что карты спасительная вещь от треволнений мира сего. Но едва демон славолюбия посягнул на душу Звездова, едва вошли в моду литературные вечера – он тотчас же присел, написал стихи и назначил у себя день для литературных вечеров. Для этого надобно было знакомиться с писателями, поэтами, учеными, словом, с людьми не светскими, и выставить их напоказ светским людям. Для производителей необходимы были потребители. Но если уж принять и в одежде тела и в одежде духа иностранный покрой, то хоть подпиши над своей мастерской: «Федулов из иностранцев», каждый подражатель-потребитель не пойдет к подражателю-производителю. Это просто и понятно.

Рамирский отретировался к сторонке и всматривался на почтенных, пожилых, важных, осанистых и декорированных особ, за которыми ухаживал хозяин. Все они, не обращая внимания на отстой дам с одной стороны, и на отстой худощавых, бледных, испитых и юных лиц с другой стороны, усаживались за ломберные столы и таким образом составили что-то вроде гнезда в уксусе.

– Что ты так смущенно задумался, mon cher, – спросил Рамирского мимоходом Дмитрицкий, – не думаешь ли ты, что здесь пантеон русских литераторов и что за этим почетным ломберным столом сели для совещания тени Ломоносова, Сумарокова, Хераскова и Державина? Не бойся, mon cher, это не они. Не хочешь ли составить партию?

– Нет, благодарю, я не играю.

– И я никак не могу играть для препровождения времени. Если тебе скучно, так не хочешь ли потосковать немножко с дамами: посмотри, какая тоска возьмет тебя с ними. Пойдем.

– Ах, поди!

– Я пойду, мне хочется пить чаю; хозяйка сама наливает по глоточку и потчует французскими надуваньями; но я, как иностранец, полюбивший русский чай, не буду с ней церемониться, как русские, и выпью весь самовар, посмотри!

Дмитрицкий в самом деле подсел к хозяйке и сказал:

– Voyons, madame! [274][274] Ну, мадам (франц.). Мне ужасно как нравится этот напиток; угостите меня по-русски.

Хозяйке приятен был вызов магната, и она наливала ему чашку за чашкой. Смотреть, как венгерский магнат пьет чай по-русски, составило на добрый час занятия для всех дам.

Между тем Рамирский, после нескольких слов, обращенных к стоящему подле него молодому человеку поэтической наружности, спросил:

– Позвольте узнать, кто здесь из замечательных поэтов? Я недавно в Москве и совершенно никого не знаю.

– Здесь? Я вам скажу, кто здесь и что здесь, – отвечал молодой человек, – я сейчас только об этом думал.

Здесь суета бессмысленной толпы,

Здесь не поэты, а рабы,

Здесь много глупых, много чванных,

Здесь много призванных, да нет избранных.

– По крайней мере в вас я вижу уже поэта.

– Покорно благодарю, – отвечал поэт с улыбкой, покручивая усы, – но для кого и для чего быть поэтом? никто и ничто не одушевляет.

Рамирский посмотрел внимательно на молодого человека, зараженного уже разочарованием. Он был недурен собою, в глазах было много огня и вместе простодушия.

– Как для кого писать! Для прекрасного пола; и что ж лучше одушевляет поэта, как не красота?

– Но не бездушная красота.

– Например, вот эта, хорошенькая дама, – продолжал Рамирский, – сколько можно почерпнуть из нее вдохновений для поэзии.

– Вот эта? Хм! она недурна собою, но глупа; я просто был от нее в отчаянии: написал ей акростих:

Я не люблю своей свободы,

Своей сердечной пустоты…

– Извините, кажется вы писали этот акростих для Софи Луговской, – сказал Рамирский, посмотрев с удивлением на творца знакомого ему акростиха.

– Ах, да, в самом деле, я и забыл.

Я не люблю красот природы.

Что ж я люблю? Поймешь ли ты,

Что я люблю?

– Бесподобно! против таких стрел поэзии нельзя устоять: я это тотчас почувствовал; знаете ли, что Софи без памяти от вас?

– Неужели? Однако ж эти стансы слабо вылились, – продолжал поэт, пришедший в восторг от собственных стихов и не обращавший внимания на предметы, внушающие их, как на ненужные орудия, как на подмостки, которые отбрасывают после совершения поэтического здания, – я вам прочитаю написанные в альбом одной черноокой, чернобровой:

Черноокая, чернобровая,

Моя душечка, жизнь сердечная!

Не пленит меня ветвь лавровая,

Дай колечко мне подвенечное!

– Помилуйте, у вас целый гарем очаровательных существ, которым вы предлагаете не только вечную любовь в стихах, но даже и руку.

– Хм! – произнес поэт с самодовольствием и хотел было что-то сказать; но вдруг послышался быстрый однозвучный поток слов. Большая часть гостей двинулась в другую комнату, где подле стола сидел уже какой-то смиренный повествователь и читал свое произведение. От душевного волнения он был бледен; от невольного движения руки густые длинные волоса его стали копром, глаза стремительно мчались по строчкам, как вагон по рельсам, слова сливались в гул поезда, предметы описания неслись мимо, как окрестности железной дороги в глазах несущегося по ней путешественника.

Как будто пригнанные на поденную работу, без присмотра, слушатели сидели задумавшись, зевали или попарно перешептывались.

Поэт не давал и Рамирскому слушать; как будто надумавшись, что сказать на слова Рамирского, он прошептал ему:

– Поэт должен любить всех, и все должны любить поэта. Поэт свободен! – и начал декламировать вполголоса:

Свободен я, но нет мгновений,

Вполне свободных для меня.

Я жрец богини вдохновений,

Я страж священного огня!

– Но это жестоко: насчет спокойствия несчастных сердец скопить том стихотворений, – сказал тихо Рамирский.

– Поэт, как пчела, собирает мед со всех цветов, – сказал поэт равнодушно, не затрогиваясь упреками.

– Бедная Софи Луговская! Как она должна страдать! Вы соблазнили ее чувства.

– Я соблазнил?

Нет, никогда с притворным чувством

Ни в чьи глаза я не смотрел,

И средством низких душ – искусством

Ничьей душой не овладел!

– Это все прекрасно; но вы погубили ее своими стихами. Она изнывает.

– А я? Я спокоен? Когда она уезжала, я написал…

– Браво, браво! прекрасно! – крикнули несколько голосов, как будто спросонок, когда повествователь, запыхавшись, достиг, наконец, до размаха пера, которым заключалась повесть, в виде закорючки.

– Я написал, – продолжал поэт:

Прощай! с тобой я все утрачу,

И благо дней и мир ночей

О, как я плачу, плачу, плачу!

Какая грусть в душе моей!

– Я, однако ж, недоволен этими стихами. А вот, послушайте романс, который я написал Нильской на заданный сюжет: «Любила я, он не любил».

Сердце Рамирского замерло.

– Нильской? – спросил он.

Не успел еще поэт отвечать, как хозяин подошел к Рамирскому с каким-то пожилым человеком.

– Иван Карпович желает познакомиться с вами, – сказал он ему и, довольный, что сжил с своих рук неотвязчивого говоруна, а вместе с тем доставил новому гостю собеседника, без дальнейших церемонии пошел занимать более значительных гостей своих.

– Очень приятно, что имею удовольствие познакомиться с вами, – проговорил торопливо реченный Иван Карпович с каким-то не терпящим отлагательства побуждением окончить течение своей речи, которую он начал изливать перед хозяином дома. – Изволите ли видеть, вы, верно, согласитесь с моим мнением, что на русскую литературу надо смотреть особенными глазами; потому что, надо вам сказать, это не то, что литература западных народов, – положим французская, – совсем не то: другие начала, другое развитие, другие средства, другие побуждения, другой дух… например:

О ты, что в горести напрасно

На бога ропщешь, человек…

Возьмем что-нибудь во французском… например, сатира Vauquelin de la Fresnaye [275][275] Vauquetin de la Fresnaye (1535 – 1607) – Воклен де ля Френе – французский поэт, автор идиллий и сатир.:

Connais tu ce fаcheux qui contre la fortune

Aboie imprudemment, comme un chien а la lune… [276][276] Знаешь ли ты таких несносных, которые бессмысленно лают на судьбу, как собака на луну (франц.).

– Изволите ли видеть, какая разница? Здесь бог, там судьба, фортуна… ясно? То же положение, но здесь обращение к богу, там к судьбе; оно кажется ничего, а на поверку совсем не ничего: тут только ропот, там исступление. Заметьте: aboie comme un chr'en а la lune [277][277] Лает, как собака на луну (франц.). … Извольте понять… Не правда ли? Различие ужасно. Вследствие чего же оно родилось? Вследствие чего француз развязен, свободен, летуч в движениях и в речах? Вследствие того, что он не привязан ни к прошедшему, ни к будущему… а! понимаете? – И с этими словами оратор уставил палец кверху и, посмотрев значительно в глаза Рамирскому, повторил: – Ни к прошедшему, ни к будущему! Словом… вследствие религиозного ?mancipation [278][278] Свободомыслия (франц.). !

Произнеся торжественно эти слова, как тайну великого открытия, он поднял еще выше указательный палец и молча не сводил выпученных глаз с Рамирского, как будто давая ему время прийти в себя от удивления.

Рамирский действительно был поражен потоком слов навязанного на него Ивана Карповича и не знал, как отделаться от беды. Глаза его следили за поэтом. К счастию, какая-то звезда, ходившая по комнате как будто с подставкой под бородой, вдруг подошла и спросила:

– О чем рассуждаете, Иван Карпович?

– А вот, изволите ли видеть, – начал Иван Карпович, то к звезде, то к толстой особе, которая также подставила внимательное ухо и которой необходимо было привязаться к кому-нибудь, чтоб не казаться ничтожным человеком до партии в преферанс, – изволите ли видеть…

Рамирский, не теряя времени, отступил шаг, другой от оратора; далее, далее; отыскал в толпе поэта, хотел у него что-то спросить, но поэт декламировал какому-то внимательному слушателю целую поэму наизусть.

«Мучитель!» – думал Рамирский, выжидая с нетерпением конца поэмы.

– Пойдем к дамам, mon cher, – шепнул ему Дмитрицкий, – спросим у них, кто превосходнее пишет: Сю или Занд? Это будет забавнее.

– Сейчас, сейчас, – отвечал Рамирский.

– О, да тебя можно кормить стихами! – оказал Дмитрицкий.

Поэт был в восторге, что нашелся добровольный слушатель. Он вышел из себя и начал громко декламировать.

– Что это такое? – раздалось со всех сторон. И все двинулось с места «обступило его.

– А, вот это дело другое! – сказал Дмитрицкий, – на человека, который беснуется, любопытно смотреть, и я не прочь от других.

Разгоряченный поэт, кончив какой-то ропот на людей стихами:

В который день вас создал бог?

Вы человеки или звери? –

окинул мрачным взором всех слушателей и стал стирать пот с своего лица.

– Браво! – вскричал Дмитрицкий.

– Это глупый сюрприз! – проговорила тихо хозяйка, пожимая плечами.

– Charmant! [279][279] Великолепно (франц.). – повторил Дмитрицкий, – посмотри, mon cher, как все допрашивают друг друга взорами: «В который день вас создал бог?…» Однако же не довольно ли на первый раз, не пора ли? Я думаю еще проехать отсюда в английский клуб.

– Сейчас, сейчас! – отвечал Рамирский, подходя к юному поэту, которого еще допрашивали некоторые, что он читал.

Но к нему не было доступа. Он снова начал декламировать стихи.

– О боже мой! о чем я хлопочу. Поедем! – сказал, наконец, Рамирский.

– Тебя, кажется, свел с ума этот пиит своими стихами.

– Ах, да, они мне напомнили…

– Что такое?

– Не спрашивай теперь, – грустно!

– Ну, перед тобой; будем говорить о посторонних вещах. Каков литературный вечер? Мы, впрочем, рано уехали. Там один заслуженный поэт, как мне сказала хозяйка, будет читать стихотворение под заглавием «Горы» или «Горе», она еще сама наверно не знает. По обычаю, всех потребителей литературы загадят за преферанс, а производители сами себя слушают и, по системе взаимного восхваления и должного приличия, вслух кричат: «Какой дар!», а про себя: «Господи! что за бездарность!» Таким образом ты видел образчики производителей и потребителей литературных: у одних дар даром, а другие пользуются даром… Ты, однако же, все молчишь, mon cher, не слушаешь моих острот. Спишь?

– Ах, нет!

– Полно, не отрекайся. Грусть, mon cher, то же сновидение, в котором, как ни одевайся, все гол. Ну, до свидания!

– До завтра? – сказал Рамирский, выходя из кареты.

– Уж, конечно, я ворочусь поздно.

Войдя в переднюю номера, Рамирский заметил стоящего у дверей отставного офицера жалкой наружности.

– Что вам угодно?

– Вы изволили приказать явиться к себе! – робко отвечал офицер.

– Я?… Я не имею чести знать вас.

– Так я ошибся-с…

– Впрочем, здесь стоит также господин Волобуж.

– Так точно-с, они, верно, и приказали.

– Но он возвратится поздно. Вы пожаловали бы завтра поутру.

– Очень хорошо-с! – сказал офицер, кланяясь.

Но вдруг на лестнице раздался звучный напев: «Ла, ла, ла, ла!» Магнат обыкновенно, проходя крыльца, сени, передние, подавал о себе голос какой-нибудь итальянской арией.

– А! это вы, – сказал он, заметив офицера, – очень рад! Что ж вы ждете меня в передней? Я ведь не такой большой господин, у которого для людей, имеющих в нем нужду, нет другого места, кроме как у порога. Милости просим! Так вам нужна помощь? У вас жена, дети?

– Жена, дети-с…

– Жена и дети? скажите пожалуйста!… Здравствуй, mon cher!… Я раздумал ехать в клуб. Забыл взять деньги, а это худой знак… Куда ж вы?

– Может быть, я беспокою? – сказал офицер.

– Э, нисколько. Так у вас жена и дети? Кажется, трое детей?

– Трое-с.

– Да нет, у вас четверо.

– Виноват, так точно-с!

– И жена на сносе?

– Так точно-с.

– А велики дети?

– Старшей девочке так уж лет шесть-с.

– Вы на службе женились?

– Нет, уж вышедши-с.

– Да вы, кажется, и в отставке-то недавно?…

– Не так давно-с, другой год…

– Другой год! а! И женаты, следовательно, также другой год. Стало быть, на первый же случай бог вам дал тройни, да и не то чтоб грудных младенцев, а уж так на возрасте… лет по пяти, не правда ли?

– Как-с? – проговорил офицер, смутясь.

– Да уж так, не иначе! Поверьте мне, что так! Вот, mon cher, как бедных людей преследует судьба: богатым совсем не дает детей; а тут человеку, который не знает, как сам себя прокормить, вдруг залпом троих подросточков… Э-эх, Федор Петрович,.стыдно! Вот уж этого-то не ожидал от вас!

Офицер побледнел, задрожал как лист, приподнялся со стула как уличенный в преступлении.

– Стыдно, господин Яликов, промышлять таким обманом!

– Не погубите-с! – проговорил Яликов, готовый упасть на колени.

– Полноте, что вы это! Как ты думаешь, mon cher: y человека было огромное состояние, была жена, – образованная дама высшего тона, – все с рук спустил! И вот теперь в каком положении!

– Кто, я с рук спустил? – проговорил жалобным голосом '•1.чиков, – неправду вам сказали-с, ей-ей неправду! Вот вам Христос, что я ни душой, ни телом не виноват!

– Где ж ваше состояние? где жена? а?… Да отвечайте же!

– Не могу-с!… Горько-с!… Бог с ней! – проговорил Яликов, зарыдав и закрыв лицо шляпой.

Сначала Рамирский смотрел с презрением на бедняка, которого обман Дмитрицкий вывел на чистую воду, но когда он горько зарыдал, сожаление глубоко проникло в душу Рамир-» кого.

– Если б ты знал, топ cher, жену его, – вот истинный ангел! Не правда ли, Федор Петрович? – сказал Дмитрицкий.

– Да-с, ангел, точно ангел! – отвечал Яликов, отирая глаза.

– Я думаю, вам ужасно как жаль Саломеи Петровны? – Какже-с… жаль!…

– Нельзя и не жалеть. Представь себе, mon cher, роскошнейшую женщину, красавицу, блестящего воспитания, полную чувств, музыкантшу, певицу – ну, просто очарование… вышедшую по любви замуж… вот за них. Великолепный дом на лучшей ноге, прислуга, экипажи, ну, словом все – роскошь! Не правда ли, Федор Петрович?

– Действительно так-с! – отвечал Яликов, вслушиваясь с грустью в описание своего прошедшего счастия.

– Не понимаю, каким же образом все это рушилось? – спросил Рамирский.

– Да поди, спрашивай виноватого; пожалуй, обвинят и зайца, который перебежал дорогу Федору Петровичу; а если посудить глубже, так вся беда-то, как говорится, в колыбели выкачана, на материнских руках вынянчена, родительским попечением взлелеяна, добрыми людьми откормлена. Отчего, например, я, Волобуж, иностранец, а не русский, не какой-нибудь Дмитрицкий? Я бы и был Дмитрицким, если б дома не научили меня играть роль смирного мальчика, тогда как я был шалун; если б в пансионе не научили меня играть роль прилежного, тогда как я был лентяй; а потом отчаянного и лихого малого, тогда как я был трус. Таким образом, разыгрывая чужие роли, можно забыть о своей собственной; под вечной маской сотрется собственное лицо, родной отец не узнает родного сына. Понятно? Кто, например, поручится, что и я не виноват, что Федор Петрович, также по привычке играть роли, вздумал разыграть перед нами отца семейства, удрученного бедностью; кто поручится, что бедная супруга его, Саломея Петровна, не разыгрывает теперь роли француженки и не заведывает каким-нибудь Чаровым.

– Да уж если правду говорить, так она и в девушках была еще француженкой! – сказал Яликов, – я это тотчас заметил, да каналья сваха надула.

Рамирский с грустным удивлением слушал слова Дмитрицкого; имя Чарова его поразило, но он невольно усмехнулся на замечание Яликова. Дмитрицкий не был смешлив и пресерьезно сказал:

– Без сомнения, должно быть так, Федор Петрович.

– Да уж душа никогда не обманет, – прибавил Яликов.

– Конечно, особенно ваша. Знаете что, Федор Петрович, ведь Саломея Петровна здесь.

– Где-с? – с испугом спросил Яликов.

– В Москве.

– У родителей-с?

– Нет, от роли дочери она отвыкла. Хотите, я вас с нею сведу?

– Нет уж… Бог с ней!… Куда уж мне… Если б хоть отдала мне ломбардный билет… Если б вы изволили сделать милость попросить ее, – сказал Яликов, привставая с места и кланяясь.

– Вот задумали о ломбардном билете! Вы, мужчина, не умели беречь денег, где ж уберечь их слабому нежному существу! Ее самое, дело другое, можете получить: я об этом озабочусь.

– Нет уж, покорно благодарю! – проговорил Яликов, снова вставая, – я беспокоить не хочу Саломеи Петровны… Если б какое-нибудь местечко открылось… потому что за квартиру вот плачу целковый в месяц; пища также – уж все проешь в день гривенничек.

– С женой-то на сносе и с четырьмя детьми? Послушайте: мало!

– Это уж я так… проговорился, – сказал Яликов, стыдливо потупив глаза, – потому что на той же квартире живет одна очень хорошая женщина с детьми… так она пригласила меня в компанию, стол держать вместе.

– А! это дело другое, теперь понимаю; вы говорили: жена с детьми, я думал, что ваша собственная; но выходит, что не ваша, а просто жена с детьми, вместе с которой вы держите стол, вместе приходы и расходы, так?

– Так точно-с; я не умел объясниться хорошо сначала.

– То-то и беда: надо всегда хорошо объяснять все сначала, а не то люди подумают бог знает что. Так вам нужно только теплое местечко? Где ж бы нам найти его?

– Хотите ко мне в управляющие, – сказал Рамирский, – вы будете иметь все готовое и пятьсот рублей жалованья. Все ваше дело будет состоять в сборе и пересылке ко мне оброка.

– Ну, вот, хотите? – прибавил Дмитрицкий.

– Как не хотеть-с, я бы очень желал.

– Ну, так дело и кончено. Завтра вы явитесь к Федору Павловичу, а теперь можете отправиться домой. Вы где живете?

– В Зарядье.

– Охо-хо! Так вы не рассердитесь, если я вам предложу

и место пары гнедых, чтоб доехать до квартиры, пару синих? Пожалуйста, не церемоньтесь, Федор Петрович, что за церемонии между приятелями.

Яликов в восторге поклонился чуть-чуть не до земли.

– Приходите завтра ко мне часов в девять утра, мы поговорим, – сказал Рамирский.

– Непременно-с!

Яликов еще раз поклонился и вышел.

– Доброе дело сделал, mon cher, ей-богу доброе! – сказал Дмитрицкий по выходе просителя. – Если б ты знал, что это за карась и что за щука жена его… Да ты, я думаю, догадался, что это за лицо?

– Право, нет.

– Ну, ты рассеян или спать хочешь.

Воображение Рамирского в самом деле было слишком занято собственным делом, и потому он мало интересовался чужими.

– О каком Чарове упомянул ты? – спросил он.

– Тут есть один Чаров, пустая голова, но богатое животное. А что?

– Так; я знал одного Чарова в Петербурге.

– Он-он-он-он! Это я верно знаю.

– Он женат?

– Кто, он? Да какой урод, как он и сам говорит, пойдет за него?

Смутное чувство затронуло Рамирского.

– Он богат, и этого довольно, – сказал он, вздохнув.

– Богат? Пустяки. У женщин есть такт и самолюбие; умный бедняк ничего, глупый богач также ничего. Но ни то ни ce, ни ума, ни глупости – нельзя, mon cher: я говорю тебе, что у женщин есть такт: надо же любовь заменить хоть правом бросать деньги и свободой порхать на все четыре стороны; а это животное не дает ни денег, ни воли. Я только раз видел его и понял. Разве вот теперь нашла коса на камень… на Саломею… Она, может статься, распорядится им как следует. Саломея Петровна! Ах, Саломея Петровна! Да нет, извини, аттанде: он поставит мне и тебя на карту!… Ты не поверишь, mon cher, что за страсть v меня к этой женщине. Она меня терпеть не может, а я не могу никому уступить ее – никому!… Послушай, ты коротко знаком с Чаровым?

– Да, я был знаком, но не желаю продолжать знакомства.

– Нет, для меня: сведи меня с ним завтра же в английском клубе. Мне хочется видеть Саломею.

. – Избавь, пожалуйста!… Не могу! Не хочу!

– Ну, ты только позови его к себе, а уж я сойдусь с ним сам. Рамирский подумал. Любопытство узнать от Чарова о Нильской подстрекнуло его, и он решился исполнить просьбу Дмитрицкого.


Читать далее

Александр Вельтман. Приключения, почерпнутые из моря житейского
Часть первая. I 04.04.13
ІІ 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
Часть вторая. І 04.04.13
II 04.04.13
Часть третья. I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
КНИГА ВТОРАЯ. Часть четвертая. I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
Часть пятая 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
Часть третья. I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
КНИГА ТРЕТЬЯ. Часть седьмая. І 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
Часть восьмая. І 04.04.13
II 04.04.13
IІІ 04.04.13
Часть девятая. I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ. Часть десятая. I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
Часть одиннадцатая. I 04.04.13
ІІ 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
Часть двенадцатая. I 04.04.13
II 04.04.13
III 04.04.13
IV 04.04.13
V 04.04.13
VI 04.04.13
VII 04.04.13
VIII 04.04.13
ПРИМЕЧАНИЯ 04.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть