Часть первая

I

У одного папеньки и у одной маменьки было две дочки. Точка. Не об них дело. Читатель, может быть, встречал где-нибудь Дмитрицкого? Довольно статный мужчина, бледное лицо, зеленые глаза, весь в крестах и знаках отличия, служил и там и сям, был во всех войнах и походах, на суше и на море, во всех странах и землях, всех знает, со всеми знаком… Ничего не бывало! все это ложь! Раскроем наудачу какую-нибудь страницу из его жизни. Вот он едет в столицу искать счастья направо-налево — и все сердится.

— И тут тройка не везет! да ну, пошел! погоняй мужика-сипа!

— Мужик-сипа ест сыто, барин! — отвечал извозчик.

— Животное! и тот упрекает меня в недостатках! Пустяки, брат, у нас есть капитал.

И с этими словами Дмитрицкий отправил одну из своих рук в один из своих карманов, пошарил в нем, потом перенес в другой, в третий и, наконец, вытащив из недр бокового кошелек, потряс над ухом.

— Где ж он тут, собака?… а!

Вытряхнув на ладонь ключик, потом единственный червонец, он погладил его, как зверка, по шерсти.

— Ключ от прошедшего и будущего богатства; а это — вот он, настоящий червонный! один-одинехонек. Где ж, брат, твои товарищи?… ушли?… экие какие! Ничего! зато какой простор тебе на дне кошелька. Ты, душа моя, у меня заветный, на разживу; ты не какая-нибудь последняя копейка, которую дурак ставит ребром. Тебя я не выпущу из рук; ты — мой аттестат, мое золото, рычаг, движущая сила: без тебя и этого осла не поворотишь с места. Эй! пошел! да ну же, погоняй!

— Да погоняю же, погоняю.

— Гони во всю ивановскую!

— Куда же еще гнать, барин! Погонишь, да загонишь; не на один поезд с тобой куплены лошаденки; кормильцев-то других у меня нет!

— Гони, говорю! А не то видишь? смотри!

Мужик обернулся; Дмитрицкий показал ему кулак.

— Экая диковинка: у нас у самих таких пара, барин!

— Ступай, говорю, а не то я тебе дам!

— Что дашь, барин? мы сдачи сдадим.

— А вот что! — сказал Дмитрицкий, показывая червонец, — видел?

— Видел. Эх вы, соколики!

И мужик раскачнулся на облучке, приударил легонько по всем по трем; кони прибавили рыси.

— Ну, видел? Червонный, целиком, без сдачи.

— Эх вы, золотые мои! — прикрикнул извозчик, замотав головой и приподняв пристяжных навскачь.

— Скажи пожалуйста! у него золотые кони! Верно, не все то золото, что блестит. Слышишь, червонный! Ну, во все лопатки, напропалую!

— Сперва поторгуй, барин, тройку-то; да на загон-то я еще и не продам.

— Скажи, пожалуйста! Да он лучше нашего брата знает цену золоту! У нас только то золото, что золото, будь оно чужое или свое; а у него все золото, что его. А хороша у тебя жена?

— Вестимо, что хороша.

— Молода?

— Да не стара.

— Золото?

— Золото-баба!

— Ну, а весело жить?

— Покуда весело.

— Золотые деньки выдаются?

— Слава богу!

— Ну, а барин каков?

— Барин — ничего.

— Золотой человек?

— Золотой, золотой, и сказать нечего.

— Ну, а приказчик каков?

— Приказчик? Приказчиком-то он пообмишулился,

— А что?

— Да так, ничего; про нас хороший человек.

— А не золото?

— Уж такое золото, что боже упаси!

— Вот тебе раз! Поди с ним! У него все золото; а я думал удивить его червонцем! Полезай, брат, со стыда в карман; посмотрим, как-то ты блеснешь в городе.

Дмитрицкий уложил червонец в кошелек, кошелек в карман; а извозчик, затянув обычную песню, поехал обычным шагом; иногда только покачнется на облучке, помотает головой и погладит кнутом пристяжных, чтоб натянули постромки.

Вот и город Москва заблестела на горизонте золотыми маковками; у заставы извозчик приостановился.

— Приехали, барин.

— Куда? — спросил Дмитрицкий, очнувшись от дремоты.

— Да к заставе.

— Неужели?… Ах ты, скверность!.. Ну, ступай, что ж ты стал?

— Пожалуйте подорожную, — сказал часовой.

— Какую подорожную? Ведь подорожную записали; сколько еще раз записывать?

— Когда записали?

— А генерал-то проехал.

— Какой генерал? Никакого генерала не проезжало.

— Вот тебе раз! Не может быть! Что ты это говоришь! Куда ж он девался? Я — его камердинер… отстал… бричка сломалась генеральская; я тороплюсь догнать его… Тут нечего разговаривать!.. Ступай!

— Нет, постой, я доложу дежурному.

— Я сам пойду к дежурному, — сказал Дмитрицкий, — посмотрю в книге; как это можно, чтоб генерал еще не проехал?

И Дмитрицкий, выскочив из повозки, пошел в караульню.

— Да я тебе говорю, что никакого генерала не проезжало! — твердил ефрейтор, следуя за ним.

— Позвольте, ваше благородие, взглянуть в книгу; вот, говорит, что не проезжал мой генерал, а я знаю, что проехал…

— Какой генерал? Как его зовут? — спросил писарь.

— Да вот, извольте посмотреть, вчера или сегодня, — продолжал Дмитрицкий, взяв книгу и просматривая фамилии проезжих. — Бричка сломалась, починили было, опять сломалась, принужден был нанять телегу, да такие лошаденки попались… л генералу что ж без меня делать… мундиры все со мной… я думаю, ждет не дождется… еще прибьет, что я замедлил.

— Да как фамилия твоего генерала? — спросил офицер.

— Ну, вот, вот; вот генерал от кавалерии… а тут говорят, что не проезжал. Я знаю, что проехал; вот, с будущим, а будущий-то я, его камердинер… Сделайте одолжение, ваше благородие, пожалуйте солдатика проводить меня к нему для удостоверения, что я действительно его камердинер.

— Это для чего?

— Меня не пропускают через заставу; а его превосходительство, верно, сказал на заставе, что я еду вслед за ним.

— Говорил генерал? — спросил офицер ефрейтора.

— А бог его знает; ведь не мы были, ваше благородие, в карауле; а при смене никто ничего не говорил.

— Так позвольте солдатика, ваше благородие; я же и не знаю, где генерал остановился.

— Можешь и сам отыскать; здесь караул не для рассылки.

— Нечего делать! прощайте, ваше благородие, — сказал Дмитрицкий, выходя. — Подавай тройку! — крикнул он извозчику.

Заставу подняли, Дмитрицкий сел в телегу и на вопрос извозчика: «Куда прикажете ехать?» — отвечал: «Ступай покуда прямо!»

— Насилу отделался! — продолжал он про себя, — спасибо тузу: при тузе и валет много значит; поставил темную — и повезло.

Начав дело с конца, все-таки не уйдешь от начала; а потому мы должны хоть слегка просмотреть первые страницы жизни Дмитрицкого.

Вследствие уроков своего наставника эмигранта почтенный родитель его имел следующие правила: люди добрые — овцы, которых умные стригут; люди честные — ослы, которые за умных людей возят тяжести; а люди трудолюбивые — лошади, на которых умные люди верхом ездят. Матушка его не имела никаких правил и в подражание своему супругу думала, что женщина с правилами — дура, что любовь не что иное, как спиртуозное чувство, от которого пьянеют только дураки. Дмитрицкий в доме родительском был баловень; в какой-то гимназии или в бурсе — шалун и лентяй; на службе — разбитной малый, сорвиголова. Служил он или, лучше сказать, служил-не-служил в уланском полку корнетом. У него была совсем не служебная организация. Кивер набекрень, сабля при колене, темляк до земли, — он любил сначала побушевать; но истинное призвание его было не в одну сторону, а направо-налево . С первой попытки он так ловко держал в горсти книгу судеб, называемую колодой, так ловко, по-юпитерски, метал, что вся собратия подрывающих банк восклицала: «Славно мечет! чудно мечет!»

Эти возгласы заложили навсегда банк в голове Дмитрицкого. Для него просто была мука, когда отрывали его от дела , не только службой, но и глупым обычаем закусывать, обедать, пить чай и ужинать.

Бросая с досадой карты, он всегда восклицал, вставая из-за стола: «Только и думают, что набивать пузо! точно голодные собаки бегут к корму! как будто нельзя тут же перекусить чего-нибудь!»

Счастье ли не везло Дмитрицкому, или бедовая страсть метать банк до тех пор, покуда он не лопнет, только Дмитрицкий постоянно был оборван. Он не сердился на то, что жалованье его всегда было проиграно вперед за треть; не горевал и о том, что в гардеробе его оставался только старенький мундир с мишурными принадлежностями, годный только для манежа; но он сердился, что явный недостаток в деньгах прекращал игру и ему ничего не оставалось делать, кроме как сказываться больным и, завернувшись в шинель, лежать врастяжку на одре тоски. Сидеть бездельником подле стола, смотреть, как играют другие, и спокойно покуривать трубочку — на это Дмитрицкий был не способен. Когда он начинал жаловаться на голову, то это значило, что у него на квартире чистота и опрятность. На деревянном диване разостлан старый вальтрап;[1][1] Попона, покрывало для лошадей. в головах кожаная подушка, вылощенная головой; у стенки еловый столик; на окне продутая трубка, а подле нее в жестяной сахарнице табачные окурки, как воспоминание счастливых дней изобилия в табаке. Тут уже нет ни чемодана, ни разбросанного платья, ни рассыпанного повсюду вахштафу,[2][2] Вахштаф  — немецкий курительный табак. ни дыму, в котором можно коптить окорока, ни кухенрейтерских пистолетов, ни солингенских сабель, ни лазарининского ружья, ни охотничьей собаки. Тут только Дмитрицкии, расслабленный душой и телом, наполняет собою пустоту; то положит руки под голову, глаза в потолок; то вскочит, набьет табачных окурков в трубку, затянется, плюнет и снова заляжет. И в самом деле, возможно ли Дмитрицкому показываться на белый свет в полном здоровье и тишине души: что стал бы он отвечать на вопрос: «Что ж, брат, банчику?» Не отвечать же: «Что, брат, денег нет!» Да это такой стыд, что ужас. После этого никуда глаз не показывай, чтоб не опросили с сердечным участием: «Что, брат, денег нет? что ж, брат, дудки есть».

К получению жалованья Дмитрицкий выздоравливал; но однажды, во время болезни своей, он надумался и решил, что глупое счастье надо заменить чем-нибудь умным. И вот все время болезни он стал посвящать на изучение волшебной науки, по части превращения листов . Эксперименты постоянного совершенствования в науке он производил над помещиками, и, по пословице: «бей сорок, бей ворон, добьешься и до белого лебедя», он зашиб однажды изрядный куш у одного юного агронома. Деньги развивают фантазию и в прохладных душах, с ними непременно хочется летать. Ремонтерство — пресоблазнительное поручение для кавалериста:[3][3] Ремонтерством в дореволюционной русской армии называлась командировка офицеров для закупки лошадей. подорожная на все четыре стороны, пики — в Бердичев. Отправился и наш герой в Бердичев. Счастлив. Там-то в Бердичеве, тьма казначеев, тьма ремонтером, тьма понтеров, тьма Эстерок или Эсфирей, Лий, Рахилей, которых называю! Рохли мм, жидок евреев — иудеев — факторов, контрабандистов и талмудистов, панов, панн и паненок, шляхтянок и гардеробянок. Чудо! Корчмы, бильярды, карты, коханки, мазурки, панские реньчки[4][4] Ручки (польск.) . и ножки, сто тысенц дьяблов и цо еще? — больше ничего не нужно, всё есть. Дмитрицкии прибыл благополучно; по обычаю, остановился в корчме, потому что где живет израиль, там нет домов, а есть корчмы: это ряды длинных заездных мазанок с крытыми дворами напролет из грязной улицы в вонючий переулок. Переднюю часть корчмы составляет комната для приезда вельможных панов. Здесь можно присесть на стул, прилечь на канапе, посмотреться в зеркало, выглянуть на улицу, раскинуть ломберный стол, побеседовать с какой-нибудь Рифкой, угодливой хозяйкой в жемчужных мушках, или с Пейсой, ее сестрой, или дочерью, с распущенными кудрями до плеч. И Рифка и Пейса смотрят в глаза и неугомонно допрашивают, не потребно ли чего-нибудь пану: «А может быть, пан покушает чего-нибудь? а может быть, пан чай будет пить?… пан с ромом пьет?… а может быть, пан желает что купить?» Только что пан заикнулся, Пейса уже исчезла, прокричала в нос на дворе: «Хаймэ, Хаймэ!» — и еще что-то по-своему, и жидок Хайм бежит в ряды. Глядь, из какой-нибудь лавки крадется Хайм, а за Хаймом из всех лавок бегут Хаймы, Мошки, Иоски, Абрамки и Шлёмки с узлами. Хайм в двери, и все за ним. Напрасно и Рифка и Пейса застановили двери, хотят припереть на крюк: жиды ломят, проталкиваются, кладут на пол свои узлы, торопятся развязывать, и каждый, бранясь по-жидовски со всеми прочими и охуждая чужие товары, расхваливает свои и сует их в руки панские.

Этой картины, не только живой, но и писаной, не найдешь даже и в Москве, где некогда, по татарскому обычаю, купцы держали при себе таких сидельцев, которые тянули покупщиков к лавке за ворот.

Но мы еще не кончили описания корчмы. Рядом с приемной меблированной комнатой лежит небольшая штуба хозяйская; здесь две кровати, подле окна стол, в углу печка, подле печки лавка, в другом углу шкаф с посудою, по стенам полки с горшками и плошками. Под заскорузлыми перинами ложе Рифки и Пейсы с братьями и сестрами; на печке ложе старой жидовки, а на лавке наймочки .

Все остальное протяжение корчмы, от улицы до переулка, разделяется на отделения для заезжих — вход прямо со двора; каждое отделение разделено надвое печкой, которая таким образом и составляет стену, или перегородку, очень удобную для топки камышом и бурьяном. Втащат несколько связок длинного камышу, разложат в грубе огонек,[5][5] Грубой, или грубкой, называлась печь для комнатного отопления в отличие от кухонной печи дли стряпни. воткнут один конец связки, камыш вспыхнет, затрещит, и по мере того, как огонь пожирает, камыш вдвигается в печь. Проглотив связок десять камышу, груба раскалится как нельзя лучше, и вы до самого вечера имеете полное право жаловаться на нестерпимый жар, духоту и в случае слабой головы на угар; а ввечеру можете снова топить или почивать в прохладной комнате.

На дворе корчмы постоянное месиво грязи; это в одно и то же время и конюшня, и сарай, и хлев, и курятник, и помойная яма.

Город — не столица обширного размера, и потому экипажи — лишняя вещь; можно, не уставая, ходить из конца в конец пешком; по сторонам улиц грязь не так глубока, и всегда есть, вместо тротуара, пробитая тропинка; но если вы — смелый кавалерист, то можете оседлать какого-нибудь жида и переехать на нем чрез топь. Впрочем, в каждой корчме можно нанять пару кляч в бричке с дышлом, и какой-нибудь Шлёмка довезет вас и на бал и с балу.

Жидовское местечко — удивительная вещь: это шайка, но не разбойников и не воров. В этом случае каждый жид честен как черт: как черт не убьет, не украдет, но как черт — обманет, проведет, надует, обморочит, соблазнит, раззадорит, и вы почувствуете какую-то тяжесть в кармане и выбросите из него все деньги жиду за дрянь, как черту душу за земные наслаждения.

Кто не живал посреди израиля, тот не понимает достоинства картин жидовской школы .

Вот на лавочке у ворот одной корчмы сидит офицер, в шинели и фуражке; что-то очень смутен; облокотясь на колени, он запустил руки в густые кудри и, как будто насильно похилив голову книзу, заставил ее устремить глаза в землю. Сидит и молчит, не смотрит даже на Пейсу, которая, накинув капотик на одно плечо, стоит подле.

— Вы сердитые такие, не хотите говорить, — сказала она ему с участием.

Офицер молчит.

— Знаю я: пан Желыньски обыграл вас; сказала я, что не играйте с паном.

— Да поди прочь, пожалуйста!

— Зачем пойду прочь? я хочу здесь стоять.

— Ну, стой, да молчи.

— Я только жалею вас, больше ничего; а вы сердитесь.

— Ах ты, Песька! ну, поди сюда!

— Как это можно!

— Ну, поди прочь!

— Где тут квартирная комиссия? — крикнул улан, подъезжая к соседней корчме.

— Улан! какого полка? — спросил офицер.

— Татарского уланского, ваше благородие, ремонтной команды.

— Кто офицер?

— Поручик Дмитрицкий; вот не допрошусь, где квартирная комиссия: заготовить надо квартиру его благородию.

— Пустяки, брат; здесь и в месяц не добьешься порядочной квартиры; а твой офицер, верно, не остановится в мурье.

— Как можно, ваше благородие; он приказал, если не отведут хорошей квартиры, так нанять.

— Так нечего и хлопотать, вот здесь есть квартира, лучше и не найдешь.

— Поди посмотри, прекрасная, меблированная, с зеркалами комната, — сказала Пейса.

— Да уж, верно, понравится его благородию, — сказал улан, посматривая на Пейсу, — так я поеду, буду ждать его у заставы.

— Веди прямо сюда; да постой, служивый, ты посмотри, ты увидишь, какая прекрасная квартира, мы за постой дешево берем.

— Ну, посмотрю, — сказал улан, въезжая на двор и слезая с коня.

— Видишь, какая квартира для твоего офицера?

— Славная, славная!

— На-ко, выпей с дороги.

— И квартира славная и хозяйка славная!.. а уж мой офицер такой, что и квартиру ему подай славную и хозяйку славную… ох, да и водка какая славная!..спасибо!

— Если понравилась, так выпей еще… Смотри же, прямо к нам веди, не слушай других…

— Небойсь; да закусить, брат жидовочка, дай чем-нибудь.

— Сейчас, сейчас; вот два бублика.

— Довольно одного. Так прощайте же покуда.

— Офицер твой любит играть, может быть, в карты, так мы ломберный стол поставим, — сказала Пейса.

— И играет, и гуляет, — отвечал улан, моргнув глазом.

— Женатый или нет?

— Какой женатый!

— А богатый?

— Да сорит деньгой; куда их беречь: и поигрывает, и вашу братью задаривает… щедрый, нечего сказать! Ну, поеду навстречу.

— Прямо сюда, да не ошибись. Я пошлю фактора на заставу… Хаймэ! гэ!

Пейса что-то пробормотала, и Хаймэ побежал за уланом.

— Хвалит своего офицера, — сказала Пейса, выходя за ворота, — в карты играет…

— Э?

— И богат; вот и играйте с ним.

— Э?

— Да; со своим братом офицером лучше вам играть; а эти паны в париках — шулера.

— Э?

— Да, я вам говорила.

— Э? Сидоров, дай трубку.

— Трубку-то я подам, сударь, да пустую.

— Табаку нешто нет? Поди возьми у Соломона фунт.

— Поди возьми! — бормотал косолапый кавалерист-денщик про себя, отправляясь в лавку, — пожалуй возьму; мне что! я поди возьми, так сам не будет отвечать… Эй, давай фунт табака барину.

— Фууунт?

— Да, фунт! сказано фунт, так фунт. — У тебя карбованный али сто?

— Да, сто! как бы не так!

— Давай деньги.

— Поди у барина возьми, он тебе даст.

— Даааст? а у барина деньги есть?

— A у кого ж и быть деньгам, как не у господ? Ну, давай же или сам неси; барин велел фунт табаку принести; ну и ступай.

— Велел?

— Говорят, велел; ступай, он, чай, расплатится с тобой.

— Расплатится?

— Стало быть, расплатится, когда велел целый фунт приносить.

— Пойдем, пойдем.

— Пойдем.

Между тем офицер, не дождавшись табаку, отправился по соседству, корчем через пять, к пану Желынскому.

Пан Желынский был знатный игрок, старый пес в рыжем парике, с преотвратительной наружностью. Все знали его ремесло, говорили ему в глаза: «Ты, пан, шулер! с тобой нельзя играть!» Он на это издавал звук: «хэ, хэ, хэ, хэ?», садился за стол, высыпал горсть червонцев, разламывал звучно обертку колоды, раскидывал ее, как веер, и, пропустив с треском карту в карту, клал тихо на стол и произносил: «Не угодно ли?» На это магическое слово ничего нельзя было отвечать, кроме: «Угодно!»

— Пан, реванж за тобой, — сказал офицер, входя в квартиру пана, который играл в это время на скрипке вариации Плейеля.[6][6] Плейель Игнац (1757–1831) — немецкий композитор. Его квартеты для скрипки и фортепианные сонаты пользовались широким распространением. — Отыгрываться я не хочу; а будем играть пополам.

Желынский, положив скрипку, посмотрел вопросительно на офицера.

— Ну, пан, хочешь вместе, идешь на половину?

Желынский отдул губы и сделал знак, что он не понимает этих слов.

— Послушай, пан, ты со мной не церемонься; ты меня обдул, а я тебя отдую, мне все равно; я проиграл тебе ремонтные деньги! Ты должен меня вывести из беды.

— На чужие деньги не должно было играть.

— Знаю я сам это; да ведь ты, бес, попутал меня; так и распутывай.

— Но… с кем же играть?…

— С кем?… Э-гэ! колокольчик!..

И самом деле колокольчик звякнул, на улице хлопанье бича ближе и ближе.

Желынский и офицер бросились к окну.

Дмитрицкий катил в роскошной коляске, прислонясь к боку; белая фуражка, по обычаю, набекрень.

— Какая прекрасная венская коляска! Кто это такой?

— Вот выигрывай, пан, эту коляску.

— Хэ, хэ, хэ! не худо бы. Здесь, подле, остановился; надо бы узнать, кто такой. Яне! гей, Яне!

— Не беспокойся, это мой сосед. Хочешь с ним познакомиться?

— Почему ж не так, всякое новое замечательное лицо составляет особенно приятное знакомство.

— Так приходи же ко мне через полчаса, слышишь?

Желынский кивнул головой в знак утверждения, а офицер отправился к себе.

Дмитрицкий был уже встречен Пейсою и охорашивался в зеркале.

— Какая ты миленькая евреечка! а?

— Нравлюсь я вам?

— Да как же? чудо что за глазки! а?

— Вам, может быть, чаю угодно? у нас самый лучший чай.

— Чаю, чаю! о, какая хорошенькая! тебя как зовут?

— Пейса.

— Пейса!

— Позвольте, я сейчас принесу чай; как прикажете: с самоваром подать или просто?

— Как хочешь.

И Пейса вышла торопливо в свою комнату собирать чай.

— Чудо жидовочка! — повторил Дмитрицкий, расхаживая по комнате и крутя усы, — а городишко, кажется, не лучше Могилева… а я думал черт знает что!..

— Прикажете сливок и сухарей, или с ромом будете пить? У нас ром самый лучший, ямайской.

— С чем хочешь… Поди, поди сюда!

— Сейчас, я только приготовлю чай.

— Плутовка!.. Сергей! эй! Сергей!

— Сейчас. Самовар ставлю, — отвечал денщик со двора

— Скорей!

— Самовар ставлю!

— Кто тебя просил? дурак!

— Да сами же сказали, чтоб сейчас же самовар был готов.

— Не нужно! здесь есть чай готовый…

— Не нужно! а я наставил… Готовый! какой тут жидовский чай — труха! а деньги дерут такие, что…

— Ну, молчи!

— Да зачем же изволили покупать самовар? Сами говорили, что от жидовского чаю с души воротит. — Молчать!

— А по мне что — меньше хлопот! не я его пить буду!

Пейса принесла чай точно в таком же виде, как подают и в русских трактирах.

— Налей же, Песя; сама угощай меня!

— Вы сладко любите?

— Сладко, милочка; так сладко, как… понимаешь? Да сядь, хозяйничай как должно, а я сяду подле тебя…

— Как это можно!

— Ну, я не буду пить; мне скучно одному пить.

— Пейса! Пейса! — раздался голос подле дверей.

— Позвольте! постоялец наш пришел, верно, требует чаю…

— Кто такой постоялец?

— Драгунский офицер. Ему здесь отведена квартира.

— Экой счастливец!

— Он скоро едет; попросите его, чтоб он передал вам свою квартиру.

— В самом деле!

— Пейса! чаю давай! — крикнул офицер, входя в комнату, не обращая внимания на Дмитрицкого.

Надо сказать, что в корчмах приемная комната то же, что в гостиницах общая зала. Если в корчме есть какая-нибудь заманчивая Пейса и никто из приезжих не занимает этой общей залы, то офицерство на прогулках заходит в нее и требует, у Пейсы чаю, кофе и поцелуев.

— Я вам пришлю чай в вашу комнату, — сказала Пейса, — здесь они стоят.

— Ах, извините, — сказал офицер Дмитрицкому, — я не знал, что у меня есть сосед.

— Сделайте одолжение, рад познакомиться, тем более, что я имею к вам просьбу. Мне вот жидовочка сказала, что вы скоро поедете отсюда и ваша квартира опростается. Я бы желал занять ее.

— И прекрасно! в самом деле, вам нечего хлопотать в квартирной комиссии; а признаюсь вам, это истинная комиссия добыть здесь порядочную квартиру.

— Сделайте одолжение, не угодно ли вам чаю?… Я церемоний не люблю; прошу и со мной без церемоний…

— Это и прекрасно!

— С ромом изволите?

— Немножко.

— Может быть, вы любите пунш?

— Э, все равно. Вы надолго приехали?

И так далее, обыкновенный офицерский разговор, который был прерван приходом денщика Сидорова с Соломоном и с табаком.

— Вот, сударь, сам принес табак, — сказал Сидоров.

— Дурак! тебя кто просил сюда? не мог подождать? Покажи табак!.. Изрядный! Вот это изрядный табак! Верно, нового привозу; а то такой скверный отпустил, что я хотел тебя проучить, заставить сто раз прийти за деньгами. Завтра принеси еще три фунта этого же самого. Пошел!

— Васе благородие…

— Ну, пошел, нечего оправдываться!

— Что ж, васе благородие…

Слова жида были прерваны приходом Желынского.

— Я думал, что пана Рацкого дома нет, — сказал он, обращаясь к офицеру. — Я принес долг… кажется, пятьсот пятьдесят рублей?… Вот три двухсотных.

— Что ж это? пятьдесят рублей сдачи? Ну, я сдачи не люблю давать: штос, на две карты[7][7] Штос — азартная карточная игра. — и кончено: четыреста или все шестьсот. Пойдемте ко мне; здесь их квартира.

— Ах, извините, я не знал, — сказал Желынский, обращаясь к Дмитрицкому.

— Не угодно ли и вам ко мне?

— Да для чего ж, господа, переходить с места на место, — сказал Дмитрицкий, — я очень рад, что имел удовольствие познакомиться, прошу вас быть как дома; если угодно, я велю подать карты.

— Нет, я играть не буду, — сказал Желынский.

— Кто это такой? — спросил Дмитрицкий тихо у Рацкого.

— Помещик, богач каналья, я его немножко наказал… Я сам играть не хочу; но штос на квит — не игра.

— На квит, пожалуй.

— Пейса, подай карты.

— Вы откуда изволили приехать? — продолжал Желынский, обращаясь к Дмитрицкому.

— Из-под Могилева.

— На Днепре или на Днестре?

— На Днепре.

— Я там не бывал.

— Маленький город.

— Ну, пан Желынский!

— Позвольте, я сам мечу.

— Пожалуй!.. Идет на квит… Ах, проклятая десятка!.. идет на сто… баста!

— Это ужас! — вскричал Желынский, бросая карты. — Терпеть не могу этот штос!

— Зачем дело стало, — банчику!

— Нет! покорно благодарю! да еще против одного!..

— Извольте, я тоже приставлю, — сказал Дмитрицкий, — надо же что-нибудь делать: я смотреть не люблю.

— Охо-хо! гроши мои, гроши! — сказал вздыхая Желынский, высыпая на стол из кошелька сотни две червонцев. — Новые карты!

Началась игра. У Желынского точно как будто колода никогда в руках не бывала. Так глупо держит, что все карты видны. Дмитрицкий думает: «Такого олуxa не трудно обыграть!» Подсмотрит карту, — аттанде! и поставит на хороший куш, да еще примажет. Разгорелся, подымает выше.

— Отвечаете? — вскричал он наконец, поставив темную.

— Отвечаю! — с досадой отвечал Желынский, — отвечаю до десяти тысяч!

— Аттанде! отвечаете?

— Отвечаю!

— На все!

Желынский приостановился, казалось, струсил, руки задрожали…

— Мечите!

Направо, налево, направо, налево… Ух! Дмитрицкий разбил кулак, ударив по проклятой карте, которая ему изменила; в глазах затуманило.

— Позвольте сосчитаться, — сказал Желынский, потирая руки и положив колоду на стол.

— Это черт знает что! — вскричал Дмитрицкий. — Ах, дурак! сам себя надул! так глупо ошибиться! — прибавил Дмитрицкий про себя, — это удивительно!

— Что ж тут удивительного, что из пятидесяти карт, которые я вам дал, выигрываю одну?

— Да эта одна стоит тысячи! — прибавил Рацкий.

— Нет, не тысячи, а восьми тысяч четырехсот, — отвечал хладнокровно Желынский, сосчитав выигрышные Дмитрицким тысяча шестьсот рублей и вычитая их из десяти тысяч. — Рассчитаемся.

— Нет, мы будем играть еще! — вскричал Дмитрицкий, потирая лоб.

— Нет, баста! за вами восемь тысяч четыреста.

— Что ж вы думаете, что у меня денег нет? — сказал с сердцем Дмитрицкий, схватив шкатулку и отпирая ее. — Вот ваши деньги!

Для уплаты восьми тысяч Дмитрицкий должен был прихватить сотни, две из ремонтной суммы. Дрожь проняла его.

— От реванжа я не откажусь, — сказал Желынский, взяв деньги, — но завтра.

— Завтра не играю! — сказал Дмитрицкий.

— Как хотите, сегодня не могу, мне в голову ударило от удовольствия выиграть хоть одну порядочную карту: я так несчастливо играю. До свидания.

— Прощайте!

— Животное! обрадовался, что выиграл восемь тысяч! — сказал Дмитрицкий, когда Желынский вышел.

— Хм! да! ужасная скотина!

— Так глупо проиграть, как я проиграл, ни на что не похоже! Проиграл такому ослу!.. это ужас!.. Вы видели, как он держит карты?… Все виднехонько! Его можно бы было обобрать до нитки; но я не хотел пользоваться этим, в доказательство мой проигрыш, черт знает что!

— Да, да! — отвечал Рацкий, зевая.

— Давайте по маленькой, от нечего делать.

— Пожалуй, только мне нужно сперва сходить в дежурство… Я через полчаса приду.

Через полчаса Рацкий действительно возвратился; сели играть по маленькой, играли за полночь; но у Дмитрицкого тряслись руки, и пальцы не в состоянии были исполнять его требований. Игра кончилась ни на чем.

Дмитрицкому не спалось; всю ночь продумал он о глупом тузе, который лег вместо левой на правую сторону. На другой день он отправился отдать визит Рацкому и предложил ему пригласить олуха к себе.

— Надо же отыграться!

— И пусть он опять мечет банк.

— Да, да, да, именно!

Желынский не замедлил явиться; но, начав игру, долго не распускал хвоста у колоды. Игра не клонилась ни на ту, ни на другую сторону.

— Славная у вас коляска, — сказал Желынский.

— Не дурна.

— Что заплатили?

— Три тысячи.

— О-го! но стоит этих денег, бесподобная коляска!

— Хотите выиграть в четырех тысячах?

— Э, нет, в трех с половиною, пожалуй!

И Желынский, как будто невзначай, выказал валета, третью карту снизу. Дмитрицкий не упустил заметить ее, позадержал талию ставками и, когда три валета выпали, крикнул: «Аттанде! мазу коляска!» Направо, налево…

— Черт знает! — вскричал Дмитрицкий, — вы, сударь, передергиваете!

— С вами играют, милостивый государь, благородные люди, вы забываетесь! Я с вами давно уже играю, господин Рацкий: заметили ли вы, что я передергиваю?

— Полноте сердиться! господин Дмитрицкий так только сгоряча сказал; кому не досадно проиграть два такие куша!

— Однако ж я не выходил из себя, когда проиграл вам третьего дня две тысячи.

— У вас характер, у господина Дмитрицкого другой.

Дмитрицкий исступленно ходил по комнате. Коляска ему нужна была для представительности…

— Милостивый государь, я коляску вам не отдам, я плачу вам за нее тысячу рублей, то, что сам заплатил.

— Это прекрасно! Вы сами заплатили за нее три тысячи; она шла в трех с половиной. Извольте, я за три тысячи отдаю назад, уступаю пятьсот рублей.

— Я у вас покупаю ее.

— Она стоит мне три тысячи пятьсот.

— Угодно тысячу двести? Вам никто за нее больше не даст.

— Она не продажная; я сам в ней поеду.

— Угодно полторы тысячи?

— Полторы тысячи деньгами, пенковую вашу трубку да шкатулку.

— Трубку? шкатулку? ни за что!

— Отдавай, пан, за полторы тысячи, — сказал Рацкий.

— Ну, так и быть.

Дмитрицкий со вздохом достал из шкатулки тысячу пятьсот рублей и бросил на стол. Это уже был второй заем без процентов и без всякого обеспечения.

Но читателю, верно, надоел Дмитрицкий. Оставим его покуда делать что хочет; расскажем что-нибудь другое.

ІІ

У одного папеньки и у одной маменьки были две дочки. Точка. До них не дошел еще черед. Жил-был старик со старухой, в Москве, древнепрестольном граде, в котором житье старикам и старухам. Старик был отставной капитан, следовательно, старуха была отставная капитанша. Жили они со времен екатерининских пенсионом, состоявшим из двухсот рублей. В первые годы отставки старик и старуха считали себя обеспеченными навек.

— Слава богу, — говорила старуха в 1789 году, — двумястами рублей можно пожить в довольстве и роскоши: двадцать пять рубликов в год квартира, рублей по десяти в год нам на одежу, за пять рублей в месяц можно иметь сытный стол… Сколько это, батюшка, составит? Считай!

— Сколько ты, матушка, сказала?

— Экой какой! клади двадцать пять за квартиру.

— Постой, счеты возьму. Ну, двадцать пять за квартиру.

— Десять да десять на одежу.

— Куда ж мне, матушка, десять! Мундир мне прослужит еще лет пять; четыре рубахи в год не износишь — рубль шесть гривен; пара сапогов рубль — вот и все: два рубля шесть гривен; тебе — другое дело, мало ли: пара платья, салоп, чепчик…

— Пара платья! довольно и одного новенького в год. Ситцевое, например, или коленкоровое: пять аршин, ну, хоть шесть, в четыре полотнища, по шести гривен аршин — три рубля шесть гривен; а понаряднее, флоранской тафты[8][8] Флоренская тафта — сорт легкой шелковой ткани преимущественно черного цвета. — пять рублей. Салоп немногим чем дороже, да зато уж лет на десять сошьешь хорошую вещь — жаль носить.

— Ну, положим нам обоим двадцать рублей на платье. Еще что?

— По пяти в месяц на стол.

— Шестьдесят. Всего сто пять рублей.

— Кухарке в год восемь рублей.

— Восемь.

— Чаю и сахару в год много на пятнадцать рублей.

— Не много! Один Иван Тихонович выпьет рублей на пять, да и Матрена Карповна придет в гости, вторую не покроет!

— Ах, батюшко, жаль стало; да что бы мы стали делать, кабы добрые люди к нам не жаловали хоть на чашку чаю!

— Ах, матушка, слово молвится не в упрек. Всё?

— А сколько всего-то?

— Сто двадцать восемь; смотри-ко ты!

— А на говенье-то, священник с крестом придет — положил?

— Да ты, матушка, не сказала.

— О-ох, Иван Леонтьевич, ты словно не христианин. Клади смело десять рублев.

Вот таким-то образом рассчитывали старик со старухой пятьдесят лет назад.

Квартирка у них была такая приютная, что чудо! Так все установилось и улеглось в ней к месту! Как войдешь — кухонька, всё в исправности: горшки, ухваты, уполовники, чашки, посуда столовая; на печке спальня кухарки; из кухоньки в гостиную; в гостиной комод с шкафом — тут чайная посуда, серебро, чайные ложечки, счетом двенадцать, вставлены в местах на верхней полке. Тут канапе и дюжина стульев, обтянутых кожей. В переднем углу образ, пред ним лампадка. Стены оклеены зелеными обоями; по стенам в черных рамках картины: царь Иван Васильевич Грозный, четыре времени года и разные птицы, выделанные из перьев, наклеенных на бумагу. У стен большой сундук, ломберный столик, над столиком круглое зеркало; в двух окнах клетки с чижами, по сторонам коленкоровые с плетеной бахромой занавесы.

Из гостиной — спальня; общее ложе старика со старухой под миткалевыми занавесами; тут же лежанка, на которой сохнет запасная голова сахару; подле кровати, на гвоздях, платья, салопы и прочее, покрыты простыней; белье в комоде, шубы в сундуке, обвернуты также в простыни и переложены от моли табаком. Подле окна столик овальный с вырезом и бронзовой окраиной, перед столиком креслы Мавры Ивановны, в которых она обыкновенно сидит и вяжет чулок или перед праздником, надев очки, читает священные книги, а в праздник, если никого нет, раскладывает пасьянс.

Далеко они не распространяют свое знакомство; но со всеми соседями знакомы, не пренебрегают никем; Мавру Ивановну навещает и попадья, и дьяконица, и купчиха Акулина Гавриловна, и магазейная приставша,[9][9] Жена пристава, надзирающего за магазинами. и иные; она их угощает и чайком, и орешками, и яблочками; зато и ей у них почет и угощенье всем чем бог послал. У Ивана Леонтьевича также не без знакомых, то сам в гости пехтуром, то вместе с сожительницей. К обедне, к вечерне, ко всенощной, к заутрене, — смотришь и нет времени на скуку.

Надо знать, что Мавру Ивановну знала и старая княгиня — соседка и часто в церкви выговаривала ей, что редко у нее бывает. А когда приходила Мавра Ивановна к княгине, то, как свой человек, засидится у нее за полночь, и ее отвезут домой в княжеской карете.

Таким образом старик со старухой жили, не горюя ни о чем, до нового столетия. С новым столетием как будто что-то переменилось в их жизни, как будто стало недоставать двухсот рублей на год. Старый дьячок, у которого нанимали квартиру, умер; а новый дьячок говорит, что времена уж не те и нельзя отдавать трех покоев в год за двадцать пять рублей: что, дескать, ему дают пятьдесят рублей. Куда ни обернись — деньги как будто поусохли и рубль отощал, а на копеечку и на грошик никто и смотреть не хочет, подай, говорит, пятачок. Соседи повымерли, а новые соседи как будто и не соседи. С старухой и стариком никто слова не промолвит. Дотянули кое-как до двенадцатого года — с ним кончилось и благоденствие старика и старухи. Французы идут! Народ бежит из Москвы; побежали и они за народом. Где люди остановятся, тут и старики. Пенсии неоткуда получать, денег нет; что вынесли на плечах, — пораспродали. Пробились кое-как два месяца. Воротились в Москву, и ни у кого так не плакалась душа по Москве, как у них.

Уж бог только ведает, как прожили они до тех пор, покуда все поустроилось и Иван Леонтьевич получил сперва вспомоществование, а потом и пенсию. Да что ж, почти половину подай за угол; бывало, — не далеки времена, — копеечного калача и на сегодня и на завтра, да и на послезавтра достанет, а тут вдруг с девятью копейками — с денежкой и к лотку не подходи. Все во время нужды и беды выросло; а уж что выросло, того, верно, не понизить. С дешева на дорого — нужда велит; а с дорога на дешево никто не велит.

— Ну, матушка, доносил мундир, в котором родился, пора в чистую, — сказал, наконец, Иван Леонтьевич, умаявшись жизнию, и — отправился на тот свет.

Оплакала, похоронила его старушка, да еще как похоронила! По сю пору рассказывает, как без копеечки похоронила своего сожителя и как, по милости божией, живет половиною мужниной пенсии. Как бы, кажется, прожить ста рублями целый год в довольстве, не нуждаясь в людях? Живет. Приходите в гости к Мавре Ивановне, она еще вас и чаем напоит, своим собственным, купленным из ста рублей пенсии. На эту же пенсию она содержит у себя и кота Ваську. Кот Васька — не пустая вещь, с ним также подчас можно провести время и побеседовать. Мавре Ивановне как-то веселее, когда Васька лежит у нее на коленях и курнычет, или, проголодавшись, вскочит, вытянется верблюдом и мурлычет, ластится, трется около Мавры Ивановны, толкает ее под руку и не дает вязать чулок, или сядет на окно, начнет обмываться и захрапит песню.

— Для кого это ты моешься, Васенька?… а?… гости будут, что ли?… Да кому быть-то?… разве Степанида Герасимовна?… Где ж ей быть в такую погоду… Видишь, распелся, и горя себе мало… Ну, ну, ну, брысь! не люблю, как ты начнешь толкать под руку, когда я чай пью!.. Того и гляди, обварю кипятком, и, избави бог, еще и чашку выбьешь из рук. Чашка-то покойного Ивана Леонтьевича!.. только и осталось памяти!.. о-хо-хо! от целой дюжины одна-одинехонька!.. Что, не думаешь ли, что молочка дам, как бывало?… Нет, Вася! молочные-то дни уже повысохли!.. погулять захотел? ну, ступай, ступай!.. Чу! мяучит! Нагулялся? ох ты, проказник! Одно-то ты у меня утешение осталось; поди, я тебе щец налью. Не хочешь? Ну, честь приложена, от убытку бог избавил.

Мавру Ивановну можно было назвать молоденькой старушкой. На плечах лет восемьдесят, а она легко их носила, как будто это долгое время совсем ничего не весило. То ли дело в старину! Какое доброе чувство лежало на сердце, даже к окружающим вещам, не только что к людям. Язык еще не грубиянил, произносил: «Какой выдался нынче денечек; подвинь-ка, Дунюшка (Дунюшке леть шестьдесят), стулик-то ко мне; подай, голубушка, ложечку. Дай-ко стаканчик водицы, испить хочется». — «Не лучше ли кваску, матушка?» — «Нет, уж лучше чайку чашечку».

Таким-то образом Мавра Ивановна проводила день, если какая-нибудь старушка Гавриловна не навещала ее или если Саломея Петровна не присылала за ней. Иногда только она вяжет наобум чулок, да и задумается… да уж не об себе, а об Саломее Петровне, или Катерине Петровне, или об матушке их, или об Гавриловне: как это ей бог послал купить три кочня капусты на грошик?… и об других добрых знакомых; о добрых умерших она не задумывается: они в царстве небесном, — жалеть об них нечего. О худых людях она и вспоминать боится, чтоб не помянуть недобрым словом.

Сто рублей она аккуратно распределяла на год. Нанимает у Гавриловны уголок за двадцать рублей; шесть рублей заплатит за фунтик чайку, да купит фунтика три в полгода сахарку; а ежедневных расходов у нее нет. Вовремя запасет она грибков рублика на три, капустки кислой, да крупки рубликов на пять. Два фунта говядины достает ей на все скоромные дни недели, а полфунта снеточков — на постные; полтора фунта хлеба на три дня. Таким образом у нее остается еще около двадцати пяти рублей; из них десять рублей на говенье, на свечи, на просвиры, на панихиды; а пятнадцать — на всякий случаи, на приправу, на маслице да на пирог в праздник.

Одежда на ней уж не носится, не трется и не стареет.

Мы уже сказали, что у одного папеньки и у одной маменьки были две дочки: эти дочки назывались Саломеей Петровной и Катериной Петровной. Их папенька и маменька ничем не отличались от тех, которые не знают, что такое значит: папенька и маменька.

Катенька, меньшая дочка, была больше ничего, как миленькая девушка, которую очень приятно любить и которую все любили так, как будто бы ни зашто, ни прошто; старшая же ceстрица ее была — Саломея Петровна — не иначе. Красавица в форме, с сознанием собственного достоинства; истинный доблестный муж в полдюжине юбок; настоящий юный чиновник министерства, приехавший из европейской столицы в азиатскую, со всем запасом важности, горделивости в походке, в посадке, в приемах, в движениях, в речах, во взгляде, в чувствах и даже помышлениях. Словом, это было существо великодушное, презирающее всех малодушных, слабодушных, тщедушных и радушных. В дополнение ко всем этим достоинствам она пела. Так как голос есть выражение души, а душа Саломеи была мужественна, то голос ее был яко глас трубный, не семейный, а, соответственно современному требованию, публичный. Она пела con fuoco,[10][10] С огнём (итал.) . как поет на сцене какой-нибудь Mahometo,[11][11] «Mahometo» («Магомет»)  — малоизвестная опера итальянского композитора Россини Жоакомо-Антони (1792–1868). с выражением в лице игры страстей, со всеми уклонениями, возвышениями, понижениями, потрясением головы, то с наморщенным челом, то с закатившимся, умирающим взором и с сладчайшей конфетной улыбкой. Все люди века, вздутые, пузырные и бурчащие как пена, словом, дрожжи, поднявшиеся наверх, кричали рассеянно: браво, браво, удивительно!.. Похвала имеет цену не на устах, а в ушах! Это знают люди века. Папенька Саломеи был статский советник; маменька, разумеется, также статская советница, — больше об них нельзя ничего сказать. Они были очень обыкновенные супруги. Имущества у них было не через край. Для двух дочерей следовало бы по крайней мере скопить приданое; но оно не скоплялось; а между тем старшая уже гадала о том великом муже, который будет ее собственным мужем. Он воображался ей чем-то вроде Телемака,[12][12] Телемак — сын Одиссея, героя одноименной древнегреческой поэмы. и потому все имеющие честь называться молодыми людьми, мужчинами, и в мундирах и во фраках, и вообще в одежде с куцым и длинным хвостом, казались ей сволочью, не стоящею внимания. Как ни покушались некоторые из них составить с ней свое счастие, но она была неприступна, как Телемахида.[13][13] «Телемахида» — стихотворный перевод романа «Les avantures de Tйlйmaque» («Приключения Телемака») французского писателя Фенелона (1651–1715), сделанный Тредья-ковским В. К. (1703–1769). Перевод выполнен так косноязычно, что был малодоступен для понимания; при дворе Екатерины II его заставляли читать в качестве наказания. На Катеньку никто не обращал внимания, потому ли, что она еще была молода, или потому, что перед Саломеей Петровной Катенька была просто — ничто. «Катенька! подай мне скамейку под ноги!» Катенька и подаст. После этого как же можно было какому-нибудь кавалеру предложить руку и сердце такому послушному ребенку? Но вдруг отыскался некто Федор Петрович Яликов… Об нем однако же после.

Саломея Петровна ездила с маменькой к обедне, не иначе как в шереметевскую. [14][14] Имеется в виду домовая церковь графа Шереметева. Но однажды, против обыкновения, отправилась в приходскую церковь, к празднику, потому что служба была архиерейская.

Церковь была против самого дома; но пешком было неприлично идти; в четвероместной карете переехали они через улицу.

Человек в ливрее протолкал народ до мест, обитых сукном. Саломея Петровна нашла себе место, двинувшись на возвышение со взглядом, который говорил: «Прочь!» Она принудила отодвинуться от себя нескольких купчишек; но маменька принуждена была остаться у подножия своей дщери, не видеть ничего за толпою и изъявлять свою досаду жалобой на эту ужасную толпу.

— Не угодно ли вам, сударыня, встать на мое место? — сказала ей одна древняя старушка, занимавшая место на возвышении подле стенки.

— Ах, милая, как ты меня одолжила!

Старушка уступила свое место и стала подле, у подножия.

Софья Васильевна осмотрела ее с ног до головы — старушка как старушка: белый как снег коленкоровый чепчик, с накрахмаленной складкой, тафтяный салопец с коротеньким воротником, самой древнейшей формы, наживной горбик, лицо также очень давнее, но предоброе; словом — почтенная старушка.

Когда обедня кончилась, Софья Васильевна подошла к старушке поблагодарить ее.

— Чем могу служить вам с своей стороны, моя милая? — спросила она ее.

— Благодарю, матушка, что бог послал, тем довольна, ничего не нужно мне.

— У вас есть семья?

— Э, нет! живу одна-одинехонька, пенсией после мужа.

— А ваш муж где служил?

— В военной службе, сударыня; капитаном вышел в отставку; государь пожаловал ему пенсию, двести рублей в год.

— А теперь чем же вы живете?

— Пенсией же; сто рублей в год получаю; с меня довольно и предовольно.

— Что ж это мы стоим? Все вышли из церкви, — сказала с нетерпением Саломея Петровна.

— Как вас зовут, моя милая?

— Мавра Ивановна,

— Прошу навестить меня, Мавра Ивановна, мне очень приятно было бы чем-нибудь и вам угодить. Ведь вы, я думаю, здешнего прихода?

— Как же, матушка, здешнего.

— Так вы, я думаю, знаете дом статской советницы Брониной?

— Софьи Васильевны? как же, сударыня, как не знать: слухом земля полнится; а это не дочка ли ваша, Катерина Петровна?

— Нет, не Катерина, моя милая, ошиблась! — отвечала Саломея Петровна, вся вспыхнув. — Нас ждет карета! — прибавила она и пошла вон из церкви.

— Так прошу, Мавра Ивановна.

— Непремину, матушка.

— Лучше всего, завтра поутру я пришлю экипаж за вами.

— И… к чему, к чему! у меня, слава богу, ноги еще служат. Софья Васильевна сначала думала только обласкать Мавру

Ивановну своим приглашением; но когда Мавра Ивановна проговорилась, что в числе слухов, которыми полнится земля, не забыто и имя статской советницы Софьи Васильевны Брониной, — о, тогда Мавра Ивановна превратилась в листок газеты, в котором кое-что напечатано и об нас .

— Для чего это вы, маменька, всякую дрянь зовете к себе? — сказала Саломея Петровна матери, когда она села в карету.

— Прошу меня не учить, сударыня: молода еще делать матери замечания и наставления!

— Конечно дрянь, нищая, точно такая же, как Василиса Савишна.

— Молчи!

— Я с вами и без приказаний, кажется, всегда молчу, — произнесла Саломея, фыркая , как говорится по-русски.

Софья Васильевна непременно сказала бы на это еще кое-что; но карета остановилась уже у подъезда, дверцы отворились, и Саломея Петровна, не ожидая ответа, выскочила и ушла в свою комнату. Никогда еще самолюбие ее не было так раздражено, как теперь: об ее дрянной сестренке говорят, а об ней ни слова… Каков свет! каковы люди! Из двух сестер, различных между собою как две крайности, не умели выбрать лучшей по красоте, по душе, по образованию, короче сказать, по всему, не умели отличить дня от ночи!.. О, да это ночные птицы; для них там и свет, где тьма!.. Катю называют Катериной Петровной, обратили внимание на мякушку, на беленькую, смирненькую овечку, и тут же, подле, не заметили существа высокопарного, высокомерного, словом, исполненного всеми высокими достоинствами!

Нашей старушке Мавре Ивановне совсем не хотелось забираться в высокие хоромы, да нельзя: зовут, просят, как можно отказаться? Ведь это неучтиво: люди делают честь, не следует отказываться.

«Так и быть, пойду в воскресенье», — думает Мавра Ивановна, пересматривая свой белый коленкоровый капотец, который надевается только к причастью, в светло-христово воскресенье да в именины. Но Софья Васильевна сдержала слово: на другой же день прислала за ней дрожки. Нечего делать, пришлось в будни надеть праздничный чепчик и капот.

Мавра Ивановна сроду не знала такого почету себе. Софья Васильевна ласкова, а Саломея Петровна просто очаровывает ее своим вниманием и предупредительностью, усаживает ее помягче, спрашивает: сладок ли кофе, не прибавить ли сливок; ахает, слушая ее рассказы о походах с мужем; только что не плачет, слушая рассказ, как она похоронила его без копеечки.

Старушка вне себя, готова схватить руку Саломеи Петровны и расцеловать.

«О, я дам тебе понятие, моя милая, об истинной доброте и великодушии, — думает Саломея Петровна, видя, что Мавра Ивановна совершенно уже в восторге от нее, — ты узнаешь разницу между мною и сестрой, которую так тебе расхвалили!»

Есть какое-то особенное удовольствие в семейном женском быту иметь подчас подле себя собеседницу старушку говорунью. Это — живая книга былых повестей и рассказов. Софья Васильевна особенно полюбила с некоторого времени подобного рода старушек. Вскоре появилась в доме ее некая Василиса Савишна. Василиса Савишна жила также одна на квартире; пенсии не получала после мужа, но также имела старую служанку, которую она звала девкой и которая не смела иначе называть ее как барыней. Когда Василиса Савишна кричала: «Девка!» — то девка обязана была тотчас же откликнуться: «Что прикажете, сударыня?» — и немедленно предстать пред ней, а иначе: со двора долой! без всяких оправданий. Что было делать старой девке, которую, по душе, не принимали на казенные хлебы, а по наружности в порядочный дом. Она же привыкла с малолетства и к лохмотьям, и к грязи, и к черному куску хлеба с колодезной водой, и к послушанию, и к побоям ни за что, ни про что, и утвердилась уже в мнении, что, верно, иначе и быть не может.

Не получая после мужа пенсии, надо же было чем-нибудь жить Василисе Савишне. Чем она жила? трудно и решить, тем более, что Василиса Савишна была не из того роду старушек, которые промышляют жалобами и слезами на судьбу и людей и для которых благодетельные барыни не щадят ни старой подкладки, ни обрезков от домашнего шитья, ни изношенных башмаков, которые прослужили года два туфлями, ни протертых чулков, которых нельзя уже надвязывать, ни запасцу прогорклого маслица, ни промозглых огурчиков, ни протухшей дичинки, ветчины и тому подобного. Василиса Савишна не побиралась таким образом; она искала по городу не богомольных, жалостливых и благодетельных старушек, которые любят слушать патетические рассказы о грехах человеческих, — она искала по Замоскворечью, во-первых, товару, который продается с руками и с нотами; а во-вторых, купцов на этот товар. Таким образом она жила, сочетавая судьбу двух существ. Чуть где явится судьба, готовая к сочетанию с другой, Василиса Савишна тут как тут. Таким ли образом или каким-нибудь другим образом она явилась в доме Софьи Васильевны, это неизвестно. Саломее Петровне был уже (между нами сказать) двадцать восьмой годок; Катеньке пятнадцатый, и, следовательно, об ней ни слова. Кажется, мы уже говорили, что Саломея Петровна, мечтая всегда о великом муже, никак не могла представить его себе обыкновенным человеком, за которого может выйти замуж и каждая обыкновенная девушка. Покуда цветуща была молодость Саломеи Петровны, навертывались искатели цветущей молодости; покуда цветуще было благосостояние Петра Григорьевича, навертывались искатели цветущего благосостояния, но когда молодость испарилась до капли, как розовое масло, а благосостояние ушло на светские приличия, тогда искатели, как ветры, подули в другую сторону.

Беды начались для Саломеи Петровны совершенно неожиданно. Она являлась в свет невестой миллионщицей, и вдруг, в один пасмурный день, когда должно было отдавать шить новое платье к великолепному балу, маменька говорит ей плачевно: «Друг мой, надо обойтиться без золотых кружев». — «Как! без модных золотых кружев? У папеньки недостало денег для дочери на какие-нибудь двенадцать аршин кружев по пятидесяти или много по семидесяти пяти рублей аршин! Да это просто варварство!» В самом деле варварство: не простыми же нитяными кружевами рублей в двенадцать аршин обшивать платье, когда на всех порядочных воротах и подолах должно быть непременно чистое золото.

Ехать на бал нельзя, не можно, невозможно; и это был первый невыезд на бал.

Вслед за этим настал день рождения Саломеи Петровны. По обычаю, этот день, ознаменованный появлением на свет первого залога любви Петра Григорьевича и Софьи Васильевны, праздновался на весь мир родства и знакомства, год от году пышнее и торжественнее. Двадцать восемь раз уже Саломея Петровна совершила путь вокруг солнца. Всякий раз в первый день своего нового года она осыпалась подарками и желаниями; украшала собой великолепный обед, была царицей этикетного бала, с присутствием полиции для порядка приезда и разъезда. И вдруг папенька объявляет маменьке, что бала никак нельзя дать, потому что денег нет.

— Помилуй, что ты это! ты погубишь дочь! — вскричала маменька, — это страм для нас! За нее никто не посватается! Нам нельзя переменить образа жизни, покуда Саломея не выйдет замуж!

— Помилуй, матушка, да я десять лет тяну канитель в этом ожидании! Имение заложено, перезаложено; долгов тьма, платить нечем, все прожито на пиры да на балы! Кончено!

Сначала Софья Васильевна вспылила.

— Позвольте узнать, на какие балы? — вскричала она. — На пиры, может быть; это дело другое: у вас шампанское лилось рекой!.. Обед стоит пятьдесят рублей, а вин вы выпьете на пятьсот. Каждую неделю обед, пятьдесят обедов в год — вот вам и двадцать пять тысяч… А в карты вы сколько проиграли? Ежедневно проигрыш — положите хоть по двадцати пяти рублей — вот вам и десять тысяч в год, вот вам и ежегодный наш доход! Балы! каких-нибудь две, три тысячи на гардероб мне и дочери, вот вам и весь бальный расход!

— Ты хочешь, душа моя, доказать, что прожил все я? Положим, что и так; я, следовательно, все пропил и проиграл; ну, пропил так пропил, проиграл так проиграл; а все-таки наше имение продадут с публичного торгу: дом в залоге, денег нет, а занять не у кого.

— Вот до чего вы довели меня! — вскричала Софья Васильевна. — Боже мой, какой стыд! Бедная Саломея! что с ней будет! на ней никто не женится!

— Да, я надеялся на ее замужество, да где! разборчивая невеста! тот не по нас, другой не по нас! один не суженый, другой не ряженый! Позвольте спросить, сколько их проехало мимо?

— Кто это, кто, сударь? откуда? какие женихи? Этот гриб, что ли?

— Какой гриб? Платон Васильевич? Хоть он стар, но не худо бы, если б за него вышла Саломея: пять тысяч душ! Она бы просто царствовала.

— Во-первых, он еще не сватался, а во-вторых — это смешно и говорить. Еще какие же женихи: этот твой любезный человек, петух, генерал, или эта простокваша?

— Какая простокваша?

— Также твой любезный человек, Горлицын, или…

— Довольно и одного из этих двух; именно прекрасные люди: у одного восемьсот душ, другой наследник тысячи.

— Прекрасно! вы влюбитесь в какого-нибудь любезного человека, который необходим для вашего виста; а дочь выходи за него замуж!

— А Стрешников? играл в карты?

— Этого я уж и не знаю, почему вы называете любезным человеком.

— А потому, что за него вышла замуж Верочка Кубинская, которая получше, и поумнее, и побогаче Саломеи.

— Для тебя свое детище, я вижу, хуже последней девчонки! Нет, я не так думаю! Для меня дочь дороже, ближе всех! Для счастия дочери я готова пожертвовать жизнию!.. а для тебя все равно, существует она на свете или нет; счастлива или изнывает в своей каморке, как в тюрьме!.. Она же виновата, что родилась на свет с чувствующей душой, с сознанием своего достоинства и не в состоянии пожертвовать собою против сердца, отдать руку без разбора первому, кто бы вздумал ангажировать ее на супружество. Это не кадриль-с!

— А вот потому-то, что не кадриль, я и думал, что не на балах надо искать пары.

— А позвольте узнать, где же? Где девушка может показать себя?

— Помнится, что ты показалась мне у себя дома.

Этот супружеский комплимент смутил несколько Софью Васильевну; она припомнила, как ее суженый прошел мимо окна, взглянул и — дело кончено.

— Теперь уже не те времена, — сказала она вздохнув, — суженых не высидишь и не заманишь через окно.

— Да, именно теперь и именно Саломее уж не только высидеть, да и не выездить на паркете в галоп человека по сердцу, — сказал Петр Григорьевич вздохнув. — Вот уж десять лет как она высматривает не в окно, а в лорнет, да никого не видит. Вот уж года с два как понадобилась приправа к девической красоте.

— Как тебе не стыдно!.. Лучше бы ты думал, как поправить наши дела. Как хочешь, а в именины Саломеи надо дать бал… некоторые почти уж званы… об нем уж говорят…

— Пусть говорят.

— Помилуй! я знаю, что почти все мои знакомые готовят уже наряды.

— Пусть готовят.

— Это страм! У Саломеи есть надежды на князя…

— Не договаривай! пустяки!

— Отчего пустяки?

— Ну, что говорить, когда ты сама это знаешь.

— Боже мой! что ж мы будем делать!

— Ничего; не дадим бала, и кончено.

— Как это можно!

— Не звать — и кончено!

— Как это можно! Многие приедут и незваные.

— Запереть ворота!

— Помилуй! тебе кажется все это забава.

— Нисколько. Кто приедет — отказать.

— Без причины!

— Сказать, что кто-нибудь болен.

— Я этого на себя не возьму, ни на себя, ни на Саломею! Я не хочу накликать болезни.

— Сказать, что я болен; я, пожалуй, залягу в постель и пошлю за доктором.

— Нет! я не в силах этого перенести! я продам все свои брильянты и жемчуга и непременно дам бал.

— Неси последнее со двора! — вскричал Петр Григорьевич с досадой, — и пойдем по миру!.. Говорю тебе коротко и ясно, что если я не употреблю всех последних средств на уплату долга в Опекунский совет,[15][15] Опекунский совет — учреждение по охране правовых и имущественных интересов лиц, не способных самостоятельно действовать по малолетству или психической неполноценности. С 1838 года функции Опекунского совета были расширены образованием при нем вдовьей и ссудной кассы, что превратило его в ссудно-сберегательное, выполняющее кредитные операции учреждение. то — мы нищие! Три года неурожай, вместо тридцати тысяч доходу именье съело меня, а все-таки одна на него надежда поправить свои обстоятельства. Теперь рассуждай как хочешь, что лучше: сберечь ли имение, или докапать его.

— Но неужели нет никаких средств на эту зиму? Я тебе ручаюсь, у Саломеи непременно будет жених, прекрасный человек, с состоянием…

— Я тебе говорю, выбирай: прожить последние средства и долететь на крыльях до нищеты или сложить крылья и сидеть у моря да ждать погоды.

— Я тебе говорю, что Саломея будет замужем, — сказала решительно Софья Васильевна, — по крайней мере я буду знать, что она пристроена.

— Хм! а если так не случится, тогда что будет? У нас не одна Саломея; надо подумать и об Катеньке. Для одной всё, а для другой ничего?

— Катеньке? ах, более мой, да я ей найду тотчас жениха, — сказала Софья Васильевна, обрадовавшись этой мысли. — За ней дело не станет. Разумеется, такой партии она не может сделать, как Саломея; но лишь бы человек с состоянием, который мог бы и нас поддержать.

— О-хо-хо! на Катю у меня больше надежды; но все-таки званого бала у нас не будет.

— Ну, хорошо, я сделаю маленький вечер.

Петр Григорьевич согласился. Но когда Софья Васильевна объявила Саломее, что в ее именины будет маленький вечер , а не grand bal par?…[16][16] Большой парадный бал (франц.) .

— Ah! comme c'est mesquin![17][17] Ах, как это жалко (франц.) . Какое мещанство! — вскричала она.

— C'est pour varier, ma ch?re,[18][18] Это для разнообразия, милая (франц.) . для разнообразия; ведь это тот же бал, по без особенных требований.

— Покорно вас благодарю! лучше не нужно ничего.

— Но, милая моя, мы не можем давать теперь балов, наши обстоятельства в самом худом положении. Мы прожили последнее в надежде, что ты выйдешь замуж за человека с состоянием, и это поддержит нас.

— В первый раз слышу это, — сказала Саломея с пренебрежением, — жаль, что давно не сказали об этом и не приискали мне жениха, необходимого для вас… во мне достало бы столько великодушия, чтоб пожертвовать собою для благосостояния родителей.

— Но что ж делать, милая?

— Что вам угодно, то и делайте!.. на первый раз хоть маленький вечер!

Софья Васильевна как-то не умела оскорбляться дерзкими словами Саломеи; в отношении ее она была детская раба ; неудовольствия свои на Саломею она вымешала на Катеньке. Боясь не угодить возлюбленной дочери, Софья Васильевна облекла маленький вечер в надлежащую помпу. Все пошло по-прежнему; но она стала заботиться о судьбе Катеньки, избрала для этого старый, верный обычай.

В это-то время и явилась в доме Василиса Савишна, очень милая и добрая женщина , как выражалась Софья Васильевна в ответ на вопросы Саломеи, откуда она выписала такую пошлую дуру и что за знакомство с чиновницами-потаскушками. Вскоре вслед за Василисой Савишной явился в дом Федор Петрович Яликов, о котором и будем мы иметь честь вслед за сим держать речь.

III

Федор Петрович Яликов имел бедного, но, как говорится, благородного родителя, потому что Петр Федорович, произведя на свет сына, был уже коллежским регистратором[19][19] то есть имел низший гражданский чин. и служил в одном из судилищ С… губернии. Лишившись первой жены, он женился вторично на каком-то случае, по которому сынишке Феденька был записан в корпус, а сам он получил место исправника где-то в другой губернии и забыл в служебных и семейных заботах не только свою родную губернию, но и родного сына. Как попугай, сперва прислушался он к словам жены, а потом и сам начал говорить: «бог с ним, пусть его учится», а через несколько лет, — «теперь он, чай, уже на службе; бог с ним, пусть его служит, пробивает себе дорогу, как отец! Вот, дело другое — дочь!»

Между тем как почтенный родитель, не любивший бесполезной переписки с сыном, оперялся насчет ближнего и дальнего, Феденька, одаренный от природы тупыми понятиями, никак не мог изострить их науками. Несмотря на это, за прилежание и благонравие выпущен был в офицеры в пехотный полк и долгое время служил с рвением и усердием; сроду не отличался, но зато также сроду ничего не пил, сроду карт в руки не брал, сроду не гуливал и в этом случае часто ставился в пример другим. Несмотря на то, что Яликов был примером готовности, неуклончивости и ни малейших отговорок , товарищи любили его за готовность идти без малейших отговорок вместо каждого в караул. Полк, в котором Федор Петрович проходил чины прапорщика, подпоручика, поручика и, наконец, штабс-капитана, во все время его службы стоял то на границе, по пикетам, то близ границы, по деревням. Только и свету было для него, что бал подле жидовской корчмы. Когда, несмотря на постоянные занятия по службе, поспело сердце Федора Петровича для любви, ничто так не услаждало его, как пляска очаровательных русначек с льняными волосами, с курносенькими носами, ножки в чоботах. Одна так приглянулась ему, что он решился сказать ей:

— А що, Донечко, любишь ты меня?

— А що, паночко, жинысь на мни, так и буду любить, — отвечала она.

Федор Петрович и задумался. И чего доброго, быть бы веселью , да судьба готовила великого мужа для великой жены.

Был же анекдот, что один любезный друг одного доброго приятеля , которого он приучил не отказывать ему на «нет ли, брат, у тебя чего-нибудь серебра или какой-нибудь мелкой бумажки?» — узнав, что его доброму приятелю выходит огромное неожиданное наследство:

«А что, любезный друг, — сказал он ему, — если б ты получил огромное наследство, тысяч двести или триста, поделился бы ты со мной?»

— Двести тысяч! можно поделиться.

— Честное слово?

— Хоть два.

— Добрый человек! Вот как: я получу наследство — с тобой пополам; ты получишь — со мной пополам; руку!

— Это что называется: что есть — то вместе, чего нет — пополам.

— Чем черт не шутит: давай руку! будет или не будет, а все-таки две надежды лучше, чем одна.

Сегодня сделано условие, а завтра добрый приятель получает известие о наследстве, и от мысли, что ни с того ни с сего, а надо делиться с любезным другом, встали у него волоса дыбом.

Сам полковой адъютант прискакал к Яликову с известием, что ему вышло огромное наследство.

— Любезный друг, — сказал он ему, входя в хату, — во-первых, здорово, а во-вторых, убирайся в отставку!

— Что такое, Василий Петрович? — спросил Яликов, побледнев.

— Больше ничего, как пиши прошение в отставку по семейным обстоятельствам.

— Что ж такое я сделал, Василий Петрович? — проговорил с ужасом Яликов.

— Что сделал? Каков гусь: как будто не знает!

— Ей-богу, ничего не знаю… Я… право, ничего!

— Говори, говори! ничего! полковнику и всему штабу известно; а он ничего не знает!

— Господи! что такое я сделал? — проговорил Яликов сквозь, слезы, — я поеду к полковнику… Скажите, Василий Петрович, что такое?

Я говорю, что подавай в отставку; тут другого ничего не может быть.

— Это какая-нибудь клевета! Я ни в чем ни душой, ни телом не виноват, вот вам Христос!

— Как клевета? позвольте вас спросить: это вы мне говорите, что клевета?

— Нет, Василий Петрович, я сказал так, не касаясь вас; а потому, что кто-нибудь, может быть, несправедливый какой-нибудь донос сделал на меня…

— Донос? Нет-с, формальное отношение, за номером.

— Это просто несчастие… Да от кого же отношение?

— Из суда.

— Я, Василий Петрович, никакого преступления не сделал, Бог свидетель!

— Нет-с, там сказано именно: Федор, Петров сын, Яликов.

— А черт знает, верно, какой-нибудь другой есть Федор, Петров сын, Яликов.

— А как вашего отца зовут?

— Зовут? Петром, — отвечал Яликов боязливо.

— Ну-с! надо знать имя и отчество.

— Отчество?… да я родителя своего с малолетства и в глаза не видал.

— Так вы, стало быть, отрекаетесь от своего отца? Очень хорошо, так я так полковнику и донесу.

— Извольте донести, что я никаких сношений с ним не имел и не знаю, где он обретается; а потому по его делам суду не причастен.

— Непричастны?

— Непричастен.

— Очень хорошо-с; а знаете ли вы, что он умер?

— Умер?

— А! что, побледнел!

— Никак нет-с; что ж, не я в этом виноват…

— Точно не виноват?

— Ей-ей!

— Ну, а он оставил духовную, которая представлена в суд; так теперь извольте с ней разделываться!

— Да за что ж я буду разделываться, Василий Петрович? Если б я был прикосновенен к какому-нибудь делу…

— Да по духовной он вас сделал прикосновенным.

— Ей-богу, грех батюшке за то, что он делает сына своего несчастным!

Федор Петрович такую сделал горестную мину, что полковой адъютант не в состоянии уже был удержаться от хохоту.

— Смейтесь, Василий Петрович; если бы вам случилось так… посмотрел бы я!

— Нет, брат, со мной этого не случится!

— Бог знает!

— Мой отец умер и ничего мне не оставил.

— Счастье ваше!

— Сделай одолжение, возьми это счастье в карман, а мне уступи несчастье, которое навязывает тебе на шею отец. Хочешь?

— Говорить-то легко!

— Клянусь, давай только доверенность, что предоставляешь мне получить по духовной все наследие и распоряжаться им как угодно.

— Какое же наследие, Василий Петрович?

— Какое бы ни было; не твое дело; ты оставайся служить, а я выхожу в отставку.

— Так батюшка наследие мне оставил?

— Это уж не твое дело, ты служи себе, а я поеду.

— Как можно, Василий Петрович; батюшка оставил мне наследие, а вы поедете.

— А не сам ли ты отрекся от отца?

— Как можно отрекаться от отца; я говорил только, что не причастен ни к какому делу.

— Ну да, да; а дело-то и состояло в наследии.

— Нет, от наследия я не отрекался.

— Э, брат! губа-то у тебя не дура! А знаешь ты пословицу, что такому сыну, как ты, не в помощь богатство.

— Уж очень в помощь: не все же так жить… Я намерен жениться!

— Женись, да женись на какой-нибудь дуре.

— Это для чего?

— А для того, чтоб дети были умны.

— Это почему?

— Ты учился математике?

— Учился.

— Ну, так должен знать, что и минус на минус дает плюс.

— Не понимаю; математика давно уж из головы вышла. Яликов разгулялся.

— Эй, Курдюков! — крикнул он.

— Чяво изволите? — спросил вошедший денщик.

— Вели-ка, тово… — сказал Яликов, ходя по комнате и потирая руки.

— Чяво?

— Вели-ка, тово… — повторил он.

— Чяво, — повторил денщик.

— Ну, как оно?… тово…

Денщик стоял в ожидании решения, чего потребует его благородие.

— Барин твой с ума сошел, — сказал полковой адъютант, — покуда придет в себя, дай мне чаю.

— Да! чаю! — сказал Яликов.

— Насилу надумался!

Яликов был вне себя. В первый раз воображение его вырвалось из-под спуда привычных служебных понятий и начало строить ему мир вне службы; но так как матерьялов для этой постройки в голове Федора Петровича было очень недостаточно, то на первый случай матерьялы были заняты из сказочного мира. Федору Петровичу мерещилось, что он ведет Доню в свои волшебные палаты.

— А, Доня, каково?

И Доня дивится, говорит: «Ой, то квартырочка! який на пане червонный жупан!»

— Що, Доню, хочешь грошей? хочешь медвины? хочешь музыку слухать!.. Гей! — вскричал Яликов во все горло.

— Что ты кричишь во все горло? — прерывал мечты его полковой адъютант; а денщик вбегал и спрашивал: «Чяво прикажете?»

— Вели-ко… тово, — говорил Яликов, очнувшись от бреда.

— Чяво? — повторял денщик.

— Чяво! вылей ему ведро на голову! Ну, брат, ты спятил, Яликов.

— Да я все думаю, Василий Петрович, каким образом подавать в отставку? Я никогда не подавал, не знаю, как это делается.

— Верхового коня подаришь? так я тебя выпровожу, сперва и отпуск на двадцать восемь дней с отсрочкой, а потом в отставку.

— Подарю, ей-богу подарю!

— Ну, ладно.

Полковой адъютант устроил все как следует, и чрез несколько дней Федор Петрович Яликов отправился в путь.

Сам бы он не умел принять и наследства; но нашлись добрые люди, которые ему помогли в этом. За исключением разных расходов, Федору Петровичу очистилось более двухсот тысяч наличных да именьице душ в триста. Деньги лежали и Опекунском совете; и вот он отправляется благополучно в Москву.

Въезжая в Москву, Федор Петрович невольно смутился; что-то страшно стало; ему казалось, что он приехал в какой-то иноземный город, в тридесятое царство; а денщик его, Иван, дивясь на огромные домы, поминутно вскрикивал:

— Э! Федор Петрович, извольте-ко посмотреть, какие казармы! Э! еще больше! Э! коляска-то, словно полковничья!..

Ил роду-то, народу-то! А что, брат почтарь, ярмонка, что ли, тесь? а? Эвона! наш брат, солдатик!.. А что, брат служивый, здесь полковая квартира, что ль?

— А где ж барин остановится-то? — спросил ямщик Ивана.

— Разумеется, на постоялом дворе; где ж барину останавливаться-то, как не на постоялом дворе.

— Вестимо, у нас славный постоялый двор.

Прокатив через всю Москву, ямщик и привез Федора Петровича на постоялый двор, на другом краю Москвы.

Федор Петрович молчал от недоумения, куда он заехал; а Иван дивился вслух:

— Вот уж штаб-квартира, так штаб-квартира! Ехали, ехали! Да скажи ж, брат, кто ж это живет в больших казармах-то! Неужто все штабные?

— В казармах полковые живут.

— А вот в той, что со столбами-то? Да, да, и позабыл: ведь ты уж говорил, что там конская скачка, манеж то есть. Э! Федор Петрович, смотрите-ко, кони завезли на крышу зарядный ящик! Постой, постой! Федор Петрович, смотрите-ко!

— Да это киатер, то не настоящие лошади, — сказал извозчик.

— Да что ж это правит-то не солдатик, а трубочист? К чему ж это туда завезли? а?

— А кто ж их знает? чай вывеска, дескать: здесь на конях скачку производят.

— Вот что!

На постоялом дворе Федора Петровича угостили по-русски, чем бог послал: сперва чайком с московскими калачами, а потом предложили поужинать щец да жареной говядинки. Это все еще было нам с руки и привычно; но наутро предстояло Федору Петровичу отправиться в Опекунский совет отыскать там рекомендованного ему чиновника и при помощи его получить по билету часть денег.

Федор Петрович был вне себя, собираясь в этот поход.

— Да не прикажете ли, сударь, извозчика, — спросил хозяин, — пешком до города далеко; дрожки или коляску? у нас здесь славные извозчики.

Сначала Федор Петрович испугался было предложения коляски: ему и на дрожках еще не случалось ездить; а в коляске ездит только полковой командир; но потом одумался: эка беда, мы и сами в коляске поедем!

— Коляску!

— Как же, сударь, прикажете мне сзади ехать? — спросил Иван.

— Конечно уж; кто ж в коляске без человека ездит.

Вот и поехали. Денщик не привык на запятках стоять, ведь это не во фронте: обеими руками он вцепился в задок коляски и налег на него боком. Ему хотелось подивиться вслух на все необычайные встречи; но он боялся разинуть рот, чтоб не слететь. Только раз не вытерпел, толкнул Федора Петровича сзади, вытянулся, чтоб сказать ему на ухо: «Генерал, сударь, какой-то едет!..» да чуть было не ввалился в коляску. Федор Петрович был объят каким-то страхом. Ему казалось, что все и него смотрят и кто-нибудь встретится да крикнет: «А! Это вы, сударь! я вам дам разъезжать в колясках!»

Подъехав к Опекунскому совету, Федор Петрович с тайным трепетом в душе вышел из коляски. Войдя в залу, прежде всей толпы народу он увидел генеральские эполеты, вздрогнул и остановился у входа. Он не пришел в себя до тех пор, покуда не выбыли из толпы страшные чины и не остались только ходячие и сидячие фраки, кафтаны, бороды, салопницы и иное бабье.

— Вам что угодно? — спросил его один чиновник.

— Петра Кузьмича, — отвечал Федор Петрович, — письмо к нему-с.

— Пожалуйте сюда.

Петр Кузьмич явился, прочел письмо, очень обрадовался, что может служить Федору Петровичу, взял от него билет, и чрез несколько минут Федор Петрович, в поте лица, трясущимися руками считал огромную сумму денег.

— Да уж я верю-с! — повторял он, останавливаясь считать. — Нет-с, лучше сосчитайте, чтоб не было недоразумений.

— Точно так-с, — сказал, наконец, Федор Петрович и набил деньгами все карманы.

Петр Кузьмич был добрый человек и угодливый; узнав, что Федор Петрович первый раз в Москве и совершенно не имеет знакомых, просил его к себе.

— Вы долго намерены здесь пробыть?

— Право, не знаю; надо подождать отставки; а потом поеду и деревню.

— Вам надо непременно познакомиться с Москвой, — сказал Петр Кузьмич и вследствие этого вызвался быть руководителем его.

Прежде всего повез он Федора Петровича позавтракать в московский трактир, угостил шампанским; но Федор Петрович не позволил ему расплачиваться. «Нет уж, позвольте! — сказал он, — не приходится так», и, вытащив из кармана пучок бумажек, отделил одну и бросил на стол. Потом Петр Кузьмич повез его к себе на чай, познакомил с женой и дочерью и, узнав, что московский гость остановился на постоялом дворе, с ужасом вскричал: «Как это можно, вас там оберут! Переезжайте в гостиницу, вот рядом со мною, тут прекрасный номер, стол, все удобства. Пошлите своего денщика тотчас же перевезти вещи; а мы между тем сыграем вчетвером по маленькой в вист».

Как сказано, так и сделано. Петр Кузьмич сам сбегал в гостиницу, выбрал номер, послал Ивана за вещами, а Федора Петровича усадил играть по маленькой в вист, о котором он получил в полку некоторое понятие, потому что часто своя братия, за неимением четвертого, сажала его.

Федор Петрович со дня создания своего не вкушал еще такого радушия, каким обаяли его Петр Кузьмич, Аграфена Ивановна и Дашенька.

Петр Кузьмич поминутно повторял: «Будьте с нами, почтеннейший, без церемоний, как свой», а Аграфена Ивановна поминутно повторяла: «Не прикажете ли еще вареньица?», а Дашенька влюбилась в мундир и повторяла, что нет лучше и благороднее армейского мундира. Когда же Федор Петрович при сдаче подавал ей каждую карту в руки, она принимала ее с приличной этой учтивости сладостной ужимкой.

Угостив ужином, Петр Кузьмич сам проводил московского гостя на новоселье.

Федору Петровичу не спалось от приятного чувства, которым он упился.

На другой день Петр Кузьмич явился к нему пожелать доброго утра и напомнить, чтоб он не издерживался на трактирный обед.

— Обедайте у меня; по возвращении от должности я забегу к вам. А если вам скучно покажется, так милости прошу к жене, она дома; будьте с нами без церемоний, как свой.

Федор Петрович поблагодарил; но к Аграфене Ивановне не пошел. Не зная, что делать, он зевал в ожидании обеденного времени.

Вдруг к двери какой-то усач в военном сюртуке, без эполет.

— Мое почтение-с, честь имею рекомендоваться: майор Куриков; кажется, не ошибаюсь: Федор Петрович?

— Точно так-с, — сказал Федор Петрович, смутясь, — прошу извинения, что я в халате.

— Ничего-с, — сказал майор, — сделайте одолжение, не беспокойтесь, что за церемонии между военными. Мы с вами свой брат; я потому-то и адресовался.

— Прошу покорно-с, я сейчас…

— Нет, нет, сделайте одолжение, ведь я сам к вам пришел попросту.

— Не прикажете ли трубочку?

— Вот это так; почему же; да впрочем, не закусивши, я как-то не привык; натощак как-то горечь на языке очень чувствительна.

— Да вот сейчас придет денщик.

— Э, к чему большую закуску, рюмку водки да так чего-нибудь… Вы давно, изволите находиться в службе?

— Давно-с, — отвечал Федор Петрович и начал читать наизусть свой послужной список.

— Довольно послужили; по времени вам бы надо быть уж пo крайней мере майором. Ей-богу, как приятно, как встретишься с своим братом военным! Я ведь здесь, надо вам сказать, пенсию получаю. На днях получать, а у меня вышли деньги; я и обращаюсь к одному знакомому, к чиновнику, в казенной палате служит: думаю, ведь все-таки человек же и еще с достатком, верно, таких пустяков не откажет: всего-то красненькую… Что ж вы думаете?

С этим словом майор хлопнул рукою по столу.

— Дал или нет?

— Уж конечно-с, как же отказать, — сказал Федор Петрович.

— Нет-с! А вам ведь, чаю, известно, каково честному и благородному человеку слышать отказ в десяти рублях, а? согласитесь сами.

— Да-с, это ужасно.

— Как же не ужасно; я просто плюнул ему в глаза, да и пришел к вам; свой брат, военный, не то что кто-нибудь!.. Мне ведь только на три дня, до получения пенсии.

— С величайшим удовольствием; вот сейчас придет Иван, я пошлю его разменять бумажку.

— Да у вас что?

— Двадцатипятирублевая.

— Пожалуйте, я сам принесу вам сдачи. Помилуйте, платить еще за размен собаке лавочнику! Мне при покупке разменяют. До свидания! Право, такие мерзавцы эти приятели, у меня из головы не выходят!.. Эх, кажется, дожжичек накрапывает; а мой человек черт знает куда со двора ушел и ключ с собой унес… Нет ли у вас какой-нибудь шинели, я только в город съезжу, — сказал майор, увидя в передней шинель. — Нот эту можно взять?

— Сделайте одолжение, — проговорил Федор Петрович, — пот я позову человека.

— Э, не беспокойтесь, я сам.

Майор накинул на плечи шинель, сказал «до свидания!» и исчез.

Не прошло двух минут, вдруг Федор Петрович слышит:

— Пойдем, пойдем! ты не смей говорить, что я украл!.. пойдем!

Дверь отворилась, и самозванца-майора ввели за шиворот двое трактирных прислужников и денщик Иван.

— Федор Петрович! — вскричал он, — ведь вы сами мне дали свою шинель съездить в город… Эти мошенники остановили меня и говорят, что я украл! представьте себе!..

— Я сам дал шинель, — сказал Федор Петрович.

— Что, видите, канальи! Я сейчас яду к квартальному! Как вы смеете обижать честного и благородного человека!

И с этим словом майор рванулся, шинель осталась в руках Ивана и двух прислужников, а он в двери и исчез.

— А! собака, ушел! — сказал один из прислужников. — Ведь это, сударь, мошенник.

— Как ты смеешь называть майора мошенником?

— Майор? знаем мы его! Ходит по домам да просит то на похороны жены, то на родины. Что день, то родит или умрет. Экой майор! Зачем вы шинель ему дали?

— Он у меня выпросил десять рублей взаймы, да красной бумажки не было, так он взялся сам сходить разменять.

— И деньги еще взял? ах он собака! Ну, хорошо, что шинель отстояли, а то бы и ей быть в кабаке.

Вскоре явился Петр Кузьмич и увел Федора Петровича к себе; и на следующий день к себе; а Аграфена Ивановна просит к себе на утренний кофе; после кофе Дашенька просит подержать моток шерсти; потом помочь перетянуть пяльцы. Потом Аграфена Ивановна посадит его с собой играть в пикет. Потом придет из совета Петр Кузьмич: «Не выпить ли перед обедом настоечки, Федор Петрович, а? как вы думаете?» День пройдет, а завтра опять то же, да не то.

Однажды, после обеда, Аграфена Ивановна стала подробно описывать Федору Петровичу счастие семейной жизни и «блаженство обладать благовоспитанной, доброй супругой»; вдруг откуда ни возьмись влетела в комнату Василиса Савишна.

— Здравствуйте, матушка, Аграфена Ивановна.

— Ах, здравствуйте, Василиса Савишна, — отвечала, несколько смутясь, Аграфена Ивановна.

— А где ж… Дарья Петровна? — спросила Василиса Савишна, всматриваясь зорко в Федора Петровича, — а я ей приятную весточку принесла.

— Пойдем, пойдем, Василиса Савишна, ко мне в комнату. Извините, Федор Петрович.

— Чтой-то, матушка, за офицер?

— Приезжий, из полку; привез письмо Петру Кузьмичу от одного знакомого.

— А, вот что. Ну-с, могу поздравить, дело слажено! Он сказал, что ему Дарья Петровна уж и не знать как по сердцу пришлась и что согласен на полное приданое да три тысячи рублей деньгами; только просит, чтоб серебра прибавили: видите, говорит, у меня случится стол и на двадцать человек, так дюжины ложек мало, не занимать же стать.

— Вот тебе раз! — сказала Аграфена Ивановна, — пустяки! дюжина ложек — уж так водится; и почище его — да больше не дают.

— Что вы это, Аграфена Ивановна, не в первый раз мне свадьбу править; случалось отпускать и пудик серебра, не то что дюжину столовых да полдюжины чайных.

— Ну, может искать невесту богаче!

— Что ж это вы, матушка, Аграфена Ивановна, хулить стали нашего жениха? Не понравилась бы Дарья Петровна, пяти тысяч бы не взял.

— Даша не на придачу идет к тысяче! Не тому, так другому понравится.

— Дай ей бог вашими устами мед пить; да не о том цело: стоит ли того, чтоб из полдюжины ложек разводить дело! Я же от вашего имени просила его сегодня к вам на чашку чаю.

— Не могу принять, нас не будет дома, сегодня мы званы па вечер в гости.

Василиса Савишна посмотрела искоса на Аграфену Ивановну, на лице которой выражалось уже нетерпение скорее выжить от себя сваху.

— Так это что ж такое значит, сударыня?

— Надоело мне, мать моя, торговаться. Да что тут долго говорить: не по нутру мне этот жених.

— Вот как! Нет уж, сударыня, так не водится. Я к вам в свахи не навязывалась! поставила вам жениха не с вольного места , не с площади!

— Так и его навязывать нечего!

— На то был сударыня, смотр, — не понравился — и в дом бы не приглашать, не завязывать дела, не ставить бы меня…

— Довольно, довольно!..

— Нет-с, позвольте, я не дура вам досталась скакать всякой день то от вас к нему, то от него к вам да тратиться на извозчика.

— За извозчика мы платили.

— Полтинник-то пожаловали один раз? покорно вас благодарю! а время и слово-то мне дороже ваших денег: я обманщицей прослыть не хочу! Нет, уж так не водится, Аграфена Ивановна.

Василиса Савишна так громко начала причитать, что Аграфена Ивановна, при всей охоте побраниться, не надеясь на стену, которая разделяла ее комнату с гостиной, где Федор Петрович играл в свои козыри с Дашенькой, не решилась на крупный разговор.

— Извини, Василиса Савишна, у нас гость, да и пора мне одеваться; приходи как-нибудь на днях.

— Покорно благодарю! — отвечала злобно Василиса Савишна.

Аграфена Ивановна вышла в гостиную, а Василиса Савишна и девичью, где также имела кой-какие делишки.

На другой день, только что Федор Петрович встал, денщик Иван доложил ему:

— К вам, сударь, пришла какая-то барыня, говорит, что ей дело до вас.

— Какая барыня?

— В чепце.

«Не Аграфена ли Ивановна?» — подумал Федор Петрович, — ах, господи, а я еще не одет! давай одеваться!

Иван бросился за платьем; но дверь уже приотворилась — показался чепец.

— Извините! — вскричал Федор Петрович, выбежав в другую комнату, — я сейчас! покорнейше прошу садиться.

Надев наскоро все и сверх всего , Федор Петрович вышел, и ему представилась почтенная Василиса Савишна в чепце и салопе.

— Извините, ваше высокоблагородие, — сказала она, — что я вас потревожила. Вы, я думаю, признали меня?… Вчера у Аграфены Ивановны вы изволили быть, и я приезжала к ней в гости.

— Ах, точно так-с; покорно прошу садиться.

— У меня до вас маленькое дельцо; только уж сделайте одолжение, между нами… Изволите ли видеть: один родственник мой, регистратор в суде, по знакомству видался часто с дочкой Аграфены Ивановны, Дарьей Петровной, и склонил ее на любовь к себе. Вот, как водится, по родственным связям, я взялась посватать, дело пошло на лад; Петр Кузьмич и Аграфена Ивановна с радостью приняли предложение, об Дарье Петровне и говорить нечего — чай вам известно: человек по сердцу, половина венца. Сладили о приданом. Уж, конечно, небольшое, да и родственник-то мой небольшой человек; например, вашему бы высокоблагородию и стыдно было взять за себя какую-нибудь секретарскую дочь в ситцевом платьишке — люди бы стали пальцем указывать; ну, а ему ничего: по Сеньке и шапка. Так вот, как я уж вам докладывала, оставалось благословить, да и к венцу. Приезжаю вчерась, смотрю, Аграфена Ивановна оглобли воротит. Что, думаю, такое значит? Что-нибудь да не даром. И точно, сама Дашенька прислала мне сказать через девку, как вы думаете, ваше высокоблагородие, что бы такое?

— Право, не знаю, — отвечал Федор Петрович.

— Не знаете?

— Ей-ей, ничего не знаю!

— Ну, слава богу, что еще недалеко ушли замыслы Аграфены Ивановны! Позвольте узнать, каким образом вы познакомились с Петром Кузьмичем?

— Да я брал деньги в Совете.

— Собственные?

— Собственные.

— Ну, так, так! Чай, большая сумма?

— Нет, я часть только взял: тысяч двадцать пять.

— О-го-го, да чего ему больше! Вы, чай, в первый раз в Москве?

— В первый.

— Ну, так! он, чай, вам и квартирку предложил подле себя; чай, так и ухаживает около вас. Знаем! так вот оно что! оно то есть ничего: вздумал выдать дочь за высокоблагородного. Лицо Федора Петровича сравнялось цветом с воротником, он откашлянул и отер градины рукой.

— Как узнала я причину, так и бросилась к вам; перепугалась: думала, что уж Аграфена Ивановна обошла вас кругом: у-у-у, хитрая баба! да как взглянула я на вас, так и поуспокоилась: нет, этого человека не приманишь мокрой курицей; и по красоте, и по высокому званию, и по великому состоянию ему подавай белую лебедь. А Дашенька, правду сказать, мокрая курица; я было и родственника отговаривала, да уж, верно, пришлись друг другу по сердцу… Так вот какие дела, ваше высокоблагородие, здесь у нас подчастую губят людей. Заведут, умаслят, упоят, да и женят, да уж и не спрашивай на ком.

— Скажите пожалуйста! — проговорил Федор Петрович.

— Ей-ей, так! Пронюхают у человека деньги, тотчас и с головой его в кошель… Я уж одной милости буду просить у вашего высокоблагородия… дайте мне честное слово…

— Сделайте одолжение, что такое?

— Только одной: не расстроивать свадьбу Дашеньки с моим родственником.

— Да у меня, ей-богу, и в голове не было.

— Э, сударь, нальют в горло, бросится в голову: приворожат.

— Слыхал я.

— Да такие ли еще вещи бывают! Одного, также богатого человека, завели, напоили шампанским с каким-то зельем, верно с дурманом, да и женили черт знает на ком; да мало этого: пьяному дали подписать бумагу, что все имение отказывает жене, обобрали, да и из дому выгнали. Ходит теперь по улицам да просит милостыню.

Федор Петрович вытаращил от ужасу глаза.

— Сделайте милость, прекратите это знакомство; не по вас оно, ваше высокоблагородие: унизительно, да и к добру не поведет. Аграфена Ивановна — настойчивая женщина, что задумает — из-под земли выроет. Себя погубите да еще и свадьбу расстроите — грех. Послушайтесь моего совета.

— Да я… позвольте узнать имя и отечество?

— Василиса Савишна.

— Я, Василиса Савишна, и не думал; что мне, бог с ними! Да и Дарья… как бишь…

— Петровна.

— Мне бог с ней! И шагу в дом не сделаю.

— Вот благородного-то человека и видно. Да позвольте уж доложить, что названию вашему неприлично и стоять-то в этой гостинице. Везде здесь, в Замоскворечье, всякой сброд останавливается. Здесь как раз мошенники оберут.

— Правду сказать, третьего дня один стянул у меня двадцать пять рублей, да еще шинель в придачу.

— Изволите ли видеть. Право, тотчас же переезжайте в гостиницу, где останавливаются одни господа. Лучше всего к Шевалдышеву на Тверской. Чай, вы здесь знакомство сделаете, так чтоб не стыдно и принять к себе.

— Как вы изволили сказать?

— К Шевалдышеву.

— Позвольте записать.

— Или нет, лучше к Печкину. Какие там машины! Как играют, чудо! Против Кремлевского сада.

— Против Кремлевского сада?

— Уж я вам столько благодарна, что и сказать нельзя! Из благодарности сама буду хлопотать о невесте. Есть у меня на примете: вот бы парочка. Молоденькая, первая красавица в Москве, ей-ей! С большим состоянием, свой огромный дом в Москве, именье в Московской губернии; отец и мать знатные люди; а какие добрые! Вот им такой бы зять по сердцу.

— Помилуйте-с, что ж особенного? — сказал Федор Петрович.

— Как что? В Москве, сударь, таких женихов немного. Да вот, если б только бог дал, вы увидели. Я уж найду случай показать вам. Из благодарности все сделаю!

— Покорнейше благодарю, Василиса Савишна.

— Вперед не благодарите. Там заводить не будут: то сами благородные люди, сами денежки-то считают тысячами. Как живут!.. Да сами, бог дает, увидите. Пора уж мне… Я вам советую скорее съезжать отсюда, да еще и не сказывать куда, а то Петр Кузьмич… Не извольте ничего пить, чем потчевать будут, — прибавила Василиса Савишна шепотом.

— Нет! — отвечал Федор Петрович, — я сейчас же расплачусь и уеду отсюда.

— И лучше всего! Прощайте, ваше высокоблагородие. Так вы уж к Печкину переедете?

— К Печкину.

— Я буду непременно к вам, если позволите, завтра же, с хлебом-солью, с кренделем: уж так водится.

— Очень много буду обязан.

— Уж как вы меня обязали, что и себя и других в грех ие ввели. А все деньги, деньги! Не будь у вас их, Петр Кузьмич и Аграфена Ивановна и на чин бы не посмотрели. Прощайте, батюшка!

Василиса Савишна, после десяти прощаний, отправилась. Федор Петрович задумался.

— Каковы шутки задумали! — сказал он, наконец. — Меня женить на своей шлюхе-дочке! Уж я бы скорее женился на Доне… будь она не просто мужичка, ей-богу, поехал бы, да и женился! Вот посмотрим, что за невесту предлагает Василиса Савишна?… Эй! Иван!.. найми извозчика переезжать отсюда да кликни хозяина.

Иван вышел и тотчас же опять воротился.

— Девка пришла. Петр Кузьмич и Аграфена Ивановна, говорит, кланяться приказали и звать к себе кофе пить.

— Скажи, что я уехал.

— А если спросят куда?

— Скажи просто, что не знаю.

— Да ведь я уж сказал, что дома,

— Э, дурак, зачем ты сказал?

— Да кто ж их знал?

— Ну, скажи, что мне некогда; сейчас еду по службе. Эх скверно! Петр Кузьмич сам прибежит.

— Ну, а я скажу ему, что барин уехал.

— Будет он смотреть на тебя! прямо сюда придет.

— Так вы извольте пойти покуда в трактир, где чай пьют.

— В самом деле. Приведи же скорее извозчика да укладывайся.

Федор Петрович оделся и вышел в бильярдную. Иван исполнил его приказание, передал ответ девке, сбежал вниз, нанял извозчика и, воротившись, начал укладываться. Петр Кузьмич действительно прибежал сам.

— Где барин?

— Уехал-с.

— Куда?

— А бог его знает, по службе.

— А ты для чего укладываешься?

— Да едем.

— Куда?

— А бог его знает, верно в полк.

— Как в полк? Да ведь Федор Петрович ожидает здесь отставки?

— Нет, — отвечал равнодушно Иван.

— Ай-ай-ай! Скоро воротится?

— Откуда?

— Да я не знаю, куда барин твой уехал.

— И я не знаю: пошел да сказал: укладывайся скорей!

— Как воротится, попроси его, пожалуйста, ко мне хоть проститься.

— Скажу.

— Не забудь же.

Петр Кузьмич ушел, повторяя про себя: «Что за чудеса!» Между тем Федор Петрович расплатился с хозяином, Иван и шалил чемодан на дрожки и отправился вслед за барином, который велел своему извозчику ехать к Печкину.

Федор Петрович получил уже некоторое понятие о трактирной жизни. Заняв номер в пять рублей в сутки, он вышел в общую залу обедать и слушать, как машина музыку играет.[20][20] Имеется в виду музыкальный инструмент с заводом.

Когда Петр Кузьмич, прибежав домой, рассказал Аграфене Ивановне о неожиданном отъезде Федора Петровича, она пришла в ужас.

— Да ты, мой батюшка, верно, наврал, что у него свои собственные деньги. Верно, он казенные принимал… да еще какой-нибудь игрок, гуляка.

— Помилуй, какие казенные, его собственные: наследство, на двести тысяч билетов.

— Уж что-нибудь да не так; тут какое-нибудь плутовство!

— Что за черт! Надо посмотреть, не фальшивые ли билеты… Что, как фальшивые! Ведь я сам хлопотал о выдаче… Да нет, он у меня не уйдет! Я сам пойду караулить его!

И Петр Кузьмич побежал опять в гостиницу. Но номер уже был пуст.

— Где офицер, который здесь стоял?

— Уехал-с.

Петр Кузьмич воротился, запыхавшись, домой.

— Что?

— Какое-нибудь плутовство! Просто, тайно уехал! черт знает: сегодня заперто присутствие!.. Ах, я дурак! верно, фальшивые билеты!.. Пропал!.. Постой, где письмо?… ведь Григорий Карпович рекомендовал мне его… верно, подложное… вот… читай!.. верно, подложное!.. Черт ее знает, как поверить руку!..

— Вот тебе, сударь, и жених-богач!.. Хороша и я, ни с того ни с сего, поверь словам твоим, что на дурака напала, протурила от себя Василису Савишну.

А Василиса Савишна легка на помине.

— Здравствуйте, матушка, Аграфена Ивановна!

— Ах, Василиса Савишна! а я только что с мужем говорила о вчерашнем. Он согласен.

— Поздно уже, сударыня; вот ваша роспись приданому, теперь уж этот лист не нужен.

— Послушайте, Василиса Савишна, с чего вы это взяли разводить дело?

— Я? разводить дело? что вы это, Аграфена Ивановна! Сами вы изволили сказать, что вам не по нутру жених; да еще и ни во что поставили мои хлопоты. Вот вам, сударыня, извольте.

— Полноте, Василиса Савишна, совсем не так было. Я подосадовала только на твое требование. Да после одумалась: конечно, стоит ли расходиться за какую-нибудь дюжину ложек серебряных; пожалуй, хоть и две можно прибавить.

— Теперь уж хоть три прибавляйте.

— Где ж взять, Василиса Савишна, рады бы в рай, да грехи не пускают; и то последнее отдаем. Легко ли: пошить приданое, отсчитать три тысячки, да вам, за хлопоты, рублей сто; а свадьба-то что станет?

— Извините, пятисот не возьму начать снова дело.

— Зачем же начинать снова, Василиса Савишна?

— Как зачем? Просивши от вашего имени пожаловать на вечер, да вдруг обмануть? Ведь я сама хотела заехать за ним; а он напрасно прождал. Да что ж я ему скажу?

— Ах, матушка, да скажи, что заболела, не могла быть.

— Покорно благодарю, болезнь на себя наговорить! Да и в таком-то случае следовало бы послать сказать.

— Вижу, Василиса Савишна, ты думаешь, что уж тебе и за труды ничего не будет? Нет, не такие мы люди: последнее продам, а в долгу не буду. Чтобы ты не сомневалась, вот тебе задаток двадцать пять рублей.

— Покорно благодарю! мотала хвосты по вашим делам, да упустила не сотню какую-нибудь. Вчера прислала за мной Арина Карповна Кубикова, а я, сдуру: некогда теперь, завтра поутру буду. Пришла сегодня, ан уж нашлись дельцы.

— Уж поверь, что не обижу, Василиса Савишна: вот тебе двадцать пять на извозчика, не в счет благодарности.

— Нет, сударыня, Аграфена Ивановна, этим уж дела не поправишь! не стоит и хлопотать.

— Да что ж тебе, Василиса Савишна?

— Через вас потеряла я по малой мере триста.

— Где же взять нам таких денег?… мы сами жалованьем живем.

— Что ж делать! Была охота — даром готова была все делать для вас; охоту отбили — так извините.

— Не обижайте же и нас, Василиса Савишна.

— Сами себя обидели: угодно двести пятьдесят рублев, так и быть, пойду, хоть побои перенесу.

— Что ты это, Василиса Савишна, побойся бога!

— Да уж так, сударыня, ведь вы же говорили сейчас, что и две дюжины ложек ничего не стоит прибавить вам. Так полдюжинки в приданое, а за полторы-то мне сверх ста рублей. Ваши же слова: вам все равно, туда или сюда отдавать.

— Так зови сегодня на чай Бориса Игнатьича; а я уж поговорю с мужем; может быть, он согласится.

— С ним когда угодно разделывайтесь, а со мной теперь же кончим счеты.

— Да неужели ты не веришь?

— Для чего же не верить! Теперь вы пожалуйте мне сто рублев, а после сговора остальные полтораста.

— Как это можно, вперед сто рублей! Бог знает, еще пойдет ли дело.

— Уж об этом не беспокойтесь.

— Ну, так и быть, — сказала, наконец, Аграфена Ивановна, долго жавшись. Раз десять пересчитывала она четыре беленькие бумажки, щупала и терла их, как будто колдовала, чтоб распластать каждую надвое.

IV

Устроив одно дело, Василиса Савишна положила деньги в карман и — себе на уме — отправилась устраивать судьбу двух других существ.

«Терять времени нечего», — думала она; по дороге завернула в хлебню, купила большой крендель, усаженный изюмом и осыпанный миндалем, и — прямо к Печкину.

Между тем Федор Петрович на новоселье накушался досыта, наслушался органа вдоволь, пошел в свой номер и ничего лучше не придумал, как успокоиться после дневных забот. Но так как сон не вдруг принял его в свои объятия, то Федор Петрович долго осматривал комнату, в которую привела его судьба.

— Иван!

— Чяво изволите?

— А ведь здесь, брат, получше.

— Да хоть бы и в казармах такая фатера, — сказал Иван, стоя в дверях.

— Мебель-то не хуже полковницкой.

— Мебель знатная!

— Знатная, нечего сказать, — проговорил Федор Петрович, рассматривая молча и с удовольствием мебель. Глаза его, наконец, остановились на одном из стульев, мысли куда-то отправились. Иван постоял у дверей и также отправился в переднюю, присел на диванчике. Скука ужасная взяла Ивана:

— То ли дело в полку, в деревне!

Прилег со скуки и не хуже барина захрапел. Вдруг стук-стук в двери.

— Кто там? — крикнул Иван спросонков.

— Пожалуйте, отоприте.

— К полковнику, что ль?

— К полковнику.

Иван вскочил, трет глаза, которые совсем слиплись, кинулся в комнату к барину.

— Ваше благородие! а ваше благородие!

— Уф! что такое? — спросил Федор Петрович с испугом.

— К полковнику пожалуйте, вестовой пришел.

— Давай скорее одеваться!

Иван бросился за мундиром, а Федор Петрович вскочил с дивана, смотрел вокруг себя как помешанный и не понимал, что это все значит: ему казалось, что он в полковничьих комнатах.

Между тем стукнули опять в двери.

— Кто там опять? — повторил Иван и с досадой отпер двери.

— Здравствуй, мой любезный, — сказала Василиса Савишна, входя в комнату.

— А я думал, что вестовой, — проговорил Иван. — Не почивает барин?

— Нет-с.

Федор Петрович не успел еще прийти в себя, вдруг слышит женский голос.

— Полковница! — подумал он с ужасом, бросился в двери, столкнулся с Василисой Савишной и стал в пень.

— Добрый знак, сударь, Федор Петрович, жить вместе!

— Ах, это вы… извините!

— Нет, уж прошу покорно, оставайтесь так, как есть, со мной не для чего церемониться… честь имею поздравить на новоселье… прошу принять хлеб-соль.

— Покорнейше благодарю!

— С чайком вам очень хорошо… свеженькой…

— Так вот, кстати, не прикажете ли чаю… Иван! чаю спроси.

— Есть кого угощать! экую харю! — пробормотал про себя Иван.

Василиса Савишна не хуже какого-нибудь краниолога[21][21] Краниолог — специалист по изучению строения черепа человека. Некоторые из краниологов, предполагая, будто склад человеческого характера зависит от строения черепа, пытались строить характеристики людей на базе краниологического исследования. понимала людей, знала, кому с какой песни начинать и чем кончать.

— Извините, Федор Петрович, что я так к вам поторопилась; во-первых, с радости: представьте себе, как только Аграфена Ивановна потеряла вас из виду, тотчас образумилась.

— Ну, слава богу! я очень рад!

— Всем обязана вам. Другой бы назло расстроил дело, а вы — благороднейшая душа. Ну-с, во-вторых, я. еду сегодня к господам, о которых я вам говорила; мне хотелось им что-нибудь пообстоятельнее об вас сказать. Так мне нужно было бы знать, в чем все ваше достояние заключается: в душах ли, в капитале ли…

— Да вот, можно видеть из бумаг после покойного родителя.

Федор Петрович достал из чайного ларца, заменявшего у

него шкатулку, бумаги.

— Не угодно ли прочесть?

— Потрудитесь уж сами, я ведь плохо грамоте знаю. Федор Петрович прочел копию с духовной, от которой разгорелось лицо у Василисы Савишны.

«Тут будет пожива!» — думала она.

— Билеты я получил, а в имении еще не был.

— Я как отгадала, что вы ровня по состоянию с своей суженой. Ей-богу! вперед говорю, что этому делу быть. Что за ангел суженая ваша! Да вот, бог даст, увидите. Только уж когда пойдет все на лад, позвольте мне, Федор Петрович, на ваш счет колясочку нанимать, потому что состояния я не имею, а просто на дрожках от вашего имени ездить мне в дом непристойно.

— Так вот, не угодно ли на расходы, какие случатся, двести рублей.

— Нет, нет, нет! Как это можно! ни с того ни с сего да за деньги, как будто наговорилась: вы бог знает что подумаете!

— Сделайте одолжение!

— Нечего делать. Оно, конечно, все равно, теперь или после; нельзя же без маленьких расходов. Так я уж медлить не буду: сегодня же легкой день; еду туда. Завтра в эту пору извещу обо всем. Прощайте, Федор Петрович!

Когда Василиса Савишна ушла, Федор Петрович долго ходил по комнате, потирая руки, посматривая на диван с боязнью прилечь на него, чтоб опять не испугал денщик внезапном требованием к полковнику. В иную минуту он готов был раздать все свои деньги, чтоб только увериться, что они действительно ему принадлежат; но вдруг находило на него сомнение: «Черт знает, не полковые ли это деньги и не потребуют ли в них отчета? Постой-ка, сколько я истратил?»

И начнет считать; но бумажки так и липнут друг к другу, — толку не доберешься.

Очень естественно, что Василиса Савишна не медлила явиться запыхавшись и к Софье Васильевне.

— Ну, матушка-сударыня, Софья Васильевна, клад вам бог посылает!

Надо вам сказать, что Софья Васильевна решительно принялась за попечение поправить дела свои выдачей которой-нибудь из дочерей замуж. Она Василисе Савишне прямо сказала:

— Послушай, мать моя, тысячу рублей и ежегодно пенсия хозяйственными припасами: муки, круп, капусты, грибов, всего вдоволь, только скорее отыщи жениха с хорошим состоянием.

Василиса Савишна поняла по-своему, в чем дело.

— Кто ж он такой? как же его видеть? — спросила торопливо и Софья Васильевна на радостное извещение о кладе.

— Полковой, сударыня, чином высокоблагородный, молодец собою, только что получил в наследство триста душ, да чистыми деньгами, матушка, двести пятьдесят тысяч!

— Как же бы на него посмотреть?

— Да прямо у вас в доме, чего ж лучше? Мы устроим дело: нет ли у вас чего-нибудь продажного в доме?

— Продажного… право, не знаю.

— Экипажей, лошадей или чего-нибудь, лишь бы была причина приехать в дом, как будто для покупки.

— Ах, в самом деле! Петр Григорьевич думал продать дорожную коляску да пару лишних лошадей.

— Ну, вот вам и казус.

— Когда ж?

— Без отлагательства, завтра же; это такой человек, что мешкать нельзя. Да позвольте же узнать, которую дочку вы прочите вперед выдать?

— Да если таков он, как ты описываешь, так старшую.

— Ну, конечно, уж, сударыня, старшую, — сказала Василиса Савишна значительно, — ей след выходить замуж. Меньшая ваша дочка еще ребенок, пусть себе еще понагуляется да понатешится.

— В которое же время? я думаю, перед самым обедом.

— Конечно, кстати можно пригласить и обедать. Пожалуйте же мне записочку, что вот там-то и там, у таких-то господ продается коляска и лошади.

Софья Васильевна пошла к Петру Григорьевичу в кабинет.

— Ты хотел продавать коляску и пару лошадей, я нашла купца; напиши только адрес; завтра он будет.

— Я и свою карету бы кстати продал, и все лишнее.

— Ну, тем лучше; но сперва напиши только, что продается хоть коляска; а потом, смотря по купцу, увидишь, что можно сбыть ему с рук.

На другой день около обеда Петр Григорьевич и Софья Васильевна похаживали вдоль по комнатам и посматривали в окна вдоль по улице. Только что какой-нибудь офицер пронесется в экипаже, то или Петр Григорьевич, или Софья Васильевна, кто прежде вскрикнет: «Не это ли он?»

— Да это не может быть! — повторял, между прочим, Петр Григорьевич.

— Отчего не может быть?

— Да оттого, что пустяки! Ну, возможно ли, чтоб человек с таким состоянием… вот едет!.. Ну, именно, дрянь какая-то, в скверной шинелишке, в измятой шляпе, вместо султана дохлая курица воткнута. Эй!.. вон приехал офицер, так проси!..

Вот явился Федор Петрович налицо. Воротник как петля задушил его, так что глаза выкатились; мундир перетянут в рюмочку. Но Федор Петрович прост, а не робок. Шаркнул поклон.

— Покорно просим! — сказал Петр Григорьевич довольно сухо. Где ж мужчине понимать людей. Софья Васильевна, напротив, очень приветливо повторила: «Покорно просим!»

Федор Петрович присел на кончик стула, вынул прежде всего платок и обтер лицо.

— Вам угодно купить коляску и лошадей? — спросил опять сухо Петр Григорьевич.

— Так точно-с, имею желание.

— Так можно посмотреть.

— Вы, верно, недавно здесь? — спросила приветливо Софья Васильевна.

— Так точно-с, по делам.

— По делам службы?

— Так точно-с. Нет-с, виноват, я приехал по наследству-с.

— Вероятно, тяжба?

— Никак нет-с, получить деньги.

— Из Совета?

— Так точно-с.

— И не встретили затруднений? Кажется, большие суммы на некоторое время приостановлено выдавать.

— Точно так-с. Выдали покуда двадцать пять тысяч: вдруг, сказали, нельзя такой большой суммы выдавать.

— Вы намерены продолжать службу или останетесь жить в Москве?

— Ожидаю отставки-с.

— Да, здесь можно домком завестись, — сказал улыбаясь Петр Григорьевич.

— Так точно-с, думаю и дом купить-с.

— А вот, нравится ли вам этот дом?

— Очень-с, прекрасный дом.

— Да, дом не дурен, барский дом, я бы его продал.

— Ей-богу-с?

— Полно, Петр Григорьевич, что это ты шутишь; зачем нам продавать дом?

— Ах, матушка, затем, чтоб другой купить. Я бы его дешево отдал.

— А как-с, позвольте узнать?

— Да за пятьдесят тысяч, со всею мебелью.

— Что ж, если позволите, я куплю.

— Очень рад, что нашел такого скорого покупщика; остается вам осмотреть его.

Софья Васильевна просто пришла в отчаяние и готова была вцепиться в мужа. В ней кипело какое-то чувство ревности, как у купца, у которого отбивают покупщика: она пригласила человека, чтоб сбыть ему которую-нибудь из дочерей, а Петр Григорьевич воспользовался случаем и сбывает ему втридорога дом.

Извольте, господа, решать тяжбу между Софьей Васильевной и Петром Григорьевичем. Вопрос: имеет ли право так поступать Петр Григорьевич с Федором Петровичем? Но прежде надо определить, под каким именем вызвать Петра Григорьевича к суду: как хозяина дома или как отца дочери, которая могла выйти замуж за Федора Петровича. Вызовем как того, так и другого.

— Извольте, Софья Васильевна, отвечать: для какой целят вы пригласили в дом Федора Петровича?

— Как человека, который мог составить партию моей дочери, как жениха.

— Хорошо-с; теперь вы, Петр Григорьевич, отвечайте: с какой же стати, вместо жениха, вы приняли его за купца?

— А с такой стати, что он приехал в дом под видом купца, а не жениха, торговать коляску и лошадей. Кстати началась речь о покупке дома, я и предложил ему купить мой дом. Он с радостью согласился; а жена только что в волоса мне не вцепилась и расстроила дело.

— Слышите, Софья Васильевна? Какое ж право имели выйти из себя и расстроить дело?

— Слышите! человек обирает будущего своего зятя, а я молчи! Отец будет пить кровь своих детей, а мать — молчи!

— Что вы скажете на это, Петр Григорьевич?

— А то, что он мне не зять.

— Но он мог быть зятем, а ты расстроил дело; у тебя в голове были только свои собственные выгоды, а не счастие дочери!

— Как хозяин дома, я и должен был заботиться прежде об общем благе, а не о счастии одной дочери.

— Прежде всего надо быть отцом, а потом хозяином дома!

— Гм! если б ты была, кроме доброй матери, и хорошей хозяйкой, мне бы не нужно было думать о продаже дома.

— Гм! если б ты был, вместо дрянного хозяина, добрый отец…

Софья Васильевна не договорила, слезы хлынули градом, она зарыдала.

Судьи пожали только плечами. Тем и кончился воображаемый суд. Петр Григорьевич и Софья Васильевна сели за стол. Петр Григорьевич был очень доволен собою, а Софья Васильевна несколько сердита. Но чтоб успокоить читателей и уверить, что продажа дома не развела дела, затеянного Софьей Васильевной, — дорогой гость, купец и вместе жених, Федор Петрович, сидел за столом на почетном месте; подле него сидел хозяин проданного дома, напротив — Саломея и Катенька, две невесты на выбор или какую бог пошлет.

V

Когда ухаживают за деньгами, тогда гладят и мешок, который заключает их в себе. Не удивительно, что и Федор Петрович, который, был чрезвычайно мешковат, показался Петру Григорьевичу и Софье Васильевне оригинальным человеком, с своими собственными манерами, с своими причудами казаться простяком и необразованным, и даже с своим собственным наречием. Катенька не рассуждала, каков он, но смиренно и внимательно слушала, что говорят папенька, маменька и что отвечает им гость. Саломея Петровна, напротив, не слушала ни папеньки, ни маменьки, но прищурясь, с сухою усмешкою осматривала председящего гостя и иногда только прерывала русский разговор французским вопросом у матери: «Что это за человек?» «Это какой-то медведь; откуда он приехал?» Или приказывала сестре налить себе воды.

Когда зашел разговор о баштанах и огородах, она спросила по-русски шепелявым языком на манер французского:

— Из чего делаются огородные чучелы?

Софья Васильевна покосилась на дочь, хотела замять ее вопрос каким-нибудь другим вопросом, но Федор Петрович, как учтивый кавалер и знающий, что такое чучело, не упустит отвечать:

— Огородные чучелы разные бывают-с: ворону дохлую вешают, или кафтан распялют на палке.

Без Софьи Васильевны положение Федора Петровича было бы затруднительно. Саломея Петровна загоняла бы его; Петр Григорьевич, как мужчина, своими рассуждениями поставил бы его в тупик, и Федора Петровича не заманить бы вперед и калачами; но Софья Васильевна так умела ловко спрашивать, подсказывать ответы, а иногда и отвечать вместо гостя; так умела внушить в него доверенность, что он мил, любезен, умен, остер; так умела поджечь душевное довольствие самим собой и всем окружающим, что Федор Петрович разгуторился, разговорился и так легко себя чувствовал, как будто в обществе своей собратий офицеров. О, это совсем не то, что у Петра Кузьмича, где он сидел как связанный, не зная что говорить с Аграфеной Ивановной и с ее жеманной дочкой. Там ему все как будто стыдно было, неловко, все хотелось уйти домой, да не пускают. Только Саломея Петровна как-то мешала ему: он на нее и смотреть боялся, смотрит только на Катеньку. После обеда предложили Федору Петровичу сесть в вист. Катенька села подле маменьки. Саломея Петровна ушла в свою комнату и занялась беседой с Маврой Ивановной, которую, вы помните, она решилась очаровать своим умом, добротой и великодушием, чтоб доказать ей, как глупы люди, которые хвалили дочку Софьи Васильевны, Катеньку, а не Саломею. Это чувство ревности к слухам глубоко затронуло ее, и она умасливала старушку своими ласками и вниманием донельзя, затерла в глазах ее Катеньку, не даст Катеньке слово промолвить с старушкой, не только что чем-нибудь угодить ей. Подобная предупредительность, при которой все другие остаются назади, имела свое влияние. Катенька перед Саломеей Петровной казалась девочкой самой обыкновенной, только что не деревенской. А Саломея Петровна, осыпая то ласками, то подарками, поневоле вызывала восклицание: «Какой ангел!»

Как ни удивлялась старушка Мавра Ивановна доброте Саломеи, как ни приятна ей была сначала эта доброта, в которой она видела уважение к своей старости, но вскоре что-то тяжелы стали Мавре Ивановне ласки Саломеи Петровны; точно как будто бы старушка становилась рабой прихотливой девочки: смертельно хочется домой отдохнуть, — «нет, нет, нет, не пущу вас, Мавра Ивановна!» — Мавра Ивановна и оставайся. Мавра Ивановна и ночуй, когда то угодно Саломее Петровне.

— Матушка, мне надо завтра рано вставать к заутрене; а вы долго изволите почивать: чтоб не потревожить вас.

— Нет, нет, нет! Я сама рано встану! — И уложив Мавру Ивановну подле себя, проговорит с ней целую ночь и уснет перед заутреней.

Мавра Ивановна и слышит колокол, да встать не смеет, чтоб не потревожить сладкого сна Саломеи Петровны.

Все это так тяжко Мавре Ивановне; да что будешь делать: за оказываемые ей ласки нечем платить, кроме повиновения. Иногда Мавра Ивановна утомится, сходит к празднику к обедне, рада бы соснуть; да Саломея Петровна карету прислала, просит к себе пожаловать, и поезжай! Совестно: как можно, чтоб даром карета прокатилась!

На другой же день Василиса Савишна успела побывать у обеих сторон .

— Ну, что, сударыня, Софья Васильевна, как вам понравились?

— Бог знает, милая, как тебе и сказать. Только уж во всяком случае это не жених Саломее. Катеньке — дело другое.

— Не понимаю, а кажется кавалер на редкость.

— Да не для Саломеи; ей избави бог и сказать об этом; она скорее умрет.

— Вот, сударыня, Софья Васильевна, и затруднение! Сами вы говорили, что старшую наперед отдадите, я так и дело вела; о Катерине Петровне и слова не было. Уж знать бы, так Саломею Петровну и не показывать на первый раз. Катерина Петровна красавица, нечего сказать, да очень молода и не кидается в глаза.

— Ты, Василиса Савишна, перерви как-нибудь дело.

— Право, сударыня, я уж и отчаиваюсь, уж знаю вперед, что такой человек, как Федор Петрович, прельстился Саломеей Петровной; и как заберет в голову, так не скоро выбьешь.

— Гм! — грустно произнесла Софья Васильевна, — правда твоя, — при Саломее Кати не заметишь. Я же ее по сю пору ребенком держу.

— Вот то-то и есть! Поеду, узнаю, что и как.

— Поезжай, да тотчас же приезжай сказать мне.

— Не буду медлить. На всякий случай придумаю какую-нибудь штучку, чтоб отклонить его от Саломеи Петровны.

— Зови его сегодня на вечер к нам; я Саломею куда-нибудь отправлю.

— Уж, конечно, матушка: нет солнца, и месяц светел. Прощайте покуда, сударыня…

Федор Петрович мечтал, расхаживая по комнате, когда Василиса Савишна явилась к нему.

— Здравствуйте, батюшка, Федор Петрович! По лицу вижу, что вы веселы и радостны. Как изволили ночевать, не было ли чето в думке, не приснился ли кто-нибудь? Довольны ли, сударь, знакомством?

— Очень-с! Не прикажете ли чайку?

— Не лишнее. Ну-с, как же вы провели время?

— Очень, очень хорошо-с, прекрасные люди! Уж видно, что знатные.

— Что ж вам особенно-то понравилось, Федор Петрович?

— Все понравилось! Признательно сказать, что уж тут похулить нечего.

— Да особенно-то что?

— И дочка понравилась! такая миленькая! Не понравилась мне только француженка, гувернантка, что ли.

— Какая француженка?

— Да все по-французски говорила: мадам Саломэ, кажется.

— Мадам? Что вы это, Федор Петрович, это старшая дочка.

— Неужели? Так которая ж невеста-то?

— Обе невесты, да вам бог верно судил и само сердце избрало меньшую.

— Меньшую? Катеньку? славная девочка! а правду сказать, и та хороша, на вид еще авантажнее. Ну! какого же я промаху дал! Вообразил, что она француженка.

— Э, ничего, Федор Петрович, что за беда такая.

— Как что за беда! как-то стыдно.

— Ведь я не перескажу.

— Пожалуйста, не сказывайте; а то я в глаза не взгляну, право!

— Не бойтесь. Так дело решенное. Софья Васильевна просит вас сегодня на чашку чаю.

— Да как же, Василиса Савишна, за которую же вы будете меня сватать?

«Вот тебе раз! — подумала Василиса Савишна, — уж я знаю, что он привяжется к Саломее Петровне!..»

— Помилуйте, Федор Петрович, не на обеих же вам жениться! Ведь вам понравилась Катерина Петровна; чай, вы уж и присматривались в нее…

— Оно так, да та повиднее, и голос-то какой! уах!

Федор Петрович совершенно смутил этими словами Василису Савишну; она боялась противоречить ему и отклонять его воображение от повиднее . Совет ни к чему не вел с таким человеком, а начать хулить Саломею и расхваливать Катеньку также неудобно: подумает, что хотят Катеньку насильно навязать на шею.

— Насчет выбора невесты, Федор Петрович… Не мы выбираем, а сердце, говорю вам.

— Оно так, Василиса Савишна, да как узнать-то: кто ее знает, которая лучше приходится… Нечего сказать, Катенька хороша, да не так видна.

— Молода еще, молода; посмотри-ко, как она выправится, как выйдет замуж!

— Дожидай, покуда выправится; а та уж выправилась, — царицей! А голос-то какой! уах!

— Что правда, то правда, — отвечала Василиса Савишна, которая видела, что плохо дело, — зато рассматривайте сами: одной семнадцатый годок, только что расцвела; а другой, Софья Васильевна говорит, двадцать пятый, ан и все двадцать восемь. По годам-то, может быть, и старенька уж для вас. Вам сколько лет?

— Тридцать пять.

— Вот видите ли! десяток еще пройдет, вы-то будете во всей красе мужчина; а супруга-то ваша в сорок-то лет бабий век кончит.

— Гм! — произнес Федор Петрович, задумался и начал гладить затылок.

— Лучше всего положимся на божию волю. Вот побываете еще разика два, три, увидите сами. Чему быть, тому не миновать: увидите, которой и вы понравились. Нельзя же жениться без обоюдной любви.

— Так!.. да черт знает, как же заметить, которой из них понравишься? А если той и другой?

— Этого не бывает.

— Как не бывает! — вскричал Федор Петрович, — да у нас в полку было: в прапорщика Душкова влюбились две сестры. Да еще как подрались-то за него!

— Ах, батюшки, казус какой!.. Ну, верно уж это случилось где-нибудь на городке.

— На городке! нет, не на городке, а в поместье.

— Этого, Федор Петрович, здесь не случится: надо вам и ту правду сказать, что старшая-то дочка Саломея Петровна, кажется, и не расположена замуж выходить, потому что двум женихам уж отказала.

— Вот видите ли! — сказал Федор Петрович, — что ж за охота свататься; а как она и мне откажет?

— Катерина Петровна не откажет.

— Это все уж не то: наверняка не так забирательно.

— Вот опять не то; ну, увидим, как будет, — сказала Василиса Савишна, чтоб скорее отделаться от нерешительности Федора Петровича, в семь часов вас ждут, ровнехонько в семь часов. Пожалуйста, не промешкайте; в таком случае не годится промешкать. А теперь съездите-ко к Иверской да отслужите молебен, так дело-то будет лучше. Или, уж позвольте, я за вас отслужу.

— Сделайте одолжение, Василиса Савишна!

— Да не скупитесь, сударь: всякой раз, как приедете в дом, жалуйте людям на чай, — лучше прислуживать вам будут.

Василиса Савишна, не распространяя вдаль разговора, поскакала с вестями к Софье Васильевне и напугала ее.

— Я Саломею отправлю на вечер к тетке, — сказала она. — И всякий раз, когда буду приглашать его, Саломеи не будет в доме, чтоб он из головы ее выкинул. А Катю принарядим; наложу ей локоны, чтоб не казалась слишком молода.

Как сказано, так и сделано. Когда Федор Петрович явился, это засадили тотчас же за вист, и в продолжение целого вечера он не видал мадам Саломэ , а Катенька, в накладных огромных локонах, но разрумянившись живым румянцем молодости, просидела весь вечер подле матери, просмотрела от нечего делать весь вечер на гостя, не зная того, что он ей суженый.

Несколько уже вечеров Федор Петрович провел в доме, не видя Саломеи Петровны и не заботясь о ней, потому что Катенька так показалась ему хороша в локонах, что уж лучше нельзя быть.

— Что ж это вы мало говорите с невестой? — повторяла Василиса Савишна.

— Да как-то все еще не пришлось. Сегодня непременно пущусь в разговоры с ней.

— Пора решить дело; Софье Васильевне неловко начинать самой. Сперва покажите ваше внимание дочери, а потом и к маменьке подсядьте, да без больших церемоний, Федор Петрович: отказа не будет.

— Да что ж это старшая-то, как бишь ее?

— Об ней нечего и говорить. Между нами сказать, Софья Васильевна объявила сначала ей, что вот бог посылает жениха — она и слышать не хотела и не хочет показываться на глаза.

— Э, да что она мне! я так, из любопытства.

— Так вы просто скажите Софье Васильевне, что, дескать, вам известно, Софья Васильевна, мое желание, — она уж поймет.

— Я долго не буду откладывать, — сказал Федор Петрович, — чем скорее, тем лучше!

Так бы и сделалось, да не сделалось так.

Сперва домашняя челядь между собою: шу-шу, шу-шу! Потом спальные девушки нашушукали Мавре Ивановне, что, дескать, у нас, сударыня, в доме жених; хотя невзрачен, да очень богат. Всякой раз, как ни приедет в дом, бросит в передней двадцать пять рублей. За него прочат Катерину Петровну, потому что Саломея Петровна отказалась и видеть его не хочет: как приезжать ему, так она и вон из дому.

Мавра Ивановна при первом же случае, оставшись ночевать у Саломеи Петровны, проговорилась ей.

Саломее Петровне спать не хотелось.

— Расскажите что-нибудь, Мавра Ивановна.

— Да что ж рассказать-то вам, сударыня моя?

— Ну, хоть как вы замуж вышли.

— Что ж тут рассказывать-то, вышла да и вышла; а вот вы-то не выходите.

— Это не так легко.

— Да что ж тут и трудного-то; вот меньшая-то сестрица выйдет замуж, а вы опять будете сидеть в девках, сударыня; э-хе-хе! разборчивы оченна!

— Нисколько не разборчива; да, слава богу, и выбирать не из чего.

— Полноте говорить, Саломея Петровна! к вам небось никто не присватывался?

— Присватывался! — произнесла с презрительной усмешкой Саломея Петровна.

— Ну, вот видите ли, зачем же отказываться от того, что бог посылает? Вот сестрица-то, наверно, не откажется; невзрачен, да зато очень богат.

— Кто? — спросила с удивлением Саломея Петровна.

— Чай, вам лучше известно.

Этих слов достаточно было для Саломеи Петровны, чтоб понять, в чем дело.

«А! так это жених Кати! — подумала она с чувством озлобления, — от меня скрывают!.. чтоб я не помешала!.. Хорошо! Мне в десять лет не нашли жениха… а любимая дочка, только что из пеленок, уж ей и жених готов!..»

— Вам кто сказал, Мавра Ивановна, что он очень богат?

— Кто ж скажет, как не люди; говорят, так и сыплет деньгами.

— Счастье Кате: не всякой удастся выходить замуж без приданого.

— А дом-то, сударыня, не много не приданое да сорок тысяч деньгами.

— О, так вы всё знаете! — проговорила Саломея Петровна дрожащим от досады голосом.

— И, сударыня, что от людей укроется: при них ведь водили по всему дому и показывали все углы.

— Покойной ночи, — сказала Саломея Петровна Мавре Ивановне.

В душе ее громовые тучи ходили, вся внутренность бушевала.

«Вот как! для меня нет ничего, а для Кати дом в приданое и деньги нашлись!»

Злоба сосала сердце Саломеи; она беспокойно проворочалась на постели остаток ночи. Все утро просидела она в своей комнате, жалуясь на головную боль; вышла к обеду, и как будто ни в чем не бывало.

— У княгини сегодня вечер, так ты, душа моя, поезжай опять с теткой и извинись, что сама я никак не могу быть; скажи, что с неделю мне очень нездоровится.

— Да не лучше ли и мне дома остаться?

— Что тебе делать дома, будешь скучать. Поезжай, поезжай, друг мой!

— Хорошо, я поеду! — сказала Саломея. И точно, поехала.

Часов в семь явился Федор Петрович. Катенька, разряженная, ожидала уже его с трепещущим сердцем: маменька объявила ей уже, что Федор Петрович жених ее и потому она должна принять его как можно ласковее, говорить с ним как можно приветливее, а если он объявит ей желание свое, то сказать, что это зависит от папеньки и маменьки и что с своей стороны она готова принять с удовольствием предложение.

Сердце и рассудок Катеньки не умели прекословить воле родительской.

Федор Петрович явился. Дверь в залу распахнулась перед ним с возгласом: «Пожалуйте». Федор Петрович вошел тихонько в гостиную; в гостиной только Катенька сидит уединенно с книгой в руках, разряжена, в локонах, только что не при пудре.

Вся вспыхнув, она встала и с трудом проговорила:

— Маменька скоро войдет, покорнейше прошу.

Федор Петрович сел, откашлянулся, хотел говорить, да чувствовал, что надо обождать немножко, потому что вся кровь вступила в лицо и совсем задушила — слова нельзя сказать не откашлянувшись.

— Жаркое время, — сказала Катенька.

— Очень-с, — отвечал Федор Петрович.

— Сегодня, кажется, в воксале бал?

— Не могу знать… наверно-с.

После этого краткого вступления в разговор пролетел, как говорится по-русски, тихий ангел .

— Вы видели эти картинки? — спросила снова Катенька, взяв со стола тетрадку видов Рейна.

— Нет-с, не видал, — отвечал Федор Петрович, взяв тетрадку в руки.

— Прекрасные картинки.

— Кто это делал-с?

— Это в Англии гравировано.

— В Англии-с? Это удивительно!

— Бесподобная гравировка!

— А позвольте узнать, что они представляют?

— Разные виды.

— Виды-с? — сказал Федор Петрович значительно, — в первый раз вижу-с, бесподобно.

Но Федор Петрович смотрел и ничего не видал; наконец, положив книгу как вещь, которая была не по его части, уставил снова глаза на Катеньку и снова стал откашливаться; а Катенька снова потупила стыдливый взор в землю. Живой румянец играл на ее щеках, она была очень мила.

От головы Федора Петровича прилив отхлынул, он стал смелее осматривать смущенную Катеньку и, наконец, собрался с духом.

— Вы, я думаю, также изволите петь? — начал он.

— Да, я пою немножко, — отвечала Катенька.

— Чудный голос у сестрицы вашей, такой звонкой, что… как бы это сказать-с…

— Да-с, — отвечала Катенька.

— Вы, я думаю, слышали, Катерина Петровна, — начал снопа Федор Петрович, помолчав немного и откашлянувшись.

— Как сестрица поет? Как же не слыхать, — сказала Катенька простодушно, не вникая в вопрос.

— Слышали-с?… Да я не то хотел сказать, Катерина Петровна, я хотел сказать, изволили ли вы слышать, вот насчет того-с…

— Насчет чего? — спросила Катенька.

— Насчет того-с, что вот я-с… если б был столько счастлив…

Федор Петрович приостановился, чтоб собраться с духом.

Вдруг послышались чьи-то шаги; зашумело платье, кто-то сошел.

Федор Петрович смутился, взглянул… Саломея Петровна уже в гостиной.

— Ах, сестрица! — вскричала Катенька.

— А ты меня не ожидала? — ответила Саломея, кланяясь Федору Петровичу, который встал с места и расшаркался.

— Ты, Катя, кажется, куда-то собралась?

— Нет, никуда, сестрица!

— К чему ж это ты так разряжена? Что-то такое в тебе странное! Ах, боже мой, накладные локоны!.. Ах, как ты смешна и них!.. Что это маменьке вздумалось позволить тебе нарядиться шутихой?… Вы давно уж у нас?

— Сейчас только-с, — отвечал Федор Петрович.

— Очень приятно! Сделайте одолжение, садитесь!.. Катя, подай, милая, мне скамеечку под ноги!.. Как вам нравится Москва?

— Очень нравится-с… Нельзя не понравиться-с, такой город…

— Не удивляюсь, здесь очень приятно можно проводить время, особенно у кого есть состояние. Вы, я думаю, уже осмотрели все редкости Москвы?

— Признаюсь, времени не было-с… все ездил по делам-с… переезжал с квартиры на квартиру-с…

— Ах, пожалуйста, осмотрите, здесь столько любопытного, столько интересного!

— Непременно-с! при первом же случае…

— Непременно осмотрите, это стоит вашего внимания. Вы здесь на время или проездом?

— Нет-с, я хочу выйти в отставку-с… хочу пристроиться… так чтобы уж… основаться, то есть, здесь…

— Ах, как умно вы делаете; ну, что служба! я думаю, вам надоела?

— Да-с, немножко, нельзя сказать, чтоб… уж, конечно, служба всё не то-с…

— О, я верю вам; прослуживши, надо испытать и удовольствия жизни, посвятить себя семейству, не правда ли? — спросила с нежной улыбкой Саломея.

— Совершенно так-с, — отвечал Федор Петрович, подтянув галстух повыше.

— О, я с вами согласна. Куда ты, Катя?

— Я сейчас приду, сестрица.

— Вас, я думаю, не заняла сестра, промолчала все время.

— Ах, нет-с, они изволили говорить со мной.

— Говорила? вот чудо! от нее слова не добьешься! Почти двадцать лет, а по сию пору смотрит ребенком, не правда ли?

— Да-с, они очень молоды.

— Но в эти годы стыдно уже быть ребенком. И вам не жалко будет расстаться с мундиром?

— Что ж делать-с, конечно, привычка — вторая натура, да что ж делать-с!

— Именно. Я откровенность очень люблю. Вы не поверите, как мало откровенных мужчин!

— Неужели-с?

— Уверяю вас, а потому разговор с ними так связан, так скучен. Мне кажется, военные люди всегда прямее, откровеннее и бесцеремоннее статских.

— Это точно так-с, истинная правда! — сказал Федор Петрович и невольно приосанился.

— Очень рада, что сошлась с вами в мнении; я ужасно как не люблю церемоний, люблю говорить и действовать прямо… Я думаю, и вы также?

— Вы угадали-с.

— Кажется, маменька идет… Очень жаль, что наш откровенный разговор прерывается.

— Ах, Саломэ, ты уж воротилась? каким это образом?… Очень приятно, что вы пожаловали к нам, — сказала Софья Васильевна, обращаясь к Федору Петровичу с принужденной улыбкой, между тем как досада, что Саломея воротилась очень некстати домой, ясно выражалась у нее на лице.

— А где же папа?

— Его нет дома, мой друг. Что ж ты не поехала на вечер к княгине?

— Ах, скука какая эти вечера, maman; я приятнее проведу время дома. Вот, может быть, мы сядем в вист: я буду играть за батюшку, — сказала Саломея, обращаясь к Федору Петровичу.

— Очень приятно-с, — отвечал Федор Петрович, — с великим удовольствием-с, если угодно, я всегда готов-с.

Хоть это распоряжение Саломеи было очень неприятно Софье Васильевне, но нечего было делать, гость изъявил свое согласие играть. «Впрочем, — думала она, — лучше заняться игрой, нежели разговором».

Стол поставлен; сели; играют; но Софья Васильевна не замечает, что делает Саломея. Взгляды ее на Федора Петровича не просты. Федор Петрович сроду не чувствовал такого влияния глаз. Эти глаза вызывают его на вист. Он бы, наверное, проиграл, но Саломея Петровна с намерением втрое проигрывает. Наконец, игра кончена — считаются. Саломее следует платить.

— Заплатите за меня, maman, — говорит она матери по-французски.

Софья Васильевна идет за деньгами.

— Позвольте за вами оставить до другого разу, — говорит учтивый Федор Петрович.

— Ах, боже мой, да удастся ли мне с вами играть? — отвечала Саломея грустно.

— Почему же-с?

— Когда вы у нас будете?

— Как прикажете-с.

— Завтра будете? Завтра батюшки опять не будет дома, и и буду играть вместо его.

— С особенным удовольствием.

Саломея Петровна знала, что на завтра взят уже билет в концерт и никого не будет дома.

Поутру Василиса Савишна явилась к Федору Петровичу, чтоб узнать, чем решилось дело; но Федора Петровича не было уже дома, он отправился на почту, справиться, нет ли известий из полка. Потом, исполняя данное слово Саломее Петровне, отправился осмотреть московские редкости.

— Где тут московские редкости? — спросил он извозчика, — ступай туда!

— Редкостные вещи? Какие же, ваши благородие?

— А почему я знаю, я их еще не видал.

— Стало быть, пушка большая да колокол?

— Что ж тут удивительного в пушке? пушки я видал и осадные.

— А такую видали — с дом?

— С дом? Эво!

— И Ивана Великого не видали, ваше благородие? — Кто такой Иван Великий?

— А колокольня-то в Кремле.

— Да отчего ж она Иван?

— Как отчего? оттого что диковинка. На ней, чай, два ста колоколов. Как во все ударить, так по всей земле слышно; да указом запрещено. Как были здесь французы, да и ударили было во все, чтоб, видишь, дать знать в свою землю, что им плохо приходится, ан все стены так и посыпались, словно песчаные, и Палевона-то задавили было. А про большой колокол и говорить нечего. Как вылили его, повесили да легонько раскачали язык, как заревел: земля так и заходила. Все перепугались, и не приведи господи как! Да три лета гудел, пока совсем утих.

Нельзя было Федору Петровичу не поверить этим рассказам, когда он увидел Ивана Великого, большой колокол и царь-пушку. С двенадцати часов до вечера смотрел на них Федор Петрович и дивился. В дополнение рассказов своих извозчик прибавил, что и часовой подле пушки стоит для того, чтоб из нее никто не стрелял.

Между тем как Федор Петрович рассматривал редкости Москвы, Василиса Савишна снова приехала к нему в обеденное время, — Федора Петровича нет как нет. Долго ждала она его с беспокойством, но не вытерпела: любопытство, как и что происходило, повлекло ее к Софье Васильевне. Софья Васильевна рассказала ей, как Саломея помешала переговору с Федором Петровичем, и велела просить его на следующий день на вечер.

— Сегодни мы в опере. Медлить нечего, я вижу, что он вне себя от Кати, и сама вложу ему в уста, что говорить; потому что он неловок и долго не соберется с духом высказать свое предложение.

— И лучше, — сказала Василиса Савишна, — он — простая душа, с ним нечего церемониться.

От Софьи Петровны Василиса Савишна заехала кой-куда, также по важным делишкам; а часу в восьмом вечера думала наверно застать Федора Петровича дома. Но Федор Петрович скакал уже на званый вечер.

Саломея Петровна, сказавшись не так здоровой и отправив родителей и сестру в театр, отдала приказ по передней, что если кто-нибудь приедет, не отказывать.

Федор Петрович не долго заставил себя ждать. По обычаю, в передней возгласили: «Пожалуйте!» Когда он вошел, Саломея Петровна громогласно пела какой-то чувствительный романс.

— Ах, это вы? — сказала она, оставляя рояль. — Papa и maman скоро возвратятся, покорно прошу! Как вы провели время со вчерашнего дня?

— Очень приятно-с, смотрел редкости московские.

— И, вероятно, нашли много достопримечательного.

— Удивительные вещи: пушка особенно!

— Ах, вам понравилась большая пушка! — сказала Саломея улыбаясь, — да ведь она не годится ни на какое употребление.

— Как-с, ведь из нее, говорят, стреляют.

— Нет! где ж столько взять пороху.

— Пороху-с? что ж такое: почему же… порох — ничего-с.

— Впрочем, не знаю, вам это лучше известно… Были вы в театре?

— Нет-с, не был, все как-то еще не пришлось быть.

— О, так вам еще многое предстоит осмотреть в Москве: театр, благородное собрание… Здесь часто бывают концерты, маскарады; время проходит очень приятно; вы увидите, какой рай Москва, и не расстанетесь с ее удовольствиями. Летом на дачу, беганье, игры… Ах, какая у нас деревня! и невдалеке от Москвы…

Саломея Петровна насчитала столько удовольствий, предстоящих Федору Петровичу, что у него проявилась жажда скорее ими воспользоваться; она выспросила у него все его вкусы, все, что ему нравится, и привела его в совершенный восторг восклицаниями: ах, это и мой вкус! ах, и я ужасно как это люблю! ах, я совершенно согласна с вами!

— У вас живы еще родители?

— Нет-с, волею божиею скончались.

— Так вы совершенно располагаете собою? Вероятно, у вас много родных?

— Ни одного человека-с.

— Ах, боже мой, как вам должно быть скучно! — произнесла Саломея Петровна, изменив вдруг мажор голоса на минор, — не иметь никого, кто бы привязывал вас к жизни! Что может заменить сладость семейной жизни: в ней только и живут удовольствия. Верно, этот недостаток очень чувствителен для вас?

— Очень-с, очень-с! — сказал Федор Петрович, проникнутый до глубины сердца этим недостатком, которого он до сих пор и не чувствовал.

— Ах, я понимаю, как это должно быть для вас горько; своя семья — это такое счастие!.. Взаимная любовь! О, я не удивляюсь теперь, что вы еще не пользовались удовольствиями Москвы. Вы, верно, и посреди людей чувствуете свое одиночество, не правда ли?

— Совершенно так-с! — произнес растроганный Федор Петрович. Никто еще в жизни не говорил с ним так сладко и с таким участием. — Я несчастный человек-с! — прибавил он.

— Отчего ж вы несчастливы? Вы располагаете сами собою; жуть ваша судьба вполне от вас зависит. Девушка — совсем другое: девушка не может собою располагать.

— Отчего же, Саломея Петровна?

— Очень натурально; например, вы, как свободный человек, можете составить свое счастие по желанию, можете жениться на той, которую изберет ваше сердце; а не на той, которую стали бы вам навязывать на шею, — не правда ли?

— Совершенно так! могу сказать! Нет, уж мне не навяжут-с! — В мыслях Федора Петровича родилось подозрение, что ему хотят навязать Катеньку. — Нет-с, если уж жениться, так по выбору-с, — прибавил он.

— О, без сомнения, благородный человек так и думает. Представьте себе несчастие: навяжут какую-нибудь бессловесную дурочку, у которой нет ни сердца, ни души… Целый век прожить с таким существом! это ужасно!

Федору Петровичу опять представилась Катенька, стыдливая, скромная и молчаливая Катенька.

Он задумался, откашлянулся, проговорил:

— Совершенно так-с! — и опять замолчал.

Саломея Петровна поняла эту беспокойную задумчивость и в душе радовалась успеху своего замысла.

— Вы задумались; как бы я желала знать, о чем? — сказала она очень нежным голосом, но с улыбкою, которую понял по-своему Федор Петрович.

— Я-с… — начал Федор Петрович, но не мог продолжать, вынул из шляпы платок и отер лицо.

— Я люблю откровенность, — сказала простодушным голосом Саломея.

— Позвольте узнать, Саломея Петровна, правда ли, что вы никогда не выйдете замуж?

— Это кто вам сказал? — спросила с удивлением Саломея.

— Сказали-с…

— Я прошу вас сказать мне, кто и по какому случаю, — вы, верно, от меня не скроете, потому что вы благородный человек!

— Саломея Петровна, — отвечал робко Федор Петрович, — действительно, не могу скрыть от вас… потому что…

Федор Петрович остановился и не смел продолжать. Но Саломея Петровна поддержала его.

— Говорите, пожалуйста, прямо, — сказала она, — вы можете быть уверены, что все, что вы скажете, останется между нами.

Федор Петрович откашлянулся, снова отерся, как утомившийся до поту лица и принимающийся снова за тяжелую работу. Он придумывал, как бы красноречивее выразиться и вставить в свою речь судьбу.

— Потому что судьба-с, — начал он, — когда я увидел вас, зависит от этого… я тотчас же… на мне сказали, что вам и слышать не угодно…

Саломея Петровна поняла.

— Вам это сказали? — вскричала она, — какая низость!

— Сказали и предложили вашу сестрицу…

— А, теперь я понимаю! Вас хотели женить на моей сестре и потому-то находили предлоги удалять меня из дому, когда вы приезжали к нам… как вам это нравится?

— Помилуйте-с, как можно, чтоб это нравилось; я желаю получить вашу руку, Саломея Петровна, а не сестрицы вашей… Что ж мне сестрица!.. Если смею надеяться…

— Что-с? — произнесла Саломея с взволнованным чувством самолюбия. Оказанное простодушное предпочтение приятно польстило ей. «Он не так глуп, как я себе воображала, — подумала она, — он богат, его можно образовать».

— Получить вашу руку! — едва проговорил Федор Петрович.

Саломею Петровну, казалось, смутило неожиданное предложение, но сердце ее прыгало от самодовольствия; в мыслях вертелось: «Да, да, я выйду за него… меня хотели провести; но я скорее проведу вас!.. Да мне же и надоели эти четыре стены и эта вечная зависимость!.. еще, чего доброго, обнищаем… поедем на заточение в деревню!.. Нет, лучше быть за уродом… и мало ли мужей дураков: скольких я ни знаю, все дураки… а он очень сносен; не светский человек — что за беда! я его образую! Да! и пусть все думают, что я вышла по страстной любви! не иначе! Не умели ценить меня, — пусть жалеют!..»

Федор Петрович ждал с трепетом ответа.

— Вы мне сделали честь, — сказала она, — я от нее не откапываюсь: вы мне нравитесь…

— Саломея Петровна! — вскричал было Федор Петрович.

— Ах, тише!.. Я вас прошу не говорить об моем согласии маменьке: это все расстроит. Вы когда опять будете к нам?

— Завтра же, если позволите.

— Вам назначали время?

— Нет, не назначили.

— Так сделайте так, как я вам скажу. Когда вас позовут на вечер, может быть и завтра, потому что, верно, торопятся навязать вам на шею мою сестрицу. Вы приедете… Да… нет, это не годится. Я знаю, что меня за вас по доброй воле не выдадут…

— Отчего же, Саломея Петровна?

— Отчего? оттого, что от меня требуют, чтоб я вышла за другого, а я лучше убегу из дому… я не могу против желания выйти замуж!..

Саломее Петровне непременно хотелось по крайней мере кончить девическое поприще романическим образом. Если б она была Елена и явился вторично Парис,[22][22] По древнегреческому сказанию, причиной войны греков с троянцами было похищение жены греческого царя Менелая, красавицы Елены, Парисом, сыном Троянского царя Приама. готовый ее похитить, она бежала бы с ним только для того, чтоб снова возгорелась Троянская война и она имела бы право сказать: «Я причина этой войны».

— Да! мне только остается бежать из дому с тем, кого люблю! другого средства нет! — прибавила она голосом томного отчаяния.

Федор Петрович был хоть и не из числа героев, но он слыхал, что страстным любовникам почти всегда случается увозить своих милых.

— Что ж, Саломея Петровна, я вас увезу, если позволите, — сказал он расхрабрясь.

— О, я на все согласна! Но куда мы бежим?

— Куда угодно-с.

Саломею Петровну, казалось, затруднил этот вопрос, и она вдумчиво спросила:

— Ваше имение далеко отсюда?

— Близёхонько, верст сто с небольшим; у меня там и дом, и все есть, и церковь, и все-с… Сделайте одолжение, Саломея Петровна… — сказал Федор Петрович, кланяясь.

— Я решилась… но каким же образом?

— Уж это как прикажете, — отвечал Федор Петрович, не зная сам, каким образом увозят.

Это покорное предоставление права распоряжаться было в духе Саломеи Петровны. Она подумала и сказала:

— Медлить нельзя; завтра в шесть часов вечера я приеду в галицынскую галерею… экипажу своему велите остановиться со стороны театра и ждите меня у входа. Только приезжайте в крытом экипаже, чтоб меня не узнали.

— Непременно-с, в шесть часов подле театра.

— Подле галицынской галереи.[23][23] Имеется в виду голицынский музей в старой Москве с библиотекой и картинной галереей.

— Непременно-с! — повторил Федор Петрович и замолк, не зная, что ему дальше говорить.

— Теперь нам должно расстаться: я думаю, maman скоро возвратится, — сказала Саломея, вставая и подавая руку.

Федор Петрович не умел пользоваться правами героев романа и не смел выйти из границ форменного поцелования руки; поцеловал, шаркнул, поклонился и отправился.

Быть героем, хоть и не настоящим, а романическим, очень приятно. Федор Петрович, несмотря на неопытность свою по части приключений любовных, чувствовал однако же наслаждение и какую-то торопливую деятельность во всех членах. В продолжение всей ночи перед ним развивался сказочный мир и похищение царевен.

Рано поутру озаботился он о найме кареты в четыре лошади рядом и приказал денщику укладываться.

— Вчера три раза прибегала, вот эта, как ее… Василиса Савишна. По часу сидела, ждала вас, хотела сегодня поутру опять прийти.

— Не пускай ее, скажи, что дома нет.

— Да она ворвется, сударь, в комнату. Скажет, что подожду!

— Ну, не пускай, да и только! вот тебе раз!

— Уж если вы приказали, так не пущу!.. Чу, вот прилетела, стучит.

Федор Петрович молча присел в угол, а Иван подошел к двери и спросил:

— Кто там?

Ответа нет, а в дверь кто-то постукивает.

— Что за черт, кто там? — спросил Иван, приотворив, дверь.

— Я, Иванушка, — проговорила Василиса Савишна и сунулась в дверь.

— Позвольте-с, дома нет.

— Как дома нет?

— Изволил уехать.

— С кем же ты тут разговаривал?

— С кем разговаривал, я ни с кем не разговаривал.

— Вот прекрасно, я ведь слышала.

— Что ж что слышала? Я бранился на деревянную ногу, что из сапога вон не лезет; вот и все!

— Так я подожду.

— Нет, уж извините, мне надо идти, я запру.

— Ну, хорошо, я после приду; позволь мне только поправиться перед зеркалом.

— Нет-с, позвольте.

Иван торопливо припер двери из передней в комнату. Василиса Савишна удивилась, но ей никак не пришло на мысль, что ее выживают.

— Ну, ну, не буду мешать. Верно, гости! — прибавила она шепотом, усмехаясь. — Я приду часа через два.

Она ушла.

— Что?

— Опять хотела прийти.

— Черт какой неотвязчивый! Давай одеваться; я поеду на почту. Как придет эта баба, так скажи ей, что в шесть часов я буду ждать ее.

Федор Петрович отправился. Василисе Савишне переданы были его слова. Она прибежала в третий раз; но и след Федора Петровича уже простыл. В пять часов сел он в дорожную карету и приказал ехать в галицынскую. Его привезли в галицынскую больницу.

— Это театр? — спросил он, выходя из кареты.

— Какой театр, сударь; это галицынская больница.

— Да где ж театр? ведь подле театра галицынская, как вишь ее…

— Так это галерея, сударь, так бы и сказали; эх, барин, сколько мы крюку сделали!

Это однако же не помешало Федору Петровичу приехать вовремя на назначенное место, потому что героиня романа любила во всяком случае заставить себя ждать. Как удивился Иван, когда великолепно разодетая дама, в роскошном манто, в шляпке с пером, вышла из галереи, подала руку Федору Петровичу, села с ним в карету и поехала.

Между тем Василиса Савишна прибежала в шесть часов вечера в гостиницу, стукнула в дверь номера, занимаемого Федором Петровичем, — никто не отзывается. Приложила ухо к двери, посмотрела в замочную скважину, — никого нет!

— Опять нет! что за чудеса! Поскакала к Софье Васильевне.

— Не у вас? — Нет еще.

— Что за диво такое, все дома нет да дома нет! сейчас была, сам велел сказать мне, что будет ожидать меня в шесть часов.

— Что это? моя карета едет! — сказала Софья Васильевна. — Саломея воротилась домой! Опять помеха! И лучше, если он не будет сегодня.

Вошел слуга.

— Что ты? А где же Саломея Петровна?

— В галицынской галерее; приказали ехать домой и сказать, чтоб ее не дожидали-с.

— Как не дожидали? с кем же она поехала?

— Не могу знать-с! как приехали к галицынской галерее, они изволили выйти из кареты, а мне велели ехать домой да изволили сказать: «Скажи маменьке, чтоб меня не дожидала».

— С кем же она поехала?

— Не могу знать-с.

— Не дожидала! Куда не дожидала? ты, верно, переврал.

— Никак нет-с; как приказано сказать, так я и докладываю.

— Не может быть! верно, кто-нибудь там был из знакомых.

Часов до двух за полночь беспокоило Софью Петровну только недоумение: с кем поехала Саломея? Пробило два, пробило три, началась суматоха. Саломеи нет, а не знают, куда послать за Саломеей. Призывают опять лакея, переспрашивают, бранят, что он, вероятно, переврал и что, верно, Саломея Петровна велела куда-нибудь приезжать за собой. Он божится, что нет. Призвали кучера, не слыхал ли он, что приказывала Саломея Петровна? Он подтвердил слова Игната, а больше ничего не слыхал.

— Она, верно, принуждена была где-нибудь остаться ночевать! Теперь уж и посылать поздно, да и куда посылать!..

Чем свет карета отправилась по всем родным и знакомым и возвратилась домой с известием, что Саломеи Петровны нигде нет.

Софья Васильевна в отчаянии и в слезах, а Петр Григорьевич ходит по комнатам, ломает себе руки и гремит на весь дом:

— Прекрасно! прекрасно! достойная дочь заботливой, разумной матушки! Осрамили, зарезали, убили! Это ни на что не похоже, это ужас! это поношение: Туруцкой звал на вечер, я дал слово… на Туруцкого все мои надежды… О, да я знаю, что это вы с намерением, чтоб… это черт! она не скажет просто: «я бы не желала»; она выкинет назло какую-нибудь штуку… насмеется над отцом, поставит его в дураки! Эй! кто там? скотина, что ты нейдешь, когда тебя зовут! Пошел к Платону Васильевичу Туруцкому, кланяйся и скажи, что Саломея Петровна заболела и что мы не можем быть у него на вечере… Ну, что ж ты стоишь?… Постой! скажи, что я очень-очень сожалею… слышишь?…

Отправив человека к Туруцкому, Петр Григорьевич снова начал ходить по комнатам и греметь.

А между тем Василиса Савишна и не подозревает, что у Софьи Васильевны пропала дочь. Ранехонько она торопится в гостиницу Печкина, проведать о Федоре Петровиче, опять постукивает в дверь, прикладывает ухо и смотрит в скважину, — никого нет.

— Кого тебе, матушка? — спрашивает ее прислужник, проходя по коридору.

— Да вот мне нужно видеть господина, который здесь стоит.

— Это пустой номер, здесь никто не стоит.

— Как пустой? Неправда, здесь стоит военный.

— Вчера уехал.

Василису Савишну как водой обдало. Она всплеснула руками.

— Уехал? ну!

— А что?

— Гусёк!

— А что?

— Что уж и говорить! надул!

— Чем надул?

— Ну, да уж… тьфу!

И Василиса Савишна побежала вон из коридора; но к Софье Васильевне побоялась идти проведать о Федоре Петровиче.


Читать далее

Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть