Часть двенадцатая

Онлайн чтение книги Приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея
Часть двенадцатая

I

Когда ж ты, душа моя, расскажешь мне историю своего сердечного кораблекрушения? — спросил Дмитрицкий на другой день поутру, входя в номер Рамирского и взяв в руки лежавший на столе атлас естественной истории инфузорий. — Мне ужасно любопытно знать, что за несчастия такие и беды, от которых люди вешают нос? Мне кажется, mon cher, что микроскопическое воззрение на мир и людей и есть именно несчастие. Посмотри стеклянными глазами на воду чистую, как бриллиант, и в этой воде откуда ни возьмутся вот эти чудовища с греческими и латинскими наименованиями. Жажда страшная, вода свежа, светла на глаз, а пить отвратительно: мысль о чистоте ее нарушена; так все и кажется, что проклятые зубастые дрожалки и коловратки изгрызут всю внутренность.

Точно так же взгляни только в увеличительное стекло в недра человеческие и на все обстоятельства — просто несчастье! Столько допотопных чудовищ, что поневоле отворотишься от любви и от дружбы.

Кто ж населил этими коловратками и дрожалками чистую, светлую природу? Дух человека, разбитый вдребезги; каждая частица его воплощается, живет, кусает, щиплет, просит пищи: ты, говорит, произвел меня, ты и питай. Ты отбросил меня от себя, а я все-таки от тебя не отстану. Так ли? Умно?

Но если человек расплодил грех, так пусть же и терпит от него, или находит свое счастье в несчастии, свою тишину посреди тревог и бурь, свою радость в печали, свою любовь в ненависти. Вот я, например, и наслаждаюсь ненавистью к некоей Саломее: мочи нет как хочется стереть рог ее гордыни, согнуть в дугу ее непреклонность. Не будь ее, я давно бы влюбился в кого-нибудь надлежащим образом; женился бы, сделался бы отцом семейства и непременным членом английского клуба… Впрочем, не знаю, женился ли бы; может быть, я лгу: где взять настоящую virgo:[280][280] Девица (лат.) . сколько ни смотрю, все virago,[281][281] Мужеподобная женщина (лат.) . все мужественные девы. Рамирский взглянул на Дмитрицкого и вздохнул.

— Ты также, верно, попал на какую-нибудь virago? Pacскажи, Федя, от нечего делать свою автобиологию.

— Не хочется говорить.

— Ну, не говори; принуждение во всяком случае никуда не годится. Добрая воля — дело другое: у доброй воли есть и язык, и руки, и ноги, и тому подобные вещи, годные на дело. Чем же тебя рассеять? Такой славный малый, а хандришь. Знаешь что? Женись, ей-богу женись!.. — Рамирский невольно улыбнулся.

— На какой-нибудь virago?

— Э, нет; я с досады забыл, что во всей природе есть исключения, и в этом случае есть. Ты был влюблен?

— Может быть.

— Ну, следовательно, во всяком случае, ты страдаешь от безнадежной любви. Здесь есть, братец, чудо, а не существо, которое также страдает от безнадежной любви, в этом я уверен. Вы будете пара. Ты будешь жаловаться ей на непостоянство женщин; а она тебе на непостоянство мужчин; оба будете сожалеть о первой любви и довольствоваться второю.

— Нет, любезный друг, погасли мечты о счастии жизни, их не возжешь снова.

— Дело! Ты стоик;[282][282] Стоики — одно из философских направлений а древней Греции; возникло в конце IV века до н. э. Основными чертами этики стоиков были проповедь покорности судьбе, бесстрастие, отказ от радостей жизни. человек, который что заберет в голову, того колом не выбьешь. А в отношении к счастию, mon cher, кроме стоицизма это значит и злопамятность.

— Не понимаю почему?

— А вот почему: судьба не дала тебе того, чего ты желал, так ты так на нее озлился, что плюнул, да и знать не хочешь того счастия, которое она сама тебе готовит.

— Желал! Что ж значит желание сердца? — вскричал Рамирский, вскочив с места, — не инстинкт ли потребности и желаний самой природы? Если у животных инстинкт не обман, за что же я в себе буду считать его ложным аппетитом к чему-нибудь? Нет! Не судьба отняла у меня мое, а люди! Доля моя отнята, другой не нужно! Чем заменю я потребность сердца? Просто женской фигурой? Золотом, почестями? Каким-нибудь опьянением светской жизни?

— Правда, mon cher, что это все вещи более существенные или, так сказать, благоразумные; но так как каждый человек без исключения есть поэт и не может существовать без утоления души, то есть именно без удовлетворения того, что ты называешь инстинктом, то я и кладу оружие перед тобой. В самом деле, про инстинкт я забыл… Что, например, я существенно желаю по инстинкту?… Женой — Саломею с добрым, любящим сердцем вместо злого, тебя — другом, кусок земли на родине, да, кроме домашних забот, какую-нибудь службу. Не служить людям нельзя: мы все должны друг другу служить своей способностью. Способность — великая вещь; кто уродился барабанщиком или флейтщиком, тот и в должности фельдмаршала будет только барабанить в уши и просвистит победу.

Вошедший Иоганн прервал нравственные размышления Дмитрицкого докладом, что к нему приехали какие-то господа и желают непременно его видеть.

— Так мы едем сегодня в клуб? — оказал Дмитрицкий, — я распоряжусь, чтоб тебя записали.

— Пожалуй; но что я буду делать в клубе?

— Сегодня заказной обед на славу.

— Это для меня плохой соблазн.

— Не все ли равно скучать здесь или там? По крайней мере посмотришь на чудаков, которые откармливают себя для того только, чтоб их со вкусом съели черви. До свидания, mon cher.

Когда Дмитрицкий вышел, Рамирский занялся чтением французской сказки про блуждающего жида[283][283] Имеется в виду роман французского беллетриста Евгения Сю (1804–1857) «Вечный жид», весьма популярный в 40-х годах прошлого века. и читал до тех пор, покуда индейский принц Джальма и мадам де Кордевиль заснули вечным сном, а сам он задремал.

В это время собирался в клуб к обеду на славу Чаров. Приказав запрягать коляску, он, однако же, ходил молча по комнате в беспокойной нерешительности и посматривал на известную нам особу, которая раскинулась в креслах и, приложив руку к голове, также сидела молча и задумчиво.

— У тебя, верно, опять болит голова, Ernestine? Я съезжу посоветуюсь с доктором.

— Я вижу, что вам хочется куда-нибудь ехать; не сидится дома.

— Мне нужно сделать несколько визитов… Если я запоздаю, пожалуйста, не ожидай меня к обеду.

— Отчего же? я могу ждать, вы можете возвратиться в полночь.

— Вот прекрасно, в полночь; я возвращусь непременно часов в шесть.

— Это все равно для меня: я могу и не обедать.

— Фу, черт! Несносная баба! — проговорил про себя Чаров.

— Да для чего же не обедать, ma ch?re?

— Оттого что я не из куска хлеба у вас живу… Да сделайте одолжение, поезжайте; что вы обо мне заботитесь?

— Да нельзя же… Я не понимаю, за что тут быть в претензии.

— Какая претензия? Я вас не удерживаю.

— Нельзя же мне все дома сидеть… Я имею свои отношения, — проговорил Чаров с досадой.

— Я знаю, что во всех отношениях жена последняя. Но я еще не жена ваша, да и не наложница; вы это должны хорошо знать!

— Эй! — крикнул Чаров, — распречь! я не поеду.

Закурив сигару, он сел на диван, и тишина воцарилась.

— Я не знаю, — сказала Саломея смягченным голосом после долгого молчания, — для чего себя принуждать? Для чего вы не едете, когда вам хочется ехать? Если я высказываю чувства свои, кажется, не за что сердиться?… Я могу перенести скуку быть одной… Поезжайте… я займусь музыкой…

С Чарова как будто спали оковы. Помявшись еще немного на месте, он как будто нехотя встал, велел подавать лошадей.

— Если б не нужно было, право бы ни за что не поехал, — сказал он, сев подле Саломеи и поцеловав ее в плечо.

— Пошлите, пожалуйста, за мосье Жоржем, я буду с ним играть в четыре руки.

— Не понимаю, Эрнестина, что тебе вздумалось взять этого мальчишку; ну, какой он артист? Я тебе рекомендовал лучшего фортепьяниста…

— Учителя? Мне учитель не нужен.

— Но он мог играть с тобой в четыре руки; а этот мальчишка только сбивает тебя. Вчера я прислушался: ты его поправляла на каждом шагу.

— Ах, оставьте, вы не понимаете музыки.

— Как хочешь, ma ch?re, мне только досадно, что всякое животное берется не за свое дело. Я не понимаю, как ты не замечаешь, что он просто играть не умеет.

— Да, я хочу переобразовать его игру по своей методе и приспособить для аккомпанемента; с каким-нибудь глупым виртуозом этого сделать нельзя.

— Не понимаю. Впрочем, как хочешь, я только так сказал.

— В котором часу вы возвратитесь? — спросила Саломея, когда Чаров, прощаясь, поцеловал у нее руку.

— Я постараюсь скорее возвратиться; я не хочу, чтоб ты без меня скучала. Во всяком случае, я возвращусь часам к шести, и мы будем обедать вместе.

— Но вы не располагали обедать дома.

— Но ты не любишь обедать одна.

— Со мной будет обедать мосье Georges.

— Приглашать бог знает кого с улицы обедать с собой! — сказал Чаров с досадой. — Нет уж, пожалуйста, Эрнестина, это мечта!.. Всякая ска-атина будет у меня в доме обедать! — прибавил он по-русски.

— За кого вы меня почитаете? За женщину с улицы, которая не знает приличий? — произнесла, гордо вскинув голову и презрительно усмехнувшись, Саломея.

— Помилуй, Эрнестина… Ты всем обижаешься, — сказал Чаров, всегда смирявшийся пред непреклонным высокомерным взором ее. Он выражал для него всю полноту достоинства не только светской женщины высшего тона, но какой-то Юноны, нисшедшей для него с Олимпа.[284][284] Юнона в древнеримской мифологии жена Юпитера, богиня неба, покровительница браков. Как будто припоминая, что Эрнестина не простая смертная, Чаров тотчас же преклонял пред ней колена и молил о помиловании.

Вместо ответа на его слова Саломея очень спокойно отняла свою руку, которую он хотел взять.

— Ты меня не поняла, ma ch?re, — начал Чаров в оправдание, — мне все приятно, что ты желаешь… но иногда нельзя же… мне показалось, что ты рассердилась на меня и хотела затронуть этим мое самолюбие…

— Рассердилась! Что это за выражение? Я его не понимаю.

— Если не понимаешь, так и не сердись, — сказал Чаров, прилегая к плечу Саломеи.

— Пожалуйста, поезжайте; дайте мне успокоиться от неприятных чувств, которые вам так легко во мне возбуждать.

— Какая ты, Эрнестина, раздражительная, — хотел сказать Чаров, но побоялся. — Ну, прости, — сказал он ей вместо этого и помчался в клуб.

На душе у него стало легко. Есть тяжелая любовь, от которой истомленное сердце радо хоть вздохнуть свободно.

В клубе Чарова встретили с распростертыми объятиями. Он как будто ожил со всеми своими причудами и поговорками.

— Чаров! душа моя! Где ты, mon cher, пропадал? Можно с чем-нибудь поздравить?

— У-урод ты, душа моя! ты знаешь, что я поздравления с праздником принимаю у себя в зале, а не здесь.

— Нет, скажи правду, — сказал один из закадычных друзей, взяв его под руку и отведя в сторону. — Говорят, ты женился?

— Ска-атина! Что ж это — запрещенная вещь, что ли, что ты меня спрашиваешь по секрету?… Аа! Рамирский! Ты как попал сюда? — вскричал Чаров, увидя Рамирского.

— Совершенно случайно, — отвечал, невольно смутясь от горьких воспоминаний, Рамирский.

— Помнишь еще или забыл свой malheur,[285][285] Несчастье (франц.) . братец? Я сам вскоре получил отставку; это уж такая служба: долго на месте не просидишь. Меня, братец, отставили за грубость.

— Тебя, mon cher? Какая служба? Когда же ты служил? Каким образом тебя отставили? — прервал приятель Чарова.

— Очаровательная служба, братец, по вздыхательной части; да я вздыхать не умею.

Рамирский не вынес, отвернулся к магнату Волобужу, который стоял подле и вглядывался в Чарова.

— Позови же этого ска-атину к себе, — сказал магнат, отходя с Рамирским на другой конец залы.

— Ах полно пожалуйста, я его терпеть не могу!

— Я сам его терпеть не могу, — сказал и магнат, — это-то и причина, по которой я хочу с ним познакомиться покороче.

— Это кто такой? Что за новое лицо? — спросил Чаров у своего приятеля, показывая на магната.

— Это иностранец, венгерец Волобуж, магнат, богач и прелюбезный человек.

— Аа! Это-то он. Мой наследник у Нильской? Что, правда это, что он близок к ней?

— Говорят; впрочем, очень вероятно; он вскружил голову всем дамам.

— Ах, ска-атина!

— Скотина, скотина, а молодец; из первых магнатов Венгрии; говорят, что кремницкие золотые и серебряные рудники принадлежат ему… Какие, говорят, у него великолепные замки в горах!..

— Тем лучше; уу-род! Играет он в карты?

— О, еще как!

— Так я оберу у него всю золотую руду и все замки, поселюсь в Венгрии; мне Россия надоела!.. Уу-род! — сказал Чаров.

Хвастливая мысль как будто подожгла его.

— Честное слово оберу его! — прибавил он разгорячась.

— А что ты думаешь, накажи-ка его в самом деле; это славно! — сказал приятель Чарова.

Известно, что не столько собственные мысли, сколько люди любят поджигать друга на предприятия, где можно сломать голову: любопытное зрелище, весело смотреть, ахать и восклицать: каков!

— Рамирский! — оказал Чаров, схватив его за руку, так что он вздрогнул, пробужденный внезапно от задумчивости, — Рамирский, ты коротко знаком с этим венгерцем?

— Мы рядом живем в гостинице «Лондон», и вот все мое знакомство.

— Он, mon cher, говорят, интересный человек. Он у тебя часто бывает?

— Да, когда дома, мы проводим время вместе.

— Я к тебе приеду, познакомь меня с ним. Завтра ввечеру я буду у тебя; пригласи его.

— Если хотите, я теперь же скажу ему, что вы желаете с ним познакомиться.

— Non, non, non, много чести!.. Лучше завтра у тебя, — сказал Чаров, — да! Что ты, mon cher, не ревнуешь его к Нильской?

— Это что за вопрос? — спросил Рамирский, вспыхнув.

— Хм! что за вопрос! Как будто тебе неизвестно.

— Что такое?

— Про Нильскую? Ты бываешь у нее?

Рамирский, не отвечая ни слова, с недоумением посмотрел на Чарова.

— Ну, ну, ну, ты что-то так странно посмотрел на меня; понимаю и умолкаю!.. Bonjour, mon cher! пойдем играть! — крикнул Чаров, обратись к одному проходившему мимо толстяку, и ушел с ним; а Рамирский еще глубже задумался, прошел по зале, склонив голову, потом вышел в переднюю и уехал.

II

На другой день Дмитрицкий, по обычаю, вошел в номер к Рамирскому, который в тревожном расположении духа ходил по комнате.

— Здорово!

— Здравствуй, — отвечал Рамирский, не отводя глаз от полу.

— Что ты такой странный?

— Ничего.

— Если ничего, так слава богу. Представь себе, этот урод Чаров обыграл меня на двадцать тысяч… а? каково? Черт знает, что за счастье! С ним просто невозможно играть!.. Да какая страсть играть: так и лезет на нож… Он сказал, что сегодня ввечеру будет у тебя — даст реванжику… Но я боюсь с ним играть, право, боюсь! В первый раз в жизни оробел; но надеюсь на счастье!

— Несчастлив в картах, счастлив в любви! — сказал Рамирский, вздохнув.

— В любви? Какая, mon cher, любовь! И в эту игру пе составишь теперь на счастье и пожизненного капитал}, не только что на вечность, чтоб, как говорится, и за гробом жить душа в душу, обнявшись, и составить, так сказать, единое, целое, нераздельное существо.

— Современность не требует этой вечности, по правилу, что в мире вечных измен надо и самому быть изменчивым,

— По-юпитеровски? следующим образом;

Enfin, renonsant aux amours,

Jupiter, devenu fid?le.

Pour sa moiti? depuis huit jours,

Brulait d'une ardeur?ternelle. [286][286] Наконец, отказавшись от амурных похождений, Юпитер, ставший верным супругом, уже восемь дней пылал вечной страстью к своей половине (франц.) .

— Пустяки, душа моя! Уверяю тебя, что Юнона — или несносная баба, которая мешалась не в свои дела, или холодная баба, или истерическая женщина, — иначе быть не может: с чего Юпитеру от своей богини гоняться за весталками?

Да на это есть и факт: помнишь, в первой песне Илиады она так привязалась к нему из ревности к Фетиде, что он хотел ее поколотить. Юпитер вышел из себя и хотел поколотить свою жену! Что ж делать с несносной бабой простому-то смертному? а? сам ты посуди! Жена будет пилить тебя: «Да это почему, да это для чего, да ты от меня скрываешь, да я знаю, почему ты вздумал помогать троянцам!» Поневоле скажешь, как Юпитер: «Послушай, душа моя, у тебя на каждом шагу подозренья, только и дела, что за мной примечать, только и занятия, что мешаться в мои дела да выпытывать, что и для чего я делаю; я тебе говорю, что этим ты ничего доброго не сделаешь, а только отвратишь от себя мое сердце!..» Ну, разумеется, и отвратила, и пошел добрый молодец на сторону; хорошо еще, что не запил.

— Хм! Ты славный чудак! — сказал Рамирский, рассмеявшись, — скажи, пожалуйста, любил ты когда-нибудь?

— Нет еще; если я влюблюсь, так женюсь; да влюбиться не в кого.

— Будто здесь нет ни одной женщины, которая бы могла тебе нравиться? — спросил Рамирский с пытающим ревнивым взором.

— Нравиться? Как не быть! особенно тдна: Нильская.

— Что же? — проговорил тревожно Рамирский.

— Ничего; очень хороша собой, мила как нельзя больше, умна насколько нужно, добрушка.

— Ну, так что же?

— Ничего.

— Как ничего?

— Да так, все есть для кого-нибудь, да для меня-то чего-то недостает.

— Чего же?

— Я думаю, любви.

— Стало быть, она влюблена в кого-нибудь? В кого? — торопливо спросил Рамирский.

— В кого! чудак! Почему ж я знаю. Может быть, в тебя.

— Полно, Дмитрицкий! — сказал встревоженный Рамирский, вскочив с места и схватив Дмитрицкого за руку, — что за шутки!

— Это что ж такое? — спросил Дмитрицкий, посмотрев на него лукаво.

— Я не люблю таких шуток! — отвечал Рамирский.

— Да помилуй! откуда, какие шутки?

— Послушай, Дмитрицкий, ты мне должен сознаться, почему ты это сказал.

— Что? что такое?

— Про мои бывшие отношения с нею? Верно, тебе что-нибудь сказал Чаров?

— Э, душа моя! — вскричал Дмитрицкий, — никто мне не говорил, ничего я не знал, ничего еще не знаю, а все понимаю!.. Так вот она откуда истекает любовь к морю, к кораблям и фрегатам!.. Я думал, что она сбирается вступить в морскую службу.

— Дмитрицкий! послушай! — вскричал Рамирский, и глаза его заблистали.

— Рамирский! послушай! — крикнул и Дмитрицкий, — ты, верно, изменил ей?

— Я? ей? нет! — проговорил, горько усмехаясь, Рамирский.

— Ну, так не понимаю. Говори мне свою историю любви.

— Нет! прежде всего я хочу знать твои отношения к ней. Мне Чаров сказал… но что об этом говорить… я прошу у тебя всей правды.

— Тебе сказал Чаров?… Хм! Ему можно, должно верить, нельзя не верить!

— Так… кажется, продолжать не нужно? — проговорил Рамирский, вскочив с места.

— Отчего же? — спокойно продолжал Дмитрицкий, — ведь тебе сказал Чаров?

— Об этом все говорят!

— А! ну, в таком случае опять-таки нельзя не верить; ведь это публика. Она все знает: знает даже, какие у меня имения в Венгрии, какие золотые рудокопни, сколько я получаю с них доходу, и даже говорят, что я происхожу от Атиллы, добивался престола великого своего предка; да Меттерних узнал… ну и все дело испорчено: никак не мог добиться и с досады уехал в Россию.

— Полно шутить!

— Говори-ка свою историю любви, говори!

— К чему?

— Да так, я хочу сделать из всего математический вывод. Говори, душа моя!

Рамирский, вздохнув глубоко, рассказал в коротких словах, как рушились пламенные надежды его сердца.

— Ты несчастный человек, Федя! — сказал Дмитрицкий, уставив глаза на Рамирского.

— Может быть! — отвечал он, вздохнув еще глубже.

— Совершенно несчастный, несчастнее быть нельзя! Ска-а-тина Чаров, у-урод! отбил влюбленную по уши невесту! Да что ж может быть этого несчастнее? Это, братец, муха слона проглотила, да желудок не сварил… ей-богу!

— Ах, оставь шутки! — вскричал Рамирский, — с такими понятиями, как твои, разумеется, ничего, что женщина одному отдает свою руку, а другому сердце!

— Да, да, да, именно: тебе руку, а Чарову сердце. Как ты думаешь, что это, естественное дело?

— Очень естественное!

— Ты сам своими глазами читал назначение свидания?

— Сам, своими глазами!

— Ее рука?

— Ее рука.

— Скверность какая!.. Где ж было назначено это свидание?

— У какой-то Варвары Павловны. «Мы вместе будем пить чай». Чего ж еще больше?

— Больше ничего и не нужно. Мы это все узнаем.

— Поздно.

— Ничего; десятилетняя давность не прошла.

— Нет уж, кажется, целый век прошел.

— Век влюбленных — гомеопатический век, неопределенный, смотря по величине тоски. Ты уж, пожалуйста, не беспокойся, вздыхай себе. Это ничего. Я бы тебе аккомпанировал, да не умею играть на этом духовом инструменте. Прощай покуда! мне сегодня надо сделать по крайней мере десять проклятых визитов!

И Дмитрицкий отправился по визитам. Как знаменитый иностранец, он тотчас разлился в свете , по направлению духа времени к вавилонскому смешению языков, и должен был, как и все, считать первым делом так называемую поддержку знакомства.

К вечеру он возвратился, отдуваясь.

— Ну, душа моя, замучили даром, из ничего, из одного приличия, из одной прекрасной наклонности к общению! Премило: хочешь не хочешь, есть время или нет, а изъявляй каждому встречному и поперечному, дальнему и ближнему, высокому и низкому свое почтение, рассыпайся с известными недосказываемыми фразами: «Ах, как я рад вас встретить… чтоб вас черт побрал!.. Куда ж вы торопитесь… черта ли вам здесь делать?» Ну, душа моя, только теперь я вижу вполне, что человек есть разумное животное!.. Что, Чаров еще не был? Покуда приедет, я отдохну.

Но Чаров вскоре прибыл.

Так как и Чарову и Дмитрицкому мало было дела до Рамирского, то они тотчас же и занялись друг другом, сели для прелюдии по маленькой в преферанс, вдвоем, прихлебывая счастье и несчастье вместо воды — вдовой Клико.[287][287] Вдова Клико — прославленная марка шампанского.

— Нет, вот в Петербурге… — продолжал Дмитрицкий, завязав холостой разговор , — там прекрасно; там есть какая-то Варвара Павловна, к которой приезжаешь на чай, без церемонии, как к родной…

— Варвара Павловна? чиновница? — вскричал, не выдержав Чаров, — знаю, знаю! Ах, я скаатина! — прибавил он по-русски.

— Бесподобно!.. — продолжал Дмитрицкий преравнодушно, нисколько не стараясь вытягивать любопытством язык Чарова. — Приедешь, как домой, наденешь татарскую одежду.

— Ах я скаатина! Не понять! пропустить такой случай!.. Ну! я теперь только постигаю, отчего на меня надулись!.. Представьте себе: одна премиленькая дама, разумеется, dame du grand monde,[288][288] Дама великосветская (франц.) . я не могу, однако ж, сказать ее имени, просила меня похлопотать об месте одному чиновнику, мужу будто бы своей приятельницы… Я разумеется mais c'est drоle[289][289] Но это забавно (франц.) .… доставляю ему место… и, comme de raison,[290][290] Естественно (франц.) . получаю записку, в которой пишут мне, что облагодельствованная приятельница зовет меня к себе на чай и хочет лично благодарить… Я ничего не воображаю, ничего не понимаю, ничего не подозреваю… еду… как дурак… мне представляют мужа, детей… поят чаем…

— Рамирский, — прервал Дмитрицкий, — ты проиграл мне фунт конфект; пошли, mon cher, мне хочется их съесть теперь… eh bien?[291][291] Хорошо? (франц.) ну?

— Ну, приехал и уехал дураком!.. недогадлив… скаатина! Но я не понимаю, как принимать к себе в дом такую женщину… diable![292][292] Черт возьми! (франц.) Как тут не обмануться? Очень образованная, милая женщина, играет на фортепьяно, прекрасно поет, в дополнение: муж, дети… Ну, как тут что-нибудь подумать?…

— Ну, нет, это совершенно не та Варвара Павловна, об которой я говорю, — сказал Дмитрицкий. — Та довольно простая женщина, живет одна и нисколько не мила и не образована… Коса или крива, не помню, на носу бородавка, рот на сторону…

— А! Ну, это не та! Ха, ха, ха, ха! Я пришел было в ужас! — крикнул Чаров, обрадовавшись, что не был в дураках.

— И я было пришел сначала в ужас; но ужасаться ничему не должно сначала, потому что многое ужасное — в сущности пшик и больше ничего. Je vous assure, mon cher[293][293] Я вас уверяю, мой милый (франц.) . Рамирский.

Рамирского била лихорадка во время рассказа Чарова; он скрежетал зубами на Дмитрицкого, который равнодушным своим выпытываньем доводил его уже до отчаяния. Но вдруг отлегло на сердце у Рамирского, и он готов был броситься к Дмитрицкому на шею.

— Мосье Чаров, вам что-то не везет сегодня, — сказал Дмитрицкий, — не понизить ли тон?

— Удвоить, утроить, если хотите! — крикнул Чаров.

— Мне выгодно, — отвечал равнодушно Дмитрицкий, — я знаю, что я сегодня выиграю.

— Посмотрим!

— Увидите: я всегда предчувствую.

Счастье Чарову в самом деле не повезло; он выходил из себя, лицо его стало бледно, глаза впали, как после долговременной болезни.

— Эй! новых карт! — крикнул он, хлопнув колоду об стол так, что карты разлетелись по всей комнате.

— Чаров, здесь гостиница, а не собственный ваш дом, — сказал Рамирский, выходя с неудовольствием в другую комнату.

— Так завтра ввечеру ко мне, мосье de Volobouge! — проговорил Чаров, вынимая все наличные деньги и ломбардный билет. — Завтра я вам доплачу остальные сто…

— Сочтемся! — отвечал Дмитрицкий, — за эти выигранные двести с чем-то привезу к вам на проигрыш пятьсот с мазом — отвечаете?

— Отвечаю, — крикнул Чаров, но не обычным звонким голосом.

— Ты меня в ужас приводишь! — сказал Рамирский, когда Чаров уехал.

— Э, полно говорить об этих ужасах, — отвечал Дмитрицкий, — все это пустое дело, а не ужас.

— Это не хорошо, Дмитрицкий!

— Знаю, знаю, я очень хорошо знаю, что это ие хорошо; да хуже разорит его Саломея: я дам ему отыграться; а от нее он не отыграется. Лучше поговорим о Нильской. Понимаешь теперь, что он больше ничего, как чеснок; а ты как железо отпал от магнита. Теперь, кажется, тебе нечего его бояться?

— Нет, это уж неисправимо.

— Почему знать, чего не знаешь; однако же пора спать! прощай!

Но Рамирскому было не до сна. Самообвинение хуже всякой казни.

III

Только с рассветом повеяли на истомленного Рамирского какие-то неопределенные, бессвязные, но успокоительные мысли; он заснул и встал очень поздно.

— Узнай, дома господин Волобуж? — спросил он прежде всего у человека.

— Только сию минуту уехали, — отвечал человек, — и приказали вам сказать, чтоб подождали его, что он сейчас будет назад.

Рамирский заходил беспокойно по комнате; присутствие человека, который стоял с рукомойником в руках, его тяготило.

— Что ж чаю? — сказал он.

— Да еще не умывались, сударь,

— Да! хорошо, давай умываться.

И Рамирский, умыв только одни руки, схватил полотенце, начал утирать лицо и приказал подавать чай.

Между тем Дмитрицкий сидел уже в уютной рабочей комнате Нильской, где был и письменный столик, и маленькая библиотека, и пяльцы, и ручные ее работы.

— А! это поэзия, — сказал он, сев подле стола и взглянув на тетрадку с заглавием: «Сочинения в стихах и прозе M. H.» — Браво, это ваши?

— Совсем нет, не мои… Будто вы умеете читать по-русски? — спросила Нильская, покраснев немножко за произнесенную ложь.

— Я учусь, — отвечал Дмитрицкий, — и уже хорошо понимаю. Ну, признайтесь, ваши? Тут выставлено: М. и Н.

— Может быть.

— Знаете ли что: хотите, я переведу что-нибудь на венгерский язык? Право, можно взглянуть?

— Хорошо; но только это будет между нами: я пишу для себя и не хочу, чтоб кто-нибудь знал, что я пишу.

Дмитрицкий взял тетрадку, развернул.

—  Море? Браво! Какие вы охотницы до моря! Отчего это? Нильская вспыхнула.

— Так, мне нравится оно, — отвечала она, вздохнув. — Переведите вот эту статью.

— Хорошо. Как это грациозно: «Поймите море чувств в душе женщины и смотрите на него…» Как бы мне хотелось знать, к кому эти стихи? к Р.: «Любила я, он не любил…» Это для меня очень любопытно знать.

— Это?… Пожалуйста, их не читайте: они скверно написаны.

— Не хотите, чтоб я читал? Ну, не буду читать, — сказал Дмитрицкий, положив тетрадку в карман. — Теперь позвольте мне сказать вам слово об одном серьезном деле.

— Что такое?

— По вашей наружности, по вашим словам, по всему, я знаю, что ваша судьба отравлена каким-то горем. Правда?

Нильская вспыхнула, вздохнула, опустила глаза.

— Для чего этот вопрос?

— Вот для чего: позвольте мне примирить вас с вашей судьбой… Пожалуйста, отвечайте просто: угодно вам это пли нет?

— Странный вопрос!.. Вы меня так смутили им… я не могу вдруг отвечать…

— Нет, отвечайте теперь же: да или нет? Скажите, могу я примирить вас с судьбой или нет?

Нильская склонила голову на руку и задумалась. Нерешительность взволновала ее.

— Вы сами поняли, что жизнь моя отравлена горем… Нильская остановилась.

— Продолжайте: откровенность лучше всего.

— Я, может быть, не в состоянии уже любить сама, а в состоянии еще требовать, чтоб меня любили… И эта любовь будет для меня успокоительный компресс на сердце… и больше ничего.

— Это значит, что вы любили первою и последнею любовью. Я это понимаю: у меня есть друг, которого судьба ни дать ни взять ваша судьба. Он также страстно любил, почти уверен был во взаимности; но есть люди, которых черт всегда подсунет, чтоб разделить союз истинной любви; подобный человек привязался к магниту, и мой друг отпал от него, как железо.

Нильская вздохнула.

— Скажите мне, виноват ли он в том, что нечистый дух имеет силу расторгать душевные связи истинной любви?

— О, боже мой, нет! — проговорила Нильская с глубоким вздохом, припоминая свою неосторожность и поступок Чарова, — я знаю, что нет!.. Это несчастие!

— Ваша судьба не похожа ли на судьбу моего друга? Вы магнит, но у вашего сердца уже нет пищи… и оно обратится в простой бессильный камень… Как бы я желал воскресить вас для взаимной любви!

— Это невозможно!.. Благодарю вас!.. Оставьте об этом говорить… по крайней мере теперь.

«По крайней мере теперь! — повторил Дмитрицкий про себя, смотря на Нильскую, — это что-то не сходится с „это невозможно“. Бедные женщины: им хоть какие-нибудь нужны оковы, если нет оков любви!..» — Позвольте мне представить вам моего друга. Это достойный человек; вы его полюбите: его ум, образованность, сходство судьбы доставит вам приятную беседу с ним.

— Я очень рада, — сказала Нильская, — позвольте узнать его фамилию?

— Позвольте мне привести его сейчас же, потому что… Ну, словом, откладывать не для чего, — сказал Дмитрицкий и выбежал из кабинета.

Через десять минут он стоял уже в дверях номера, занимаемого Рамирским, и крикнул:

— Дома?

— Дома. Для чего ты просил меня подождать?

— Дело, важное дело; сейчас только решено, и я везу тебя к невесте.

— Это что такое?

— Все-таки то же; поедем, одевайся, нас ждут.

— Поздравляю; да для чего же мне-то?

— Да так, нужно в чем-то расписаться или свидетельствовать мою руку, право, не знаю, ну, словом, необходимо!.. я сказал, что тебя привезу… Одевайся!

— Ты мне ни слова не сказал о своем намерении… Кто такая? — спросил Рамирский.

— Премиленькое, преочаровательное, препоэтическое существо!.. вот и все!

— Послушай, — сказал Рамирский, задумавшись, — ты не знаешь, давно ли Нильская приехала из Петербурга?

— Давно ли? Да тебе это для каких соображений? Вот никак не могу понять!

— Так.

— Аа! так; это дело другое; следовательно, тебе это нужно непременно знать? Я непременно спрошу у нее.

— Ты часто у нее бываешь?

— Вот это вопрос, как вопрос: из ответа можно вывести какие-нибудь заключения… Ну, готов? шляпу!.. Все твои вопросы я удовлетворю после, а теперь едем… Ты не поверишь, как счастлив тот, кто после долговременных несчастий может, наконец, воскликнуть с Видостаном:[294][294] Видостан — персонаж из оперы «Днепровская русалка», пользовавшейся в 20-х и 30-х годах популярностью.

Там все приятства обретешь,

Невесту милую найдешь.

И особенно, душа моя, Федя, такую невесту! Невесту, которая пишет ие только стихами, но и прозой… Послушай, — продолжал Дмитрицкий, вынув тетрадку из кармана, — например, Море , которое я хочу перевести на венгерский язык. — Послушай: «Как мне описать вам море? Может быть, и лучше, что вы его не знаете?…»

— Дмитрицкий! — вскрикнул Рамирский, прервав его, — неужели это сочинила твоя невеста?…

— Это что за вопрос? — спросил Дмитрицкий. — Ты нешто знаешь сочинительницу?

— Нет, но я читал это Море в одном альбоме. Знаешь ли ты, что это море спасло меня от женитьбы против сердца, против желания… Но я тебе рассказывал…

— Что ты говоришь? Это просто чудо! совершенное чудо!

— Странный случай! Твоей невесте я обязан…

— Ну, ты сам поблагодаришь сочинительницу.

— Приехали? — спросил Рамирский, когда карета остановилась. — Скажи же мне по крайней мере имя и фамилию…

Дмитрицкий выскочил из кареты, не отвечая на вопрос.

Рамирский вошел за ним в дом.

Они остановились в гостиной в ожидании хозяйки,

— Садись, Федя; ты можешь быть здесь как дома, — сказал Дмитрицкий.

— Да скажи же, пожалуйста, имя и фамилию твоей невесты.

— Какой моей невесты? С чего ты взял, что я женюсь?

— Это опять какая-нибудь мистификация! — сказал с неудовольствием Рамирокий. — К какой же невесте ты меня привез?

— Скорее к твоей, нежели к моей.

— Барыня просит вас в кабинет, — сказала девушка, отворив двери и проходя в залу.

— Представляю вам моего друга, — сказал Дмитрицкий Нильской, сидевшей в креслах подле столика.

— Мосье Рамирский! — едва проговорила она, пораженная появлением неожиданного гостя.

Рамирский побледнел и бросил вопросительный взгляд на Дмитрицкого.

— Взаимная любовь, недоразумение, разлука, нежданная встреча, удивление и, разумеется, безмолвие; это так и следует, — сказал Дмитрицкий, — за всем этим следует объяснение, и потому я здесь лишний — и, как орудие судьбы, удаляюсь.

— Нет, mon cher, ты должен начать это объяснение, — сказал Рамирский, удержав его за руку.

— Не знаешь, с чего начать?… Хм!.. С чего бы?… Да! вот тебе море; начни с него, расскажи, как оно спасло тебя от женитьбы с отчаяния. Выслушайте его, мадам Нильская, это просто чудеса! До свидания! Я тороплюсь в клуб обедать; а потом…

Не договорив, Дмитрицкий вышел и поехал в клуб. Он думал, что там найдет Чарова, но Чаров не был. Чарову некогда. Возвратись от Рамирского, он застал Саломею в слезах и отчаянии. Причиной слез ее был мосье Жорж, за которым она посылала и который, вместо того чтоб прибежать бегом и разыгрывать с ней моцартовскую сонату в четыре руки, уведомил ее, что приехал папенька и везет его с собой в Петербург.

— Господи! Что это такое опять, Эрнестина? — проговорил Чаров, взяв ее за руку.

— Выбросьте меня на двор, если вам несносны мои слезы! — крикнула Саломея, отдернув руку.

— Это просто ужас! — проговорил Чаров, махнув рукой, — ну, скажи, пожалуйста, к чему эти слезы, я, право, не понимаю!.. Эрнестина!.. Это с ума сойдешь!.. покою нет!..

— Пожалуйста, ступайте спать, оставьте меня!

— Хм! До сна мне!..

— Вы провели свое время весело, утомились от удовольствий — чего ж еще нужно! Остается: спать, собрать силы для новых удовольствий!..

— У меня удовольствия? Я провел время весело?… Хм! Если б ты видела, что у меня на душе!

Чаров в самом деле был в отчаянии не хуже Саломеи. Его мучили спущенные наличные , и с лишком сто , которые во что бы ни стало ему надо было занять к вечеру следующего дня.

— Если б ты знала мое существенное горе, — продолжал он, — ты бы не стала томить и себя и меня своим… Бог знает чем!

— Только у вас и может быть существенное горе, — отвечала резко Саломея, — а каждое несчастие женщины причуда!

— Да какое несчастие?… Откуда несчастие, что за несчастие?

— Хм! Счастие сидеть в четырех стенах одной — не находить ни в чьей душе приюта! Терзаться мыслию, что ожидает в будущности!

— Эрнестина! — вскричал Чаров, бросаясь к ногам Саломеи, — душа моя! Что ты хочешь? Чего ты желаешь? Я все для тебя сделаю!.. Твой приют у моего сердца… ты моя!..

Не отвечая ни слова, Саломея безмолвно, холодно смотрела на Чарова.

— Ты не веришь?… Ну, скажи мне, ты, верно, не веришь мне?

— Отчего ж не верить; если б я не верила вам, я бы не была здесь…

— О Эрнестина, обойми же меня!

— Ах, оставьте… я расстроена…

— Ну, успокойся же!

— Как будто так легко успокоиваться!.. Кто бы не желал спокойствия!..

— Ну, послушай; я буду сидеть дома, никуда ни шагу, я сделаю так, что тебе будет весело… ты увидишь. Только позволь уж мне распорядиться…

— Я, может быть, не пойму ваших удовольствий.

— Какие ж особенные удовольствия, ma ch?re? Просто препровождение времени, развлечение. Ко мне будут собираться приятели… музыка, пенье… ты будешь по крайней мере окружена образованными людьми, которые были во Франции… разговор с ними займет тебя…

— О, избавьте! Я не могу равнодушно вспоминать о Франции… я не могу видеть людей… в моем каком-то неопределенном положении!.. Избавьте, избавьте!

— Фу!.. Не знаю, что делать! — проговорил Чаров. Тщетные убеждения и успокоения продолжались почти до

рассвету; утомленный Чаров, несмотря то на взрывающую досаду, то на сердечное излияние самообвинения, что растревожил чувствительность нежной женщины каким-нибудь неприятным словом, начал зевать, но не решался идти спать, покуда сама Саломея, вскочив с кресел, ни слова не говоря, пошла в свою комнату.

— Фу! — проговорил Чаров, отправляясь в кабинет.

Несмотря на привычку спать до полудня, он велел разбудить себя в девять часов, не поленился встать в это назначенное время, велел запрягать лошадей и поскакал к своему заимодавцу.

Его заимодавец, Несеев, был какой-то таинственный человек и по наружности и по отношениям к обществу. Он почти везде бывал, и особенно в кругу молодежи; был очень обязателен, и заметно было, что не только Чаров, но и многие ему обязаны по части снабжения деньгами под залог; но, несмотря на это, все как-то невольно отклонялись в обществе от его внимания, бесед и короткого обхождения. Только Чаров, ровный, бесцеремонный со всеми, обходился с ним по-дружески и ласкал приязненными названиями: скаатина, уурод!

За это Несеев и предпочитал его всем, одолжал больше, нежели других, приходил к нему без церемоний обедать и, как всегдашний свой в доме, был представлен Саломее, как хозяйке дома; изъявляя ей полное уважение, совершенную преданность, удивление красоте, уму и достоинствам, он был для нее приятнее самого Чарова.

Если б он даже волочился за Саломеей, Чаров не мог бы оказать ему своего неудовольствия. Чаров был обязан ему по горло, как увязнувший в болоте. Все именье было уже заложено, частью в Опекунском совете, а частью за долги через посредство Несеева; оставалось заложить дом, стоивший Чарову со всеми причудами убранства более пятисот тысяч. За эти пятьсот тысяч Несеев, как истинно готовый на всякую ему услугу, после долгих упрашиваний согласился, наконец, достать через несколько дней полтораста; но Чарову нужно было именно сегодня. Сегодня было другое дело: за эту неотлагаемую потребность он должен был согласиться на сто двадцать пять тысяч. Несеев обещал привезти деньги если не к обеду, то непременно тотчас же после обеда.

Неизбежные хлопоты по займу задержали Чарова; как ни желал он утаить свою поездку от Саломеи, чтоб избежать допросов, подозрений, и неудовольствий, но возвратился домой, когда она уже встала и ходила взад и вперед по гостиной. Ее в самом деле тревожила необыкновенно ранняя отлучка Чарова из дому. Боясь охлаждения его страсти, она представила себе весь ужас положения своего, если он ее оставит, и упрекала себя за излишнюю свою жестокость к нему.

Ей казалось, что судьба ее уже на ниточке, она прислушивалась к стуку экипажей, подходила к окну, взволнованное сердце билось с болью, раздраженные нервы сотрясались, и она побледнела, когда коляска Чарова примчалась к крыльцу.

— Эрнестина, bonjour! — вскричал он, вбежав в комнату.

Саломея, продолжая ходить по комнате, мельком приподняла на Чарова глаза, — женский инстинкт донес ей: «ничего, все обстоит благополучно», — и она прошла мимо его, не обращая ни малейшего внимания.

— Ты на меня продолжаешь сердиться?

— Кажется, имею право: уезжать не сказавшись!

В этих словах, хотя сказанных сурово, было какое-то помилование за проступок.

— Неужели ты думаешь, ma ch?re, что я уехал бы, не имея на то причин? — сказал Чаров нежно, чтоб не испортить чем-нибудь дня.

Ему необходимо было на этот день полное спокойствие; а сверх того надо было умилостивить Саломею, чтоб она не воспротивилась принимать ввечеру гостей.

— Какие это важные причины?

— Такая неприятная вещь, что ты представить себе не можешь: вышел срок векселям по долгу отца, а мне не привезли еще оброку. Я должен был хлопотать, доставать деньги. Сегодня ввечеру обещал заплатить… Они ко мне приедут… Сделай одолжение, прими их ласковее…

— С какой стати я буду присутствовать при ваших счетах?

— Но ведь не они же одни будут… я пригласил самых коротких своих знакомых… Неловко же тебе прятаться, когда я говорю всем, что я женат.

— Во всякой случае, в мужской компании мне неприлично быть. Притом же, я не так здорова, я выходить не буду из своей комнаты; но вы можете мне представить кого угодно из ваших знакомых.

— Mersi, Ernestine![295][295] Благодарю, Эрнестина! (франц.)  — вскричал Чаров в восторге от Саломеи и достоинства, с которым она разрешила прием к себе гостей.

Ему казалось, что он сам поднялся выше, обладая женщиной, способной стоять свободно и величественно на бархатном подножии. Счастье его полно, только недостает Несеева с деньгами; но и он явился к обеду.

После обеда Чаров занялся, против обыкновения, сам некоторыми приготовлениями к приему гостей. Он уже смотрел заботливым хозяином, который распоряжается, где поставить ломберные столы, где поставить солнечную лампу, где механическую, а где просто свечи; который обходит все комнаты, поправляет криво стоящую мебель и пробует всюду пальцем, стерта ли пыль.

Между тем как Чаров хозяйничал, Несеев сидел в комнате Саломеи и, беседуя с нею, брался часто за голову, отдувался и вздыхал.

— Что, вы нездоровы? — спросила его Саломея. — Ах, нет! — отвечал он, обводя глазами карнизы.

— Но вы что-то беспокойны? — Только не насчет себя.

— Насчет кого же? — спросила Саломея с удивлением.

— Беспокоит меня положение одного человека.

— Чье? — спросила Саломея, устремив глаза на Несеева.

— Советы дружбы бесполезны; советы любви, без сомнения, будут надежнее.

— Пожалуйста, говорите яснее, я не понимаю.

— Если вы требуете откровенности, дело вот в чем… оно слишком касается до вас; но я говорю по участию к вам, и потому, надеюсь, вы меня не выдадите.

— Что такое? — спросила Саломея с беспокойством, — что такое до меня касается?

— Положение человека, который так близок сердцу вашему.

— Что такое? — повторила Саломея, взглянув испытующим взором на Несеева.

— Вот что… по дружбе, в некоторых делах его я должен был принять участие, чтоб помочь ему выходить из самых трудных обстоятельств. Его долги уже выше состояния. Он играет, и несчастливо… я это знаю, хоть он и скрывает от меня… Все имение его уже в залоге, и скоро наступит бедовый срок… Сегодня заложил он последнее достояние, этот дом, со всем что в нем есть, за сто двадцать пять тысяч, на один месяц, тогда как дом стоит более пятисот!.. Деньги, я уверен, если не проиграны еще, то проиграет в несколько дней, и через месяц его попросят отсюда выйти. Вы, может быть, не поверите мне; но я готов вам привезти маклерскую книгу, где записан документ…

Несеев остановился в ожидании ответа; но Саломея молчала, взоры ее блуждали, пугливые мысли вспорхнули уже со всей окружавшей ее роскоши и носились стадом в мрачной, бесприютной будущности.

— Вы только одни можете подействовать на него влиянием вашей любви, — продолжал Несеев.

— И это все правда, что вы сказали? — спросила вдруг Саломея.

— Мадам Ernestine, скажите, для чего бы я стал говорить вам ложь? — спросил в свою очередь Несеев трогательным голосом участия.

— Что ж я буду с ним теперь делать? чем поможет теперь мое влияние?

Несеев пожал плечами.

В это время Чаров вошел и представил Саломее двух своих приятелей, которые, как светские люди, предупрежденные слухами о сомнительной женитьбе Чарова на какой-то таинственной героине романов, думали найти в ней легкую женщину; но, к удивлению своему, нашли тяжелую, женщину с весом. Несколькими взглядами и словами Саломея заставила их посмотреть друг на друга и сказать взорами: «Mon cher, mais c'est quelque chose de trиs distinguй?[296][296] Мой милый, но ведь это нечто благородное? (франц.) »

Как эти, так и вновь приведенные Чаровым представляться хозяйке дома не долго пользовались ее беседой: она жаловалась на головную боль, которая, однако же, не помешала Чарову торопливо предуведомить ее, чтоб она очаровала вниманием своим знаменитого иностранца — венгерского магната, которого он немедленно же представит ей.

— Что за знаменитый иностранец? какой магнат? — спросила Саломея Несеева.

— Ах! это какой-то знаменитый путешественник, венгерец, страшный богач!.. Позвольте… как бишь его!.. Только я подозреваю… как бишь… да, да, да, Волобуж…

— Боже мой! — вскрикнула Саломея по-русски, побледнев и вскочив с места.

Она хотела войти в свой будуар, но магнат стоял уже перед нею, бросив на нее взор, который как будто оковал ее.

— Рекомендую вам мою жену, — сказал Чаров.

— Мадам Tcharoff, простите моему невольному удивлению! — сказал магнат, — такого сходства я не встречал; я не верю глазам!

Побледневшая Саломея, держась за ручку кресел, казалось, готова была упасть; но взор ее блеснул на магната; она овладела собой и села.

— Она не так здорова, — начал было Чаров, заметив необыкновенную бледность в лице Саломеи.

— Необычайное сходство с герцогиней де Мильвуа! — продолжал магнат, садясь и не обращая внимания на слова Чарова. — Еще раз прошу у вас извинения.

— Может быть, это сходство… и не обмануло вас! — проговорила дрожащим голосом Саломея, кусая губы и едва переводя дыхание от стесненного внутреннего волнения.

— Неужели! это вы? вы, герцогиня? — вскрикнул магнат. — Но каким же образом в такое короткое время… здесь, в Москве?… — продолжал он, смотря на Чарова, который стоял пораженный герцогским титулом своей ch?re Ernestine.

— Это… маленькая тайна и мое счастие, — сказал Чаров с самодовольством, взяв руку Саломеи.

— Иначе и не могло быть, — продолжал магнат, — тайна и счастие… Но ваши огромные имения, герцогиня? ваш великолепный замок, где я имел удовольствие познакомиться с вами во время путешествия инкогнито… Как понравился мне ваш замок! Помните, я просил вас продать мне его, а вы мне сказали, что никогда не продадите, никогда не оставите места своей родины.

— Обстоятельства, — отвечала Саломея, стараясь скрывать возмущенные свои чувства.

Несеев присел в углу за шифоньеркой и внимательно всматривался и в магната и в Саломею.

— Обстоятельства, мосье de Volobouge, — повторил и Чаров, двинувшись к двери, с тем, чтоб вывести за собою и гостя, — не хотите ли сесть в преферанс?

— Сейчас, сейчас приду, мосье Tcharoff, — мне так приятно встретить герцогиню… подготовьте партию!

Чаров поневоле вышел.

— Послушайте, герцогиня, — продолжал Дмитрицкий, сбросив с себя важность магната, придвинув стул к Саломее и не замечая Несеева, — послушайте…

— Что вам угодно? — проговорила она дрожащим голосом, бросив на него предостерегающий взор и стиснув его руку,

— Послушайте, герцогиня, — продолжал магнат по-русски, не обращая ни на что внимания, — вы теперь, я вижу, в полном довольствии, а супруг ваш Федор Петрович…

— Мосье Несеев! — вскрикнув, прервала Саломея, — мосье Несеев! позовите ко мне… велите подать там спирт!.. мне дурно!..

— Сию минуту! — отвечал Несеев, бросившись в двери.

— Хм! довольно неосторожно! — сказал Дмитрицкий, оглянувшись, — немножко погорячился! Черт дернул венгерца говорить по-русски!..

— Сейчас! — доложил возвратившийся Несеев.

— Хм! А я думал уже по-русски знаит мадам Чаров, а ничего еще не знаит, — сказал магнат, обращаясь к Несееву, — а я учу, учу, харашо русски язык… харашо гавару? а?

— Прекрасно! — отвечал Несеев.

— Трудный язык!..

— Seigneur dе Volobouge, если вам угодно, — сказал торопливо вошедший Чаров, — партия готова.

— А! ну нечего делать… А мне так хотелось поразговориться, вспомнить общие знакомства в Париже… вы, верно, никого не забываете? — прибавил он, обращаясь к Саломее.

— О, разумеется! — отвечала она с видимым напряжением изнеможенных сил.

— Пожалуйста, не забывайте, не хорошо забывать! — прибавил Дмитрицкий, бросив на нее значительный взгляд.

— Боже мой, как мне дурно! — проговорила Саломея, когда он вышел.

— Это пройдет, мадам Ernestine, — сказал Несеев, зло усмехаясь и садясь подле нее, — я теперь могу поговорить с вами без церемоний; ваше положение вдвойне, кажется, непрочно. Но вы можете положиться на меня и на скромность мою.

— Это что такое? — спросила Саломея, приподняв голову.

— А вот что: ваши тайны и отношения к этому господину я могу поотсторонить, с уговором… Но насчет этого господина магната вы должны мне кое-что пообъяснить… Вы его коротко знаете, да и он вас.

Саломея с содроганием взглянула на Несеева. Она была между огнем и полымем и не знала, куда броситься.

— Ах, избавьте меня от этого злодея, который причина всех моих несчастий! — вскричала она прерывающимся голосом.

— Очень могу избавить, — продолжал Несеев значительно, — потому что этот господин, как я догадываюсь, мошенник.

— Он меня преследует… Я расскажу вам мою встречу с ним… Я должна была бежать из Франции с человеком, которого я любила…

— Вы эмигрировали, вероятно, во время революции? — спросил Несеев простодушно или с намерением, трудно было решить.

— Да, именно, — отвечала Саломея, — мы приехали в Киев… Там этот злодей под именем графа Черномского познакомился с моим мужем.

— Герцогом де Мильвуа?

— Мы путешествовали инкогнито… — отвечала Саломея неопределительно.

— У-хм!

— И обыграл его совершенно, — продолжала она. — Муж мой заболел с отчаяния и умер… Тогда этот злодей стал преследовать меня… Чтоб спасти себя от его преследований и не просить милостины, я решилась идти в гувернантки к одному помещику… Но он и там не оставил меня в покое; подкупил людей… Однажды, ввечеру, я ходила одна по саду, вдруг меня схватили и повезли… От страшного испугу у меня сделалась горячка… Вероятно, это только и было причиною, что он меня бросил больную в каком-то городе…, Там меня приняли бог знает за кого!..

— Это ужасно! — сказал Несеев, напрягая голос к выражению участия.

— О, если б вы видели мое положение тогда!.. Как иностранку, меня никто не понимал, и отправили сюда… Но я вам доскажу после; теперь нет сил!..

— Хм! Я тотчас узнал по полету, что это за птица! — сказал Несеев. — О каком же это супруге вашем Федоре Петровиче начал было он по-русски?…

Саломея невольно смутилась.

— Это он в насмешку мне говорил… мужа моего звали Теодором…

— Послушайте, мадам Ernestine, — сказал Несеев, я всему верю, что вы говорите мне, потому что нельзя не верить тому, кого страстно полюбишь… Но, однако ж, я верю на условиях… У меня квартира не так великолепна, но очень удобна… При вашем положении…

— А! да вы сами, сударь, злодей, в своем роде! — вспыхнув, вскричала Саломея, — злодей, который хочет пользоваться бедой несчастной женщины!..

— Да-да-да, — проговорил насмешливо Несеев, — так!.. за то, что я вам предлагаю приют от беды, которая вас ожидает, я — злодей?

— Подите вон! Не нужны мне ваши приюты!

— В таком случае, мадам la duchesse,[297][297] Герцогиня (франц.) . вас будут завтра допрашивать: кто вы, сударыня, такие и какие сношения имеете с мошенниками?

Несеев встал, сделал несколько шагов к двери, остановился и кинул на Саломею вопросительный взгляд, согласна она или нет? Но она гордо вскинула голову и показала ему двери. Он вышел.

IV

Возвратясь домой довольно поздно, Дмитрицкий уложил несколько пачек ассигнаций в шкатулку, надел длинный сюртук и бархатный фесик на голову и пошел к Рамирскому.

— Барин уж почивает, — сказал слуга.

— Дай мне взглянуть на него.

И Дмитрицкий, взяв свечу, тихо подошел к постели Рамирского.

— Сон спокоен и крепок… он улыбается во сне… он счастлив!.. И я счастлив, Федя, что доставил тебе этот сон. Спи с богом! — проговорил тихо Дмитрицкий, взглянув на Рамирского. И пошел к себе.

— Здесь он? — раздалось вполголоса, когда Дмитрицкий подходил слабо освещенным коридором к своему номеру.

— Здесь, — кто-то отвечал, — сейчас только приехал.

— Эгэ! Это что такое? — проговорил про себя Дмитрицкий, приостановись и видя столпившихся у дверей его номера полицейских чиновников с жандармами.

— Ну, идем на приступ, Несеев.

— Э, нет я вперед нейду.

— Э, трус!

— Отворяй!

— Вы стойте у дверей, и никого не выпускать! — кто-то прокомандовал тихо жандармам.

— Несеев? а! нечаянный знакомец!.. Так это по милости Саломеи Петровны! — проговорил про себя Дмитрицкий и, поворотив в другую сторону коридора, поспешно пробежал на заднее крыльцо. Выбравшись на маленький дворик, он вышел на улицу и крикнул стоявшим у ворот извозчикам:

— Эй! в Тверскую-Ямскую!

— Садись, господин! три гривенника! — отозвались они в один голос.

— Не по деньгам! четвертак, да и того не дам. — Садись, барин!

— Пошел живо!.. Поезжай прямо! — скомандовал Дмитрицкий, когда извозчик хотел поворотить по Тверской, — я еще заеду на минутку.

— Как же это: еще и заезжать за четвертак-то?

— Прибавлю!

Из улицы в улицу, из переулка в переулок, то вправо, то влево, Дмитрицкий подъехал, наконец, к воротам одного небольшого дома, соскочил с дрожек и вбежал в калитку. У входа в одно из надворных строений стояла тройка, запряженная в телегу.

В темных сенях Дмитрицкий столкнулся с кем-то, только что вышедшим из дверей.

— Это кто?

— Тришка, это ты?

— Кто ты такой?

— Поди сюда, — отвечал Дмитрицкий, взяв за руку встретившегося ему в дверях человека и отворяя двери.

— Ба, ба, ба, — проговорил, крякнув, известный уже нам Трифон Исаев, входя за Дмитрицким в покой, где какая-то старушонка, перекрестив лоб, ложилась уже спать.

— Узнал?

— Да это что за чудеса? откуда, господин?

— Теперь не время разговаривать, — отвечал Дмитрицкий, — поздно, я спать хочу, ступай, заплати моему извозчику у ворот три гривенника.

— Хм! Да это-то ничего, три гривенника, — сказал Трифон, поглаживая свою бородку и оглядывая Дмитрицкого, — да извозчик-то где взят: на ходу или на вороту?

— Это что такое? — спросил Дмитрицкий, — а! понимаю! На вороту, под носом у беды?…

— Э, господин, это не годится: на указке-то к воротам не подъезжают!.. Здесь оставаться тебе уж не приходится, а я еду по делам, тройка готова.

— Едешь? тем лучше, я с тобой!

— Со мной?… В этой одежде-то? Нет, спасибо за такого попутчика!..

— Что ж ты, собака, кобяниться со мной стал? — вскричал Дмитрицкий.

— Ну, ну, ну, здесь не место кричать; кобяниться не кобяниться, а надо дело порядком делать, чтоб хвост не примерз… Прежде всего надо указку отвезти в сторону. Вот полтина серебра… Извольте-ко сесть, да уехать подальше, да у каких-нибудь чужих ворот расплатитесь, да сюда назад пешком; потом надо господскую-то одежу с плеч долой.

Дмитрицкий понял маневр.

— В самом деле, — сказал он и, взяв деньги, вышел на улицу.

— Вот тебе полтина серебра вперед, пошел скорей в Тверскую-Ямскую.

Извозчик, ощупав деньги, положил их за губу, нукнул и поехал.

«А что как мошенник Тришка меня надул?» — подумал Дмитрицкий. И с этой мыслью ловко соскочил с извозчика.

Извозчик, не заметив, что нет седока, мчался вперед; а Дмитрицкий воротился бегом к дому.

— Живо! Скорей! — раздался голос Трифона в отворенных уже воротах, из которых выезжала тройка.

— Пррр! — крикнул Дмитрицкий, вскочив сзади на телегу и обхватив Трифона, — что, далеко уехал от меня? надул?

— Виноват! струсил было! — проговорил Трифон, на которого Дмитрицкий, смяв под себя, сел верхом.

— Живо! по всем по трем! — крикнул он.

И тройка понеслась. Лихой рысак в корню, скакуны напристяжке.

Покуда Дмитрицкий был в дороге, не зная сам, куда его несет судьба, с ним ничего особенного не приключилось.

Между тем перепутанная узловатая участь Саломеи плохо разматывалась.

Проводив презрительным взором Несеева, она, однако ж, содрогнулась от его угроз. Ей представился весь ужас ее положения. Рушившаяся надежда на Чарова, внезапное появление ненавистного Дмитрицкого и предложенное унизительное покровительство отвратительным Несеевым, вдруг три невыносимых удара разбили душу Саломеи. Она едва дошла до своей спальни и бросилась в постель.

В это-то время наш магнат добивал Чарова. Как ни наказывал он карты, как ни трепал, как ни бранил их по-своему, они изменяли ему; обычное счастье как будто выбилось из сил — не везет. Чем его подгонишь? Приятели Чарова, обступив стол, радовались душевно, что нашелся человек, который распек их друга: «поделом! богат, каналья! слишком высоко нос подымает! не мешает понизить!»

Никому не приходило в голову, что последняя копейка идет ребром. Но сам Чаров знал это; приподняв пятью пальцами мужицкую прическу, бледный, он предложил противнику еще сыграть; но магнат хлопнул колодой по столу, встал с места и взял шляпу.

— Сегодня не играю, — сказал он, — скучно выигрывать… В котором часу утра принимает к себе мосье Tcharoff?

— С двух до обеда; обедайте у нас, — отвечал Чаров.

— Хорошо. Итак, до завтра.

— Ха, ска-атина! как он славно и счастливо играет, — сказал Чаров по выходе магната. — Bonne nuit, messieurs![298][298] Доброй ночи, господа (франц.) . — прибавил он, зевая и потирая лицо рукой.

Когда все убрались, Чаров долго еще ходил по комнатам, отдуваясь. Его взяло раздумье: надо опять доставать денег! У кого? Несеев без залогу не даст!.. заложить нечего!.. У кого же занять?

Перебирая в мыслях всех своих знакомых и приятелей, Чарову пришло, наконец, на мысль, что все они ему должны; но как собирать долги, напоминать об уплате? Стыдно, совестно, скверно!

Раздраженный и истомленный досадными и непривычными думами, Чаров намерен был уже идти спать и положиться на мудрость утра, как пришла девушка и позвала его к Саломее.

— А думал, что она спит! — сказал Чаров с досадой.

— Оне в постеле, очень нездоровы, — отвечала девушка.

Чаров привык уже к этой новости.

— Что с тобой, ma ch?re? — спросил он, входя в комнату Саломеи.

— Я больна!.. я очень больна!..

— Что ж делать? Послать за доктором?…

— Нет! Для меня необходимо путешествие… скорее!.. только воздух спасет меня, оживит… — проговорила Саломея слабым голосом, протягивая к нему руку. — Сделай для меня это, Grйgoire! Поедем хоть в деревню… поедем завтра же, вели сбираться!..

— Помилуй, Эрнестина, — сказал Чаров, с ужасом взглянув на бледное, изменившееся лицо Саломеи, — это невозможно!..

— Grйgoire! Не противоречь мне… Сделай это для меня! Исполни это мое желание!.. Я заплачу тебе за это страстной любовью, Grйgoire!

— Я не могу, моя милая, этого сделать! — отвечал Чаров, пожав плечами, — как это можно, у меня дела!..

— Боже мой, у тебя дела? у тебя дела?

— Да! и очень важные… Я никак не могу их оставить, бросить все и ехать!

— Не можешь?… — проговорила дрожащим голосом Саломея. Мутный, слабый взор ее вдруг вспыхнул и сверкнул на Чарова.

— Подите же вон отсюда!.. Или нет! Я лучше сама пойду вон!.. Marie!

Саломея позвонила в колокольчик.

— Помоги мне встать! — сказала она вошедшей девушке.

Чаров взглянул на болезненное, но вместе исступленное лицо Саломеи.

— Это новая сцена! — проговорил он про себя, — да нет, уж эти сцены мне надоели!

И махнув рукой, он вышел.

Дума о проигрыше и необходимости достать денег тревожила его более причудливого здоровья Эрнестины.

— Давай раздеваться! — крикнул он камердинеру.

Но Marie прибежала и сказала, что madame в беспамятстве, в бреду, что у ней горячка!

— Это. ужас, эта баба! — вскричал Чаров, — послать за доктором, вот и все!.. Горячка!

Встревоженный Чаров беспокойно ходил по комнате, садился, вскакивал снова, спрашивал, приехал ли доктор, но не шел к Саломее.

Наконец приехал доктор, осмотрел больную и сказал Чарову, что у ней все признаки воспаления и жизнь ее в опасности.

— Что ж я буду делать с ней? dites moi, je vous en prie?[299][299] Скажите пожалуйста (франц.) . — вскричал Чаров.

— Как что? — спросил с удивлением доктор.

— Да, что? Черт меня дернул благодетельствовать, дать приют у себя в доме какой-то несчастной иностранке, а она тут у меня умрет!.. Нельзя ли ее отправить в больницу?

— Каким же образом? Кто ж она такая?

— А черт ее знает! Какая-то мадам Мильвуа… Я предложил ей жить у себя, покуда получит место… дал квартиру, стол, вот и все… Я не могу в таком положении держать ее у себя и отвечать за нее!..

— Есть у нее какие-нибудь бумаги?

— А кто ее знает?… Вы знаете Далина? Он взял ее из тюрьмы на поруки и просил пристроить… Я сдуру и согласился!.. Да вы можете это сделать, чтоб ее приняли куда-нибудь в больницу… для меня!

— Хм! Теперь когда же?… Завтра как-нибудь это можно будет сделать.

— А если она умрет до завтра?.

— Ну, нет…

— Да нельзя ли теперь?

— Хм! мосье Tcharoоfi это… не хорошо! — сказал доктор.

— Что ж тут нехорошего… Лучше ли подвергать себя…

Чаров не договорил.

— Вы бы прежде думали об этом.

— Да как тут думать, cher docteur?[300][300] Дорогой доктор (франц.) . кто ж мог думать?… По крайней мере хоть завтра чем свет… для меня!

— Посмотрим… Может быть, завтра ей будет лучше, если удастся перервать болезнь.

— Да нет, бог с ней! Я не хочу, чтоб она оставалась у меня в доме! — сказал Чаров, — только одни тревоги да неудовольствия!..

И Чаров умолил, упросил, взял слово с доктора, что он похлопочет о том, чтоб больную француженку поместить в больницу.

V

В стороне от большой старой дороги, которую заменило шоссе, на краю леса, стоял уединенный постоялым двор, В ту самую ночь, когда Дмитрицкий нежданно, негаданно попал и сопутники Трифона Исаева, ехал с ним сам не зная куда и мило о том заботился, к воротам упомянутого постоялого двора прикатило несколько троек. Приезжие были всё народ налегке, не простой, а промышленный, мастеровой. Все они, соскочив с телег, вобрались в избу постоялого двора. Ямщики поехали шажком на дорогу проводить взмыленных коней.

В это время в задние ворота вышла женщина, таща за руку какого-то молодца.

— Поди-ко, поди сюда, Прохор Васильевич! — шептала она ему.

— Ну, что, зачем, Лукерьюшка? — спрашивал он.

— Ох, уйдем отсюда, голубчик Прохор Васильевич! Здесь разбойничий притон, уйдем, пожалуйста!

— С чего ж ты взяла это, Лукерьюшка?

— Да неужели ты не смекаешь, что тут за люди собираются?… И Тришка-то твой мошенник, разбойничья голова!.. Уж я говорю тебе недаром: видала я таких!.. Пойдем, Прохор Васильевич!

— Куда ж мы уйдем, Лукерьюшка? Чем жить-то? А уж Триша за что возьмется, то сделает; я тебе говорю, что он примирит нас с тятенькой… Уж тятенька сказал, что не убьет меня, если я кинусь в ноги с повинной головой… Да Триша говорит, что уж лучше, говорит, обождать, покуда умрет тятенька… Он, говорит, уж очень нездоров.

— Ах, он злодей, нехристь! чему учит! Сколько выговорил он с тебя за мир-то? — продолжала женщина, торопливо удаляясь в поле от постоялого двора.

— Куда ж ты, Лукерьюшка?

— А вот тут деревня недалеко… Там мы переночуем у Ивановны, у которой я брала тальки… Да ты уж говори мне всю правду: за сколько уговор-то был? Что он, мошенник, хочет содрать с тебя?

— Что? Нет, Лукерьюшка, напрасно! Триша не такой человек; он говорит, что я служил, говорит, вашему тятеньке верою и правдой и вам, говорит, буду служить верой и правдой.

— Ах, ты! всему-то ты веришь! Такому мошеннику! Прохор Васильевич, послушай ты меня, — пойдем к отцу твоему да упадем в ноги!.. О господи! Что это? народ? Побежим в лес!..

Из-за кустарников показалось несколько верховых, отряд солдат и толпа народу, вооруженного дубинами. Все приближались тихо к постоялому двору.

Заметив бегущих к лесу двух человек, несколько верховых догнали их.

— Стой!.. держи их! Кто вы такие?

— Батюшки мои, мы прохожие, идем на богомолье, — отвечала с испугом женщина, — я веду слепенького…

— Врешь! — крикнул какой-то усатый чиновник в военной шинели, при сабле, соскочив с лошади и всматриваясь на спутника женщины, которого она держала за руку и который от ужасу в самом деле моргал глазами, как слепой, — говори, откуда?

— Из Переславля, — продолжала женщина, — зашли было на постоялый двор, да там такая тьма народу… мы из опаски, чтоб нас не обидели, и ушли оттуда.

— А много там? Кто такие?

— А бог их знает; приехали на тройках… всё такие удалые…

— А сколько их?

— Да человек с десяток будет…

— Ну, ступайте себе с богом, — сказал усатый чиновник, отпустив Лукерьюшку, которая вела слепенького Прохора Васильевича. — Tс! тише!.. продолжал он, — часть команды обходи справа! Я пойду слева… Понятые к задним воротам!.. тихо!

Распорядясь таким образом, военная команда с понятыми окружила постоялый двор и вдруг нагрянула в избу. Усатый чиновник с саблей в руках, с несколькими человеками солдат вбежал в избу и крикнул: «Бери их!»

Солдаты бросились на сидящих вокруг стола молодцов.

Пораженные страхом, они не успели рта разинуть, не только что взяться за ножи, которые торчали у некоторых на ремне под кафтаном. Их всех перевязали без сопротивления.

— Атаман! — крикнул чиновник в шинели, быстро окинув всех одним взглядом.

Все молчали.

— А! здесь еще нет главного молодца, заводчика! Где атаман? — крикнул он снова, обратясь к одному из разбойников, более всех побледневшему, с бритой бородой.

— Тебя я спрашиваю! слышал?

— Атаман еще не приезжал, — проговорил, дрожа всем телом, бритый.

— Да какой у нас атаман, — отвечал рыжий мужичина, — он со страху несет вашему благородию, какой же у нас атаман? Что мы, разбойники, что ли?

— Молчать! знаю я, кто вы!..

— Коли знаете, так нечего и допрашивать!

— Зажми ему горло! — сказал главный сыщик, выходя из избы.

И он расположил команду в засаду подле ворот.

— Надо обождать: тут еще не все! главного нет! Вскоре послышались на дороге бубенчики.

— Чу! смотри, ребята!

Тройка неслась по дороге большой рысью.

Это ехал Трифон Исаев с своим спутником Дмитрицким.

Тройка поворотила с дороги влево.

— Это куда? — спросил Дмитрицкий.

— А вот, — начал было Трифон, всматриваясь зоркими глазами в окна постоялого двора; но, не докончив слов, он вдруг перекинулся назад с телеги, хлопнулся на землю и покатился с дороги в траву.

Кони примчались к воротам постоялого двора.

Только что Дмитрицкий соскочил с телеги и оглянулся, где Трифон, — вдруг со всех сторон накинулась на него толпа солдат и мужиков, свалили в грязь на землю и смяли под себя.

— Вот он, злодей! здесь! валяй его! вяжи его! Ага! попал, собака, — кричала вся толпа в один голос.

— Стой! не душить! давай его сюда! — крикнул главный сыщик.

— Вот он, самой-то знатный!.. Вот он, убийца-то!.. Душегубец! Вяжи его!

— Скрутим, не бойтесь!

— Давай его сюда!

Дмитрицкий не шелохнулся; его измяли, избили; он не понимал, что с ним делается.

Один сильный мужик, скрутив ему назад руки, в дополнение дал ему подзатыльник.

— На-ка, вот тебе милостинка!

— Давай его сюда! — повторил сыщик. — Что, брат, попал?

— Попал, — отвечал Дмитрицкий, — да не знаю куда.

— А вот увидишь, мошенник, разбойник!.. Взвалите его на ту же тройку, на которой приехал! Двое со мной, я сам его отвезу!.. Шайку его ведите сейчас же!..

— Попал в Тришкин кафтан! — проговорил Дмитрицкий про себя.

Приказание немедленно было исполнено: связанного Дмитрицкого взвалили на телегу; с начальствовавшим экспедицией сели двое солдат, и усталая тройка поскакала обратно в Москву.

— Фу, задушил, черт! — проговорил Дмитрицкий, ворочаясь под солдатом, который засел на него верхом.

— Молчи, собака!

— Кончен бал, Вася! — продолжал он про себя, — попал в мошенники, в Тришки, в разбойники, в воры, в душегубцы!.. Этого я не надеялся, не думал! Не хорошо, любезный друг! Не виноват? А кто ж тебя будет оправдывать? Сам? Пустяки, мой милый: и тебе не поверят! Ну! Бог с тобой! Погибай! Кому ты еще нужен? на что?… Разве только на пугало людям посреди площади?… Что ж делать, служи! служи и спиной своей человечеству… оно еще молодо, слов еще не боится… И что, если правду сказать, делал ты в своей жизни? Резал штос, бил карты, душил вино! Просто разбойничал!.. Фу! Солдат, в тебе пуд пять с амуницией! право!

— Что, собака, верно не легок показался тебе?

— Нет, ничего; я только так говорю; если ловко, так сиди; ты, брат, славный гнет!

— Молчать! — крикнул сыщик.

— В самом деле, молчать во всяком случае лучше, — продолжал Дмитрицкий.

— Ну! неугомонный пес! — прибавил сыщик, толкнув его ногой.

— Нет, уж угомонился, все надоело: и лежать свиной тушей в телеге надоело, и считать людей людьми надоело, и вы все мне надоели, и проклятая эта ночь надоела… и что еще надоело?

— Молчи! — крикнул солдат.

— О, да ты, брат, продувная голова! — сказал, усмехнувшись, сыщик.

— Знакомый что-то голос!.. Где-то я слыхал? — сказал Дмитрицкий, оборачивая голову и всматриваясь в сыщика,

— Что такое? — спросил сыщик.

— Ничего, голос-то ваш как будто знаком мне.

— Мошенник! верно, уж был у меня в руках.

— Нет, не бывал, — отвечал Дмитрицкий, отворотясь, — а припомнил я одного Петруху Фадеева, по прозванью «забубённая голова», который взял меня в науку и учил резать; вот один раз напал он на одного. Мне стало жалко: «Послушай, Петруха, — сказал я, — грех! Его загубим, а жену и детей по миру пустим». — «Вот, смотреть на них, — отвечал Петруха, того пи тронь, да другого не тронь, все будет жалко! Черт с ними!» — «Ну, брат Петруха, ты просто злодей, душегубец, знать тебя не хочу!» — сказал я, да с тех пор и не знался с ним.

— Экие страшные вещи рассказывает! — пришпорил солдат.

— Разговорился, мошенник! молчать, бестия! — проговорил и чиновник, которого задели как будто за живое слова Дмитрицкого. — Убийца, подлец!..

— Петруха-то, чай, получше меня душегуб, а я бы вам указал на него: так бы уж нас вместе с ним в одну палату, на одну цепь.

Сыщик откашлянулся, как будто поперхнувшись, но не отвечал ни слова.

— Пошел! — крикнул он. Тройка поскакала куда следует.

Сыщик в шинели представил Дмитрицкого по принадлежности.

— Честь имею представить самого атамана шайки, своими руками взял, — сказал он.

— Ух! какая рожа! — крикнул пристав, осматривая Дмитрицкого, — так и видно, что убийца!.. Что, скольких ты убил на своем веку?…

— Да изрядно-таки; считать не считал, — отвечал Дмитрицкий, смотря пристально в глаза поймавшему его сыщику, — вот, я думаю, они знают.

— Откуда ж мне знать, — проговорил сыщик смутясь. Взор Дмитрицкого напомнил ему что-то, и он содрогнулся

невольно.

— Злодейская рожа! — продолжал пристав. — Весело небось резать?

— Што-с? да как же, весело! Зарежешь , например, такого, как ваша милость, — бесподобное дело!

— Фу, бесчеловечное животное! в кандалы его! Да, покуда здесь, на цепь, в сибирку!

— Ну, кажется, уж теперь вырваться нельзя, Вася? Да и к чему?… Сам себе приюта не нашел, добрые люди дадут приют. Прощенья просим, — продолжал Дмитрицкий вслух, обращаясь к усачу-сыщику. — Хм! счастье! Петруха, забубённая голова, попал в люди!

VI

— Что, матушка, у тебя чайку-то нет и денег нет? — говорила одна старушонка в чепчике, сидя подле постели больной, расслабленной женщины, которая только что очнулась от беспамятства и смотрела на высокую, чистую, но пустынную комнату, где стояла только железная кровать, на которой она лежала, зеленый столик подле и стул.

— Где я? — проговорила слабым голосом больная, в которой невозможно было уже узнать Саломеи, так переменились черты ее лица, огонь глаз потух, жизнь погасла.

— В больнице, матушка, в больнице, — отвечала старуха, — здесь ведь порция-то, знаешь… хоть бы чаек-то свой…

Саломея как будто вдруг почувствовала резкую внутреннюю боль, болезненное лицо ее сжалось; она закрыла глаза, и глухой стон раздался в груди.

— Вот и родных-то, верно, нет никого, — продолжала старуха разговаривать сама с собой, — в две недели никто не навестил… Послушай-ко, матушка, родные-то есть у тебя здесь?

Саломея покачала головою и глубоко вздохнула.

— Послушай-ко меня; если б ты смогла написать просительное письмецо к графским и княжеским сиятельствам… ей-богу! а я бы походила с ним по домам… Так-таки просто написала бы «что я вот такая-то капитанша или майорша… выставишь чин-то, так лучше, знаешь… капитанша или майорша; ну, а потом: ваше графское сиятельство, помогите от милости вашего благоутробного сердца, я, дескать, больная, в беспамятстве лежу, руками и ногами не владею… семейство на руках имею, а нахожусь в больнице, по бедности состояния… ваше, мол, превосходительство…»

— Перестань! — слабо проговорила Саломея, махнув рукой на старуху.

— Ничего, ей-богу, ничего; это уж так водится: хоть господин какой, хоть купец, все равно, — все ваше графское сиятельство и превосходительство; это ничего; никто не отказывается, что я, дескать, не граф… и подают, — иной гривенничек даст, и больше случается…

— О боже мой! перестань говорить!

— Хм! какая ты! Не верит! Добро бы я с бухты-барахты говорила!.. Ты уж верь мне. Я и чернилицу и бумаги достану, и скажу тебе, как писать… Не можешь? э-эх! Так вот что: я писаря попрошу написать… да надо будет дать ему, мошеннику, двугривенничек по крайней мере… а он уж так и напишет, чти ты без ног, без рук лежишь… подписать только самой не мешает… да на это-то достанет, матушка, силы, — штука помакнуть перо, да и черкнуть — такая-то асессорша или чиновница, или как, бог тебя знает… говорят ведь, вишь, что ты французинка… Так это еще лучше для господ-то…

Саломея не в состоянии уже была переносить говора старухи; каждое слово ее как будто какое-нибудь отвратительное насекомое ползло по ней; сердце содрогалось от ужаса, чувства раздражались; но нет сил подать голоса, что она страдает, чтоб спасли ее от мучений…

— Что ты сморщилась, матушка, да машешь все рукой?… — продолжала старуха, — болит, что ли, что у тебя? Что ж делать-то?… Терпи!.. Колотья, верно? Такие ли у меня бывали колотья: криком кричишь, бывало; а это еще что, как только поморщишься… это еще слава богу…

Глухой, продолжительный стон вырвался из груди больной.

— А! вот, верно, теперь посильнее? Ничего! пройдет!.. Так ли еще бывает… Вот если б чайку ты напилась, так как рукой сняло бы… Право! Вот кто-нибудь да положил же тебя в больницу, а никто не подумает проведать, не нуждаешься ли в чем… Или бы уж денег оставили тебе… Больничная-то порция, известное дело: с голоду не умрешь, а сыт не будешь — кашица да суп, вот и всё. Ну, а как поотляжет, так оно и того и сего… а чайку-то особенно… Я уж что за человек, а без чаю не могу обойтиться. Не могу, матушка, ей-богу не могу!.. Бывало, ничего, и горя мало, покуда не вышла замуж за станционного смотрителя; а уж известное дело, как побываешь в офицерском звании да поводишься с благородными, так и нельзя — и к себе на чашку чаю надо просить. Ведь, бог знает, не што такое, — трава, а приятно. Признательно, однако же, сказать, как поднесли в первый-то раз, пью я да морщусь; так бы и выплюнула в лахань, да совестно. На первый-то раз тошнило, а после-то как слюбилось — хлебом не корми!.. Бывало, десять раз в день поставишь для проезжих самовар — пью не напьюсь. Надо сказать, что и доход-то хороший был от чаю, особливо зимой: иной проезжий прозябнет — сам просит; а другого и призадержишь: «Лошадям-то, сударь, еще надо поотдохнуть, сейчас приехали, а покуда бы вы, сударь, чайку испили». Покобянится, да и нечего делать; а мне «лафа».

Да и то надо сказать, смотрителю в офицерском звании не приходится брать на водку, а как дадут на чай, так отчего не взять? Тут ничего нет неуважительного такого…

Саломея протянула руку к столу, чтоб подали ей кружку с водой, утолить жар, который пожирал ее; но старуха, надев очки, продолжала вязать чулок и мучить больную рассказами.

— Вот как вспомнила об чае, так и захотелось, — продолжала она, положив чулок на стол, — уж ты полежи, матушка, одна, а я пойду к фельдшерше, чай уж она пьет.

Старуха вышла. Саломея снова протянула руку к столу, но некому понять ее желания.

Медик посещал ежедневно больную, как официальный человек, заботясь единственно о существенной болезни. Он вывел Саломею из опасного положения, но не его дело было заботиться о ее душевной болезни; а тем менее об ее положении. Он приходил, щупал пульс, молча прописывал рецепт, или, кивнув головой, уходил. Слабость ее еще была велика; но слабость может долго продолжаться, слабость пройдет сама собой. Курс лечения кончился, термин для поправления сил прошел — на выписку!.. решил медик.

— Куда ж ее отправить? — спросил дежурный лекарь.

— Как куда?

— Ее поместили по приказанию главного доктора; бумаг никаких нет.

— Так спросить его; или лучше спросить ее самое. Дежурный послал фельдшера объявить Саломее, что она

назначена на выписку из больницы; а потому, куда угодно ей будет отправиться?

Саломея посмотрела на фельдшера, опустила голову и ни слова не отвечала.

— Она тебя не понимает, ведь она французинка. Постой-ко я ее спрошу, — сказала старуха сиделка.

— Ну, спроси, куда ее отправлять?

— Послушай-ко, матушка, вот пришел фельдшер сказать, что тебя следует на выписку; так говорит, куда отправлять-то тебя? Родные, что ли, есть?… Или куда на квартиру? где ты жила-то? а?

— Ах, не мучайте меня! дайте мне умереть! — проговорила Саломея.

— Зачем умирать, — сказал фельдшер, — вас, сударыня, назначили на выписку… Вы теперь, слава богу, здоровы; а это так еще, от слабости вас тоска берет; да это ничего. Вы извольте, с богом, отправляться теперь домой; слабость сама собою пройдет… Это уж мы знаем.

И фельдшер вышел.

— Что? — спросил доктор.

— Объявил ей, что она теперь совершенно здорова, а потому может отправляться домой.

— Так в особую-то, на место ее, перевести больную, что давеча привезли.

— Слушаю, — сказал фельдшер, и вследствие этого приказания в комнату Саломеи вскоре внесли на руках больную.

— Э! что ж это, куда ж мы положим ее?… Койка-то занята. Призванный фельдшер снова объявил Саломее, что она совершенна здорова и назначена на выписку.

— Дайте мне умереть! — повторила в ответ Саломея.

— Никак нельзя-с, — сказал фельдшер, — мы за это в ответе будем.

После долгих недоразумений, что делать с назначенной в выписку иностранкой, доложили главному доктору. Главным доктор известил об этом доктора, чрез посредство которого она принята была в больницу.

«Что ж мне с ней делать? — подумал доктор, — куда мне ее девать? Чаров отрекся от нее!.. Разве похлопотать, чтоб приняли ее во вновь открытый приют?… В самом деле!..»

И доктор отправился к одной из дам благотворительного общества, заботами которой открылся новый приют для бедных. К счастью, в приюте на двенадцать кроватей оставалось еще одно вакантное место, в отдельной комнате, где помещена была уже одна дряхлая старушка.

— Мавра Ивановна, вот и вам привезли сожительницу, — сказала старушке на другой день после этого женщина, прислуживавшая в приюте.

— Что, Дарьюшка?

— Привезли какую-то, на пустое место, к вам, Мавра Ивановна, — крикнула на ухо старушке женщина.

— А! Ну что ж, и слава богу, мне все-таки веселее будет… Чай, мой Васенька ей не помешает, — проговорила старушка, поглаживая старого кота, который лежал у нее на коленях.

— Вот сюда, — сказал вошедший доктор, за которым вели под руки Саломею, — вам будет здесь спокойнее… Об вас приложат все возможные заботы… Я буду навещать вас…

Саломею посадили на кровать; она обвела кругом взорами и молча прилегла на подушку. Доктор поклонился и вышел.

— Нездоровы, верно, сударыня? — сказала старушка, смотря с состраданием на Саломею, — дай бог здоровья добрым людям!.. Не покидают нас бедных!..

Воображая, что Саломея заснула от утомления, старушка замолкла, взяла со столика святцы, надела очки и стала всматриваться в буквы и читать про себя.

— Где это я? — вскрикнула Саломея, очнувшись вдруг из забывчивости.

— В приюте, сударыня, — отвечала старушка, положив святцы, — не привыкли еще; как быть-то!.. Бог дает, бог и отнимав! за грехи наши… Да не оставляет же он нас, милосердный отец, на совершенную гибель! посылает добрых людей в помощь… Помолимся ему!..

И старушка перекрестилась, обратясь к образам в углу. Саломея посмотрела на нее. Но из разбитой ее души испарился дух веры в жизнь. Мутный, погасший взор ее как будто спрашивал старушку: зачем?

— Охо-хо, — продолжала старушка, — вы, сударыня, верно жили в полном довольствии и всякой роскоши… Да вдруг наказал бог невзгодьем?… Вот и я думала жизнь кончить, не потяготив собой людей… Да господь не судил!.. Бывало плохое время; сожителя своего, Ивана Леонтьевича, без копеечки похоронила; думала уж по миру идти; да по милости божией вышла царская милость — половина мужниной пенсии… сто рублев в год. Чего ж еще больше, особенно при милостях и при благорасположении добрых людей. Вот примером сказать, жаловала меня очень статская советница Софья Васильевна Бронина… Да две ее дочки: Саломея Петровна…

Раздавшееся глухое восклицание прервало рассказ старушки.

Сидевшая на кровати с склоненной головой Саломея упала без чувств на пол.

— Что с тобою, сударыня! — вскричала, испугавшись, старушка; и хотела было, по чувству сострадания, броситься на помощь, но не могла. — Господи! И сил-то уж нет привстать с места, помочь человеку!.. Дарьюшка!

— Что вы, Мавра Ивановна?

— Ох, помоги скорей! без памяти упала!

— Владыко ты мой! — привезли совсем больную женщину! — сказала Дарья, приподнимая Саломею на постель. — Скорей бы надо дать знать частному лекарю: он, чай, велит ее отправить в больницу.

— Больна, больнехонька! — проговорила старуха.

VII

Порочные чувства — болезненное состояние человека, сильная лихорадочная раздражимость сердца, которая во время внутреннего жару бросает его в воду, а во время озноба в огонь. Часто вместо того, чтоб подать помощь вначале, покуда привычка к потрясающим ощущениям не вошла в природу, вместо участия корят больного за болезнь. Он теряет надежду на участие и помощь; но как человек, он чувствует потребность в спасении и сам себя лечит по ганнемановой системе: similia similibus curantur; хочет изгнать клин клином и изгоняет недоброе чувство недобрым, злое злым. Клина из живого тела не выбьешь клином; вместо одного клина завязнет только другой клин; избегая одного проступка, бедняк впадает в другой проступок. Но часто болезнь, совершив круг, проходит сама собою, и сознание себя восстановляет силы; и часто болезнь, истощив силы духа и тела, бросает человека на жертву отчаянию; но, бессильный, он еще хочет искупить жизнь и жаждет наказания — не искупит ли оно его.

Дмитрицкому надоело, тяжко стало жить скитальцем, бродить тенью, прятать себя от людей.

— Вот, — сказал он сам себе, сидя на нарах в подпале, окованный и по рукам и по ногам, — верно, этого не избежать никакому мудрецу в жизни: не железо, так болезнь прикует к нарам!.. Что, брат Вася? Ведь здесь ты на своем месте, причалил к берегу!.. Кто здесь свесит человеческую твою природу с наживной, звериной. Правда, что ты не диким был зверем, да и не дворовой скотиной. Но тебе, может быть, не нравится эта существенность? Ты, может быть, желаешь, чтобы оковы вдруг спали с тебя? хочешь свободы, воли, неги, роскоши гарема, толпы друзей и приятелей, рабов и рабынь, хочешь вина, хочешь поставить трильон на карту, обыграть всех беспутных, мотов, скряг и жил, чтоб облагодетельствовать все бедное человечество?… Все это можно, Вася, только пожелай, усни крепким богатырским сном — во сне, чего хочешь, того просишь, и все дастся и удастся тебе. Спи, друг! Если не спится, то покати перед собою колесо или морские волны; вообрази, что ты опускаешься на дно добывать земное счастие, и ты непременно заснешь!

Дмитрицкий зевнул и в самом деле заснул крепким сном. Поутру его разбудили, чтоб вести к допросу. Он проснулся смутен.

— Фу! какой сон! — проговорил он, — хуже бессонницы в тюрьме и в оковах!..

— Ну, очнулся ли? марш! — крикнул солдат.

— Насилу очнулся!.. Прескверный, брат, сон!..

— Что, казнили, что ли, тебя во сне?…

— Нет, мне снилось, напротив, что я казню людей, да и спрашиваю: как же это так! ведь наперед меня надо казнить? «Ничего, — мне отвечают, — это так следует; придет и твой черед; явному явное, тайному тайное, наружному наружное, а внутреннему внутреннее; так уж следует по закону».

— Да, да, да, толкуй, — сказал солдат, — вот дадут тебе припарку!

— Что ж делать, брат, уж это, верно, так следует по закону, — сказал Дмитрицкий, приподняв оковы на ногах за привязанную к ним веревочку, чтоб они не волоклись по земле и не мешали идти.

Его привели в присутствие. Присутствующие взглянули на его одежду, на его наружность, которая не похожа была на разбойничью, подивились и стали допрашивать.

Странные, равнодушные ответы его еще более привели всех в недоумение.

— Кто ты такой?

— Право, сам не знаю теперь, кто я такой, — отвечал Дмитрицкий.

— Из каких мест ты родом?

— Я не на месте родился, а дорогой,

— Ты ли Трифон Исаев?

— Я ли Трифон Исаев? Хм! Ну, нет, Трифоном Исаевым я никогда не был, — отвечал он усмехаясь.

Не добившись из ответов Дмитрицкого толку, его поставили на очную ставку с пойманными разбойниками, но и они дивились, смотря на него, и не признали своим атаманом.

— Кто ж ты такой? — спросили его снова.

— Кто взял меня и представил сюда, тот, вероятно, должен знать это, — отвечал Дмитрицкий.

— Послать за Петром Фадеевичем Куминым. Усатый сыщик, поймавший разбойников, явился.

— Господин Кумин, этот человек говорит, что вы знаете его, — сказал один из присутствующих.

Кумин смутился.

— Да, я узнал его, — отвечал он, — но не верю глазам своим… кажется, если не ошибаюсь, господин поручик Дмитрицкий, мы служили в одном полку.

Все присутствующие с новым удивлением взглянули и на Кумина и на Дмитрицкого, который равнодушно осматривал Кумина.

— Каким же образом вы представили этого человека за атамана пойманных разбойников?… Что это значит?

Кумин оробел от этого вопроса.

— Извините… Ей-ей, понять не могу, каким это образом случилась такая неосторожность… Ночью, в суматохе…

— Самым простым образом, — перервал Дмитрицкий, — схватили меня за атамана разбойников, вот и все.

— Ошибка… Простите меня! — прибавил Кумин, обращаясь к Дмитрицкому.

— Хм! если ошибка, так ошибка в фальшь не ставится, — отвечал Дмитрицкий.

— При вас были бумаги и имущество? — спросил один из присутствующих.

— Без сомнения, что все было; но я не знаю, куда это все девалось.

— Все это будет отыскано, — сказал Кумин, — вы, господин Дмитрицкий, имеете полное право на меня жаловаться начальству; я за ошибку буду отвечать… меня отрешат от должности, но по старому товариществу…

— О, не беспокойтесь, и не подумаю жаловаться, но я желаю знать, что вы будете со мной теперь делать? — спросил Дмитрицкий.

— Вы свободны, — сказали присутствующие, приказав снять оковы с Дмитрицкого, — вы так снисходительны к непростительной ошибке господина Кумина. Но каким же образом мы сделаем, чтоб это происшествие не дошло до начальства?…

— Если они не изъявляют претензии, так мне только стоит переменить рапорт, — сказал Кумин.

— А если это как-нибудь откроется? Кто ж нам поверит, что мы отпустили господина поручика Дмитрицкого, а не атамана разбойников? Нет, этого дела так решить нельзя.

— Если они прощают меня, за что же вы хотите меня погубить? — сказал Кумин.

— Каким же образом поступить иначе? Особенной ответственности, впрочем, нельзя вам ожидать, тем более что ответчик претензии не изъявляет… Доставьте только нам бумаги, а их возьмите на поруки.

— Странная путаница, — сказал Дмитрицкий, — но во всяком случае сам я распутывать не буду.

— Не угодно ли вам побыть покуда у меня, господин Дмитрицкий? — сказал Кумин.

— Отчего ж не так; готов быть там, где прикажут; мне все равно.

— Вы сердитесь на меня; но сами посудите: решился ли бы я сделать что-нибудь неприятное бывшему товарищу?

— О, помилуйте, я знал вас всегда за отличного человека, — отвечал Дмитрицкий.

— Что только вам нужно, я всем готов служить вам…

— Покуда ничего не нужно: разве только арестантскую порцию хлеба, мне хочется есть.

— Сделайте одолжение, не корите уж меня… сию минуту мы позавтракаем, как следует, и по старой памяти выпьем бутылочку шампанского.

— «Вот, нежданно негаданно, навязалась старая— память!» — подумал Дмитрицкий, которого Кумин привез в свой дом, поместил в свой так называемый кабинет, нарядил вместо заскорузлого от грязи длинного сюртука в свое пальто и представил жене своей, как старого приятеля, которого спас от напавших на него разбойников.

— Ах, как это ужасно! — проговорила бледная луна, водруженная на тощий стан, приседая перед Дмитрицким и прося его садиться.

— Домна Яковлевна, надо чего-нибудь нам позавтракать, знаешь, питательного, да бутылочку упоительного.

— Прикажи, пожалуйста, сам, — отвечала торопливо супруга Кумина, всматриваясь в Дмитрицкого. — Ах, боже мой! — продолжала она, — как ваша наружность мне знакома!.. Никак не могу припомнить, где мы встречались?…

— Да, и мне знакома ваша наружность, — отвечал памятливый Дмитрицкий, узнав в Домне Яковлевне деву-поэта, которую он видел на литературном вечере у Михаила Памфиловича Лычкова, — позвольте… именно; мы встречались с вами в Тамбовской губернии! кажется, так?

— Ах, нет, я в Тамбовской губернии никогда и не бывала; я с малолетства жила все здесь.

— Здесь? Не понимаю: здесь я в первый раз. Но удивительное сходство с вами. Такая же счастливая наружность, которую нельзя забыть, такое же что-то поэтическое, восторженное в лице, во взорах, во лбу и даже вот в этих местах, — сказал Дмитрицкий, обводя рукою оконечности губ, которых у Домны Яковлевны совсем не было, но оконечности разреза рта склонились как у нюни книзу и, как известно, выражали желчную кислоту.

— Это удивительно! кто она такая?

— Одна девушка.

— Занимается поэзией?

— О, как же! удивительная способность писать стихи! Представьте себе: возьмет и напишет прямо из головы! Я и не видывал!

— Ах, да как же иначе; это и составляет доказательство таланта. Я сама пишу очень быстро, почти начисто, без поправок. Например, я написала целую поэму недели в две, не больше.

— Ай, ай, ай, какая у вас способность! и это просто как нипочем?

— Мне ужасно как легко достаются стихи.

— Ай, ай, ай, — повторил Дмитрицкий, — я не знаю, уж это век такой, что родятся непостижимые таланты; а если не век, так какая-нибудь особенная причина?

Домна Яковлевна не успела еще обдумать ответа, как появился ее муж с бутылкой в руках перед взводом лакеев и девочек, которые торжественно несли подносы, судки, блюда, блюдечки и все, что могло относиться к завтраку.

— Покорнейше просим, дорогой гость! — сказал он, распоряжаясь уставкой всего на стол и наливая кюммелю.

Дмитрицкий не заставил повторять просьбы.

— А ты что ж, душа моя? — сказал Кумин жене своей, — ты что-нибудь бы скушала?

— Ах, подите! — проговорила Домна Яковлевна, которая держала уже перед носом какую-то тетрадку и, прищурясь, всматривалась в написанное.

— Как она у меня пишет стихи, Василий Павлович, если б вы знали, — продолжал Кумин, поднося старому товарищу шампанского, — извольте-ка выкушать!.. каково?

— Я еще ничего не прочитала, а ты уж хвалишь! — проговорила Домна Яковлевна, читая что-то про себя.

— Я что-то читал ваше в печати. Кажется, поэма? Позвольте… начинается:

«В одной из деревень губернии Тамбовской…»

— Неужели? напечатано? — вскричал Кумин.

— Ах, я и сама не знала, что уже напечатано, — сказала, вспыхнув от удовольствия, Домна Яковлевна, — я давно послала в «Библиотеку для чтения»… и только теперь напечатали! Какая неисправность! Поезжай, пожалуйста, Петр Фадеевич, достань «Библиотеку».

— Сейчас, сейчас; кстати, мне надобно ехать отыскать их бумаги и вещи…

— В котором номере помещена моя поэма?

— Не припомню, — отвечал Дмитрицкий, — но мне кажется, что она помещена не в «Библиотеке для чтения», а в каком-то другом месте.

— Где же?… Это удивительно! Пожалуйста, припомните!

— Право, не припомню.

— Петр Фадеевич, надо пересмотреть все журналы! я съезжу сейчас же сама в книжную лавку!..

И Домна Яковлевна крикнула, чтоб скорее подали ей шляпку и манто.

— Помилуй, душа моя, мне надо самому сию минуту ехать, отыскать их бумаги и вещи… по горячим следам…

— Я сию минуту ворочусь, успеете, — проговорила торопливо Домна Яковлевна, надевая шляпку.

— Помилуй!.. Мне никак теперь нельзя дать тебе лошадей!.. Мне самому нужно!

— Пустяки, пустяки!.. Подавай манто!

— Нет уж, ей-богу, извини! — крикнул Кумин, схватив фуражку, — пропадут их бумаги и вещи… я отвечаю!.. мне будет беда!..

— Это ужас! это ни на что не похоже! — вскричала Домна Яковлевна вне себя и, сорвав с себя шляпку, сбросив манто на пол, она кинулась в другую комнату, хлопнула дверьми, но вопли ее раздались по всему дому.

— Хм! — произнес, смутясь и испугавшись, Кумин, — если б вы знали, какая она прекраснейшая женщина! С какими чувствами, если б вы знали!.. Но вот только слово скажи не так насчет стихов — просто беда! Скажи чуть-чуть серьезно, что, «пора обедать, душа моя! ты записалась!» ну и беда: вспыхнет, в слезы, в упреки: и житья-то нет, и убийца-то я здоровья ее, и губитель таланта, и бог знает что… бац в постель! Вот тебе и пора обедать!.. И понять не могу… жалость! Ну, как тут иногда не скажешь: черт бы драл эти стихи!.. А только скажи это — да и посылай за доктором.

— Зачем же говорить такие вещи? — сказал Дмитрицкий, выслушав жалобы Кумина.

— Да нельзя; как можно остеречься на каждый час? Сам иногда в досаде; намоют голову, проголодаешься как собака, приедешь домой, а тут, бог ее знает, какая-то особенного рода чувствительность!.. Например, теперь: мне надо торопиться ехать отыскать ваши бумаги и вещи, так нет! брось все! Сами вы видели.

— Что ж делать! домашнее спокойствие дороже всего, — сказал Дмитрицкий.

— Да как же быть-то, почтеннейший мой?

— Жена ваша поэтическое существо, с ней нельзя обходиться, как с простой женщиной.

— Кто ж говорит, я это очень знаю, это и по ее комплекции видно; да как же быть-то?

— Как быть? Я вам сказал, что домашнее спокойствие дороже всего; сохраняйте ее спокойствие, угождайте, предупреждайте все желания, окружите ее литераторами, поэтами, напечатайте ее стихотворения, и тогда известное дело: больше будет шуметь в свете, меньше будет шуметь дома.

— Ой, ой, ой, — проговорил в раздумье Кумин. — Оно конечно: женщина необыкновенная, сочиняет на удивление, могла бы блистать в свете… Да угоняешься ли за людьми?… Когда мне заниматься всем этим? то на следствие, то туда, то сюда… Однако ж, кажется, она поуспокоилась. Я съезжу поскорей… я сейчас ворочусь…

Кумин поскакал для розыска бумаг и вещей Дмитрицкого, а Дмитрицкий пошел в отведенную ему комнату.

—  «Странная вещь, непонятная вещь!»  — проговорил он, прилегая на диван. — Однако ж все это и глупо и скучно или, лучше сказать, чересчур замысловато, так, что концов не найдешь!.. Очень нужно было судьбе спасать меня, чтоб после не знать, куда деваться со мной!.. Сам я и не пошевельнусь: все надоело!.. ни шагу! что угодно судьбе и людям, то пусть со мной и делают!..

И в самом деле, Дмитрицкий отложил попечение заботиться о себе. Преравнодушно слушал он отчаяние Кумина, который после неоднократных поисков объявил ему с ужасом, что ни вещей его ни бумаг нигде не отыскивается; что он не знает, как теперь быть, что просто — беда!

— Ничего, — отвечал Дмитрицкий, — как-нибудь обойдется.

— Да, обойдется!.. За вещи мне придется платить; а насчет пропавших бумаг надо напечатать объявление в газетах.

— Платы мне вашей не нужно; но со мной-то что вы будете делать, если век не найдутся мои бумаги? — спросил Дмитрицкий.

Кумин пожал плечами.

— Надо вам будет донести начальству, что вот так и так потерял аттестат, вам вышлют другой; а между тем можете ехать куда угодно.

— Нет, сам я об этом не буду беспокоиться; как хотите, так и делайте, а без бумаг я не поеду.

«Хм, молодец какой! верно, понравились стихи моей жены?… хоть век вековать здесь!» — подумал Кумин, и он приложил все заботы, чтоб сбыть скорее с рук Дмитрицкого.

Легко или не легко было это сделать, но он исходатайствовал свидетельство о пропаже его бумаг и вид на свободное прожитие повсюду, где ни пожелает, до истребования нового аттестата.

Доставив Дмитрицкому эти бумаги, Кумин предложил ему и необходимую сумму денег на дорогу, куда пожелает ехать.

— Взаймы, не иначе, Петр Фадеевич, — сказал Дмитрицкий. — Хоть шайку воров и разбойников наберу да награблю денег, а отдам вам долг; мне не в первый раз быть атаманом, да и литератором также: хоть накраду стихов, а сочиню поэму и посвящу Домне Яковлевне! Будьте здоровы, желаю вам счастия и тому подобных вещей!

Простившись с Куминым, Дмитрицкий отправился прямо в гостиницу «Лондон».

— Федя! я опять в живых! — вскричал он, вбежав в номер, занимаемый Рамирским.

— Дмитрицкий! Опять метаморфоза? Откуда ты? — вскричал и Рамирский, обнимая его. — Мне сказали, что тебя взяли? — прибавил он тихо,

— Взяли, да и сами не рады, что взяли! Ты собираешься в дорогу?

— В деревню, с Машей.

— Ууу, «странная вещь, непонятная вещь!» Неужели? Так я с вами.

— Душою рад; но скажи, пожалуйста, на каком ты теперь положении?

— На прежнем, допотопном. Теперь ты меня не бойся: у меня есть теперь что показать на заставе. Только одно на душе — Саломея; не знаю, что с ней делается.

— Ох, эта Саломея! — сказал Рамирский. — Оставь, пожалуйста, ее в покое!

— Нельзя, душа моя: чудная женщина! Если б не она, я бы век остался венгерским магнатом. Мне следует поблагодарить ее. Послушай, ты еще не скоро поедешь?

— Тотчас после обеда.

— О, так я успею.

— Куда ты? Пожалуйста, не езди никуда.

— Не могу; узнаю по крайней мере о здоровье. До свидания!

— Обедаем вместе?

— Очень натурально; я теперь на твоих хлебах: своих нет.

— Чудак, чудак! Деятельная душа, которая не знает, куда деваться с своей свободой! — проговорил Рамирский вслед Дмитрицкому.

Время обеда наступило; на стол накрыто; половой несколько уже раз спросил, подавать ли кушанье?

— Погоди немного, — отвечает Рамирский, выжидая Дмитрицкого и расхаживая по комнате с беспокойной думой об нем.

Дмитрицкий не возвращается. Но вот слышно, кто-то вошел. Рамирский бросился к дверям.

Вошел слуга с докладом что «Марья Михайловна Нильская изволили подъехать к воротам и ждут».

— Сейчас, сейчас, — сказал Рамирский, — доложи, что сию минуту… А его все нет. Где ж его искать? а так нельзя оставить: у него нет, я думаю, ни копейки…

— Кушать, стало быть, не будете? — спросил Иван, слуга Рамирского, готовый уже в дорогу.

— Нет!

— Портфель прикажете выносить в коляску?

— Погоди!.. Дай сюда!

И Рамирский, как будто наведенный на счастливую мысль Иваном, присел, написал письмо, вложил в него пачку ассигнаций, запечатал и кликнул Ивана.

— Ты останешься здесь и будешь ожидать Василия Павловича Дмитрицкого, которому отдашь это письмо. Он намерен ехать ко мне в деревню, так ты вместе с ним и приедешь. Если же в продолжение трех дней не дождешься его, то приедешь один и возвратишь мне это письмо. Номер остается за мной на три дня; ни шагу отсюда, слышишь?

— Слушаю-с, — отвечал Иван, провожая с горем барина. — Что это вздумалось Федору Павловичу сзывать к себе в деревню гостей? — продолжал он разговаривать сам с собою, возвращаясь в номер. — Да еще жди и вози их!.. Экая тоска тут одному!..

Насидевшись и нагрустившись вдоволь подле окна, посматривая на улицу, Иван стал дремать, повторяя про себя: «Экая тоска какая! жди поди! а еще черт знает, дождешься ли!..»

Только что он всхрапнул, как стук двери разбудил его.

— Кто там? — крикнул он.

— Уехал? Ах ты, досада какая!

— Вам, сударь, Федора Павловича?

— Уехал? — повторил Дмитрицкий, хлопнув себя по вздутым щекам, — вот тебе раз!

— Да вам, сударь, кого? Федора Павловича?

— Ну, да!

— Так они уехали, а мне приказали оставаться, ждать вас да отдать вам это письмо.

— Эх-ма! — проговорил Дмитрицкий, развертывая письмо, — я думал, что он меня подождет!.. Ах, дружище Федя! Как будто угадал!.. Ну, кланяйся же ты ему, скажи, что ехать мне никак нельзя; написал бы с тобой, да и то некогда. На днях напишу к нему. Прощай!

— Так как же, сударь, вы не поедете?

— Я тебе говорю, что не поеду, некогда; кланяйся барину, скажи, что я его целую… Прощай!

— Так мне прикажете ехать? — спросил в дополнение Иван.

— Поезжай, поезжай с богом!

— Экой торопливый! Словно родной брат вот тому немецкому барину, что здесь стоял с Еганом-то да что пропал-то вдруг… Или уж это он самый и есть?

Довольный, что избавился от долгого ожидания, Иван тотчас же отыскал в Охотном ряду попутчика и отправился на порожняке в деревню.

VIII

— Душка! друг мой! Мария! как я счастлив! — говорил на другой день Рамирский, возвратясь с своей молодой из церкви, — ты моя!

— Твоя, душка! — отвечала Мери.

— Как мы обязаны Дмитрицкому! Сам бог послал его на наше счастье, но где он, что с ним? Как беспокоит меня его судьба!

— Да, и меня также; он стоил бы лучшей участи.

— Все в нем есть: и ум, и прекрасное доброе сердце, и пылкие чувства, и все на беду; нет управы!.. Памятны мне слова отца: управляйся богом; ум, сердце и чувства — кони; только на вожжах идут дружно, везут к цели.

Молодые сгрустнулись о Дмитрицком; они содрогнулись при мысли, что без него никогда бы им не быть вместе. В это время явился из Москвы Иван.

— Ты один? а Василий Павлович Дмитрицкий? Письмо отдал? — торопливо спросил его Рамирский.

— Отдал, сударь; они изволили сказать, что некогда им к вам ехать; дела, сударь, служба не позволяет; а как только возможно им будет, так они напишут к вам.

— Не понимаю! — вскричал Рамирский, — что его удержало? Какая служба? Так он и сказал?

— Так точно, сударь. Рамирский пожал плечами.

— Не понимаю! Что он еще затеял!..

Прошел целый месяц, во время которого дозволяется все на свете забывать и ничего не чувствовать, кроме собственного счастия, вдруг Рамирский получает письмо.

— Мария! — вскричал он, — поди, друг мой, сюда! письмо от Дмитрицкого.

— Неужели? Что он пишет?

— Я без тебя не хотел читать.

— Читай скорее! — сказала Мери, приклонясь к плечу мужа.

«Здоров ли, Федя? — читал Рамирский. — Здорова ли твоя Маша? Спасибо тебе, любезный друг; угадал, что мне нужно; а уж как нужно-то было! Поверишь ли, пошел бы в воры, чтоб добыть денег. Ты, я думаю, удивился, прождавши меня напрасно? Что ж делать: по справкам оказалось, что и у меня есть сердце. Если б ты знал, как оно во мне перевернулось! Помнишь, как я ненавидел Саломею? Теперь совсем другое: подле Саломеи, умирающей в богадельне, я узнал, что эта ненависть левая сторона любви. Если б она умерла, и я бы умер; но Саломея мне обязана жизнию! мне! понимаешь ли ты, душа моя, это чувство? Она прошла сквозь чистилище, демон оставил ее. Сегодня в первый раз Саломея молилась, а я в первый раз понял, кто надежный кормчий посреди треволнений житейского моря и где маяк для погибающих».

— Ах, друг мой, и он, кажется, счастлив, — сказала Мери, — как бы мне хотелось видеть эту Саломею!

— Боюсь я, что это какие-нибудь новые фантазии, проказы и больше ничего!

— Дочитай же письмо.

«Уведомь, пожалуйста, про Яликова: доволен ли он управительской должностью, которую ты ему дал? Будь здоров, до свидания».

— Чудак! ничего не написал обстоятельно!..

— Какой Яликов? — спросила Мери.

— Муж этой Саломеи.

— Где ж он? Какую ты дал ему должность?

— Он и не являлся; взял деньги на дорогу и пропал. Через несколько времени Рамирский получил второе письмо

от Дмитрицкого и вздрогнул. Оно было писано из Сибири.

«Ты, друг Федя, предлагал мне денег, звал к себе на житье. Я сбирался уже к тебе; но увы! судьба сослала меня вместе с Саломеей в Сибирь…»

— Маша! — вскричал Рамирский, — я предвидел, что Дмитрицкому несдобровать!.. Слушай!

— О, боже мой! бедный Дмитрицкий, — вскричала и Мери с ужасом, когда Рамирский повторил первые строки письма.

«Да, душа моя, — продолжал читать Рамирский, — как это все случилось, по сю пору не пойму и не приду в себя. Помню только сквозь сон, что какой-то благодетельный гений посмотрел мне в лицо, узнал меня и крикнул: „А! говорит, тебя-то мне и нужно! Вот тебе пять тысяч на дорогу, десять тысяч в год жалованья, ступай в Сибирь, на мои золотые прииски!“ Нечего было делать — поехал…»

— Ах! на душе отлегло! — проговорил Рамирский, вздохнув свободно.

Мери вместо слов поцеловала прослезившиеся его глаза и сама прослезилась.

— Ну?

«Надо было ехать, во-первых, потому, что я решительно предоставил распоряжаться мной судьбе или кому угодно; а во-вторых, необходимо было исполнить предсказание: оно у меня из головы не выходило: еще в малолетстве одна старая колдунья, которой я подставил ногу, сказала мне: „Сорванец, постреленок! быть тебе в Сибири“. Вот я и в Сибири. И ты представить себе не можешь, как я счастлив, что выбрался из вашего житейского моря в пустыню, и конец приключениям».

— На долго ли-то конец приключениям?.

— Ах, не сглазь! — сказала Мери.


Читать далее

Часть двенадцатая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть