Мое путешествие продолжалось минут десять; я не узнавал ни одной из улиц, по которым ехал. Наконец мы остановились у довольно большого дома. Провожатый мой отворил ворота, я въехал, и он опять их запер. Я очутился на квадратном дворе, видно, хорошо знакомом моему ослу, потому что он сам пошел прямо к двери, насупротив ворот. Я хотел было соскочить, но невольник стал на одно колено, чтобы другое послужило мне вместо ступеньки, и подставил мне голову, чтобы опереться на нее рукою. Я последовал принятому порядку; потом, видя, что невольник хочет ограничить этим свои услуги и сбирается вести осла в конюшню, я показал ему повелительным жестом, чтобы он шел вперед. Он тотчас повиновался с почтительностью, доказывавшею его привычку к языку жестов.
Предосторожность была не лишняя. Я бы никогда не выпутался из лабиринта комнат и коридоров, по которым вел меня невольник. Между тем я посматривал вокруг себя, чтобы опознаться, в случае, если придется сделать поспешную ретираду, и по множеству слуг и стражей, которые мелькали мимо меня, как тени, или стояли неподвижно, как статуи, я догадался, что нахожусь в доме какого-то знатного турецкого барина. Наконец отворилась дверь в комнату, светлее и лучше убранную, чем все прочие. Проводник мой впустил меня туда, затворил двери, и я очутился перед девушкою лет четырнадцати или пятнадцати, которая показалась мне совершенною красавицей.
Прежде всего я запер дверь позолоченною задвижкою, повернулся и стоял несколько секунд неподвижно, вне себя от удивления и радости, пожирая глазами фею, которая как бы волшебным жезлом отворила мне двери этого очарованного дворца. Она лежала на шелковых подушках; на ней был кафтан из розовой шелковой материи с серебряными цветочками и верхнее платье из белого штофа с золотыми цветочками, стянутое в талии и вырезанное на груди; длинные рукава этой ферязи висели позади, и под ними рукава белой шелковой газовой рубашки, которая застегнута была на груди бриллиантовой запонкой. На голове у девушки был колпак, прелестный головной убор турчанок, который состоит из бархатной алого цвета шапочки с золотой кистью и надевается набекрень. Волосе на виске, выставлявшиеся из-под колпака, были приглажены, и в них заткнут букет из драгоценных каменьев, обделанных в виде цветов; жемчужины изображали померанцевые цветы, рубины — розы, бриллианты — жасмины, а топазы — жонкили. Волосы красавицы длинные, каких у нас никогда не видно, падали бесчисленными плетенками до вышитых золотых туфель. Что касается до лица, то у ней были черты совершенно правильные; это была греческая красота во всем своем строгом и прелестном величии: лицо с большими черными глазами, аполлоновским носом и коралловыми губами.
Само собой разумеется, что я рассмотрел все это одним взглядом.
Красавица между тем протянула вперед головку, согнув шею, как лебедь, и устремив на меня беспокойный взор. Я вспомнил о странном своем наряде и догадался, что она сомневается, точно ли я тот, кого она ждала. Я в ту же минуту разорвал, сбросил с себя платье и покрывало и очутился в своем мичманском мундире.
Прекрасная гречанка встала, пошатываясь, и, протянув ко мне руки, вскричала:
— Ради Бога, спасите меня!
— Скажите мне, кто вы, и от какой опасности я должен спасти вас? — вскричал я, подбегая, чтобы поддержать ее.
— Кто я? — сказала она. — Я дочь того, кого вы встретили, когда его вели на казнь, и вы можете спасти меня от опасности быть любовницей того, кто причиною смерти отца моего.
— Скажите только, что я должен делать? Я на все готов.
— Прежде всего вам надобно знать, чего я боюсь и чего надеюсь. Я вам расскажу это в нескольких словах.
— Но не напрасно ли мы будем терять драгоценное время? Вы молоды, прекрасны, несчастны. Вы понадеялись на мое мужество и благородство, иначе бы вы меня не призвали. Чего же мне более?
— Теперь, покуда нам бояться нечего. Голова ичогланов, по случаю праздника, в серале, а в доме не спят, и бежать нам еще нельзя.
— Так говорите.
— Отец мой был грек, царской крови и богат. Это три преступления, которые в Константинополе стоят смертной казни. Голова ичогланов донес на него. Его взяли под стражу, меня продали; его отвели в тюрьму, меня сюда; его приговорили к смерти, меня к жизни. Одну матушку пощадили.
— О, я ее видел! — вскричал я. — Это, верно, она стерегла труп вашего несчастного батюшки?
— Да, да, — отвечала девушка, ломая себе в отчаянии руки. — Да, это верно была она!
— Мужайтесь! — сказал я.
— О, вы увидите при случае, что я мужественна! — сказала она с улыбкою, ужаснее слез. — Меня отвели к моему господину, к убийце отца моего; он запер меня в эту комнату. На другой день я услышала шум. Все еще надеясь, сама не знаю чего, я подбежала к окну: то отца моего вели на казнь!
— Ах, так это вы схватились за решетку, вы испустили горестный крик, который раздался в моем сердце.
— Да, это я, — отвечала она, — я видела, как вы при этом крике подняли голову и схватились за кинжал. Я угадала, что вы человек великодушный, и что вы спасете меня, если только можете.
— О, конечно!.. Приказывайте, я сделаю все, что только возможно.
— Но для этого надобно было как-нибудь вступить в сношения с вами. Я решилась сносить покуда присутствие моего господина. Да, я без гнева смотрела на человека, запятнанного кровью отца моего; я говорила с ним и не проклинала его. Он считал уже себя счастливым и вздумал наградить меня этими богатыми платьями и великолепными вещами. Однажды утром ко мне привели Моисея, богатейшего ювелира во всем Константинополе.
— Как, этот жалкий жид — богатый ювелир?
— Да. Я его давно знаю. У батюшки, кроме меня, детей не было; он чрезвычайно баловал меня и покупал иногда у Моисея материй и драгоценных вещей на огромные суммы. Я показала ему знаками, что мне нужно поговорить с ним. Догадливый жид сказал голове, что с ним нет ничего, что мне нужно, и что он придет завтра. На другой день голова ичогланов должен был оставаться в серале, но приказал, чтобы Моисея и без него впустили ко мне, но чтобы при этом были двое его сторожей. Между тем я все стояла у окна, надеясь, что как-нибудь увижу вас. И точно, я увидела, что вы идете. Тут мне пришло в голову бросить свой перстень, и вы подняли его с такой радостью, что с тех пор я уже полагаюсь на вас, как на друга. На другой день Моисей пришел, сторожа были тут, но я сказала ему все, что нужно было, по-итальянски. Я описала вас всего, от цвета ваших волос до формы вашего кинжала. Я все заметила! Моисей сказал, что он, кажется, вас знает. Вообразите мою радость! Не зная, удастся ли нам еще раз увидеться, мы приготовили все на нынешний день, потому что в серале праздник, и голова должен быть там. Кормилица моя, которую оставили при мне, не из сострадания, а скорее по равнодушию, должна была, по обыкновению, ехать с капыджи к Моисею за духами; он обещал, что вы будете в это время у него и приедете ко мне в ее платье. Между тем она пошла сказать матушке, чтоб у Галатской Башни был готов ялик. Моисей сказал, что пришлет мне гитару, если вы согласитесь идти на свидание… Он прислал мне ее… вот она… А теперь и вы здесь… Хотите ли вы помочь мне? До сих пор все шло хорошо. Остальное зависит от вас.
— Скажите только, что я должен делать?
— Пройти через все эти комнаты — вещь невозможная. Но мы можем спуститься из окна этого кабинета.
— Но от окна до земли будет футов двенадцать.
— Это бы еще ничего: вы можете спустить меня на моем шелковом поясе. Но за деревянной решеткой есть железная решетка.
— Я выломаю одну из перекладин кинжалом.
— Так принимайтесь же за работу; пора.
Я вошел в кабинет и за шелковыми занавесками будуара увидел тюремную решетку. Взглянул на улицу и заметил, что прямо против дома, за углом, стоят какие-то два человека. Несмотря на это, я молча принялся за работу, в твердой уверенности, что они тут по своим делам, а не для того, чтобы присматривать за нами.
Камень был довольно мягкий, но между тем я при каждом ударе мог отделять только небольшой кусочек. Гречанка смотрела на мою работу со всем любопытством надежды. Роль моя переменилась; но, несмотря на ее дивную красоту, я гордился тем, что она избрала меня в избавители, еще более, чем если бы я был ее любовником. Таким образом, в моем приключении было много рыцарского благородства, и я решился действовать с величайшим бескорыстием.
Работа моя шла успешно; я добрался уже до основания перекладины, как вдруг девушка положила одну ручку на мою руку, а другую протянула в сторону, где послышался легкий шум. Она стояла таким образом с минуту, безмолвно и неподвижно, как статуя, и только более и более судорожно сжимая мою руку. Пот выступил у меня на лице.
— Это он воротился, — сказала она наконец.
— Что нам теперь делать? — спросил я.
— Посмотрим. Может быть, он не придет сюда, тогда нужды нет, что он воротился!..
Она снова принялась слушать и через минуту сказала:
— Идет!
Я хотел было броситься в другую комнату, чтобы встретить его лицом к лицу, когда он отворит дверь.
— Ни слова! Ни с места! — сказала она. — Или мы оба погибли.
— Но я не могу прятаться! Это было бы низко и подло!
— Молчите! Ради Бога!.. Молчите и дайте мне волю! — сказала она, положив одну ручку мне на губы и вырвав другою мой кортик.
Она бросилась в другую комнату и спрятала кортик под подушки, на которых лежала, когда я вошел. В эту самую минуту постучались у дверей.
— Кто там? — спросила гречанка, поправив подушку.
— Я, — отвечал мужской голос, сильный, но который, заметно, старались смягчить.
— Сейчас отопру, — сказала девушка. — Раба ваша всегда рада своему господину.
При этих словах она подошла к кабинету, затворила дверь и заперла задвижкою, и я должен был если не видеть, по крайней мере слышать, что будет тут происходить.
Много опасностей испытал я во время моей тревожной жизни, но ни одна из них не производила на меня такого тягостного впечатления, как та, которой я подвергался в эту минуту. Я был без оружия, не мог защищать ни самого себя, ни женщины, которая призвала меня на помощь, и принужден был предоставить дело, от которого зависела жизнь моя, существу слабому, не имеющему никакого оружия, кроме врожденной у греков хитрости. Если бы она проиграла дело, я был бы в кабинете как волк в западне, не в состоянии ни вырваться, ни защищаться; если бы выиграла, тогда она бы встречала опасность смело, как следует мужчине, а я бы прятался, как женщина. Я искал вокруг себя какой-нибудь мебели, которую бы мог употребить оружием; но тут не было ничего, кроме подушек, тростниковых табуретов и горшков с цветами. Я подошел к дверям и стал прислушиваться.
Они говорили по-турецки, и я, не видя их телодвижений, не мог понимать. Между тем, по выражению голоса мужчины, я догадался, что он не грозит, а молит. Через несколько минут мне послышались звуки гитары, потом чистый мелодический голос гречанки и пение, которое казалось и мольбою рабыни, и гимном любви: так оно было заунывно и нежно. Я был вне себя от удивления. Эта девушка, не старее пятнадцати лет, несколько минут назад, ломая руки, оплакивала смерть отца, свое собственное рабство в гибель своего семейства; ей помешали, когда она готовилась к бегству и уже заранее наслаждалась мыслью о свободе; она знала, что я тут, подле, знала, что вся надежда ее в кинжале, лежащем под подушками, на которых она сидит, — и между тем эта девушка пела голосом, по-видимому, столь же спокойным, как некогда, сидя между отцом и матерью, под чинаром, у дверей родительского дома!
Все это казалось мне сновидением. Я слушал и ждал. Наконец пение прекратилось. Разговор, который за ним последовал, казался еще нежнее прежнего; потом наступило молчание, и вдруг раздался болезненный, заглушённый крик. Я не смел дышать и смотрел на дверь, как будто стараясь проникнуть сквозь нее взорами. Послышался еще глухой стон; потом воцарилось мертвое молчание. Вскоре легкие шаги, которые я едва различал при сильном биении моего сердца, приблизились к кабинету; задвижка щелкнула, дверь отворилась, и свет луны, проникавший сквозь окошко, упал прямо на гречанку. Она была в длинном нижнем платье, бела и бледна, как привидение, и из всего своего убранства сохранила один только бриллиантовый букет, который был у нее в волосах. Я хотел заглянуть в ту комнату, но там было темно, и я ничего не мог различить.
— Где ты? — сказала она, потому что я стоял в тени.
— Здесь, — сказал я, подвинувшись вперед и став на то место, куда светила луна.
— Я кончила свое дело; теперь твоя очередь, — сказала она, подавая мне кортик.
Она держала его за рукоятку; я взял за лезвие. Оно было тепло и мокро; я раскрыл руки и при свете луны увидел, что оно в крови.
В первый раз дотронулся я до человеческой крови! Волосы мои встали дыбом, и дрожь пробежала по всему телу; но я тотчас понял, что времени терять нельзя, и принялся за работу. Два человека, которых я уже видел, по-прежнему стояли у угла; но я не обращал на них внимания и продолжал выламывать перекладину, хотя, слыша шум, они часто посматривали на окно. Наконец перекладина была выломана, и отверстие так велико, что мы могли пролезть в него. Оставалась одна наружная решетка; но мне стоило только толкнуть ее, и она упала. В ту же минуту один из людей, стоявших у угла, выбежал на середину улицы.
— Это ты, Джон? — сказал он. — Не помочь ли тебе? Мы с Бобом к твоим услугам.
— Джемс! Боб! — вскричал я. Потом, обратившись к гречанке, которая не понимала того, что мы говорили, я сказал:
— Теперь мы спасены! Нет, нет, — продолжал я, говоря с Джемсом, — помощи мне не нужно. А нет ли у вас веревки?
— У нас есть лестница, это еще лучше, — сказал Джемс. — Поди-ка сюда, Боб, стань к стене.
Матрос тотчас подошел; Джемс взлез к нему на плечи, подал мне веревочную лестницу, и я привязал ее к перекладинам. Джемс соскочил на землю и взял лестницу за нижний конец, чтобы она не качалась. Подруга моя тотчас взлезла на окно и через минуту очутилась на улице, к великому удовольствию Джемса и Боба, которые не могли понять, что это значит. Я тоже тотчас спустился к ним.
— Скажи, ради Бога, что это с тобой сделалось? Ты бледен, как смерть, и весь в крови. Не гонятся ли за тобою?
— Гнаться некому, кроме разве привидения, — отвечал я. — Но я тебе расскажу это после. Теперь некогда. Где же лодка ждет вас? — спросил я гречанку по-итальянски.
— У Галатской Башни, — отвечала она, — но я не в состоянии вести вас. Я не знаю дороги.
— Найдем, — сказал я, схватив ее за руку, чтобы вести. Но тут только заметил, что у нее босые ноги, и что она не в состоянии идти. Я хотел было взять ее на руки, но Боб, угадав мое намерение, предупредил меня, поднял ее, как ветер перышко, и побежал к берегу. Джемс подал мне пару пистолетов и, вынув из-за пояса другую, сделал мне знак, чтобы я шел с правой стороны Боба, а сам пошел с левой.
Мы шли таким образом, не встречая никаких препятствий. В конце улицы нам представилось огромное синее зеркало Мраморного моря. Тут мы повернули влево и пошли по берегу: множество лодок переезжало из Константинополя в Галату и из Галаты в Константинополь.
Одна только лодка стояла неподвижно в некотором расстоянии от берега. Мы остановились перед нею, и гречанка пристально на нее смотрела, потому что она была, по-видимому, пуста. Но вдруг из нее поднялся какой-то призрак.
— Матушка! — вскричала трепещущим голосом девушка.
— Милая моя! — отвечал голос, от которого все мы вздрогнули. — Дитя мое! Ты ли это?
В ту же минуту четверо гребцов, которые лежали на дне барки, сели на свои места; лодка полетела, как ласточка, и через минуту причалила к берегу; мать и дочь бросились друг другу в объятия; потом старуха кинулась к ногам нашим и спросила, чьи колена ей обнимать. Я поднял ее и сказал:
— Ступайте, ступайте, ради Бога, не теряйте времени; иначе вы погибли!
— Прощайте, — сказала девушка, пожав мне руку, — одному Богу известно, увидимся ли мы с вами когда-нибудь. Мы отправимся в Кардикию, в Эпир: там у нас есть родные. Скажите мне, как вас зовут, чтобы я могла всякий день поминать ваше имя в своих молитвах.
— Меня зовут Джон Девис, — сказал я. — Очень жалею, что я мало для вас сделал; но я сделал все, что мог.
— А меня зовут Василика. Бог милостив; может быть, мы еще и увидимся.
При этих словах она прыгнула в лодку и, сорвав с головы букет, сказала:
— Возьмите. Это награда, которую я обещала Моисею. А вас один Бог в состоянии наградить за все, что вы для меня делали.
Букет упал к ногам моим; лодка быстро удалилась от берега. Белые платья матери и дочери еще несколько времени мелькали, как покровы двух привидений; потом лодка, гребцы, белые покрывала, все исчезло, как легкое видение, и погрузилось во мраке ночи.
Я стоял с минуту неподвижно на берегу и верно бы принял все это за сновидение, если бы в руках у меня не осталось драгоценного букета, а в памяти имени Василики.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления