Онлайн чтение книги Приключения Джона Девиса
XXXIV

Два албанца из моей свиты, состоявшей всего из пятидесяти человек, провожали лорда Байрона в этом же самом путешествии и очень хорошо помнили дорогу. Мы пустились по тому же самому пути, по которому он ехал, потому что это был ближайший путь; обыкновенно это путешествие оканчивают в двенадцать дней; но албанцы, которые не знают усталости, обещали доставить меня на место в восемь дней. На другой день по выезде мы ночевали уже в Вонеце, то есть прошли в два дня около ста двадцати пяти верст.

Хотя я устал от дороги и думал только об одном, однако же взял лодку, чтобы переправиться через залив и побывать в Никополисе. Ветер был благоприятный, и лодочники говорили мне, что мы поспеем туда часа в два; но что назад надобно идти на веслах и, следовательно, подольше. Но я об этом нисколько не беспокоился: в лодке под моим плащом мне все было лучше, чем в жалкой комнате, в которой я оставался.

Побродив по развалинам Никополиса, я лег в лодку и закрылся плащом. Гребцы нагнулись на весла; лодка полетела по волнам, как запоздавшая морская птица, и мы вскоре прибыли обратно в Вонецу, древний Акциум.

Тогда было два часа ночи; но, несмотря на усталость, мне не хотелось спать, потому что меня тревожило какое-то страшное беспокойство. Я разбудил своих албанцев и спросил, готовы ли они пуститься в путь; вместо ответа они вскочили и собрали свое оружие; мы тотчас пустились в путь, надеясь поспеть в тот же день в Врахури, древний Фермас. Часов через пять после того мы остановились позавтракать на берегах Ахелоя. Отдохнув часа два, мы переправились через реку в том самом месте, где, по преданию, Геркулес одолел быка, и вступили в Этолию.

Часа в четыре мы снова принуждены были сделать привал: люди мои чрезвычайно утомились; но отдохнув часа с два, они снова в состоянии были пуститься в путь, и часов в десять мы добрались до деревни Врахури; к несчастью, войти туда было уже нельзя, потому что ворота были заперты, и нам приходилось ночевать в чистом поле. Беда была не велика. Ночь была прекрасная, светлая, хотя уже сентябрь начался; но с нами не было съестных припасов, а после утомительного пути сытный ужин был для нас необходим. Двое из моих албанцев, как серны, бросились к пастушьим хижинам, висевшим на краю пропасти, и через несколько минут воротились: один из них нес горящую сосновую головню, а другой тащил на плече козу. За ними шли пять или шесть человек горцев, они несли еще овцу и несли хлеба и вина. Все тотчас принялись за работу; одни зарезали козу и овцу, другие разложили два огромных костра; третьи нарвали лавровых ветвей, чтобы употребить их вместо вертелов; и через несколько минут овца и коза уже жарились. Горцы помогали нам, и я, заметив, что они с жадностью посматривают на гомерический ужин, который сами нам доставили, пригласил их поесть вместе с нами, и они без церемонии согласились. Я велел раздать им и своим людям несколько мехов с вином. Это произвело свое действие. Горцы в знак благодарности и для препровождения времени принялись плясать. Албанцы мои, несмотря на усталость, не вытерпели, присоединились к ним, и круг, состоявший прежде только из восьми горцев, сделался огромным хороводом, который быстро вертелся вокруг костра. Один из плясунов пел военную песню, прочие хором повторяли припев. По временам они падали на колени, потом вскакивали и снова начинали кружиться.

Пение и пляска продолжались до тех пор, пока овца и коза поспели. Потом начался ужин, который нам, голодным, показался чрезвычайно вкусным; затем мы все улеглись спать.

На другой день мы продолжали путь свой вдоль цепи Парнаса. Албанцы указали мне место, где лорд Байрон, как и сам мне рассказывал, спугнул двенадцать орлов, что принял за предзнаменование своей поэтической славы. Дорожа временем, я не решился посетить знаменитого источника, который сообщал дар прорицания, и вечером мы прибыли в Кастри.

Там я простился со своими албанцами, потому что власть Али-паши далее не простиралась, да притом остальной путь не представлял ни малейшей опасности. Расставаясь с ними, я хотел было дать им щедрую награду; но они не взяли, и начальник конвоя, от имени всех своих товарищей, сказал мне: «Мы хотим, чтобы ты любил нас, а не платил нам». Я от души обнял его, а всем прочим пожал руки.

В Кастри я взял шестерых провожатых верхами и толмача. Мы пустились опять вдоль цепи Парнаса и в этот день проехали почти сто десять верст. Мы ехали очень скоро, и между тем по мере приближения к цели путешествия сердце мое не радовалось, а, напротив, какая-то непостижимая тоска все более и более давила мне грудь. На третий день по выезде из Кастри мы ночевали в Лесине, древнем Элевзине; нам оставался только один день пути до берегов Эгейского моря.

Мы выехали на рассвете и около полудня прибыли в Афины. Думая только о том, что скоро опять увижу Фатиницу, я даже не выходил из своей комнаты. По мере приближении к моей милой любовь так сильно разгоралась в моем сердце, что уже ничто не возбуждало во мне любопытства, не привлекало моего внимания. Я думаю, что из всех путешественников я один проехал через Афины, не осмотрев город.

Часов в пять мы достигли цепи гор, которая проходит через всю Аттику с севера на юг, начинается в Марафоне и, постепенно понижаясь, оканчивается на краю мыса Сунион. Перед вступлением в ущелье, через которое нам надобно было проезжать, люди мои остановились и, посоветовавшись между собою, объявили, что надобно ожидать страшной грозы и что теперь опасно углубляться в горы. Они предлагали остановиться в деревушке, которая была у нас на виду, и там переждать бурю. Само собою разумеется, что это предложение было мне не по душе. Я просил, умолял, наконец, видя, что все мои убеждения тщетны, показал золото, выплатил условленную цену, и предложил им вдвое, если они согласятся, не останавливаясь, продолжать путь наш. Я уже имел дело не с гордыми албанцами; люди мои взяли деньги, и мы начали углубляться в мрачное ущелье, которое сделалось еще темнее от того, что над нами скопились густые тучи. Но нетерпение мое было так велико, цель путешествия так близка, что огненная стена меня не остановила бы; я знал, что за этой долиной море, а в каких-нибудь двадцати пяти верстах оттуда остров Кеос, с которого я так часто смотрел на берега Аттики, озаренные золотыми лучами заходящего солнца.

Проводники мои не ошиблись. Мы едва только въехали в долину, как молнии начали пробегать по океану туч, который несся над нашими головами, и гром загрохотал по скалам. При каждом ударе люди мои переглядывались между собою, как будто думая, не воротиться ли; но, видя, что я непоколебим в своем намерении, они, видно, постыдились покинуть меня и ехали вперед. Вскоре массы белых паров стали как бы отделяться от облаков и спускаться к земле, зацепляясь огромными обрывками за оконечности скал; потом все эти отдельные волны соединились между собою и образовали море, которое понеслось к нам и вскоре совершенно облекло нас. С этого времени мы уже не знали, где гремит гром, над нашими головами или под ногами у нас, потому что молния сверкала со всех сторон. Лошади наши ржали и пыхтели, и тут только я начал понимать, что проводники мои не без причины хотели остановиться. Я никогда не видывал бури в горах; как будто природа хотела показать мне с первого раза все свое величие в ужасе, она выслала одного из своих самых страшных разрушителей.

К несчастью, дорога шла по склону крутой горы и не представляла нам никакого убежища против дождя и грома, который раздавался над нашими головами. Тут проводники вспомнили, что около пяти верст впереди должна быть пещера, и пустились в галоп, чтобы поспеть туда прежде, нежели гроза вполне разыграется; лошади, пугаясь еще более господ своих, понеслись так, как будто хотели обогнать ветер. Я с величайшим трудом удерживал своего коня, который был горячее и лучшей породы, чем другие. Вдруг молния блеснула так близко, что ослепила нас; конь мой взвился на дыбы, и я почувствовал, что, если стану его удерживать, он опрокинется со мною в пропасть. Я опустил поводья, кольнул шпорами, и конь мой со страшною быстротою понесся по дороге, которая извивалась перед нами. Я слышал крики провожатых, которые звали меня, хотел удержать лошадь; но было уже поздно; страшный удар грома раздался в эту самую минуту, и она еще более перепугалась. Я, наверно, исчез у них из глаз, как будто вихрь унес меня; я летел с такою быстротою, что дух занимался. Словно гений бури дал мне одного из коней своих.

Безумный бег мой продолжался с полчаса. В это время молния несколько раз сверкала, и при голубоватом ее блеске я видел бездонные пропасти, страшным образом освещенные, как иногда видим во сне. Наконец, мне показалось, что лошадь моя бежит уже не по дороге, а скачет по скалам. На всякий случай я вынул ноги из стремян, чтобы можно было соскочить. Только что я принял эту предосторожность, как мне показалось, что конь мой перпендикулярно погружается, будто земли под ним не стало. В ту же минуту меня хлестнуло ветвью по лицу. Я машинально протянул руку и уцепился за сук. Тут я почувствовал, что лошадь моя одна уже погружается, и повис над пропастью. Через секунду я услышал, как несчастный конь мой стукнулся о скалы.

Дерево, за которое я так кстати ухватился, было фиговое; оно выросло в расселине скалы. Дороги к нему не было; но, пользуясь неровностями камня, я, двадцать раз подвергаясь опасности полететь в бездну, добрался кое-как до площадки, на которой был почти в безопасности. Избавившись от большей опасности, на другие, не столь важные, уже не обращают и внимания. Я совершенно успокоился, когда увидел, что мне угрожает уже одна только буря.

Я остался на этой площадке, не смея в темноте пробираться далее, потому что при каждой молнии видел со всех сторон пропасти. Дождь так и лил, гром грохотал беспрерывно, и горное эхо не успевало еще повторить одного удара, как другой уже раздавался над моей головою с грохотом, достойным Юпитера Олимпийского. Уснуть было невозможно, и я старался только как-нибудь укрепиться на своем месте, чтобы не упасть от головокружения. Я прислонился к скале и решился ждать тут, пока буря пройдет.

Ночь тянулась ужасно медленно. Между ударами грома мне слышались ружейные выстрелы, но я мог отвечать на них только криками, потому что пистолеты мои остались в седле, а крики мои терялись в оглушающем шуме бури.

К утру гроза стихла. Я был совершенно измучен усталостью; не мудрено: я почти без отдыха и без сна проехал в неделю шестьсот верст с лишком. Я искал глазами какого-нибудь уголка, где бы мне можно было поспокойнее поместиться, увидел плоский камень, опустился на него и в ту же минуту, несмотря на то, что промок до костей, заснул, как убитый.

Когда я открыл глаза, мне показалось, что вижу прекрасный сон. Надо мной было ясное небо, передо мною синее море, а вдали, верстах в двадцати пяти от меня, знакомый мне остров Кеос, где ожидала меня Фатиница и блаженство.

Полный сил и мужества я встал, чтобы как-нибудь добраться до берега. Подойдя к краю площадки, я увидел, что лошадь моя, разбившись о скалы, лежит в двухстах футах ниже меня, и потоки уже влекут ее в море. Вздрогнув невольно, я оглянулся в другую сторону и увидел, что дорога, с которой конь мой сбился, идет в тридцати или сорока футах над моей головою, но что с помощью кустиков, которые растут на скале, можно кое-как туда вскарабкаться. Я тотчас принялся за работу, раз двадцать чуть не убился, но наконец добрался до дороги. Теперь я был уже спокоен: эта дорога вела к морю.

Я побежал к рыбачьим хижинам, стоявшим на берегу. Там нашел я моих людей; они уже думали, что я погиб, но, зная, что пробираюсь к морю, решились подождать меня тут на всякий случай. Их оставалось только четверо: толмач сбился с дороги, и не знали, куда он девался; один из проводников хотел перейти вброд через поток, но вода увлекла его, и он, по всей вероятности, утонул.

Я дал им еще денег и просил рыбаков, чтобы они приготовили лодку с самыми лучшими гребцами. Хозяин непременно хотел, чтобы я позавтракал с ними; но я требовал, чтобы они тотчас дали мне лодку, и минут через пять пришли сказать, что она готова.

Я дал гребцам золотую монету сверх условленной платы, и мы полетели по волнам. Кеоса с этого места было не видно: его совершенно заслонял от меня остров святой Елены, который с площади, где я провел ночь, казался небольшою скалою; но как скоро мы обогнули южную его оконечность, Кеос снова явился передо мною. Вскоре я стал различать подробности, которые издали были не видны: деревню, которая полосою тянулась вокруг порта; потом дом Константина, который казался черною точкой и который так часто представлялся мне в сновидениях; по мере нашего приближения он начинал обрисовываться посреди своей оливковой рощи; я видел на белых стенах его решетки из сероватого камыша. Наконец я разглядел и окно, из которого Фатиница приветствовала нас при нашем прибытии и отъезде. Я стал на нос лодки и, вынув платок, начал махать им, как некогда Фатиница махала мне платком; но, видно, она была далеко от окна, потому что решетка не шевелилась и ответа не было. Я, однако же, все стоял на носу лодки, хотя мертвенность, заметная во всем доме, начинала меня беспокоить; на дороге, которая вела к нему, не было никого; никого также не было видно и около стен; вообще весь дом казался огромною могилою.

Сердце мое сжалось; но я не мог сойти с места; я стоял по-прежнему и машинально помахивал платком. Наконец мы вошли в порт и я соскочил на берег. Но тут я остановился; голова у меня кружилась; я не знал, спросить ли мне о Фатинице или прямо бежать в дом. В это самое время я увидел мою знакомку, маленькую гречанку, по-прежнему в моем шелковом платье; но оно было уже в лохмотьях. Я бросился к ней, схватил ее за руку и вскричал:

— Фатиница? Она ждет меня, не правда ли?

— Да, да, она ждет тебя, — отвечала девочка. — Только ты очень опоздал.

— Где же она?

— Я сведу тебя к ней, — сказала девочка и пошла вперед.

Я было пошел за нею, но, видя, что она ведет меня не к дому Константина, остановил ее.

— Куда же ты ведешь меня?

— Туда, где она теперь.

— Да дорога в дом Константина не здесь.

— В доме никого уже нет, — сказала девочка, покачав головою. — Дом пуст, дом пуст: могила полна.

Я затрепетал всем телом, но вспомнил, что эта девочка полоумная.

— А Стефана? — спросил я.

— Вот ее дом, — отвечала девочка, указывая на него рукою.

Я оставил девочку на улице и, не смея идти в дом Константина, побежал к Стефане.

В первой комнате были служанки; я пошел далее, не обращая внимания на их крики; найдя лестницу во второй этаж, где обыкновенно живут женщины, я побежал туда, отворил первую попавшуюся мне дверь и увидел Стефану; она была вся в черном, сидела на полу на циновке; руки ее висели вдоль тела, голова была опущена на колени. Услышав шум, она подняла голову: слезы ручьями текли из глаз ее. Увидев меня, она вскрикнула и с выражением жесточайшего отчаяния схватилась за волосы.

— Фатиница! Ради Бога, где Фатиница?

Стефана, не говоря ни слова, встала, вынула из-под подушки сверток, запечатанный черным сургучом, и подала его мне.

— Это что? — вскричал я.

— Завещание сестры моей.

Я побледнел, как мертвец; ноги подо мной подкосились; я оперся о стену и повалился на диван; мне казалось, что меня поразило громом.

Когда я опомнился, Стефаны уже не было в комнате; роковой свиток лежал подле меня.

Я развернул его, ожидая ужасов. Я не ошибся; вот что было в этом свертке. Фатиница писала:

* * *

«Ты покинул меня, милый; я долго следила глазами за кораблем, который увез тебя и, надеюсь, привезет назад; следила до тех пор, пока он не исчез вдали. Я видела: ты во все время не спускал с меня глаз. Благодарю тебя.

Да, ты меня любишь; да, я вполне могу положиться на тебя. О, слово твое неизменно, да и чему бы на земле верить, если бы обман мог, подобно Юпитеру, принимать вид белого лебедя со сладостным пением. Я осталась одна; не боясь уже подозрений, я спросила бумаги, чернил и теперь пишу к тебе: без воспоминания и надежды, разлука была бы хуже тюрьмы.

Я буду писать к тебе все, что придет мне в голову: по крайней мере, когда ты воротишься, ты увидишь, что не проходило ни дня, ни минуты, чтобы я о тебе, не думала.

Больно мне было расстаться с тобою; но я думаю, что потом горесть моя еще усилится: ты так недавно покинул меня, что мне все еще не верится, что ты уехал; все еще здесь полно тобою; а солнце еще не закатилось, пока отблеск лучей его заметен на земле.

Мое солнце — ты; жизнь моя не цвела, пока ты не появился на моем горизонте; при твоем свете распустились мои три прекраснейшие цветка: вера, любовь и надежда.

Знаешь ли, что меня немножко развлекает без тебя? Наша милая посланница. Она садится ко мне на столе, хватается клювом за мое перо, приподнимает крылышко, как будто под ним у ней письмо; она прилетела из твоей комнаты и не видала тебя. Бедняжка не может понять, что это значит!

Мне душно, мой милый; я еще не довольно плакала: слезы давят мне сердце».

* * *

«Стефана пришла навестить твою бедную Фатиницу, и мы проговорили целый день о тебе. Она счастлива, но по мне, мое горе лучше ее блаженства; она, как у нас водится, до свадьбы не видала своего мужа ни разу, а потом привязалась к нему потому, что он молод и добр, и теперь любит его, как брата.

Можно ли этак любить? Она любит как брата человека, которому отдалась на всю жизнь! Я не знаю, что было бы со мною, если бы я хоть один день любила тебя так, как люблю Фортуната; мне кажется, в этот день сердце мое не билось бы. О! Я не так люблю тебя, а люблю тебя душою, сердцем, телом, люблю, как пчела любит цветы, то есть живу тобою и без тебя не могла бы жить.

Ты не знаешь, что мне Стефана сказала. Что франкам нельзя верить, что они нисколько не дорожат своим словом, и что ты, верно, и не думаешь воротиться к нам. Бедная Стефана! Не сердись на нее, мой милый: она не знает тебя так, как я знаю; она не знает, что я скорее стану сомневаться в том, что днем светло, чем в тебе.

Стефана уходит: муж за нею прислал.

Когда ты будешь моим мужем, я не стану уходить от тебя ни на минуту, ни на секунду; тебе не придется посылать за мною, потому что я всегда буду с тобой».

* * *

«Я ходила в обыкновенное время в сад; три дня назад я была уверена, что ты уже там. Отчего же я нынче тебя не видала? Ах!.. Ты уехал.

Все цветы мои по-прежнему улыбались мне и наполняли сад своим благоуханием; я сделала из них букет, который значит: Люблю и жду тебя. И, как обыкновенно, бросила его за угол стены. Но тебя уже не было; ты не мог поднять его и сказать мне в ответе поцелуями: «Я здесь и люблю тебя».

Целый вечер до полуночи просидела я в нашей жасминной беседке. Три дня назад это был храм любви и блаженства; теперь в кем нет другого божества, кроме воспоминания.

Прощай; пойду спать, чтобы увидеть тебя во сне».

* * *

«Я видела страшные сны, мой милый, а ты мне не являлся. Боже мой! Неужели же мне тебя не видеть ни наяву, ни во сне. Мне снился Константинополь, пожар в нашем доме, умирающая мать, все страшные сны. Неужели же с меня не довольно одной действительной горести?

С утра велела я оседлать Претли, закуталась в покрывало, гуще облаков, которыми сегодня заволокло солнце, и поехала в грот. Эта часть нашего острова тоже говорит мне о тебе: и ручей, который журчит в глубине долины, и милые, красные цветки, которые растут по дороге и которые ты называл мне по именам, и листья дерев, которые жалуются ветру на то, что нынче такой пасмурный, облачный день. Приехав к гроту, я пустила Претли гулять, а сама уселась читать поэму «Гробницы», которую уже столько раз читала. Не странно ли, что я в этой книге нашла первый залог твоей любви, ветку дрока, милую эмблему рождающейся, робкой надежды? Эта ветка завяла в книге, а теперь сохнет у меня на сердце.

Если я умру, когда ты ко мне воротишься, я бы хотела, чтобы меня похоронили перед этим гротом; ты недаром любил это место; оно, точно, прекрасно; особенно есть здесь один прелестный вид на море: право, как будто вид рая.

Что за странная мысль пришла мне в голову. Умереть! Зачем же мне умирать?

Когда ты воротишься, мы вместе посмеемся над этими и над многими другими мрачными мыслями.

Знаешь ли, что я сделала? Я раскрыла свою книгу на том самом месте, где она была раскрыта, когда ты нашел ее; положила туда ветку дрока, точно такую же, как ты; потом сделала большой круг и пришла в грот по той же самой дороге, по которой шла, когда увидела ее тут.

Досадно мне только, что эта книга называется «Гробницы».

* * *

«Я, право, поссорюсь со Стефаною. Она сейчас была у меня и, увидев, что я плачу, сказала, что это очень глупо, что ты теперь, верно, на фелуке поешь с матросами какую-нибудь веселую песню. О! Это неправда, я уверена. Если ты теперь не плачешь, потому что ты мужчина (однако же, я видела, как ты плакал, и эти слезы для меня драгоценнее жемчуга), то по крайней мере ты печален, не правда ли? И не поешь никакой песни, кроме разве только своей меланхолической сицилийской песни, одной, которую я позволяю тебе петь?

В то время как я писала эти строки, на моих гуслях лопнула струна. Говорят, что это недобрый знак; но, я помню, ты говорил мне, что не должно верить ни снам, ни предвещаниям.

Я ничему этому не верю, а верю только тебе, мой повелитель, творец моего нового бытия…»

* * *

«О, я не смею сказать тебе, что боюсь и надеюсь, мои милый, потому что это было бы вместе и большой радостью, и большим несчастьем для меня.

Я люблю только две вещи на свете, разумеется, кроме тебя; цветы мои и моих горлиц. Стефану я ненавижу.

Горлицы мои любятся, это я знала; но я и не воображала себе, что цветы мои тоже любятся; иные из них и растут, и цветут лучше, когда они подле некоторых других; а если приблизить их к другим цветам, которые им не нравятся, они начинают вянуть и сохнуть. Так, видно, у цветков, как и у людей, любовь — жизнь, а равнодушие — смерть.

О, если бы ты был со мною, ты увидел бы, как пониклая голова моя снова приподнялась и как бледные щеки мои покрылись бы ярким румянцем.

Но я думаю, что, кроме разлуки с тобою, есть еще и другая причина, по которой я худею и бледнею: я скажу тебе ее, когда узнаю наверное».

* * *

«У нас, майнотов, есть страшный обычай.

Один путешественник спрашивал моего прадедушку, Никиту Софианоса, чем потомки спартанцев наказывают обольстителя?

Его принуждают, отвечал прадедушка, дать семейству обольщенной быка, такого большого, чтобы он мог пить в Евротасе, стоя задними ногами за Мессенией.

Да таких быков не бывает, сказал путешественник.

Зато у нас не бывает ни обольстителей, ни обольщенных, отвечал прадедушка.

Вот что говорил мой прадедушка; но с тех пор времена переменились и народ придумал страшное наказание за это преступление, которого предки наши не знали.

Если виновный тут, братья несчастной идут к нему, и он должен или загладить вину свою, или драться с ними. Начинает старший; если убьют, дерется второй, потом третий, до последнего, а после братьев отец.

Потом мщение завещается дядям, двоюродным братьям, и все они дерутся, пока виновный не будет убит.

Если виновник удалился, то мщение падает на его сообщницу: отец или старший брат, одним словом, старший в семействе, спрашивает ее, сколько времени ей нужно, чтобы возлюбленный ее возвратился; и она сама назначает полгода, девять месяцев, но не больше года.

После этого все идет прежним порядком; никто не напоминает несчастной об ее проступке и спокойно ждут, чтобы назначенное время наступило.

В этот день старший в семействе спрашивает у несчастной, где ее муж, и, если мужа нет, он ее застреливает.

Возвратись же, мой милый, потому что, если не воротишься, ты убьешь не только меня, но и нашего ребенка».

* * *

«Стефана говорит, что я день ото дня худею. Нынче утром она советовала мне беречься; она боится, нет ли у меня болезни Апостоли. Она не знает, что теперь я не могу умереть, потому что должна жить за двоих».

* * *

«Где ты теперь, мой милый? Верно, в Смирне. Неизвестность — одна из причин, по которым разлука так тяжела. Я угадала: чем больше проходит времени, тем я более печалюсь. Мне страшно подумать, что воспоминание, столь живое тотчас после разлуки, изглаживается и затягивается, как рана; правда, после раны остается шрам; но разве нет шрамов, которые со временем совсем проходят?

Разумеется, что это не может касаться до меня: здесь все говорит моему сердцу. Куда бы я ни пошла, ты везде бывал; везде еще свежо воспоминание о тебе. Я бы не могла забыть тебя, если бы даже хотела, потому что окружена такими воспоминаниями, и если бы моя рана могла затянуться, то любовь осталась бы в ней, и навсегда.

С тобой не то. Кроме нашего острова, я нигде не бывала; никто меня не видал, ничто не напомнит тебе обо мне. А я, прости меня, я так мало знаю, что, если бы услышала, где ты живешь, я бы не угадала, в которую сторону мне посылать по ветру свои вздохи и поцелуи.

А это невежество еще усиливает любовь мою. Если бы я была учена как ты, воображению моему было бы где разгуляться; я бы спрашивала сама себя, какая сила удерживает звезды над моей головою, отчего времена года в определенные сроки возвращаются, чья невидимая рука управляет судьбою царств; и тогда, погрузившись в размышления, стараясь измерить в могущество Божие, и знание людское, я бы, может быть, на минуту и забыла о тебе. К несчастью, у меня нет этого развлечения. Едва сделаю несколько шагов, и уже дошла до пределов моего ума, стесненного невежеством, и снова принуждена возвратиться к своему сердцу, исполненному любовью».

* * *

«Боже мой! Боже мой! Ни слуха о тебе и нет надежды получить какую-нибудь весть. Прошедшее мое светло, настоящее мрачно, будущее черно. И я ничем не могу изменить обстоятельств, от которых зависит жизнь и смерть моя… Ждать! О, как это тяжело!

Я не сомневаюсь в твоей любви, верю твоему слову; знаю, что ты сделаешь все, что человечески возможно, чтобы только возвратиться ко мне. Но судьба сильнее человеческой воли. Мне хотелось бы лететь к тебе, а я принуждена жить здесь. Бывают минуты, когда мне хотелось бы умереть, чтобы душа моя освободилась от оболочки тела».

* * *

«О, теперь я точно больна, мой милый; меня мучит лихорадка, и я беспрестанно перехожу от ужасного волнения к смертельному унынию. Я думала, что могу писать к тебе всякий день и поверять тебе каждую мысль моего сердца; но они скоро истощились. Что нового могу я сказать тебе? Я все уже высказала. Люблю тебя, люблю, люблю!..

Чтобы выразить все мысли, которые занимали меня в целый день, мне стоит только вечером написать одно это слово».

* * *

«Нет более сомнения! Живое существо трепещет у меня под сердцем; я сейчас это почувствовала и возвращаюсь к письму моему, чтобы сказать тебе: мы оба тебя любим.

О, не забудь этого: теперь я не одна, теперь ты не для меня одной должен воротиться. Между нами есть нечто священнее нашей любви: наш ребенок.

Я плачу, мой милый. От радости или от страха? Нужды нет; по крайней мере я могу снова плакать а слезы облегчают меня».

* * *

«Сегодня три месяца, как ты меня покинул; три месяца день в день, и во все это время не прошло ни минуты, когда бы я о тебе не думала.

Поспеши воротиться, мой милый, ты не узнаешь своей Фатиницы: так она стала слаба и бледна».

* * *

«Богу известно, что я была доброй дочерью, доброй сестрою, и что во время опасных поездок моего отца и брата не проходило дня, чтобы я за них не молилась. Послушай же, и не вини меня в этом: с тех пор как вы вместе уехали, мне кажется, я трех раз об них не подумала; а между тем ведь они подвергаются опасностям; для них море готовит бури, битвы готовят раны, правосудие людское — казни.

Боже мой! Прости, что я не думаю больше об отце и брате; прости, что я думаю только об одном моем возлюбленном.

О, как бы мне хотелось погрузиться в летаргический сон и пробудиться только для того, чтобы быть счастливой или умереть. Время течет, часы проходят, и я замечаю это только потому, что дни сменяются ночами, а за ночью следует день. Если это продолжается таким образом пять месяцев, отчего же оно не может продолжаться и всегда? Время считается только горестями или радостями: пять месяцев разлуки — целая вечность.

Боже мой! Что это я там вижу?.. Неужели наша фелука?

О, благодарю тебя, Боже мой! Это она, она!

Так я тебя снова увижу!

Господи! Дай мне силы перенести это благополучие!

О, я умру с радости… если не с горя».

* * *

«Без тебя! Без тебя!.. Господи, помилуй меня грешную!»

* * *

«Они все знают!..

Завидев фелуку, я побежала к окну и по мере ее приближения старалась разглядеть, тут ли ты. Прости меня. Боже мой! Но, кажется, мне легче была бы узнать, что недостает отца или брата, чем тебя.

Тебя не было. Я убедилась в этом гораздо прежде, чем фелука вошла в порт. Все побежали к ним навстречу; одна я не могла оторваться от окна; у меня недоставало даже силы показать им знаками, что я их вижу.

Они взошли на гору; я видела их издали; они были печальны и беспокойны. Потом я услышала радостные крики, которыми приветствовали их слуги; потом услышала, что они идут по лестнице, отворяют дверь. Я хотела идти им навстречу, но посредине комнаты упала на колени, произнося твое имя.

Не знаю, что они мне отвечали; я поняла только, что они высадили тебя в Смирне, где ты хотел подождать их; что ты уехал, не дождавшись, и что они не знают даже, куда ты поехал и когда воротишься.

Я упала в обморок.

Когда я пришла в себя, со мной была одна Стефана.

Она плакала. Я скрывала от нее, что я беременна, и она, не зная этого, невольно обличила мое положение, когда старалась привести меня в чувства».

* * *

«О, какая долгая, отчаянная ночь! Какая бурная ночь и на земле, и в моем сердце!.. О, если бы весь мир разрушился, лишь бы на развалинах его хоть раз еще тебя увидеть!»

* * *

«Я осуждена, мой милый! Если через четыре месяца ты не воротишься, я умру за тебя и через тебя.

Благословляю тебя!

Сегодня они пришли ко мне в комнату одни со спокойными, но строгими лицами. Я догадалась, зачем пришли они, и упала на колени.

Они стали меня допрашивать, как судьи преступницу. Я все сказала.

Они спросили, воротишься ли ты. Я отвечала: «Непременно, если только он не умер».

Они спросили, сколько времени мне надобно. Я отвечала: «Дайте мне только обнять моего ребенка».

Они позволили мне прожить три дня после того, как он родится.

Если уже ты не воротишься, то мне лучше всего умереть».

* * *

«Теперь я уже не живу. Я жду.

Все для меня в этом одном слове. Я встаю, иду к окну, смотрю пристально на море. Завидев судно, я трепещу и надеюсь… Оно приходит, и все кончено.

Стефана бранит меня, зачем я не открыла ей своей тайны; она говорит, что вместе мы могли бы обмануть и батюшку, и брата. Что мне за надобность их обманывать. Я совсем не намерена жить, если ты не воротишься».

* * *

«Здесь все по-прежнему. Право, в иные дни мне приходит в голову: не сон ли все это? Батюшка и брат как будто все забыли; приходят ко мне всякий день и по-прежнему со мной добры и ласковы… Но по временам внезапное, болезненное содрогание говорит мне, что они помнят и так же, как я, ждут».

* * *

«О, Боже, неужели же срок уже наступил?.. О, как я страдаю!

Боже милосердия! Неужели я должна умереть, не видев тебя… О, мой милый!..

Мне остается жить три дня…»

* * *

«Еще весь день мой!.. Они станут ждать с тех пор, как солнце взойдет из-за острова Тенедоса, до того, как оно закатится за горами Аттики.

День такой светлый, прекрасный…

Я боюсь смерти: я знаю, что ты жив, я тебя видела во сне. А ты видел ли меня? Знаешь ли, чувствуешь ли ты, в какой я опасности? Знаешь ли ты, что я тебя призываю, что ты один на свете можешь спасти меня?

Зачем я не убежала! Я бы могла убежать, покуда они не воротились.

Я ждала тебя».

* * *

«Стефана хотела идти в сад. Слуга поднял ее покрывало, чтобы посмотреть, не я ли это.

Вся деревня знает, что нынче последний мой день. Все молятся. В церкви перезванивают, чтобы все молились за упокой грешницы, которая скоро будет… усопшей.

А усопшей — буду я… я… твоя Фатиница… Голова у меня кружится.

Я не почувствую удара… Я до тех пор с ума сойду».

* * *

«Море пусто… Я далеко вижу… Ничего, ничего нет!..

Все молятся.

О, Боже мой! Как солнце скоро идет к закату!»

* * *

«Стефана лежит на моей кровати, плачет и рвет на себе волосы.

Я, с ребенком на руках, как безумная, хожу вокруг комнаты, и по временам останавливаюсь, чтобы написать тебе еще несколько слов.

О, Боже мой! Хотя бы они пощадили невинного младенца!

Не плачь, добрая Стефана, не плачь; ты меня мучаешь…

Ты никогда не забудешь меня, мой милый?

Узнаешь ли ты когда-нибудь, как я страдала! О, ты очень несчастен или ужасно виноват!

Солнце не идет, а летит; оно уже у самых гор… Еще несколько минут, и оно закатится… Мне кажется, оно облито кровью.

Мне пить хочется. Жажда меня мучит.

Теперь я считаю время уже не днями, не часами, а минутами, секундами. Все кончено; теперь, хоть бы ты был уже в гавани, то не успел бы выйти на берег; ты был бы на дворе и не успел бы взойти сюда.

Я слышу шум… О, не они ли?

Они! Они!.. Они сдержали свое слово… Солнце село…

Они на лестнице… подходят к дверям… отворяют…

Прости!.. Господи, помилуй меня грешную!..»

* * *

Здесь кончилась рукопись Фатиницы. Я побежал в комнату Стефаны.

— Что же? Что было потом? — вскричал я.

— Потом, — отвечала Стефана, — отец дал ей время помолиться Богу; а когда она кончила, он вынул из-за пояса пистолет и размозжил ей голову.

— А ребенок, наш ребенок? — вскричал я, ломая себе руки.

— Фортунат взял его за ноги и разбил ему голову об угол.

Я упал без чувств.


Читать далее

I 14.04.13
II 14.04.13
III 14.04.13
IV 14.04.13
V 14.04.13
VI 14.04.13
VII 14.04.13
VIII 14.04.13
IX 14.04.13
X 14.04.13
XI 14.04.13
XII 14.04.13
XIII 14.04.13
XIV 14.04.13
XV 14.04.13
XVI 14.04.13
XVII 14.04.13
XVIII 14.04.13
XIX 14.04.13
XX 14.04.13
XXI 14.04.13
XXII 14.04.13
XXIII 14.04.13
XXIV 14.04.13
XXV 14.04.13
XXVI 14.04.13
XXVII 14.04.13
XXVIII 14.04.13
XXIX 14.04.13
XXX 14.04.13
XXXI 14.04.13
XXXII 14.04.13
XXXIII 14.04.13
XXXIV 14.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть