Лицо Сэма выражало скорбь, углубленную сожалением и чуть-чуть смягченную долготерпеливым всепрощенчеством виртуоза, чье мастерство так и так пропадает втуне. Однако же твердой, непреклонной рукой он подтянул подпруги, смотал лассо и повесил его на переднюю луку, приторочил к задней свой плащ и пальто и вскинул на руку ременный хлыст. Все Мерридью (арендаторы ранчо Альтито) — мужчины, женщины, дети и слуги, вассалы и гости, батраки и собаки и случайные забредалы — все они столпились, на, что называется, галерее ранчо, и лица их были тоскливей печального. Ибо если прибытие Сэма Галовея на всякое ранчо, в лагерь или в хижину между реками Фрио и Браво дель Норте вселяло радость, то отбытие его повергало всех в грусть и уныние.

И вот, в глубоком безмолвии, когда слышалось лишь торканье задней лапы какого-то шелудивого пса, изгонявшего настырную блоху, Сэм нежно и бережно приторочил гитару поверх плаща и пальто. Гитара была в зеленом холщовом чехле, и если это вам что-нибудь говорит, то говорит о Сэме.

Сэм Галовей был последним из трубадуров. Ну, это народец наверняка вам знакомый. В энциклопедии, знаете, сказано, что они будто бы славились с одиннадцатого по тринадцатый век. Чем славились, там не сказано — уж будьте уверены, не мечами они славы ради размахивали, размахивать они больше любят смычком, или там вилкой с макаронами, или, если уж на то пошло, женским шарфом. Ну, так или иначе, а Сэм Галовей был одним из зтих, из трубадуров.

Усаживаясь на своего пони, Сэм изобразил мученический лик. Правда, если бы сравнить его лик с внешним обликом пони, то лик получился бы едва ли не клоунский. Сами понимаете, пони знает своего седока наизусть, и сородичи на пастбищах или у привязи наверняка объясняли Сэмову пони, какой ему позор, коль ездит на нем гитаристишка, а не настоящий, руганый-переруганый, матерый как бог знает что ковбой. Перед собственной лошадью и герой-то не герой, а уж насчет трубадура, так и с эскалатора в универмаге никакого спроса, если он под ним застопорится.

Да нет, вы не думайте, я знаю, что я тоже трубадур; а вы сами-то нет, что ли? Помните, вам в свое время вдалбливали всякие рассказики, учили карточным фокусам и еще этой штуковине на фортеплясах, как оно там бренчится: та-рам, та-рам, та-ра-рам, па-ра-рам: десятиминутные, изволите видеть, арапские развлеченьица, которые вы подучивали, отправляясь в гости к вашей богатой тетушке Джейн. Вот и должны бы знать, что, выражаясь по-латыни, omniae personae in tres partes divisae sunt.[6]Все личности разделены на три части (лат., искаж.). Пародируется начальная фраза хрестоматийного сочинения Юлия Цезаря «De bello Gallicum» — «Вся Галлия делится на три части». (Примеч. переводчика). А именно: все делятся на баронов, трубадуров и работников. Баронам и в голову не придет читать такую чепуху; у работников на чтение времени нет; стало быть, вы обязательно трубадур и обязаны понять Сэма Галовея. Поем мы или играем, пляшем или пишем, читаем лекции или рисуем картины, суть одна: мы как есть трубадуры, и давайте хоть без особой чести выходить из этого положения.

Пони — с виду брат-близнец Данте Алигьери, — управляемый коленями Сэма, отвез менестреля на шестнадцать миль к югу. Природа была настроена как нельзя более благосклонно. Лигу за лигой заткали холмистую прерию благоуханным ковром мелкие нежные цветочки. Восточный ветер охолаживал весеннюю теплынь; ватно-белые облака с Мексиканского залива мягко и косо цедили лучи апрельского солнца. Сзм ехал и распевал песни. Под уздечку он понатыкал веточек чапарреля от слепней. В таком нехитром венке долгомордое четвероногое казалось еще дантеподобнее и, судя по его унылому виду, размышляло о Беатриче.

Сэм ехал прямиком, насколько позволяла топография, к ранчо старика Элисона. Ему что-то захотелось в гости к какому ни на есть овцеводу. А то слишком уж многолюдно, слишком много шуму, вздоров, неурядиц, суматохи было на ранчо Альтито. Он никогда еще не снисходил до пребывания на ранчо старика Элисона, однако ж не сомневался, что встречен будет радушно. Трубадур всюду сам себе пропускное свидетельство. Работники замка опускают перед ним подъемный мост, и барон сажает его ошую за столом в пиршественном чертоге. А уж там дамы дарят его улыбками, рукоплещут его песням и россказням, и опять же работники приносят кабаньи головы и винные сосуды. Если же барон и клюнет раз-другой носом в своем резном дубовом кресле, то это он так, без недоброго умысла.

Старик Элисон приветствовал трубадура благоговейно. Он частенько внимал похвалам Сэму Галовею из уст других скотоводов, удостоившихся его гостевания, но и помыслить не мог о том, чтобы такая честь осенила его скромный баронский удел. Я говорю «баронский», ибо старик Элисон был последним из баронов. Что говорить, рановато умер господин Бульвер-Аиттон и не мог с ним как следует познакомиться, а то еще очень погодил бы награждать таким прозваньем своего Варвика. По сути же, долг и призвание всякого истинного барона — обеспечивать работой работников и кровом с харчами трубадуров.

Старик Элисон был невзрачный старикашка с короткой желтоватой бороденкой и личиком, разлинованным и изборожденным давно прошедшими улыбками. И ранчо-то его было двухкомнатной лачугой в милостивом окружении вязовой рощицы — на самой-самой окраине овечьего пастбища. По части домочадцев у него имелись повар-индеец из племени кайова, четыре овчарки, домашняя овца и более или менее прирученный койот на цепи у заборного столба. Он считал своими три тысячи овец, пасшихся на двух квадратных милях арендованной земли и на многих еще тысячах акров неарендованных и ничейных. Три-четыре раза в год кто-нибудь, кто хоть чуть понимал английский, подъезжал к воротам и заводил разговор на три-четыре фразы. И это были красные дни в календаре старика Элисона. Так какими же осиянными, жирными и несравненно изукрашенными литерами прикажете обозначить день, когда трубадур — трубадур, каковой согласно энциклопедии обязан был славиться с одиннадцатого до тринадцатого столетия! — остановил коня у сего баронского замка?

При виде Сэма Галовея давно отошедшие улыбки старика Элисона вернулись и расправили его морщины. Он выскочил из дому не то вприпрыжку, не то вприскочку.

— Привет вам, Элисон! — весело возгласил Сэм. — Я тут подумал, не заскочить ли к вам на день-другой-третий. Дожди вот, кстати, выпали. Будет что щипать вашим ягнятам.

— Ну, ну и ну, — сказал Элисон. — Не сказать как я рад, что ты не поленился проехаться к мелконькой ферме на отшибе. Зато уж и тебе не сказать как рады. Слезай, что ли. У меня как раз на кухне припасен мешок овса — как, принести твоей животине на поживу?

— Овса, — это ему-то? — насмешливо удивился Сэм. — Нет уж, сэр, обойдемся. Он и протрусился-то еле-еле. Я бы его, с вашего позволения, пустил пастись на привязи с вашими лошадьми.

Твердо вам скажу, что никогда между одиннадцатым и тринадцатым веками бароны, трубадуры и работники не устраивались так превосходно, как их потомки в этот вечер на ранчо Элисона. Индеец-кайова испек пышное и вкусное печенье и сготовил крепкий кофе. Неистребимым гостеприимством и нестерпимым восторгом светилась обветренная хозяйская физиономия. А трубадур молвил сам себе, что наконец попал в края обетованные. Отменная и обильная трапеза, хозяин, которого малейшая попытка развлечь приводила в восхищение несоразмерное, и вообще безмятежность, нынче как раз отвечавшая чувствительной душе, — все это, вместе взятое, овеяло трубадура радостью и покоем, почти, что неведомыми во все время странствий и пребываний то на том, то на другом ранчо.

После вкуснейшего ужина Сэм распаковал зеленый холщовый мешок и вынул свою гитару. Нет, вы не подумайте, не для оплаты — ни Сэм Галовей и ни один из подлинных трубадуров не был прямым потомком Томми-труженика. Про Томми-труженика вы наверняка читали в достопочтенных, хотя временами и загадочных откровениях Матушки-гусыни. Томми-труженик пел, и за это ужинал. Нет, ни один истый трубадур так делать не станет. Он сначала поужинает, а потом уж распевает почем зря.

Репертуар Сэма Галовея включал примерно пятьдесят анекдотов и песенок, что ли, тридцать — сорок. Ну, не то чтобы уж так и все, наглухо. Нет, проговорить любую тему на двадцать сигарет ему почти ничегошеньки не стоило. И он никогда не сидел, ежели мог лечь; и никогда не стоял, ежели мог сесть. Лично я очень склонен садиться и ложиться вместе с ним, ведь я рисую автопортрет, сколько мне позволяют отупелый карандаш и замусоленный словарь.





Очень бы вам не худо на него поглядеть: такой крепыш-недоросток, которого сколько ни воображай, не вообразишь. Носил он иссиня-синюю шерстяную блузу, передернутую спереди жемчужно-серыми толстоватыми шнурками, неистребимую бурую парусиновую робу и неизбежные сапоги на высоких каблуках с мексиканскими шпорами, а вдобавок ко всему мексиканское же соломенное сомбреро.

В этот вечер Сэм и старик Элисон выставили свои шезлонги под сень вязов. Задымились сигареты; и трубадур весело тронул струны гитары. Многие спетые песни были причудливые, невеселые, тоскливые canciones, услышанные от мексиканских овцеводов и vaqueros. Особенно одна из них порадовала и потешила душу одинокого барона: любимая песня овечьих пастухов, начинавшаяся словами «Huile, huile, palomita», что в переводе значит «Лети, лети, моя голубка». За этот вечер Сэм много раз спел ее для старика.

Трубадур остался гостить на этом ранчо. Здесь была тишина, покой и воздаяние, какого не найдешь на шумных ранчо властительных скотоводов. Да и кто на всем свете мог бы увенчать труд поэта, музыканта, художника надежнее и обожательнее, чем награждавший его восторгом за малейшее усилие старик Элисон? Прибудь хор и король в скромную хижину крестьянина или дровосека, и то его бы не встретили с таким радушием и благодарностью.

Сзм Галовей большей частью валялся на прохладной парусиновой койке в тени вязов. Здесь он свертывал свои самокрутки, читал что бог пошлет на богом забытое ранчо и обогащал свой репертуар импровизациями, пробуя их на гитаре. Словно раб, прислуживающий великому хозяину, приносил ему индеец-кайова холодную воду, нацеженную из красного кувшина под навесом; приносил и еду по надобности. Кротко овевали его ветерки, налетая из прерии; пересмешники поутру и в полдень соревновались с его лирой и уступали ей: казалось, душистая тишь заполонила его жизнь. Элисон объезжал стадо, трясясь на своем пони, покрывавшем милю за час; кайова забирался в самый тенистый угол кухни, а Сэм возлежал на койке и думал, в каком счастливом мире он пребывает, в каком благосклонном к тем, кто дарит развлечения и удовольствия. Вот ему, например, дается кровля и пища, самая что ни на есть вкусная пища; ни хлопот, ни трудов, ни волнений, все всегда пожалуйста, и хозяин при шестнадцатом повторении песенки или анекдота радуется словно спервоначала/ Перепадал ли древнему трубадуру такой чрезвычайно королевский замок во всех его скитаниях? И пока Галовей так лежал, буроватые малышки кролики робко пробегали по двору; стайка пышно-хохлатых голубых перепелов спешила гуськом шагов за двадцать от него; птичка paisano, охотясь за тарантулами, прыгала по забору и приветствовала его роскошными размахами длинного пышного хвоста. На восьмидесятиакровом лошадином выгоне пони со своей дантеобразной физиономией пасся, жирел и чуть ли не улыбался. Вообще странствованиям трубадура, видать, настал конец.

Элисон был сам себе vaciero. To есть сам, своей персоной снабжал овечьи загоны дровами, водой и едой, a vaciero для этого не нанимал. В небольших хозяйствах дело обычное.

И вот однажды утром поехал он к загону, где властвовал один его пастух, именуясь Энкарнасион Фелипе де ла Крус-и-Монто Пьедрас, с недельным рационом черных бобов, кофе, сахара и еще кой-чего съестного. На третьей миле от бывшего форта Юинг он повстречал лицом к лицу ужасного человека по имени Король Джеймз верхом на яростном, гарцующем, кентуккийском скакуне.

На самом деле Короля Джеймза звали Джеймз Корроль; но люди переустроили его имя для пущей верности, а также потому, что так оно больше нравилось его величеству. Король Джеймз был крупнейшим скотоводом от площади Аламо в Сан-Антонио до салуна Билла Хоппера в Браунсвиле. А на придачу и главнейшим, всегдашнейшим задирой, хвастуном и убийцей на весь юго-западный Техас. Он ежели что хвастал, то потом так и делал; и чем больше от него было шума, тем больше безобразия. В газетных рассказиках оно как: там всегда такой тихий, с голубыми глазами, вежливый человек в углу — он и есть самый злодей; но не такова жизнь и не таков этот рассказ. Дайте-ка мне выбирать, с «ем задираться — то ли со здоровенным ругателем-громилой, то ли с безобидным голубоглазым незнакомцем, тихонько сидящим в углу; ну, тогда там, в том углу, пойдет каждый раз такая потеха…

Король Джеймз, как я и собирался сказать, был свирепый, белобрысый, загорелый детина весом сотни на две фунтов, с лица налитой, как октябрьская земляничина, и два поперечных разреза под косматыми рыжими бровями служили ему в качестве глаз. В этот день на нем была фланелевая рубашка, вообще-то более или менее светло-коричневая, только этого было не видно за темными пятнами испарины по случаю солнечной погоды. Он был одет и еще кое, во что и даже изукрашен — бурые парусиновые штаны, заправленные в огромные башмаки, и отовсюду торчали красные носовые платки да револьверы; поперек седла дробовик, а кожаный пояс блестит миллионами патронов — но тут уж среди пустяков и соображение ваше проскальзывало, а виделись только два поперечных разреза на месте глаз.

Вот такого человека старик Элисон и встретил на своем пути; и если вы еще заметите к чести барона, что было ему шестьдесят пять лет, весил он девяносто восемь фунтов и был наслышан о деяниях Короля Джеймза, да к тому же, имея пристрастие к vita simplex,[7]Простая жизнь (лат.). он (то есть барон) не имел при себе оружия, а имел бы, в ход все равно бы не пустил; ну и вряд ли вы его осудите, если я скажу вам, что улыбки, которыми благодаря трубадуру наполнились все его старческие складки и морщинки, вмиг улетучились, и лицо его стало как прежде, тускло-морщинистым. Но он был не из тех баронов, которые бегут от опасности. Он без особого труда осадил своего быстроногого (миля в час) пони и приветствовал могутного монарха.

Король Джеймз высказался с королевской прямотой.

— Это не твои ли овцы, старая ты рохля, толкутся на здешних пастбищах? — промолвил он. — Какое ты на это имеешь право? Ты что, купил здесь землю или, может, арендуешь?

— Арендую у государства две квадратные мили, — кротко ответствовал старик.

— Ни черта ты здесь не арендуешь, — произнес Король Джеймз. Срок твоей аренды вчера истек, и мой человек в земельном ведомстве разом переоформил ее на меня. Теперь ты в Техасе не владеешь ни травинкой. Вообще вам, овцеводам, надо отсюда сматываться, да поживее. Кончилось ваше время. Тут требуется разводить настоящий скот, крупный, а вам, шибздикам, нечего под ногами болтаться. Стало быть, где твои овцы нынче толкутся, это земля моя. Я ее обнесу колючей проволокой сорок на шестьдесят миль, и какая твоя овца окажется в загоне, та, считай, подохла. Неделю тебе даю, чтоб ни одной живой здесь не было. Какие останутся, пошлю человек шесть с винчестерами наделать из них баранины. А увижу здесь тебя — так и самому несдобровать.

И Король Джеймз многозначительно похлопал по казеннику своего ружья.

Элисон поехал дальше, к выгону Энкарнасиона. Он повздыхал, и морщины на его лице обозначились резче. Слухи, что старым порядкам приходит конец, доходили до его ушей. Значит, и свободные пастбища — дело уже прошлое. Но над ним и без того скопились напасти. Стада — нет, чтобы разрастаться — уменьшались; цена на шерсть падала от стрижки к стрижке; даже Бредшо, лавочник во Фрио, у кого он закупал провиант, и тот приставал, что вот, мол, за шесть месяцев не плачено, и грозил прекратить кредит. Так что последнее бедствие, которое обрушил на него страшный Король Джеймз, вконец старика подкосило.

Когда, уже в закатную пору, он вернулся к себе, то увидел, что Сэм Галовей полулежит на койке среди скатанных одеял и мешков шерсти.

— Привет, дядя Бен, — весело возгласил трубадур. — Что-то вы нынче рановато. А я тут пробовал испанское фанданго с новым перебором. Вот как раз вроде получилось, ну-ка послушайте.

— Красота, ну ничего себе красота, — сказал старик Элисон, сидя на кухонной приступочке и поглаживая седые терьерские баки. — По-моему, так ты, Сэм, давно заткнул за пояс всех музыкантов, сколько их есть на востоке и на западе, докуда дороги проложены.

— Ну, не знаю, — прикинул Сэм. — Но насчет вариаций я мастак, что да, то да. На чем другом, а на пяти бемолях им меня никак не одолеть. Сами-то вы чего-то не в себе, дядя Бен, выдохлись, что ли, к вечеру?

— Да, малость подустал; вот и все, вот и все, Сэм. У тебя ежели, может, игра на сегодня не кончена, сыграл бы ты мне эту мексиканскую штуку-то: «Huile, huile, palomita». Понимаешь, меня эта песенка вроде как утешает и обнадеживает после долгой поездки или чего прочего, разных там неприятностей.

— Само собой, seguramente, sefior, — сказал Сэм. — Сколько раз захотите, столько я вам ее оттарабаню. Кстати, пока я не забыл: дядя Бен, вы скажите веское слово Бредшо насчет последних-то окороков. А то ведь перекопченные прислал.

Если человеку шестьдесят пять лет и живет он особняком на ранчо и на него обрушились всевозможные невзгоды, какой тут спрос, коли не может он долго и толком притворяться? Вдобавок и трубадур был приметлив на чужие несчастья — они ведь нарушали его покой. И на другой день Сэм снова принялся расспрашивать старика: чего он печалится и почему рассеян? Тогда Элисон поведал об угрозах и распоряжениях Короля Джеймза и о том, что его избрали неповинной жертвой бледная печаль и яростный разор. Трубадур выслушал все это очень задумчиво. Про Короля Джеймза он и без того был довольно наслышан.

На третий день из семи пожалованных ему властелином здешних мест старик Элисон снарядил тележку во Фрио за припасами для ранчо. Бредшо был неуступчив, но не безжалостен. Он уполовинил список и согласился еще немного потерпеть с деньгами. Кстати же был затребован и получен новый в меру прокопченный окорок на усладу трубадуру.

По пути домой, на шестой миле от Фрио, старик повстречался с Королем Джеймзом, который ехал в город. Его величество был, как всегда, свиреп и грозен видом, однако в тот день его смотровые щели были как будто пошире обычного.

— День добрый, — хмуро поздоровался Король. — Вас-то мне и надо. Тут, слышно было, говорил вчера один скотовод из Сэнди, что будто вы родом с Миссисипи, из Джексонского округа. Это что, так и есть?

— Я там родился, — сказал старик Элисон, — и прожил до двадцати одного года.

Тот вчера говорил, — продолжал Король Джеймз, — будто вы вроде бы в родстве с Ривзами из Джексонского округа. Это как, правда?

Да, — сказал старик. — Вот, например, тетушка Каролина Ривз — она моя сводная сестра.

Она мне тетка, — сказал Король Джеймз. — Я сбежал из дома шестнадцати лет от роду. Так что ладно, у нас с вами был разговор четвертого дня, давайте-ка кой-чего обговорим заново. Я, конечно, такой, я и сякой; оно, может, и верно, только наполовину. На моей земле хватит места для ваших, сколько их там, овечек. Тетя Каролина, помню, лепила из теста барашков и выпекала для меня. В общем, где ваши овцы пасутся, то и пусть их, и пастбище все равно что ваше. С деньгами-то как?

Старик, не таясь, объяснил, как плохо у него с деньгами; объяснил с достоинством, сдержанно и подробно.

— Она, бывало, подкладывала мне в школьную сумку лишний кусок — это я про тетю Каролину, — сказал Король Джеймз. — Мне нынче во Фрио, а завтра заверну к вам на ранчо. Сниму-ка со счета две тысячи, завезу и скажу Бредшо, пусть не жмется, отпускает что надо в кредит. В наших-то местах, небось слышали, говорят, мол, Ривзы и Корроли всегда заодно, точно двойчатка каштанов. И со всяким Ривзом я — Корроль из-под Джексона. В общем, завтра я у вас буду так это примерно к закату, и вы больше ни о чем не волнуйтесь. Вот только засуха, а трава молодая, как бы не пожухла.

Старик Элисон радостно потрусил домой, и снова его морщины разошлись улыбками. Нежданно-негаданно, чарами родства и по волшебству добра, где-то укрытого во всех людских сердцах, он вдруг вылез из всех затруднений.

Сэма Галовея на ранчо не оказалось, только гитара его свисала с дерева на кожаном ремешке и постанывала под ветерком с залива, скучая по хозяйским пальцам.

— Сэм, он пони хватал, — объяснил кайова, — и говорил ехать Фрио, какой дьявол нон сабе. Говорил, сегодня вечером назад. Может, да. Вот все.

Высыпали первые звезды, и трубадур явился в свое пристанище. Пони он пустил на выгон и пошел в дом, воинственно бренча шпорами.

Элисон сидел за кухонным столом в ожидании ужина и со спокойным, довольным видом попивал кофе из жестянки.

— Здорово, Сэм, — сказал он, — вот молодец, что вернулся. Даже и не понимаю, как это мы тут жили-кисли, пока ты нас не растормошил, чего так поздно-то — не иначе загулялся во Фрио с тамошними девчонками?

Затем старик еще раз глянул Сэму в лицо и увидел, что перед ним вовсе не менестрель, а человек дела.

И пока Сэм отстегивает кобуру с шестизарядным револьвером старика Элисона, который тот, едучи в город, всегда оставлял дома, мы заметим в скобках, что если и когда трубадур откладывает гитару и берется за шпагу, то жди беды. Не точнейшего выпада Атоса, не холодного мастерства Арамиса, не железной руки Портоса — нет, жди гасконского бешенства, нападения неправильного и яростного — шпаги д Артаньяна, вот чего опасайся.

— Все, дело с концом, — сказал Сэм. — Затем я и съездил во Фрио. А то что же он с вами так, позволять это нельзя, дядя Бен. Я его нашел в салуне Саммера. У меня все было продумано. Я сказал ему на ухо пару ласковых слов, и он первый схватился за револьвер — из ребят человек шесть видели, что первый, — но я управился быстрее. Он схлопотал три пилюли в легкие — рядком, под одно блюдечко уместились бы. Словом, больше он вас, будьте уверены, не потревожит.

— Это, стало быть, ты про Короля. Джеймза говоришь-то? — спросил старик Элисон, прихлебывая кофе.

— Про кого же еще. Меня, конечно, повели к шерифу ну, свидетели-то, что он первый схватился за револьвер, они ведь тут как тут. Само собой, потребовали с меня триста монет залога, что явлюсь в суд, но сразу отыскались четыре не то пять поручителей. Так, дядя Бен, живите спокойно. Поглядели бы вы, как я ему аккуратненько всадил три пульки, одну к одной. Небось, когда разработаешь пальцы на гитаре, то и стрелять ловчей, а, дядя Бен?

Тихо-тихо стало в замке; толко скворчали ломти мяса на сковородке у повара-индейца.

— Сэм, — сказал старик Элисон, поглаживая дрожащей рукой свои белые баки, — ты бы, что ли, взял гитару и сыграл бы мне разок-другой эту вот «Huile, huile, palomita». Ежели человек устал и как-то выдохся, она очень помогает и утешает.

Что тут еще прибавить, кроме того, что история неправильно названа. Ей бы называться «Последний из баронов». А трубадурам переводу не будет: иногда кажется даже, что за бренчаньем их гитар не слышно, как глухо бьют кирки и бухают молоты работников всего нашего мира.








Читать далее

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть